Культурно-историческая антропология

В. Н. Романов, 2014

Предлагаемая книга посвящена разработке нового понимания научного гуманитарного опыта и основывающегося на этом понимании альтернативного объективистскому антропоцентричного подхода к исследованию культуры. Проведенный в рамках этого подхода анализ этнографических материалов традиционных обществ, с одной стороны, и древнеиндийских текстов ведийского и поздневедийского периодов – с другой, позволил выявить два типа культур, симпрактических и теоретических, кардинально различающихся между собой как по способу трансляции информации, так и по работе сознания ее носителей. Разведя предварительно культуры по двум эти типам, автор встраивает их затем в единую историческую перспективу. Согласно выдвинутой в работе гипотезе, можно говорить об общем векторе развития – от культуры первого типа к культуре второго, причем решающие сдвиги, предопределившие становление отдельных цивилизаций в их каждый раз конкретной содержательной определенности, следует, по всей видимости, отнести к эпохе древности. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

Главный редактор и автор проекта «Humanitas» С. Я. Левит

Заместитель главного редактора И. А. Осиновская

Редакционная коллегия серии: Л. В. Скворцов (председатель), Е. Н. Балашова, П. П. Гайденко, И. Л. Галинская, В. Д. Губин, Б. Л. Губман, П. С. Гуревич, А. Л. Доброхотов, Г. И. Зверева, А. Н. Кожановский, И. В. Кондаков, Л. А. Микешина, Ю. С. Пивоваров, И. И. Ремезова, А. К. Сорокин, П. В. Соснов

© Левит С. Я., составление серии, 2014

© Романов В. Н., 2014 © Центр гуманитарных инициатив, 2014

* * *

Серия основана в 1999 г.

В подготовке серии принимали участие ведущие специалисты Центра гуманитарных научно-информационных исследований Института научной информации по общественным наукам, Института российской истории, Института философии Российской академии наук

Владимир Николаевич Романов (12.IV. 1947 — 22.XI.2013)

Вспоминая Романова

Осенью 1970 г. на вечернем отделении Истфака МГУ появился студент В. Романов. На его зачетной книжке красовалась фотография в солдатской форме. Позднее я узнал, что после окончания школы в 1965 г. он учился два года в Менделеевском институте. Учился весьма успешно (хотя не без удовольствия рассказывал о своих «бесчинствах» тех лет), но вскоре понял, что его интересы лежат отнюдь не в области химии, и отправился в армию. Эту пору своей жизни он вспоминал не без юмора, но временами и с ностальгией. Удивительные вещи случались в те, уже далекие, времена. Рядовой Романов в армейской библиотеке обнаружил перевод упанишад и читал его с увлечением. Он еще и подумать не мог, что исследование подобных текстов станет делом его жизни.

Вернувшись со службы в 1969 г., устроился работать. И по первому месту работы в графе «профессия» его трудовой книжки с тех пор значилось: «бетономешальщик». (Те, кто слушали его лекции по истории культуры, очевидно, не подозревали, какая у профессора профессия.) На истфак его привел интерес к недавней отечественной истории — хотел разобраться в том сломе, который произошел в первой трети XX века. Он предполагал специализироваться по истории КПСС… Правда, мне не стоило большого труда продемонстрировать ему наивность этих планов. Но подобная затея вовсе не была случайностью. Мне кажется, что при всем разнообразии тем, над которыми В. Н. Романов впоследствии работал, основной для него проблемой был проклятый вопрос: «Что же такое с нами происходит?» К феномену советской культуры он постоянно, иногда неожиданно, возвращался и в публикациях, и в разговорах.

Я вел в этой группе семинар по истории Древнего мира и помню, как меня поразила его курсовая работа. Она была едва ли не самой краткой, какую мне приходилось читать. Уже тогда ему был свойствен тот сжатый, густой стиль изложения, который хорошо знаком читателям позднейших публикаций. Вовсе не было лишних слов — а, честно говоря, иногда не хватало и необходимых. Но главное было не в форме изложения, а в том, что Романов всегда находил совершенно нетривиальный подход к проблеме. Из-за этого могли быть и осложнения. Володя как-то, смеясь, рассказывал мне, что на вступительных экзаменах за сочинение по «Войне и миру» ему поставили тройку, потому что там не было привычных цитат. И лишь на устном экзамене другой (видимо, более толковый) экзаменатор, прочитав работу, настоял на том, чтобы оценку повысили хотя бы до четверки. Эпизод характерный: сочинения на вступительных экзаменах всегда поражали меня убожеством мысли. И, конечно, дело не только в том, что ребята в школе не научились писать и думать. Они — и не без оснований — были уверены в том, что свежесть мысли не требуется, то есть они приспосабливались. Приспосабливаться Романов вовсе не мог.

Как мыслящая личность Володя сложился до университета. Но я знаю, что именно систематические семинарские занятия приучили его к исследовательской работе. Он высоко ценил ту школу анализа первоисточников, которую получил на истфаке, — и в этом отношении со свойственной ему резкостью противопоставлял наш факультет другим, где ему приходилось потом работать. Он занимался философией и теорией культуры, обращался к лингвистике и психологии, но всегда ощущал себя прежде всего историком.

Могу признаться, что намерение Романова специализироваться по кафедре истории Древнего мира и заниматься Древней Индией под моим руководством сильно смутило меня. Я был лишь на полгода старше его и вовсе не был уверен в том, что могу быть по-настоящему полезен этому яркому, талантливому студенту.

Меня тогда интересовали, по преимуществу, источниковедческие проблемы изучения древнеиндийских шастр. Но Володе — и в то время, и позднее — памятники классического индуизма были совершенно чужды. Его влекла эпоха более древняя — поздневедийская. В конце концов, мы остановились на архаичной дхармасутре Апастамбы. Он должен был подготовить полный перевод памятника вместе со средневековым санскритским комментарием Харадатты. Старый английский перевод дхармасутры, конечно, мог быть ему подспорьем, но комментарий никогда не переводился — и здесь нужно было идти целиною.

В студенческие годы В. Романов работал в Ленинке — грузчиком, доставлявшим тележки с книгами в переплетную мастерскую. Первоначально он выбрал это место работы потому что оно давало ему возможность читать советские газеты и брошюры двадцатых годов — то, что в других местах было бы недоступно. Но потом обнаружилась большая польза и для индологических штудий. Володя был человеком в высшей степени организованным. С раннего утра он приступал к работе и за пару часов выполнял все поручения, а затем целый день мог заниматься — вся необходимая литература была под рукою. Труд был значительный. Лишь неопытный, вроде меня, преподаватель мог поставить перед студентом подобную задачу. Позднее, когда его интересы переместились в сторону далекую от Индии, он как-то сказал мне не без досады: «Сколько напрасного труда я потратил на этот перевод…». Но я не думаю, что труд в конечном счете оказался напрасным. Переведя несколько сот страниц традиционного санскритского памятника, В. Н. Романов приобрел неоценимый опыт проникновения в текст. Уверен, что этот опыт пригодился ему спустя много лет.

Ближайшим результатом исследования Апастамбы стала работа о композиции дхармасутры. Она была доложена на конференции и стала частью нашей общей статьи (мне в этой статье принадлежал разбор композиции другой дхармашастры — Ману-смрити). Подход В. Н. Романова к проблеме построения дхармасутры, как всегда у него, отличался свежестью мысли. С его точки зрения, последовательность изложения дхармы ученика соответствовала обряду посвящения — упанаяны, а санскритский текст являлся вербализацией ритуальной деятельности. Здесь можно обнаружить ядро одной из общих концепций, которую он развивал в последующие годы.

Я затеял публикацию общей с В. Н. Романовым статьи не в последнюю очередь из прагматических соображений, чтобы помочь ему устроиться на работу в академический институт. С помощью Г. Ф. Ильина и Г. М. Бонгард-Левина это удалось — с 1976 г. он стал работать в Отделе Древнего Востока в Институте востоковедения. Академическая действительность того времени представляла собою нечто весьма своеобразное. Едва ли не единственное поручение, которое получил новый сотрудник (о чем он рассказывал со смехом), было: с помощью бумаг от академического начальства раздобыть дефицитный голубой финский унитаз для квартиры заведующего отделом.

Скромная зарплата давала возможность заниматься наукой — тем, кто любил такие занятия и был способен им предаваться. В. Н. Романов, как и в студенческие годы, много читал. Его небольшие статьи о дхармасутрах и о композиции Махабхараты требовали самой тщательной проработки обширных санскритских текстов и научной литературы.

Ценил он и общение с коллегами по Отделу, где работало несколько серьезных ученых — как ровесников Романова, так и людей старшего поколения. Из последних особенно близок ему был Г. Ф. Ильин. На первый взгляд, это могло бы показаться странным, ибо основные интересы Григория Федоровича (проблемы рабства и социального строя Древней Индии) вовсе не были близки Романову. По традиционной для советской историографии теме у Володи была лишь одна статья, в которой затрагивалась проблема собственности. Но рассматривалась она в чисто романовском ключе: речь шла не об отношениях собственности, а об отношении к собственности древних индийцев.

Григорий Федорович был человеком не только думающим, но и безукоризненно честным в науке и в жизни. Думаю, что именно это привлекало к нему Романова. Когда в 1985 г. Г. Ф. Ильина не стало, один из молодых сотрудников Отдела прокомментировал это так: «Ну вот, одним сторонником рабовладельческой формации стало меньше». Рассказывая об этом, Володя сжимал кулаки: «Если бы я в тот момент был в Отделе, я бы просто дал ему по роже». Верю, что так и было бы — видел как-то его кулак, разбитый о зубы коллеги по академическому институту.

Из более молодых сотрудников отдела В. Романов был дружен с будущим президентом Абхазии, хеттологом Владиславом Ардзинбой. Слава однажды взял его с собою на родину — и Володя был в восторге от того, что мог наблюдать живую традиционную культуру. Тогда в его публикациях появился абхазский этнографический материал. В. Н. Романова все больше занимали общие проблемы теории культуры. На этой почве он сблизился с коллегами того же поколения, работавшими в ИВАН, — главным образом с китаистом Г. А. Ткаченко (называю лишь тех, кого уж нет).

Основные свои идеи он изложил в кандидатской диссертации и в монографии «Историческое развитие культуры» (позднее она вышла в свет в сильно переработанном и более полном виде). Центральной идеей работы было противопоставление двух типов культуры. Один из них — дописьменный или бесписьменный — предполагал передачу информации в ходе самой деятельности (как выражался автор, симпрактически). Второй, связанный со школьным обучением и вербализацией опыта, был назван теоретическим. В связи с разработкой этой глобальной проблемы В. Н. Романов должен был погружаться в научную литературу, весьма далекую от его профессиональной специализации. Ему приходилось овладевать лингвистикой и психологией, он прошел через увлечение трудами Л. С. Выготского и его школы, Н. А. Бернштейна, А. А. Ухтомского. В связи с изучением традиционной культуры на отечественном материале он увлеченно штудировал публикации по фольклористике и этнографии, просматривая годовые подшивки дореволюционных журналов.

В. Н. Романов ставит вопрос о том, на какой основе происходит формирование «теоретической культуры» в разных цивилизациях. С его точки зрения, в Индии решающую роль в этом процессе сыграло осмысление ритуала в поздневедийских текстах брахманической прозы. А в греческом мире столь же значимую роль сыграли совершенно иные факторы, прежде всего, становление театра. От того, на основе чего формируется конкретная культура, зависит ее язык — те тексты, которые в принципе могут в ней возникать. Идею «потенциального текста культуры» В. Н. Романов развивал в тех лекциях, которые он много лет читал на кафедре истории и теории мировой культуры философского факультета МГУ. Он говорил об этом в программной статье, опубликованной в сборнике «Три подхода к изучению культуры» (1997). Сборник этот был подготовлен Институтом мировой культуры МГУ, в котором В. Н. Романов проработал (после ухода из Института востоковедения) с 1993 по 2001 год.

Чтение общих курсов и занятия со студентами кафедры истории и теории мировой культуры побуждали В. Н. Романова заниматься кругом проблем далеких от индологии: античной философией, средневековой схоластикой, наукой Нового времени и — давнее его увлечение — особенностями советской культуры и психологии советского человека. Одно время он был твердо уверен в том, что к индологии больше не вернется. Как всякий человек, вторгающийся в смежные области науки, он провоцировал критические замечания специалистов. Нередко его воспринимали как какого-то самоучку, который пытается до всего добраться собственным умом и проверить личным опытом.

В. Н. Романов отказывался выступать на индологических конференциях — и даже не посещал их. Зато он очень любил междисциплинарные семинары, в которых участвовали исследователи, занимавшиеся разными культурами и, так же как и он сам, тяготевшие к решению теоретических вопросов. Там он охотно делал сообщения и живо откликался на выступления других. Идеальным участником дискуссий он не был. Страстно увлеченный той или иной идеей, он стремился донести ее до слушателей, но не всегда был готов понять то, что его представлениям решительно противоречило. От оппонентов он ждал подтверждения своих мыслей и готов был на развитие и уточнение этих мыслей — но не более. Возражения коллегам нередко облекал в резкую форму — вполне вероятно, что не всегда справедливо, но всегда за этим стояла преданность истине. Ему было глубоко враждебно научное бесстыдство — щегольство пустой эрудицией или красивыми схемами, не имевшими серьезных доказательств. От каких-то идей он мог со временем отказаться — и тогда о себе самом отзывался так же резко (порою в простонародных выражениях).

Романовские мысли и наблюдения редко можно назвать бесспорными, но они не бывают тривиальными, заезженными, повторяемыми за кем-то по инерции. Помню, как-то мы с ним беседовали о том, что иногда именно заблуждения оказываются предпосылкой настоящих открытий. После того, как открытие сделано, можно и отбросить заблуждение, найдя более верный и надежный путь. Это вполне применимо к его собственным работам — если бы ему суждено было прожить дольше, что-то было бы развито, а другое оставлено и забыто. Самое ценное у Романова — его неугомонная творческая мысль. Он жил своими исследованиями и, думаю, никогда не мог полностью от них отвлечься — не только в преподавании, но и в дружеских беседах за рюмкой вина или в любимых им деревенских, крестьянских занятиях. Именно этим объясняется характерная черта его работ: читатель нередко находит здесь неожиданные ссылки на личный опыт и переход от ученых материй к «низовой» или бытовой стороне жизни.

В последние годы жизни В. Н. Романов вернулся к исследованию санскритских текстов. Уйдя из МГУ в 2006 г., он стал профессором РГГУ в Центре сравнительного изучения культур Востока и Запада (Институт восточных культур и Античности). Он давно пришел к выводу, что наиболее творческим периодом в истории древнеиндийской цивилизации была та эпоха, когда создавались поздневедийские тексты, так называемая брахманическая проза. Обширные памятники данного жанра переводились преимущественно в конце XIX и в начале XX века. При этом нередко исследователи жаловались на туманность изложения и хаотичность построения трудов древнеиндийских ритуалистов. В историографии им уделялось несравненно меньше внимания, чем упанишадам, в которых усматривали истоки классической индийской философии.

В. Н. Романов успел напечатать переводы двух книг наиболее обширной и важной брахманы — Шатапатхи. Значительные фрагменты этого памятника были переведены и еще ждут публикации. Во вступительных статьях и обширных комментариях дан анализ терминологии и продемонстрирована значимость деятельности авторов брахманических текстов для формирования той культуры, которую автор называл «теоретической». Сама логика построения брахман была им выявлена и убедительно продемонстрирована — таким образом изучение всей поздневедийской культуры поднято на новый уровень.

Владимир Николаевич не планировал полный перевод Шатапатха-брахманы. Важнейшей задачей для него была выработка языка и стиля перевода. Ему необходимо было вскрыть тот круг ассоциаций, который был актуальным для создателей брахман, а потому он с пристальным вниманием изучал не только сам ведийский ритуал, но и ту повседневную реальность, в которой жили и творили ритуалисты. Романов воинственно относился к попыткам вносить в интерпретацию брахманической прозы туманный мистицизм. В его переводах древнеиндийские мыслители говорят языком не похожим на язык немецкой профессуры позапрошлого века — зачастую выражаются по-мужицки грубо, иронизируют, порою употребляют слова и образы, которые способны шокировать рафинированную публику. Но при этом у вдумчивого читателя появляется уверенность, что именно здесь они, действительно, говорят своим голосом. В. Н. Романов любил рассуждать о диалогической природе гуманитарного знания. А в последних работах он словно беседовал с ведийскими риши, понимая то, что они хотели и могли сказать на языке своей культуры. Диалог этот был трагически прерван.

А. А. Вигасин

Кончина Владимира Николаевича Романова — для меня большая утрата и неожиданный удар. Я бываю в Москве наездами, раз в год по сентябрям, а остальное время живу далеко от Москвы и нередко скучаю по своим старым друзьям и коллегам. Нынешние скайпы и мейлы в большой мере скрашивают мне нехватку общения с ними, однако Володя — единственный из всех близких мне людей — не пользовался ни тем, ни другим, и не из какого-то надуманного снобистского принципа. Сам он на мой вопрос «какой у тебя адрес в мейле и скайпе» отвечал легким сожалеющим пожатием плеч. «Нет, я понимаю, ты живешь далеко, тебе все это очень важно», — спешил он оправдать меня и оправдаться сам. Думаю, что все эти новейшие и, на мой взгляд, замечательные технические возможности ему виделись не более чем симуляцией, чем-то вроде искусственных фруктов из пластмассы, а он, как никто, был естественен, прям, честен и саморавен.

При этом он вовсе не был человеком, который может пойти на бестактность ради того, чтобы полнее выразить то, что считает за истину, он был тактичен, чуток и бережен к собеседнику, но — никогда не кривил душой.

Впервые я познакомилась с ним на семинаре в Институте востоковедения, где мы оба работали, еще в 80-е, когда большие перемены в нашей стране еще только начинались. Многие из нас (говорю прежде всего о себе) тогда ожидали новых методологических и эвристических горизонтов, хотя еще не могли предугадать, каковы они будут — эти новые измерения и энергии нашей будущей научной деятельности, с которой постепенно спадали идеологические ограничения и запреты. Большинство в нашей компании были «древники» и медиевисты; мы, в отличие от «современщиков», благодаря сделанному нами выбору периода исследований избегли необходимости все время провозглашать классовость своих позиций и через каждое слово поминать классиков марксизма-ленинизма. Нам было позволено несколько больше «отклоняться» и в теоретическом, и в методологическом отношении. Все мы к тому времени привыкли жить достаточно замкнуто в своих герменевтических мирах, и теперь нагрянувшая свобода писать и говорить то, что раньше было нельзя, читать и цитировать то, что прежде было недоступно, требовала от нас некоего внутреннего расширения и взлета — так, во всяком случае, это ощущала я, но, как я помню, ощущение было практически общим для всех нас.

Володя же к моменту моего с ним знакомства был уже свободен, как, может быть, был свободен всегда, его мысль не была стеснена ничем, кроме его собственных предпочтений.

Я очень хорошо помню те чувства — как раз те самые расширение и взлет — охватившие меня, когда я слушала доклад Володи, самый первый из большой серии его выступлений перед нами — про истоки человеческой культуры, как он их понимал, про разницу между «симпрактическим» и «теоретическим» в его трактовке — в общем, о том, что он сам назвал деятельностным подходом. Помню также, что после доклада в комнате отдела, а потом по дороге в метро и в самом метро мы жарко и подробно обсуждали его основания, развертывание и выводы. Но не так уж мне тогда было важно, все ли предложенные Володей построения равно корректны и все ли логично и непротиворечиво в его концепции «потенциального текста культуры». Я была благодарна ему как человеку, который те самые объекты и явления, о которых я много лет думала и даже писала, показал мне сверху и со стороны, сопоставил их с другими, о которых я не знала или знала очень мало, который явил нам себя как творческую личность, как мыслителя большого масштаба, способного охватить и включить в свою аналитическую картину мира несколько цивилизаций древности и даже ту бурлящую и противоречивую современность, в которой мы тогда жили.

Меня всегда поражало число, «междисциплинарность» и разнообразие источников, с которыми работал Володя. Вместе с тем для него было естественно и характерно относиться критически к любому имени и любому научному наследию. Может быть, слово «критический» здесь не очень точно — критика как таковая, критика ради критики никогда не входила в число его хобби, просто у него сложилась его собственная, оригинальная и четко очерченная теория, своя индивидуальная эпистема с большой объяснительной силой, поэтому всякая работа, всякий авторитетный источник служили для него, скорее, отправной точкой, чем средством подтвердить свою правоту.

В 1992 г. благодаря Володе я была приглашена работать на полставки в новообразованном Институте мировой культуры при философском факультете МГУ. По моим обстоятельствам я там проработала всего два года, но когда я вспоминаю эти наши научные заседания 20-летней давности, оказывается, что больше всего я помню не содержание, а атмосферу этих собраний, на которых говорилось о самом разном и постулировалась самое разное. Володя, взяв слово, всегда приподнимал тему на следующий, более высокий уровень, тем самым предоставляя докладчику возможность соположения его предмета с другими и приглашая его взойти на более высокую ступень теоретического обобщения. Иногда с той же целью он прояснял какую-то незначительную деталь или факт, описываемый в докладе, таким образом, что они приобретали глубину и энергию смысла, характеризующего описываемую культуру.

В этом качестве — как слушатель докладов коллег, комментатор и дискуссант — Володя всегда был неоценим. И тогда, в Институте мировой культуры, и позже, когда он уже перешел в Институт восточных культур и Античности РГГУ, он всегда слушал доклады коллег внимательно и чутко, и, подобно музыканту на выступлении сотоварища, играющего на том же инструменте, он мог безошибочно расслышать небрежно взятую, смазанную ноту или со слуха оценить сложную композицию и оркестровку новой для него пьесы. Даже сами его оценки, если он решал формулировать коротко и импрессионистически, иногда напоминали мне моего учителя музыкальной школы пятидесятилетней давности. На мой сентябрьский доклад в Институте восточных культур и Античности РГГУ в этом году он пришел, отказавшись ради этого от запланированной поездки в его любимую деревню, его заболоченную Аркадию. После моего доклада мы сидели рядом на собрании членов семинара, у нас образовалась возможность поговорить, и он сказал: «Там в начале у тебя звучало как-то глухо, показалось, там что-то ненужное, но потом все выровнялось, объяснилось, зазвучало. Профессионально сделала, в общем». Для меня это была высокая похвала, которой я дорожу и о которой вспоминаю до сих пор. Мы говорили и о другом — о его недавней семейной утрате, о его науке, о моей жизни там и здесь. И как я жалею теперь, что мы поговорили бегло и коротко, что оба вскоре присоединились к общему разговору, что я не сказала ему ничего действительно важного и значительного, — но ведь это потому, что, казалось, жизнь продолжается, и мы, конечно, если не в этом сентябре, так на будущий год еще непременно увидимся…

Л. М. Ермакова

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я