APOSTATA. Герои нашего времени

Брюс Фёдоров

Книга о том, какие мы есть. О наших грехах и ошибках, об утраченных идеалах и надеждах, и о вере в искупление и Его прощение.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги APOSTATA. Герои нашего времени предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Ветеран

Очередной наступивший год начинал свой медленный разбег. Снег, которого не было весь ноябрь и декабрь, теперь сыпал и сыпал безостановочно, чтобы сугробами прикрыть грязные лужи, доставшиеся ему в наследство от минувшей осени. Под его белыми шапками уже просели лапы огромных новогодних елей, расставленных по главным столичным площадям, а многие московские крыши с трудом приняли на себя ледяную ношу, стараясь замаскировать ею летние недоработки кровельщиков и цветовую чересполосицу маляров. Большой город приободрился. На бульвары и парки выкатился повеселевший народ, чтобы развлечь себя поеданием французских булочек с вставленными в них кривыми сочными сосисками с подпечёнными боками, сопроводив их парой бутылок баварского пива или несколькими чашечками дешёвого кофе в вощёных бумажных стаканчиках.

На деревьях и контурах из металлических стоек переливалась праздничная иллюминация. Спрятанные в нишах общепитовских киосков динамики надрывались, изливая из чёрного нутра бравурную музыку. Всё свидетельствовало о том, что январские дни отдохновения ещё не закончились, а потому остаётся ещё возможность соскрести с души разочарования прошлого года. Стоит только добавить к уже взвинченному настроению одну-другую бутылку водки, пьяные поцелуи и вздорные уверения о том, что на горизонте уже обозначились приличные деньги, которые непременно изменят жизнь семьи-подруги к лучшему. Но так говорится вечером.

А сейчас был полдень — время тишины по причине того, что полуобморочный похмельный сон ещё не закончился. Затянувшееся состояние нетревожного забытья было характерно лишь для молодого поколения семьи Ивановых, а вот Семёну Михайловичу не спалось. Он рано ложился в постель и рано вставал. Так было установлено давно, с тех пор когда однажды сделал для себя неприятное открытие, что руки, которые всю жизнь кормили его жену и детей, вдруг перестали повиноваться ему.

Однажды, перевернув очередной листок календаря, Семён Михайлович понял, что старость подступила к нему быстро, пробив болевыми синдромами все суставы и части прежде сильного тела. Он долго не соглашался с тем, что теперь каждый шаг нужно было совершать с оглядкой, и по привычке продолжал делать всю мелкую работу по дому: подкрутить гайку, чтобы убрать протечку в смесителе, заменить почерневшую выгоревшую проводку или перебрать заскрипевшие половицы, — одним словом, всё то, что мог сделать только он один, так как у его единственного сына были новые взгляды на смысл бытия, в которых хмельной дурман занимал привилегированное место. Пил сын, пила его жена, резвились как хотели подрастающие дети — его внуки. Что скажешь мужику, разменявшему свои пятьдесят и кочующему с одного случайного заработка на другой?

Семён Михайлович вышел из своей комнаты, беззвучно прикрыв за собой дверь. Он боялся неловким движением, случайно вызванным громким звуком разбудить других обитателей квартиры, в которой давно уже чувствовал себя не хозяином, а скорее приживалкой, пережившей своё поколение. А главная его вина состояла в том, что он всё ещё занимал драгоценные десять квадратных метров, которые ох как нужны были людям, коих он по привычке продолжал считать своими родственниками.

В сорок пятом солдат Иванов вернулся в родную Москву из тех мест, которые другие, никогда не вдыхавшие в себя кисловато-горький запах перегревшихся орудийных стволов, называли полями героических сражений. С собой из Германии Семён Михайлович привёз трофейные наручные часы с разбитым циферблатом да стальной осколок, удачно застрявший под грудиной, о котором врачи сказали, что его лучше не трогать. Память берегла ветерана и особенно не тревожила воспоминаниями. Из четырёхлетнего грохота войны ему почему-то больше вспоминался лишь подпрыгивающий от выстрелов лафет «сорокапятки», из которой он гнал снаряд за снарядом под орудийные башни немецких танков. Ну, может быть, ещё вой фугасных бомб, которые сваливались из-под крыльев «лапотников», когда контуженным лежал на бруствере полуразрушенного окопа лицом вверх, не зная, на месте ли у него ноги и руки, и глядел незакрывающимися глазами в высокое синее небо, в котором весёлой каруселью кружились пикирующие бомбардировщики.

А когда настал светлый день, сержант Иванов стоял на маленькой булыжной площади незнакомого немецкого городка в передней шеренге парадного построения. Роскошествовало весеннее солнце, и слабо поблёскивали на груди покрывшиеся патиной за годы войны боевые медали и орден Славы третьей степени. И только одна медаль, рождённая на развалинах поверженного Рейхстага, новёхонькая и щёгольская, как хромовые сапоги новоиспечённого лейтенанта, сияла как путеводная звезда — «За победу над Германией». Командир полка сжатой в кулак рукой чертил перед собой зигзаги и трубным голосом выхаркивал: «Мы победили… Мы дошли… Несмотря ни на что… Слава Сталину и родной партии!» Все, кто стоял, и все, кто смотрел, верили ему, потому что он был свой и потому что у него не было левой руки. И поэтому как один орали: «Ура!» Орал и Семён, напрягаясь, чтобы растянуть в радостную улыбку, казалось, навек окаменевшие губы.

А вечером пили, потому что можно было, потому что нужно было пить, потому что это был их день. Балагурили и много пили очень молодые и очень пожилые из последнего, осеннего призыва. Рассказывали байки, раздували свои подвиги, обнимались и поздравляли друг друга. От этого было хорошо. Это было их право — на всех вечно лёг земляной загар военных дорог.

Семён мало пил, много курил, иногда мозолистой ладонью проводил по жёсткой щетине. Ему казалось, что к щеке прилип шлепок окопной грязи, и тогда в уголках, сжатых вечным прищуром глаз, копились горючие росы. Так же хмуро молчали ещё двое с узкими лицами, затянутыми пергаментной кожей, с худой шеей и выпертым кадыком, неопределённого возраста, то ли тридцать, то ли шестьдесят. Пепельно-багровая печать сорок первого года выжгла их глухо ворочавшиеся сердца.

Осторожно передвигая по полу искорёженные артритом ноги в фетровых тапочках, Семён Михайлович прошёл по коридору мимо двери, за которой слышался солидарный храп двух глоток, — это была спальня сына и невестки; мимо третьей двери, из-за которой уже доносилось повизгивание просыпающегося молодого поколения, и наконец добрался до ненасытного чрева кухни. Груда сваленных в мойку немытых тарелок, остатки дешёвой закуски на столе в окружении пустых бутылок и недопитых рюмок с водкой и портвейном свидетельствовали только об одном — что здесь несколько дней творился праздник по случаю недавнего Рождества.

Налив из-под крана холодной воды в крашеный металлический кувшин с обколотым верхом, Семён Михайлович заторопился назад в свою комнату. Он не должен мешать молодым и сильным своим присутствием. А в комнатке у него есть электрическая плитка, чтобы вскипятить воду и сделать себе чай, и нераскрытая пачка сладкого печенья «Юбилейное», которое можно быстро размочить в кипятке, а то и разгрызть своими несколькими ещё сохранившимися зубами.

В этой комнате ему было хорошо. Здесь можно было сидеть или лежать на завершающем свой век заслуженном диване или переместиться за стол, чтобы в который раз перелистывать альбом с матерчатой обложкой и рассматривать пожелтевшие от времени фотографии, на которых он был ещё молод и обнимал свою жену и держал на руках маленького сына.

Свою Надю Семён встретил в том же победном и хмельном сорок пятом, когда вызрели красные гроздья рябины и первый снег по утрам уже пытался прикрывать притихшие в осенней задумчивости деревья. Она сразу понравилась ему — заводная фабричная девчонка с открытым и таким беззаботным взглядом, как будто и не было военного лихолетья и хлебных карточек.

Он ещё помнил слова любви, когда предвоенной весной встретил ту самую, первую, с пшеничным запахом светло-русых волос, которая поверила ему и отдала всю себя, ту, которая, не отпуская, держала его за руку и не отводила от него синих глаз, будто намеривалась оттащить от того из досок с соломой и лавками вагона воинского эшелона. И, как в бреду, всё говорила и говорила ему:

— Только вернись. Прошу тебя. Мне ничего не надо. Вернись с этой проклятой войны.

Он выжил, а в сорок втором получил письмо с вестью о том, что нет больше на этом свете светло-русых волос и синих глаз, потому что бомбовый удар по маленькому мирному посёлку был точен и там, где была жизнь, теперь лишь заполненные талой водой воронки и бесформенные груды кирпичей.

Семён вернулся к мирной жизни, но самых нужных слов уже не умел говорить и поэтому мог только гладить Надю по волосам и крепко прижимать её к своему сердцу. Она понимала его и, не колеблясь, привела в эту квартиру в Замоскворечье, где жили она и её родители и ещё много других людей. Он отогрелся около её тёплой души и пошёл на работу, где начал размешивать бетон и научился класть кирпичи, потому что строить надо было много. Со временем назначили бригадиром и мастером и стали вручать грамоты за доблестный труд, говорить проникновенные слова и жать руку. Семён Михайловичу было приятно. Приятно от того, что он делает что-то хорошее для людей и они смотрят на него добрым взглядом, а самое главное то, что он был одним из них.

Были годы, и были радости, а потом кто-то очень уверенный в себе и своих словах сказал, что прежде все жили неправильно и надо жить по-другому. Вначале Семён Михайлович не понял, чем он провинился перед страной, а потом увидел, как погас задорный огонёк в глазах той, которая стала частью него самого, и не услышал привычного «Доброе утро, Сеня». Он долго сидел рядом, глядя на прикрытый чистой простынёй силуэт, и вновь растирал на щеке что-то влажное, давно забытое, выступившее из уголков его глаз.

Опять прошли годы, а с ними ушли силы, и из семьи ушло имя. Теперь от сына и его жены он уже не слышал, что его зовут Семён Михайлович, всё больше «дед», а потом вовсе «старик». Сын всё реже заходил в его комнату, и больше тогда, когда надо было узнать главное:

— Ну что, дед, пенсию получил?

Семён Михайлович молча вставал, шёл к шифоньеру со сбитой дверцей и доставал потёртую сберкнижку с вложенными в неё банкнотами, большую часть которых отдавал сыну.

Сын веселел и, хлопнув по плечу пожилого человека, бодрым голосом проговаривал:

— Молодец, дед. Держись. Ты нам ещё нужен.

И то правильно. Деньги нужны молодым, а старикам много ли надо?

Слово «отец» забылось, как и не было, а подраставшие внуки постепенно отучились прижиматься к его коленям и выпрашивать рассказы о прошедшей жизни. Невестка навещала его чаще других, и то в основном для того, чтобы ощупать колючим взглядом комнату. А с недавних пор и вовсе всё больше предпочитала просунуть в створку двери голову, чтобы, втянув через ноздри воздух, спросить:

— Как, старый, ещё не сопрел на своём диване? Задвошил всю квартиру.

Семён Михайлович молчал. Что он мог ответить? Что он мог сделать со своим возрастом? Бывшие некогда крепкими плечи выгнулись вперёд, сжав грудную клетку и согнув позвоночник. Голова всё больше смотрела вниз, а взгляд стал тусклым и безразличным. Что он мог ответить сильным и напористым, живущим по своим правилам и представлениям? Голос стал слабым и тонким. Как с таким отстоишь право на место в этой жизни?

Районный совет ветеранов не забывал его и к 9 Мая присылал очередную поздравительную открытку с дежурным прочувственным текстом и лиловым факсимиле подписи президента, откатанную в тираже на полиграфической машине. Они были ещё живы, эти укоры из прошлого, и новое государство чувствовало себя неуютно, зная об их молчаливых вопросах. В этот день Семён Михайлович, вооружившись лупой, под светом старенькой настольной лампы с потрёпанным абажуром долго и старательно разбирал написанный текст и видел, что красочное послание адресовано именно ему и его в нём назвали «дорогим Семёном Михайловичем». Дочитав до конца, он минуту молчал, а потом почему-то опять начинал растирать ладонью щёку.

В этот день Семён Михайлович всегда надевал чистую рубашку с большим отворотом, выглаженные синие брюки и старый серый пиджак от другого костюма, с навешанным на него набором немногочисленных наград, и, перебирая каждую, расправлял их. Осторожно и бережно. Одну за другой, одну за другой. На улице было празднично. Играла музыка, висели разноцветные флаги, а знакомые старушки, сидевшие на лавочке у подъезда, согласно, как полевые ромашки, кивали своими головками в затянутых платочках, приветствуя его. Он шёл среди незнакомых людей, видел их просветлевшие лица и радовался глазастой молодёжи, которая, разглядев среди толпы скромного ветерана, подбегала к нему, чтобы прикрепить к лацкану пиджака виньетку из георгиевской ленты.

Всегда, тогда и сейчас, он вспоминал ту единственную, которая провожала его до воинского эшелона, уходившего на фронт, и всё смотрела на него снизу вверх васильковыми глазами, до краёв полными слёз, а потом долго стояла на перроне и махала сорванным с шеи цветастым платком вслед уходящему навсегда составу.

А если он остался жив, если ему так повезло, как не должно было повезти, то только потому, что светлая душа её, до срока покинувшая нежное, не познавшее сладких мук материнства тело, вымолила у Божьей матери милости для него, чтобы выжил он посреди огненного смерча, потому что он хороший, чистый и смелый, и потому она любила его всем сердцем.

Так бывало весной, а сейчас властвовал студёный январь и мела снежная пороша, но Семён Михайлович всё же собрался на улицу. Может быть, он и не пошёл бы никуда в такой день и остался дома, в своей комнате, пить чай и слушать радио, но ночью его неотступно одолевал дурной сон. Этот сон снился ему редко, в разные дни и безо всякой определённой причины. Один и тот же и с одним и тем же незаконченным сюжетом. Во сне он всё порывался изменить его, напрягался всем телом, горячечно хрипел и мотал влажной головой — и не мог ничего сделать. Оттого, наверное, что сон приходил не из жизни, а из того снегового поля между ржевских лесов, где не осталось более луговых кочек и буераков, потому как сложились на них бесчисленные человеческие тела в солдатских гимнастёрках, чтобы дождаться весенней поры, когда пройдут первые тёплые дожди, и дать силы пробивающейся сквозь перепревшие ремни и проржавевшие красноармейские звёзды новой зелёной поросли, новой траве и молодому орешнику, чтобы вместе с ними радоваться вешнему солнцу.

И поэтому, несмотря на мышечную слабость, захотелось Семёну Михайловичу выйти в город, оказаться среди людей и вдохнуть полной грудью морозный воздух, чтобы унять дрожь растревоженного сердца. С трудом просунул он руки в рукава зимнего пальто. Присел на скрипнувший всеми сочленениями рассохшийся стул и, ухватившись разбухшими в суставах пальцами за застёжку фетровых ботинок, называемых в народе «мечта пенсионера», медленно, преодолевая сопротивление примитивного механизма, потянул её к себе.

Хорошее пальто было у Семёна Михайловича: драповое, с барашковым воротником и длинное, гораздо ниже колен. Никакая злая вьюга не могла справиться с ним. Грело и оберегало оно своего владельца в самые холодные месяцы. Вот только подкладка стала расползаться по швам да воротник по краям растрепался. Хорошее пальто подобрала Надя своему Семёну лет пятьдесят назад. Знаменитой фабрики «Большевичка». Радостно было в тот день на душе у обоих, когда они пошли в знаменитый магазин одежды, что располагался у самой Красной площади. Оценили люди работу передовика производства: назначили мастером участка и выдали денежную премию, на которую он с женой и пошёл покупать своё пальто.

Но не поэтому хотел Семён Михайлович попасть на Красную площадь, не для того собрался он в дальний путь, чтобы пройтись по местам своей прежней жизни, по которым когда-то гулял с женой и сыном. Сон, тяжёлый сон, который он не хотел бы видеть, навестил его и позвал в дорогу. Пусть на улице непогода и наледь кругом, а трость с резиновым наконечником выворачивается из рук через шаг, — он всё равно дойдёт, доедет туда, где в ноябре безрадостного сорок первого года стоял в однотипной серой шеренге.

Ещё не было бархатных штандартов с названиями фронтов, ещё не взревели моторами грозные колонны опалённой пороховым дымом могучей техники, ещё не заблестели на плечах офицеров золотые погоны, а нарядная знамённая группа не вынесла во главу парада простреленное знамя Великой Победы.

Но перетянутый ремнём ватник уже согревал грудь. Ноги в утолщённых штанах, заправленных в бесформенные валенки, старались чётко держать строй, а руки в безразмерных рукавицах крепко обхватили приклад и ствол выставленной перед собой винтовки с примкнутым штыком. «Батальоны, шагом марш, равнение на Мавзолей». Теперь всё ясно. Сомнений больше нет. Сознание уже научилось думать, что это наше дело и «дело наше правое».

Вот он, зев Красной площади, щедро присыпанной новогодним снежком. Сколько пафосных речей замёрзло в её воздухе, сколько пламенных призывов прозвучало, сколько дано невероятных обещаний под ответные клики воодушевлённого народа! Немало рьяных вершителей человеческих судеб повидала она; многие взбирались на её могучие плечи, чтобы самонадеянно обозревать вечность и бесконечные пространства великой страны.

Слегка припадая на правую ногу, Семён Михайлович подошёл к Историческому музею. Здесь тогда стоял и он, в напряжённой тишине вслушиваясь в звонкие выкрики команд. А когда раздался глухой топот сотен ног, пошёл и он, чтобы метр за метром идти дальше, чтобы метр за метром ползти вперёд.

Постояв с полчаса и вдоволь надышавшись свежим воздухом, Семён Михайлович почувствовал себя лучше. Остатки ночного кошмара больше не донимали его. Решив передохнуть перед обратной дорогой, он развернулся и побрёл в сторону Никольской улицы. Какой она стала красавицей. Принарядилась в гранитную мостовую, выкрасила фасады домов и, несмотря на полдень, продолжала радовать глаз праздничной световой иллюминацией.

Вот и лавочка. Очень занятная лавочка, запорошённая снежными блёстками, с сидящей на ней одинокой фигурой незнакомого человека. Издалека этот человек мог бы показаться обычным прохожим, погружённым в свои мысли, но, подойдя ближе, Семён Михайлович с удивлением разглядел в нём облик генералиссимуса. Незнакомец был одет в парадную форму вождя народов: шинель из добротного сукна, брюки с красной лампасной полосой и фуражка с приземистой тульёй. Но главное лицо — непередаваемое и узнаваемое на все времена лицо Сталина.

Семён Михайлович невольно ощутил в груди лёгкое волнение.

— Добрый день, — осторожно произнёс он. — Вы очень похожи на него. Извините, я не потревожил вас?

— Нет, ничего, — ответил человек в генеральской шинели. — Может быть, вы хотите сфотографироваться со мной?

— Я? Не знаю. — Старый ветеран явно был смущён прозвучавшим предложением. — Я хотел просто отдохнуть на лавочке.

— А-а, — разочарованно прозвучал голос, — тогда садитесь. Места много, всем хватит.

Раздув снежинки и протерев заледеневшее сиденье перчаткой, Семён Михайлович примостился с края скамейки, подальше от человека, одетого Сталиным.

— А вы, должно быть, актёр, раз такую роль изображаете? — с оглядкой, будто он прощупывал палкой тонкий лёд на быстротечной речке, поинтересовался ветеран.

— Можно и так сказать. — У ряженого Сталина наклеенные брови заходили вверх-вниз. — И роль я никакую не изображаю, понимаете? Это образ, образ такой. Я здесь, у ГУМа, а Ильич там, у памятника Жукову. С кем-то фотографируется. Это работа такая. Понимаете меня?

— Да, да. Конечно, понимаю, — поспешил успокоить актёра старик. — Это очень хорошо. Я тоже помню товарища Сталина. Я жил при нём.

— Вот как? — Латексный нос с чёрными усами повернулся в сторону ветерана. — Выходит, вам немало лет, раз вы жили в то время?

— Немало, под девяносто будет, — сухим кашлем отозвался Семён Михайлович.

— Так сразу и не скажешь. Вы хорошо выглядите для своего возраста, — приободрил его уличный актёр, которому явно хотелось с кем-то поговорить в этот «пустой» день.

«Если что сегодня и перепадёт, то не раньше вечера, — решил он про себя, — когда проспавшиеся горожане подтянутся».

— А как вас зовут, уважаемый? — громко спросил уличный затейник.

— Меня? — Неожиданный вопрос смутил ветерана. — Меня — Семён Михайлович. Иванов Семён Михайлович. А как вас величать? — прозвучал закономерный вопрос.

— Меня? Хороший вопрос, — усмехнулся актёр. — А как бы вы хотели? Можете Иосифом Виссарионовичем, можете товарищем Сталиным или просто — маршалом. Как вам удобней, так и называйте.

— Может, я не то что-то спросил? Так вы уж не обессудьте. — Трудно теперь давался Семёну Михайловичу разговор с другими людьми. Преклонные лета отобрали прежнюю крепость духа и уверенность в себе, а мерзость ежедневного быта заронила в его душу чувство неизбывной вины за всё и перед каждым.

— Ну-ну, не тушуйтесь, — покровительственно промолвил актёр. — Это я ведь так, здесь, на улице Сталин, а на самом деле обычный человек.

Семён Михайлович рад был услышать нормальную культурную речь. Давно с ним так никто не разговаривал.

— А что вам нравится в вашей профессии? — решился он на вопрос.

— Необычный вопрос. Не ожидал, а впрочем, почему, вполне естественный. — Актёр снял фуражку и резким движением стряхнул собравшийся на ней снег. — Доходец какой-никакой даёт. Публика подходит. Особенно любят со мной фотографироваться китайцы и наши из провинции. Москвичи — редко. В летний сезон скучать не приходится, да и сейчас на Новый год турист подъехал. Образ у меня, видите ли, особый — яркий, запоминающийся. Привлекает людей. Уж вы-то, Семён Михайлович, это знаете. Сколько раз небось по этой площади перед ним с плакатом проходили.

— Проходил, — согласно мотнул головой старик, — и не только с плакатом, но и с винтовкой, в ноябре сорок первого.

— Вот вы какой? — протянул актёр. — Так я вам скажу, вы заслуженный человек, Семён Михайлович. Хлебнули лиха, значит.

— Было дело, — согласился ветеран. — Все тогда Родину защищали.

— Все, да не все, — возразил человек в форме советского генералиссимуса. — Разные были.

— Да, всякие люди были, но дело мы своё сделали, товарищ Сталин, — окрепшим голосом отозвался ветеран. — А вот вы мне скажите. Сейчас в каком времени мы живём?

— В своём времени живём. А в каком же ещё? — удивился актёр. — А если вы намекаете на сравнение, то для меня очевидно вот что. Тогда была большая страна, большие дела и большие люди.

— А сейчас? — настаивал Семён Михайлович.

— А что сейчас? Живём как можем. Страны прежней нет, территория вдвое скукожилась, и народец другой пошёл. Сейчас родина у всех разная. Одна у тех, кто на Рублёвке и в Лондоне. Другая — в протекающих домах и покосившихся бараках. Так я понимаю.

— И что, это надолго, товарищ маршал?

— Конечно, надолго. Кто бы сомневался. Ради чего перевернули всё? Вот ради этого самого. Конечно, надолго. А скажите мне, уважаемый ветеран, вы-то в ваше время могли представить себе подобное? Неужели вас, Семён Михайлович, сейчас ещё тревожит всё, что вы видите вокруг себя?

— Не знаю. Тогда мы другую родину защищали. А что сейчас? Не понимаю я этого. В те времена разное было, и разное нам говорили — но мы верили и продолжали строить своё будущее. Страной гордились, потому что было чем гордиться. Не было ей равной на всём белом свете. Тогда были одни люди, сейчас другие. Прошло моё время, — устало проговорил старый ветеран и, не задавая больше никаких вопросов, стал наблюдать, как недалеко от него прыгающая на снегу хитрющая ворона гоняла клювом пустую красную банку из-под «Кока-Колы».

Разговор утомил его. Снег продолжал сыпать сверху, всё плотнее укутывая белым покрывалом и Красную площадь, и прилегающие улицы.

— Так я пойду, — нарушил затянувшееся молчание Сталин-актёр. — Мне уже пора. Вон группа туристов появилась. Всего вам доброго, Семён Михайлович. Даст Бог, увидимся.

Ничего не ответил задремавший ветеран. В потеплевшей голове вновь стали раскручиваться недавние ночные виденья.

…Опять перед глазами унылый октябрь сорок третьего года и стекающая к безымянной речке луговина. В тот месяц он из наводчика противотанкового орудия стал пехотинцем. Просмотрел его расчёт бронированное чудовище, не заметил, как немецкий танк подобрался к ним с фланга и, довольно урча от безнаказанности, принялся перемалывать людей вместе с их «сорокапяткой». Теперь он в составе стрелковой роты, которая уже дважды бросалась в атаку на эту проклятую высоту и дважды откатывалась назад, отплёвываясь огнём и зализывая свои раны. Хорошо поставили немцы свой дот: как раз на косогоре, на два метра выше позиций стрелков. Чисто выбривал землицу его пулемёт, не подпуская к себе ближе чем на сто метров.

— Вот что Иванов, — сказал ему политрук, выгребая ладонью из-под ворота шинели скопившиеся дождевые капли. — Положение такое: в роте осталась только треть боеспособных бойцов, многие из которых контужены. Надо заткнуть глотку этому фрицу. Сейчас самое время. Сумерки, и с речки туман подтянуло. Нам это на руку. Берём по связке гранат и ползём вдвоём. Дот прикрыт колючей проволокой, но перед ним метров за пятнадцать есть ложбинка. Она укроет. Нам бы только до неё добраться, а оттуда докинем. Ты готов? Тогда вперёд.

«Вот она, родная земля. Пахучая, пряная, настоявшаяся за долгое жаркое лето. В который раз обнимаю я тебя своими руками. Дай мне защиту. Укрой от злого свинца». Метр, за ним ещё один. Нет за плечами вещевого мешка, нет и шинели. Нет даже винтовки с собой. Так легче, сноровистей ползти, слиться со складками местности. Растопыренные пальцы выгребают под себя размытую грязь вместе с пожухлой травой. Тихо вокруг, только одинокая иволга осмеливается выкрикивать что-то своё из прибрежных кустов.

Не надо торопиться. Рука-нога, попеременно, обтекая телом каждую кочку. Может быть, не увидят, а если увидят, то не сразу убьют. А сзади напряжённо смотрят глаза своих, подталкивая в спину: «Сделай, Семён. Уж ты постарайся, браток. Силы у нас на исходе».

«Вот и ложбинка, скоро. Я укроюсь в ней, как в колыбели. Передохну чуток и брошу эти гранаты».

Разом стукнули выстрелы. Вначале один, затем второй, третий. Потом слитно и россыпью. Заметили. Справа впереди дёрнулся и застыл сапог политрука.

— Ты что, лейтенант, ранен? — Молчит. «Где его гранатная связка? Возьму её. Ничего, дотащу. Опять вперёд».

Вот она, родная ложбинка. Как хорошо в ней. Уютно. Здесь не достанут. Минами побоятся — свои рядом. Несколько раз глубоко вздохнуть. Речной воздух прочистит лёгкие. Лучше. Теперь что? Оттереть лицо, проморгаться запорошёнными глазами и выдернуть чеку. Потом, приподнявшись и опираясь на локоть, широко размахнуться и кинуть гранаты. Взрыв. Получилось. И получилось ли?

Враз огневые трассы рассекли тонкую туманную пелену. Ослепительными гирляндами зависли в небе разрывы ракетниц. Пулемёт в доте будто сошёл с ума и как бесноватый лихорадочно рассыпал во все стороны смертоносные припасы.

«Промах. Недолёт. Туго, ой туго. Свои не поддержат. Побоятся за меня. Хотя бы по флангам открыли отвлекающий фланговый огонь… Так, значит, я ещё целый. Руки, ноги, голова. Вот же она, передо мной, гранатная связка политрука. Ты одна у меня осталась, последняя, матушка. Только ты можешь спасти».

Что делать? Пятнадцать метров далеко для тяжёлых гранат. Тогда, может быть, вбок и вперёд, под самую проволоку? Если повезёт, конечно. Оттуда будет только десять метров. Потом привстать в полроста и прицельно бросить гранаты. Прямо в зловещую бетонную пасть. Ну что же? Время пришло. Унять дрожь в руках. Мыслей больше нет. На одном вздохе вперёд.

«Но что же это? Ведь я же дополз. Поднялся точно в тот момент, когда дуло пулемёта ушло в сторону. Колючие проволочные иглы рвут мне гимнастёрку вместе с кожей. Сковывают движения. Отчего же рука замерла на взмахе? Почему не летят гранаты? Сейчас раскроются их стальные перья, и не будет больше ни этого боя, ни меня самого. Почему мои глаза смотрят в чернеющее небо и не видят ничего, кроме занесённой и застывшей в воздухе руки? Что это со мной? Я ли это? Где я? И что это стекает с головы ко мне за шиворот? Пот? Кровь?!»

— Эй, отец, — раздался чей-то незнакомый голос. — Ты жив? Спишь, что ли?

Сквозь тяжёлую дрёму долетели до Семёна Михайловича спасительные слова. Он поднял голову, чувствуя, что кто-то настойчиво трясёт его за плечо.

— Ты что, снеговиком здесь работаешь, батя? — Перед ним, улыбаясь, стоял молодой парень в яркой цветной куртке с надписью «Россия» на груди. — Ты можешь встать? Смотри, тебя всего замело.

— Может, вам помочь? Скорую вызвать или до дома довезти? — участливо поинтересовались подошедшие к скамейке другие молодые ребята и девушки.

— Спасибо, ребятки. Нет. Всё хорошо. Спасибо. Я сам смогу. Мне здесь недалеко.

Опираясь на свою трость, Семён Михайлович встал, с натугой разгибая заиндевевшее тело, и долгим взглядом окинул весёлую и беззаботную стайку молодёжи. Повернувшись и так до конца не стряхнув с себя налипший на него снег, он побрёл в сторону своего дома, провожаемый удивлёнными взглядами людей.

«Почему я вижу этот чудной сон? Почему он преследует меня все эти годы? Ведь в госпитале меня навестил комбат и сказал, что я выполнил задание и что мне даже положена награда. Выходит, я всё-таки бросил эти гранаты, а потом меня накрыл земляной вал. Или всё было не так? Ведь я ничего не помню».

На Москву опустился стеклянный вечер. Зажглась подсветка домов, заблистала разноцветными огнями развешанная на деревьях иллюминация, магазины выпятили свои оконные проёмы с неоновой рекламой. Никто уже не обращал внимания на одинокую согбенную фигуру человека, медленно удалявшуюся в темноту переулков, в сторону от праздничных улиц и магистралей, где с новой силой забурлила вечная, быстро всё забывающая жизнь.

Февраль 2018 года

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги APOSTATA. Герои нашего времени предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я