Кожаные ризы

Борис Алексеев, 2020

Книга «Кожаные ризы» – это коллекция авторских замет о героике человеческой личности, скрытой за водоворотом будничных дел и житейской торопливостью. Три главы – три точки зрения – три пути к пониманию человека.

Оглавление

Из серии: Eksmo Digital. Проза

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Кожаные ризы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1. Деревенские байки

Мещерские рассказы

Рассказ 1-й. Жила-была Матвеевна

Жила-была русская женщина Козлова Татьяна Матвеевна. Ладно жила. Муж-фронтовик Иван Никитович — человек добрый, любящий. Детишки-погодки — старшенькая дочурка Марина и сын Николенька.

Хорошо жила Матвеевна! Трёхкомнатная квартира в городе. Работа знатная, с выездом за границу. Кто в семидесятых годах жил, тот знает: должность с выездом — кормилица хлебная, статусная. Привёз два «Грюндика», один себе оставил (вещь!), другой в комиссионку сдал — вот тебе и вторая зарплата.

Без малого двадцать лет судьба водила Матвеевну по сытым Швейцариям да Брюсселям. Трудилась женщина не корысти ради. Марину да Николку в люди вывести мечтала.

А ещё имелась у неё любовь сердечная — дача. Дом с крылечком, печь расписная и сад-мичуринец.

Татьяна любила землю не прибыльно, не по-фермерски. Присядет, бывало, под вечер у крыльца и щурится на яблоньку. А сама-то сквозь ветви наливные глядит далеко-далеко. И летит её гляделка над цветущим садом, над речкой порожистой в звёздную черноту ночи. Бесстрашно летит. То ли любопытство бабье зовёт в темень полночную, то ли смертушка манит, приспосабливает к будущим «заграницам»…

Пришло время — помер Иван Никитович. А годков через десять отлетела и Танина душа за бархатные пологи. Схоронили её одесную мужа, на сельском погосте возле старой Дунинской церкви.

Перед самой смертью любимую дачу Матвеевна отписала сыну. Рассудила так: дочь вышла замуж за мужика крепкого, с жизнью, Бог даст, управится. А вот сын… Вроде не бездельник, только странный какой-то, всё у него не по-человечески. Выучился на психолога, книги пишет, обучает людей по головам других к личному счастью стремипробираться. Чудно́. А тут, глядишь, к земле приблизитсярипадёт, проще станет, ум гордиеввитиеватый расплетёт…

Так решила Матвеевна. Правильно рассудила, но просчиталась.

В первый же год по смерти матушки Николай привёз в деревенский дом друзей. Братки весёлые, городские, будущие успешники. Первым делом попилили они на дрова дивный сад-мичуринец, дескать, от комаров спасу нет. Попили вино пару недель, пожгли в мангале фруктовую древесину, погундели о достоинствах науки «Психология» и уехали.

На второй годок сын и вовсе материнское хозяйство по миру пустил материнское хозяйство. Дом с печью расписной и мебелью родительской соседу-пьянчужке отписал. Переписал — как плюнул через плечо: «Бери, Серёга!» Тот и взял. Да в пьяных руках что удержится?..

Прошло двадцать лет. Превратился дом в драный нежилой пятистенок. Хрустнула печь, провалилась крыша. Поросла бурьяном пустынька на месте лучшего в деревне сада.

…Гляжу я горестно по-соседски на убогий остаток Татьяниного хозяйства и думаю: «Балует Время, ох, балует! То припрячет дело рук человеческих и через тысячу лет этак невзначай возвращает со дна Житейского моря. А иной раз следок так заметёт так — будто и вовсе не было».

Спросишь Время:

— Что шалишь, жизнь людскую в траву бурьян прячешь?

А оно молчит да идёт себе стороной. Не ответит и назад не обернётся…

Рассказ 2-й. Воскресение

Июль. Жаркий воскресный полдень. Близ паперти Покровского храма сидит на лавочке человек с непокрытой головой. Вглядывается в кирпичные стены, щурится на солнце и припоминает страшный пожар двухлетней давности. Да, было лихо…

Беда случилась в ночь под воскресенье. Может, То ли сторож печь перетопил, а может, то ли лукавый потрудился, — кто знает, да только да только обратился под утро величественный дом Божий в угрюмое пепелище. Пока звонили в пожарную часть, пока пожарный расчёт двадцать ночных километров ухабился по дорожной распутице, пока тянули из реки воду (приехали-то с пустыми баками!), сгорело всё, кроме кирпичных стен.

Однако тает злая памятка в лучах полдневного солнца. Не удаётся человеку зацепиться ни за одно за горестное переживание. С наслаждением вдыхает он масляный запах отреставрированного фасада и подслушивает весёлое щебетание новеньких церковных створ: «Не было пожара — не было! Не было пожара — не было!..»

Их вопиющая неосведомлённость удивляет человека. Он приподнимает голову и, стряхнув солнечные брызги, отвечает:

— Э, нет, милые створки, был…

Человек хочет ещё что-то сказать, но в это время из храма на паперть выходит счастливая молодая пара. Чуть впереди шагает парень лет двадцати. Он бережно несёт, вернее, едва касается увесистыми крылами рук крохотной колыбели, где среди пелен и лент посапывает розовый носик человеческого птенца. Счастливая мать следует немного сзади, чинно поддерживая мужа под локоть.

Они торжественно сходят по ступеням, и юный отец передаёт новокрещёное дитя людям. Бабки-дедки, тётки-дядьки с весёлым говорком окружают колыбель, выдыхая долгую церемонию церковного Таинства.

Человек (в котором нетрудно узнать автора этих строк) встаёт и, не желая смущать счастливое семейство, направляется к церковной калитке.

— Ну что, — слышит он в спину весёлый скрип церковных створ, — убедился? Не было пожара, не было!

Рассказ 3-й. Урок философии

Изрядно притомив машину мещерским бездорожьем, я въехал на деревенский большак. Впереди на крылечке соседского дома мне бросилась в глаза толпа мужиков, человек пять. Ветер гнал пыль впереди машины и мешал разглядеть собравшихся. Мужики отчаянно спорили друг с другом, аргументируя слова взмахами рук. Все были одеты одинаково — в чёрные пиджаки, оттого крыльцо напоминало, прости Господи, прилепившуюся к дому отвратительную Медузу Горгону с десятком вертлявых смоляных щупалец.

Я притормозил подле митингующих и принялся не без удовольствия наблюдать за происходящим. В центре, в окружении рослых сыновей, стоял подбоченясь маленький щуплый старичок, Николай Степанович Шилов, и вёл, как я понял, нелицеприятный разбор сыновних полётов, вернее, залётов. Все были изрядно пьяны.

— Здорово, мужики! — крикнул я из машины.

Мне никто не ответил. Я улыбнулся и хотел было отпустить тормоза, как вдруг дядя Коля размахнулся и под пронзительный матерок изо всех сил ударил кулаком в лицо одному из сыновей.

У бедного парня из носа брызнула кровь. Я обомлел. Шатаясь и утираясь пятернёй, поруганный сын обнял батю за плечи. Старик аж присел от тяжести сыновних ласк. Мотая патлами кучерявой шевелюры, будто отмахиваясь от комаров, парень гаркнул:

— Правильно, отец. Имеешь право!

И разговор, прерванный старческим рукоделием, как ни в чём не бывало, покатился дальше.

А я снял машину с тормоза и, приплясывая на восхитительных неровностях деревенского тракта, направился к своему дому.

Оглядев хозяйство и распаковав необходимые вещи, я разложил на столе нехитрое городское угощенье, зажёг любимую керосиновую лампу и принялся за рюмкой чая обдумывать увиденное.

Кровавое рукоприкладство дяди Коли, но более всего безусловное смирение сына не давали мне покоя. Что это? Код родового послушания или рецидив русской традиционной несвободы? Отец (начальник, хозяин, царь) прав уже потому, что он — Отец (Начальник, Хозяин, Царь) и может позволить себе всё, наплевав на демократическую казуистику? Выходит, русский человек лично заинтересован в вертикали власти? Ведь придёт время, он сам окажется в положении отца (начальника и пр.), и тогда!..

Да нет, что я говорю! Не свойственна славянину подлая житейская меркантильность. Родовой код? Волк никогда, даже под страхом смерти, не выйдет за красные флажки. Так и сын никогда не поднимет руку на отца. А как же Гражданская война, Павлик Морозов?.. И хотя отец Павлика не очень, говорят, походил на ангела, но ведь дядя Коля Шилов тоже не по-райски поступил с сыном.

До самой ночи, вооружившись диалектикой Сократа, я искал объяснение этой странной иррациональной особенности русского человека.

Но вот ходики на стене пробили полночь. Моё застолье припорошила серебристо-зеленоватая патина лунного света. Я припомнил поговорку «Утро вечера мудренее», выпил на посошок последнюю порцию «мещерского чая» и не раздеваясь повалился на кровать.

На рассвете мне привиделся сон.

Стоит на крылечке дядя Коля не с четырьмя подвыпившими сыновьями, а с величайшими мудрецами древности. Стоят они в кружок, разговаривают. Толкуют по-гречески, о чём — не разобрать. Вдруг Николай Степанович делает взмах рукой. Его кулачок неторопливо, словно в замедленной съёмке, начинает движение по свободной гиперболической траектории.

Я экстраполирую её точечные значения и пытаюсь вычислить адресата. Наконец — о ужас! — ко мне приходит понимание: кулак дяди Коли направляется к лицу… Сократа!

По мере приближения старческого кулачка к финальной точке траектории приплюснутый нос мудреца становится ещё более приплюснутым. Сохраняя выражение высокой задумчивости, Сократ едва заметно губами повторяет: «Может, знаю, а может, и не знаю…»

Вот «карающая десница» дяди Коли настигает великого мудреца. Сократ падает на ступени и выплёвывает, как выбитый зуб, вредоносную частицу «не».

Дальше происходит что-то невероятное! Литеры, лишившиеся отрицания, начинают обнимать друг друга. Они смеются, пританцовывают на старческих ланитах, как на разрушенной деревянной танцплощадке, и в один голос повторяют: «Знаю, знаю всё про всё!»

Сократ поднимается, соскребает с лица развеселившиеся литеры, хмурит брови и задаётся вопросом: «Количество знания расширяет кругозор проблемы и, значит, увеличивает границу с незнанием. В соревновании двух бесконечностей истина неопределима. Диалектика, которая в развитии своём не заканчивается истиной, для мудреца не имеет смысла…» За спиной Сократа стоит Платон и старательно стенографирует каждое слово Учителя.

Платон собирается поставить знак «омега» под последней мыслью Сократа, но неугомонный кулачок дяди Коли вновь маячит в опасной близости. На этот раз его гиперболическая траектория упирается в чело великого идеалиста. К чести Платона следует сказать — в минуту опасности он не счёл нужным прервать запись.

Через несколько секунд шиловский кулак настигает иррациональный образ мыслей мудрейшего из последователей Сократа. Я замечаю слёзы, брызнувшие из глаз Платона, потрясённого ударом. Овальные глазницы, привыкшие к влаге в минуты восторженных откровений, на этот раз до краёв наполнились слезами растревоженного болью человека.

Однако странный сон всё яснее раскрывает свои тайные замыслы. Как в русской былине, дядя Коля замахивается в третий и, видимо, решающий раз. Я беспечно гадаю: кто следующий? И вскоре понимаю, что на этот раз мерзкий кулачок гиперболизируется… на моей физиономии.

— Не может быть! — восклицаю я.

— Отчего же, Луцилий? — улыбается Сенека. — У господина Шилова, нашего славного Кесаря, имеется одна дурная привычка — лишать жизни верных и любящих подданных, пока они не запятнали свою честь изменой. Вам, русским, это должно быть понятно. Ваша история из столетия в столетие напоминает горящий Рим. Может, поэтому, — Сенека хитро прищуривается, — вы именуете свою столицу Третьим по счёту Римом?

Последние слова Луция Аннея Сенеки вызывают у мудрецов дружные улыбки, а Платон, прикрыв окровавленную челюсть складками шёлковой туники, сплёвывает выбитый зуб.

Рассказ 4-й. Сторож Серёга

Апрель в этом году выдался слякотный и холодный. Весна кутала солнце в плотную «силиконовую» обёртку кучевых облаков и словно издевалась над осиротевшими за зиму городскими (не-у)дачниками.

Только в начале мая весенняя чаровница подобрела, сменила угрюмый северный хрипоток на говор весёлой южанки и напутствовала в дорогу нетерпеливых дачников, засидевшихся в квартирах: «Езжайте! Ветер вам в спину!»

Памятуя о весенней дорожной распутице, я опечатал гараж, набил продуктами рюкзак и прыгнул поутру в переполненный автобус «Москва — Касимов» с единственным желанием отдышаться от городской зимы и побродить с авторучкой по живописным Мещерским перелескам. Да и хозяйство проверить — дело не лишнее. Мало ли что.

Километров за десять до городка Спас-Клепики (есенинские места!) водитель притормозил на пустынном дорожном пятачке у пробитого дробью указателя «Ханинская школа».

Махнув рукой исчезающему за поворотом фрагменту цивилизации, я с наслаждением вдохнул целебную мещерскую арому. «Хорошо-то как!» — шепнула душа.

«И правда хорошо! — ответил я, наблюдая, как сквозь верхушки корабельных сосен сверкает и рассыпается бенгальскими искрами апрельское полдневное солнце. — Чисто-то как, будто в раю!»

Гулкая тишина, подкрашенная первыми беззаботными трелями птиц, тончайшей акварелью «прописала» моё внезапное восхитительное одиночество.

Однако пора в путь. Мне предстояло трудное семикилометровое путешествие через три деревни и два коварных весенних болота. «Дорогу осилит идущий!» — воскликнул я и к вечеру, обходя циклопические дорожные лужи, добрался до родного пятистенка.

Оглядев хозяйство, я сел перекусить. Только нарезал хлебец и приготовился выпить рюмку чая, раздался стук в дверь и послышался вкрадчивый голос Сергея, моего соседа, одного из немногих зимующих жителей деревни Беляково:

— Борь, ты, что ль, приехал?

По осени, закрывая хозяйство, я передал ему дубликат ключей и попросил приглядеть за домом. Теперь же он, без сомнения, явился вернуть ключи в обмен на положенный за службу магарыч.

— Входь, Серёга, — ответствовал я.

— А то я гляжу, свет зажёгся. Никак Борис пожаловал, — пробормотал сосед, переступая порог.

Передо мной стоял молодой старик, выжженный изнутри дешёвой палёной водкой.

Как обыкновенна и незатейливо печальна судьба русского деревенского человека!

Так кулёк скомканной бумаги, брошенный на угли, поначалу дымится и не подаёт признаков горения. Но потом вдруг в одном или нескольких местах образуются тёмные пятна. Они растут. Поверхность бумаги быстро чернеет, будто погружается в кляксу. Наконец из чёрных проталин вырываются языки огня. Как огненные павлины, они распускают алые хвосты и безжалостно уничтожают «мать-бумажку», подарившую им мгновение жизни.

Таким выжженным фрагментом целлюлозы и предстал передо мной сорокалетний «старожил» окрестных мест, взрослый, будто задержавшийся в развитии, ребёнок Серёга.

Я редко наезжаю в деревню, но могу сказать точно: Серёга рос на моих глазах. Помню отменные добрые качества милого деревенского мальчугана. Помню, правда, и одно пугающее свойство его детской натуры — пристрастие к насаживанию червяка на рыболовный крючок. Насаживание неторопливое и глубокое.

— Здорово, Борь, — хрипнул сосед, облизывая пересохшие губы. — Ты эта, мне за пригляд-то налей. Чай, всю зиму исправно обходом ходил. Чё, дашь, што ль?

Я неторопливо оглядел горницу и заметил в одном из оконных проёмов чуть выдвинутую раму и разбитое стекло, а на кухонном столике — отсутствие электрочайника и плитки. Всё остальное на беглый взгляд было цело.

— Так, а это что? Глянь, Серёга, — я подвёл его к повреждённому окну. — Теперь смотри сюда, ни чайника, ни плитки. Что скажешь?

— Ёкэлэмэнэ, — забурчал тот, — это чё, блин, попал я?

— Точно, попал и выпивку не получишь.

— Я… я знаю кто! — Серёга опустился передо мной на колени. — Я з-знаю, разберусь, дай стопарь, помру же!..

Я улыбнулся. В его словах «я знаю кто» звучала чистая правда. Никто, кроме него самого, без ключей попасть в дом не мог, оконное же стекло, судя по расположению осколков, было разбито изнутри.

Пока я рассуждал о случившемся, Серёга, не вставая с колен, продолжал бормотать «найду-разберусь-узнаю…»

— Ладно, Серёга, — я наклонился и достал из рюкзака припасённую бутылку нормальной московской водки. Вскрыл печать и налил сто грамм.

— Всё понимаю, чайник и электроплитку пропил. Одного не пойму, зачем ты окно испортил? Хотел на залётного свалить, думал, не догадаюсь? Нехорошо, Серёга, мы ж соседи!

— Да я… не, не я… ну, в общем, прости, Борь! Не со зла…

Бедняга оправдывался, не опуская головы, и только коленями врастал всё ниже в пол, скользя по крашеным половицам. Я присел рядом, обнял его и подал стакан.

— Лечись, брат! То, что глаза не прячешь, — это хорошо. Да и чего, собственно, стыдиться? Ты ж не со зла. Поди, бес-дурачок попутал…

Утро

Сегодня ночью случились первые заморозки. Поутру я долго не мог подняться. Мёрз, кутался в одеяло и с опаской выглядывал в окошко, стараясь не слышать жалобное поскуливание собаки за дверью.

Минут через двадцать, отлежав последнюю меру, таки встал, накинул на плечи телогрейку, сунул ноги в приготовленные с вечера валенки и вышел на крыльцо.

Меня встретила Красота первого зимнего дня!

— Как вы долго! — улыбнулась Она, кокетливо поджав губки.

— Простите, Ваше Величество! — ответил я, взял собаку на поводок и побрёл к околице.

Всюду, насколько хватало глаз, от неряшливой старушки-осени не осталось и следа. Серебристая льдинка инея укрыла деревенское разнотравье, ещё вчера казавшееся кусками прелой нечёсаной шерсти. Околица, разбитая осенними ветрами и вызывавшая на протяжении последнего месяца «сезонное сострадание», предстала передо мной как огромная молчаливая зала старинного замка. Она походила на загадочное жилище, в прошлом весёлое и хлебосольное, а ныне покинутое владельцами.

Холодное раннее солнце неспешно скользило по небу, оплавляя верхушки корабельных сосен, будто старинные витражи европейской готики. Тысячи солнечных корпускул сверкали во мглистой тишине наступившего утра.

Массы сусального золота, потревоженные ветром, сползали с придорожных липовых крон и рассыпались на тысячи отдельных золотинок. Золотинки беспечно кружились в воздухе и тихо падали на землю. Перекатившись пару раз по спинам притихших сородичей, они мирно засыпали в обнимку друг с другом. До будущей метелицы…

Пёс, нагуляв аппетит, жался к ногам. Взволнованный, я вздохнул и повернул к дому.

Охотники

По оранжевой полосе горизонта медленно ползла тяжёлая сизая туча. Вечерняя зарница в низких широтах, скажу я вам, — зрелище не для романтичных девиц. Воронка уходящего дня манит случайного путника. И никто не поручится в том, вернётся он к ночи невредимый или нет. Если вообще вернётся…

Вовчик придвинулся к Бо и запахнул полы штормовки, настывшей от долгого сидения на холодной земле.

— Ты их видишь? — спросил он товарища.

— Нет, — раздражённо ответил Бо. — Хотел бы я знать, сколько нам тут торчать. Я замёрз, и ты, кажется, тоже.

Вовчик пожал плечами. Ему порядком надоела эта безумная затея — встретить глухарей на старом току за покинутым гумном. Но возвращаться ни с чем, претерпев столько лишений, казалось ещё большим безумием.

Вдруг послышались беспорядочные хлопки воздуха, мелькнул красный зрачок. Темнота ожила и зашевелилась.

— Они! — прошептал Вовчик.

— Тс-с! — кивнул Бо. Стараясь не дышать, он взвёл затвор.

— Пусть подойдут поближе, — губами прошелестел Вовчик и просунул ствол ружья в раздвоенный сук припавшего к земле цокоря.

— Я вижу их! — Бо буквально дрожал от восторга и нетерпения.

— Бо, не дури, успокойся, пусть подойдут поближе. — Вовчик замер, разглядывая мутные силуэты птиц в перекрестье оптического прицела. Он не торопясь положил палец на курок, набрал в лёгкие воздух и на выдохе скомандовал: «Пли!»

Оба мальчика одновременно щёлкнули затворами. Почти синхронно сработали ночные галогенные вспышки. На миг два ярчайших солнца всколыхнули чёрный омут ноябрьского вечера. Потревоженная стая глухарей закудахтала и стала беспорядочно подниматься в воздух.

— Есть! — закричал во весь голос Вовчик, размахивая новеньким фоторужьём.

— Добрая охота! — подхватил Бо, поглаживая такое же, как у Вовчика, фотографическое устройство с настоящим оптическим прицелом.

P. S.

— Два пацана — два стрелковых фотопредмета! — рассмеялся отец, вручая братьям-близнецам подарки утром третьего дня. — С днём рождения, сынки!

Борины грёзы

Мальчик неполных двенадцати лет сидел перед экраном телевизора и страдал от чувства «ужасной непоправимости». Мальчика звали Боря, и ему хотелось умереть. Однако огромная любовь к маме препятствовала исполнению этого страшного замысла. Ведь если он умрёт, мама непременно огорчится и даже заплачет.

Провожая отца в командировку, Боря обещал маму беречь и не доводить до слёз. Значит, по-мужски говоря, умереть он просто не имел права. Но как и ради чего жить дальше?!

Ответить на этот вопрос мальчик самостоятельно не мог, оттого всё более падал духом и ввинчивал детские кулачки в сырые припухшие от слёз глазницы.

— Боря, не три глаза! Что случилось? — мама бережно отслонила руки сына от заплаканного лица.

— Мама, три… три…

— Боря, успокойся, пожалуйста, и не три глаза! — повторила обеспокоенная мать, добавив нотку строгости в голос.

— Мама, три…

— Что «три»? Объясни, наконец, что случилось?!

— Мама, три… н-ноль, мы проиграли 3:0! Мне страшно, мы проиграли!

— О господи!..

В тот памятный вечер команда российских мастеров кожаного мяча проиграла малоизвестной сборной Уэльса со счётом 0:3. Для Бори полуторачасовое позорище нашей национальной сборной стало худшим периодом всей его двенадцатилетней жизни среди людей.

К такому повороту судьбы он был не готов. Дело в том, что Боря «с детства» увлекался футболом и мечтал стать великим футболистом. Как правило, такие мальчики посещают футбольные секции и спортивные школы. Но наш маленький герой об этом как-то не думал. Само прикосновение к мячу окрыляло его мечтательную натуру, и он часами гонял в полном одиночестве по двору коричневый ниппель, представляя вереницу окон дворового колодца как эллипс большой арены в Лужниках или, на худой конец, мадридский «Сантьяго Бернабеу»[1].

Однажды, уезжая в командировку, отец снял на лето для мамы с Борей дачу в Подмосковье. Как только они всем семейством вошли в дом и распаковали вещи, Боря отыскал в коробках мяч и отправился за околицу. На подъезде к деревне он приметил за длинным старым коровником футбольные ворота.

Деревенский футбольный пятачок оказался вполне приличным местом для статусной игры. Боря по привычке предложил капитанам обеих команд жребий. Его возлюбленной команде «Торпедо» достались правые ворота и привилегия первого удара по мячу. Игра закипела. Стрельцов отдал продольный пас Воронину. Тот в одно касание перевёл мяч на Гершковича. Молодой мастер, сверкнув дриблингом, обыграл подряд трёх защитников противника и был готов пробить в дальнюю девятку, но вдруг услышал за спиной насмешливые голоса деревенских пацанов:

— Эй ты, толстый, ворота не сломай!

Я совсем забыл сказать, что Боря действительно был упитанным мальчиком. Слава Богу, в одиннадцать лет едкие насмешки ещё не ранят глубоко и нестерпимо больно, как в последующие юные годы.

Боря попытался обернуться, но споткнулся о кочку и кубарем покатился по траве. Когда он встал, ребята уже подошли и с любопытством принялись рассматривать новичка.

— Ты чё, футболист? — спросил высокий рыжий парень с лицом, покрытым множеством маленьких коричневых конопушек.

— Да, — ответил Боря, — я занимаюсь.

Зачем он соврал? Быть может, первый мужской звонок прозвонил в его сердце, сработав на опережение неторопливого времени жизни? И от этого ему захотелось казаться большим и сильным в глазах этих мальчишек…

— А где занимаешься?

— В «Торпедо»! — Боря врал всё твёрже и естественней. Наверное, «кто-то» нашёптывал ему, подтрунивая над мальчишечьей гордостью: «Ну, давай, давай, покажи им себя!»

— А за деревню будешь играть завтра с дунинскими?

— Буду. Меня зовут Боря.

Парни чинно пожали друг другу руки. На том и расстались.

Всю ночь Боря ворочался на старой железной кровати. Мысль о том, что завтра первый раз в жизни он выйдет на поле не один, страшила и увлекала его одновременно. Настал час, когда должна проявиться филигранная техника, которую он поставил за годы тренировок «на многих стадионах мира». Дни напролёт работая у стенки, Боря обучил себя технике приёма мяча и точному пасу в одно касание. Ах, сколько всего необыкновенного привиделось его памятному сердцу!

…Лужники, мёртвая тишина трибун, он готовился бить то самое роковое пенальти. Разве можно забыть тысячеголосый рёв восторга, когда минуту спустя он покидал игровое поле после победного гола в ворота сборной Испании!

Да что там Лужники, помнится, год спустя на Уэмбли… Веренице воспоминаний не было конца. Но пропели первые петухи, и в рубленое окошко над Бориной кроватью впорхнул первый солнечный лучик.

…Команды выстроились в центре поля для приветствия. Всё было по-настоящему. Судья, крепкий мужчина в спортивном костюме, метал жребий в окружении двух капитанов. Приглядись, читатель, внимательно приглядись! Один из капитанов… наш Боря! Да-да, он произвёл на деревенских пацанов неотразимое впечатление, и судьба капитанской повязки была решена. «Веди нас, Борис, к победе!» — съёрничал голкипер Вовка. «Победа, победа!» — хором закричали ребята, и Боря закричал вместе с ними, воинственно поднимая руку, украшенную красной капитанской лентой.

Раздался свисток судьи, матч начался. Команда Бори при каждом владении мячом играла только на него. Все с нетерпением ждали, что «Торпедо» вот-вот покажет столичный класс и накидает дунинским покуда-некуда. Но игра у Бори с самого начала не заладилась. Ему, привыкшему без помех контролировать ситуацию и распоряжаться мячом самостоятельно, на каждом игровом пятачке мешал соперник. Из-за этих дурацких помех отточенная техника «столичного торпедовца» распадалась на груду не связанных друг с другом экспромтов и телодвижений. Мяч, который должен был катиться прямо под ногу, от чужого касания вдруг менял курс и переставал слушаться. С каждой следующей минутой товарищи по команде всё реже в игре примечали Борю и всё чаще организовывали атаки друг с другом.

Перед концом первого тайма дунинцы ломанулись по центру, вышли к штрафной, и кто-то не слишком прицельно пробил по воротам. Мяч взвился в воздухе, чиркнул о Борину ногу, изменил направление и влетел в ворота родной деревни…

Капитан «дуняшек» подскочил к Боре и демонстративно пожал ему руку под хохот и свист дунинских болельщиков.

— Замена! — прокричали со скамейки запасных.

К Боре подбежал тот самый рыжий парень и, немного смущаясь, сказал:

— Борь, мы тебя меняем. Ты уж того, отдай повязку.

Боря механически развязал красную капитанскую ленту и пошёл с поля под оглушительный свист болельщиков обеих команд. Да, в Мадриде, помнится, всё сложилось иначе…

После ухода Бори игра выровнялась, подуставшие дунинцы всё чаще проваливали оборону и к концу матча действительно отхватили от беляковцев покуда-некуда.

— Вот что значит вовремя удалить слабое звено! — умничал после матча голкипер Вовка…

Когда Боря вернулся домой, мама весело спросила сына:

— Как сыграли?

Боря, не говоря ни слова, полез на печку. Женщине показалось странным его молчание. Она переспросила:

— Так как же сыграли?

Боря уткнулся в подушку и приготовился зареветь. Однако щебетание матери успело отвлечь его от горестных воспоминаний. Он вдруг почувствовал, что житейская несправедливость, случившаяся с ним, как-то сама собой утишилась и больше не ранит его человеческое самолюбие. Жжение в груди почти прекратилось. Он приподнял голову и даже попробовал улыбнуться.

Подошла мама. Она хотела что-то сказать, но сын ладошкой прикрыл ей губы и прошептал:

— Мама, родненькая, не трогай меня, я расту…

Два дня на деревне

Читатель добрый, выслушай рассказ московского интеллигента о двух удивительных днях, прожитых им в глухой рязанской деревне на топких Мещерских болотах. История эта записана мною на диктофон с его собственных слов и положена на бумагу без какой-либо редакторской правки. Поэтому возможные недостатки изложения лично ко мне как стенографу не имеют никакого отношения.

— Каждому человеку сопутствует та или иная среда, — Алексей Петрович выбил о фарфоровую пепельницу потухшую курительную трубку и достал из кисета свежую щепотку табака. — Попомните мои слова, юноша, среда — штука полезная! Она, словно определённый состав воздуха, ласкает наши лёгкие, освежает ум, подбирает под нас плотность и давление. Мы этого, как правило, не ценим и погружаемся в параллельные среды, кто из любопытства, кто из страха перед собственным будущим. Повадки чужой среды вскоре убеждают нас в лицемерии ожидаемых преимуществ, и мы возвращаемся обратно. Возвращаемся, увы, с потерями. Однако, — Алексей Петрович замер в обворожительной улыбке, — бывают счастливые исключения!

Он долго раскуривал трубку, попыхивая и вдыхая носом первые ароматные дымы. Мне даже показалось, что наша беседа окончилась и я напрасно высиживаю хозяйское время на гостеприимном велюровом диване. Но вот жерло трубки разгорелось, Алексей Петрович протёр носовым платком испачканные в табаке руки и продолжил:

— Так и я, задумал сменить благополучие городского очкарика на обычаи «милой старины», пожить пару дней без интегралов за утренней чашечкой кофе и без рюмки «Путинки» перед обедом в университетской столовой. Короче, сменить привычную среду обитания на иную — шершавую, гулкую, росистую. И, что греха таить, мне это удалось! Вы, конечно, возразите: результат эксперимента опровергает мою же теорию. Да, опровергает. Но опровергает диалектически. Да-да, юноша, диалектика сильнее нас! А теперь слушайте.

Жила в старой деревеньке Колосово на краю глухого Мещерского болота женщина. По выходным дням ездила она торговать ягодой на Егорьевский рынок.

Как-то я оказался по делам в этом непримечательном городке. Зашёл на рынок поглядеть, чем торгуют. На рядах разговорился со статной торговкой. Видная, величавая, она вела речь умно и просто. Более всего приглянулись мне её глаза — голубые, как бирюза. Познакомились. Я, шутя, взял адрес. Переписывались какое-то время, потом реже, потом и вовсе перестали.

Шли годы. Время от времени мне как разумному человеку приходилось испытывать так называемые периоды размытых смыслов. Хлопотное, скажу вам, юноша, состояние! Этакий коктейль из безразличия, бессилия и тягостного ничегонепонимания. Плывёшь по волнам времени, как записная бутылка, брошенная за борт. Родной корабль утонул, а чужой — когда ещё встретится…

В период очередного внутреннего нестроения вспомнил я о моей милой эпистолярной «подружке». Дай, думаю, напрошусь в гости. Может, подскажет что, посоветует, как быть.

Написал письмо и, не дожидаясь ответа, отправился на автовокзал, примет — не примет. Купил билет, подарки, сел в роскошный автобус «Москва — Касимов», и покатила меня судьба в заповедный край Мещера́, на паустовские охотничьи угодья да к есенинским журавлям!

Место досталось у окошка. Так я в него четыре часа без перерыва до самой Рязанской области глядел, всё Россию наблюдал. Почитай, первый раз от того давнего егорьевского дня случилось мне смотреть на Родину не с университетского балкона.

Попомните мои слова, юноша: полезное дело — Родину в пути наблюдать. Встречный ветер мысли ворошит, налипшую перхоть с полушарий сдувает — как не было. Весело становится на душе, будто в крещенской проруби искупался!

Тем временем автобус покинул княжество Московское и, охая запотевшей гидравликой, въехал в пределы княжества Рязанского. Километров через десять комфортабельный икарус, вырулив на небольшой лесной лышачок, остановился.

На пробитом дробью указателе значилась полустёртая надпись «Ханинская школа». Судя по гулкой тишине округи, прежней школы давно здесь не было, и всё, что от неё осталось, умещалось в дырочках указателя.

Ощущая себя незваным космическим пришельцем, я покинул уютный салон икаруса и ступил на девственную рязанскую землю. «Межпланетный аэробус» лязгнул за моей спиной раздвижными ставнями дверей, выдохнул, как бы прощаясь, избыточное давление и, ухая гидравликой на выбоинах «млечного пути», весело исчез за поворотом. Я проводил его взглядом, сложил поклажу у ног и с упоением вдохнул густой настой «фирменной мещерской можжевеловки»…

Через мгновение, задыхаясь и отчаянно кашляя горлом, мне пришлось сплюнуть не меньше сотни комаров, набившихся в рот при вдохе. Увы, с этого непредвиденного осложнения началось моё трогательное знакомство с хвалёными мещерскими ароматами.

Мои брови невольно поползли к переносице: откуда, скажите на милость, горожанин мог знать, что июнь (я отправился в путешествие тринадцатого июня) — это пик «комариной вакханалии» на Мещерских болотах?..

Моё дорожное хозяйство состояло из рюкзака и двух тяжёлых сумок с подарками и продуктами на неделю вперёд. Жмурясь, я стёр ладонями плотный слой налипшей на лицо комариной кожицы и хотел было поднять вещи, но колкий миллениум тотчас заново отформовал мою голову.

И тогда я понял всю меру собственной беспечности! Идти с занятыми руками сквозь вязкий комариный улей, казалось, немыслимо. Что делать? Ждать обратный рейс — долго. Да и дождусь ли? Съедят!

По карте до поселения Колосово мне предстояло топать шесть километров через два болота и две деревни. Как грамотный человек, я подсчитал: пять литров крови эта немилосердная свора выпьет на первом же километре.

Не помню, что упокоило трепет моего сердца. Но, в последний раз смахнув колкую кожицу с лица, я «прорычал» закрытым наглухо ртом: «Делайте, что хотите!» — поднял сумки и «лосиным шагом» направился к ближайшему на карте болоту, произнося своими словами совершенно не знакомую мне молитву.

Стоит ли описывать ощущения человека, идущего по лесной просеке со взъерошенной и монотонно шевелящейся «копной» поредевших за долгую жизнь волос?

Мои распухшие, заплаканные от укусов и бессилия глаза отказывались считывать картографию. Оттого я шёл практически наугад, чувствуя вспотевшей спиной холодок наступающего вечера.

Наверное, Бог услышал мой молитвенный экспромт и пожалел несчастного пилигрима. Иначе как объяснить появление спасительной телеги в тот самый момент, когда моё тело привалилось к упавшему вдоль дороги дереву, не имея больше сил ни идти, ни плакать.

— Садись, родной! — услышал я хриплый человеческий голос и скрип притормаживающей старой телеги. — Эка тебя! — весело прибавил старичок-возница. — Ничего, в нашей торфяной водице купнёшься — враз полегчает!

Чувствуя себя наполовину спасённым, я поглядел на возницу. Меня озадачила его лёгкая открытая рубашка.

— А вы что, комаров не боитесь? — спросил я.

— Не-е, они своих не жалют! — ответил возница и, узнав, что мне надобно в Колосово, переспросил: — А табе там кого?

Я ответил, что иду до Ефросинии Макаровны, а приехал из Москвы, на несколько дней.

— Эх, Фросиния, радость-то наша… Помёрла она, поди, скоро год будет, как помёрла, — вздохнул старик, потом обернулся ко мне и сказал: — Так это табе она всё письма писала? Три напишет — одно отправит. Я ей говорю: «Ты чего бумагу-то портишь зазря?» А она мне: «Да я для себя пишу, так на душе легче, а в Москву шлю, чтоб не забывал. Хоть и городской, душа у него живая, родниковая!» Прям так и сказала: «родниковая». — Старик на минуту замолчал, видимо что-то соображая в уме. Потом оживился: — А хошь, поживи в ейном доме, я-то за ним уж год как приглядываю.

Телега въехала в старую, полуразвалившуюся деревню. Домишки напоминали танки, подбитые в захлебнувшейся восторженной атаке. Печные трубы, как жерла танковых орудий, то тут, то там торчали из расштопанной бревенчатой брони. Посеребрённые временем венцы вросли в землю и медленно умирали, безнадёжно цепляясь друг за друга.

— Приехали, — возница не по-стариковски легко спрыгнул с телеги, — заходи!

Я вошёл в полутёмную, освещённую багровым солнцем горницу.

— Вот тута она и жила, — старичок затеплил лампаду. — Света нет, почто он теперь. Располагайся, а я пойду. Если что, вона мои окна, супротив.

Он вышел. Я остался наедине с памятью о Ефросинии Макаровне, былой хозяйке скромного деревенского пятистенка.

В сенях обнаружилось полное до краёв ведро с водой. «Ужели так и стои́т? — подумал я. — Может, Ефросинюшка воду-то для меня набрала?» Заметив, как мой язык стал, вторя старику, «то-окать», я усмехнулся и сунул голову целиком в ведро. Вода с шумом брызнула за края, обмочив одежду. Действительно, зуд от укусов быстро успокоился, и ко мне вернулось приподнятое любопытное расположение духа. Я распечатал сумки и не торопясь накрыл стол. Как путник после долгого подъёма в гору ощущает великолепие вершины, так и мой дух, одолев дорожные неурядицы, отделился от немощной плоти и блаженствовал, глядя на предстоящий нехитрый ужин.

Утолив голод, я разрешил себе осмотреть Фросино жилище. На подзеркальнике нашёл среди каких-то пузырьков множество листов старой бумаги, исписанных крупным ломаным почерком. Это были те самые неотправленные письма, о которых говорил старик. Сердце моё сжалось от мысли, что Фросину тайну я вот так запросто разглядываю, отнимая «право собственности» у смертельного забвения. Верно ли?

Вскоре глаза мои стали слипаться. Не раздеваясь я повалился на старый пружинистый диван и уснул, накрывшись голубым Фросиным пледом.

Наутро меня разбудил старик. Он сидел за столом и разливал из чайника по кружкам кипяток. «Ну, будись, Ляксей, рыбалку ты ужо проспал, а на могилку Ефросинии свожу», — сказал он, прикусывая единственным зубом большой кусок сахара.

Мы вышли на околицу. Комары не так донимали, как давеча, видать ужо, приглядели и меня. На церковном погосте среди покосившихся оградок старик отыскал Фросину могилку. Скупая табличка озадачила меня. Может, солнце, стоявшее почти в зените, перегрело мне голову или живительный мещерский воздух распеленал рассудок, но поверх таблички привиделись мне Фросины письма. Рядом с крестом в больших дорожных корзинах алела ягода лесная, а над корзинами густые комья комаров жужжали, как рой пчёл: «Ф-ф-фрос-с-я…»

Могильные видения сковали мои отяжелевшие ноги, я привалился к упавшему стволу большого дерева и едва не потерял сознание. «Да, славная была женщина», — вздохнул старик, приняв мой обморок за проявление чувств.

В тот же день я уехал в Москву. Старик подвёз меня к тракту и стоял до прибытия автобуса.

Привычным холодком лязгнули складные двери. Мы обнялись.

— Приезжай ещё, эка мы с тобой! — нарочито весело сказал мой провожатый, морща лицо в сторону.

— Приеду, Макарыч, обязательно приеду! Теперь прощай, — ответил я уже с подножки автобуса.

Помнится, тем же летом я действительно вернулся в Колосово. Старик был несказанно рад. Мы подолгу сиживали во Фросиной горнице, пили чай, вспоминали хозяйку. Дружба наша росла. В этот и следующие приезды мне всё меньше хотелось возвращаться в Москву. Наконец я взял в университете работу на дом, прервал преподавание и поселился во Фросином доме, купленном за гроши у моего нового друга Макарыча, родного брата голубоглазой русской женщины Ефросинии.

Фёдор

Затемно, часов около пяти утра, во двор, где, согласно прописке, проживал четырнадцатилетний гражданин деревни Колосово Фёдор Петрович Ремизов, явилась молоденькая барышня. Гостья поднялась на крыльцо и постучала в дверь. Не получив ответа, внимательно оглядела дворовые постройки, может, перепутала что — дом не тот или страна? Да нет, вроде правильно: Россия, Рязанская область, Клепиковский район, деревня Колосово, изба с тарелкой для телевизора — всё сходится…

Вечером прошлого дня по каналу «Культура» крутили классный фильм. Мать, устав от дел, дремала на диване, а Федя всё смотрел и смотрел. Уж очень ему хотелось знать, чем закончится история про дельфина Флиппера. Уснул за полночь. И теперь, свесив с лежанки худые и длинные, как вёсла, ноги, он сосредоточенно посапывал, досматривая очередное утреннее сновидение.

Снилось Фёдору вот что.

…Мчится он под парусом на быстроходной яхте за весёлым Флиппером. Море штормит! Огромные волны, похожие на океанические айсберги, то тут, то там устремляются в небо. Голова кружится от высоты их пенистого взлёта.

С грохотом, похожим на рёв сказочных исполинов, они возвращаются и выгребают под собой морскую пучину до самого дна. Пошарив пенными загривками по донным фарватерам и сусекам, они вновь устремляются вверх.

Вот яхта Фёдора взмыла на тучный гребень волны и поравнялась с дельфином. «Держи канат, я швартуюсь!» — кричит Федя, но за грохотом волн весельчак Флиппер не слышит его. «Уйдёт, уйдёт же!» — досадует юноша, пытаясь разглядеть дельфина в штормовой пляске волн…

А где-то там, на берегу, в безопасных чертогах утра первый лучик мартовского солнца прошил тусклое серебро Фединой горницы. Дробясь в узорах тюлевой занавески, он рассыпался на сотни тонких золотых нитей. И завертелось канительное[2] дело! Белёный потолок, печь-мазанку, зеркало с напольным подзеркальником — всё переплели золотые нити. Каждую паутинку, каждую пылинку пересчитали. Даже Федины ресницы золотыми сапожками вытоптали. Уж какой тут сон.

Пробудился Фёдор, глядит — утро на дворе! Он спрыгнул с печи и подсел к окошку. А там!..

Весёлая, размалёванная клейкой зеленцой девица опрометью носилась по двору, дразнила «присевшие на задки» коричневые сугробы и щебетала по-птичьи: «Чик-чирик, чирик-чирек, тает-тай под солнцем снег!..»

— Во даёт! — зачарованно улыбнулся Федя. — Ма, весна на дворе! Глянь, чё творит суматоха!

Двор, возбуждённый присутствием молодой симпатичной барышни, блистал приусадебным великолепием. Куры поднимали фонтаны брызг и беспорядочно носились по лужам. Обычно спокойный пёс Обама буянил на цепи и жалобно скулил. А жирные гуси, откормленные за зиму отварным картофелем, как голуби, расселись по жердинам поленницы и немилосердно крекали, заглушая скулёж Обамы.

Фёдор принялся пересчитывать кур. Он досчитал уже до половины, как из сарая выбежал телёнок Туск, распугал птицу и сбил пересчёт. «Ах ты, Туск-рогатик!» — юноша погрозил ему пальцем и сладко зажмурился.

За долгую зиму он отвык от солнечного тепла. «Светит, но не греет», — любил он повторять, вглядываясь в холодное зимнее светило. Но сегодня!.. Сегодня Федя, как мамин любимый кот Эрдоган, ластился к окошку, переполненному лучистой теплотой мартовского утра.

— Сынок, вставай, пора уже! — мать заглянула из кухни в горницу. — Ну вот и молодец. Принеси мне воды.

Федя послушно громыхнул вёдрами и отправился на колодец, по пути сочиняя стишок на тему вчерашнего урока химии:

Матушка дала ведро:

— Федя, принеси воды.

Десять литров аш-два-о

Надо, только и всего!..

Примерно через час, перекусив и выполнив ещё несколько материнских поручений, Фёдор вышел из дома и через ухабистые февральские заносы направился в сторону старого коровника. Идти было трудно. Ноги проваливались в подтаявший снег. Юноша то и дело застревал среди коварного месива, будто на болотистых кочках-плавунах.

Когда продвигаться вперёд стало и вовсе невозможно, путешественник выбрался на твёрдый пятачок и огляделся. Невдалеке на щупленькой берёзке висела привязанная сборщиком сока пластиковая бутылка.

— Что, больно? — спросил Фёдор молодое дерево.

— Очень! — колыхнулся в ответ сырой мартовский воздух.

Ответ юношу озадачил и развеселил одновременно.

— Так ты проснулась?! — Федя выпрямился, вдохнул полной грудью «весеннюю озоновую распутицу» и закричал: — Сволочи, ей же больно! Слышите, ей бо-ольно!

От пронзительного крика, похожего на клик дельфина, с ветвей розового березнячка в небо вспорхнула стая галок.

Фёдор подобрался к дереву и вытащил злосчастный прутик из расщелины ствола.

Теперь предстояло вернуться домой, но промятые в сугробах следы уже заполнила зажора, а надеть высокие калоши Фёдор, выбегая из дома, запамятовал.

«Крепись, Флиппер, скоро берег!» — рассмеялся он, припомнив песенку Олега Митяева про лето. Морщась от уколов ледяной ряски, он пошёл напрямик, набирая с каждым шагом всё больше воды в старые отцовские сапоги.

Вот и дом. Покуда мать возилась на кухне, юный путешественник прокрался за печку и наконец разулся. Бросив мокрые голенища под лавку, он впорхнул на лежанку и закутался в тёплое стёганое одеяло.

— Ты где был-то? — спросила из кухни мать.

— Весну навещал! — ответил Фёдор и закрыл глаза.

Ступни ног оттаивали и возвращались к жизни. Капли испарины, как первые капли тёплого грибного дождя, выступили на лбу юноши. Он засыпал, вернее, уплывал в открытое море, подобно отвязавшейся лодке, гонимой ветром.

…В мороке утреннего тумана Федя разглядел спасённую им белоствольную берёзку. Она скользила по воде вровень с корпусом лодки и повторяла, улыбаясь Фёдору своей нежной розовой улыбкой: «Спаси Бог, Феденька, спаси тебя Бог!»[3] Её голос походил на клёкот дельфина Флиппера из фильма, что вчера крутили по «Культуре».

Воспоминание заставило юношу обернуться. Он увидел заснеженный двор, за ним — соседские посады и околоток. Холодное солнце медленно поднималось над дальним лесом.

— Ах, Федечка, — лепетала берёзка (теперь голосок её был такой же в точности, как у весёлой утренней гостьи), — матушка Зима, поди, ищет нас. А нам-то возвращаться никак нельзя. Ты греби, греби!..

Настенька

Жили-были дед Никифор да бабка Лукерья. И была у них… Да разве была? Вовсе не была, а появилась по случаю. Так-то оно вернее!

Короче, привёз сын Степан из города дочурку Настеньку на летние каникулы в родовой пятистенок. Настя, девочка шести с половиною лет, поначалу дулась на отца, а с прародителями и вовсе не желала разговаривать. Чуть что — в крик, в слёзы.

Степан как не слышит. Стал обратно в город собираться. «Пора мне, — говорит, — дел по работе, сам знаешь, отец, невпроворот. А здесь — лепота! Настюха пусть с вами поживёт, на молочке посвежеет!» Сказал, сел за руль — только его и видели.

Остались Никифор, Лукерья и Настенька втроём. Бабка внучке то молочко поднесёт, то яичко вкрутую сварит — всё одно, не ест девчонка ничего, в окошко глядит да слёзки утирает. Дед смотрит с печки и хмурится: «Угомонись, Лукерья! Проголодается, сговорчивей станет». А бабка Настеньке из последних сил улыбается, заговорить с ней пробует, потом выйдет в сени, присядет на лавку и плачет от обиды и смущения.

Прошёл день. Наступил вечер.

— Хочу смотреть телевизор! — заявила Настенька, нарушив сопливое молчание.

— Ох, беда! — всплеснула руками бабка. — Нету, милая, у нас этого телевизора. Был один, да поломался давно, антенна с крыши упала прошлой весною, буря была…

Старуха ещё многое хотела рассказать внучке про то, каким он был, тот телевизор, как в дом попал по случаю окончания посевной. Как отличился её Никифор с бригадой, — сам председатель принёс в дом дорогой телевизионный подарок!

О том, как собирались по вечерам братья да кумовья в их пяти стенах, толклись, курили и смотрели по очереди в экран. В тот год Гагарин полетел в открытый космос, а когда вернулся, шёл по красной дорожке. Сам Хрущёв встретил его и обнял, как сына. И стояли они на мавзолее и плакали от счастья, а может, это всем только показалось, уж очень в избе накурено было.

— Хочу смотреть телевизор! — повторила медным голоском Настенька.

— Никифор, своди Настюшу к Ельниковым, пусть поглядит там свой телевизор, а я им молочко передам, — затарахтела Лукерья.

Дед знал, что спорить с бабкой не было никакого человеческого смысла. Хоть бы раз она отступилась — и-и, куды там! Никифор нежно любил свою Лукерью и во всём шёл ей навстречу, хотя частенько не считал её правой, а своё соглашательство — правильным.

На дворе уже стемнело. Дед взял фонарик и повёл внучку к Ельниковым короткой дорогой через огороды.

— Ой, — вдруг вскрикнула Настенька, — жжёт!

Старик обернулся и увидел, что девочка, засмотревшись на первые звёзды, сбилась с тропинки и зашла в заросли крапивы. Хотела, было, рукой их раздвинуть, но обожглась и вскрикнула.

— Деда, больно! — Настя потёрла ноготочками место «укуса» и вопросительно поглядела на Никифора.

— Ты, Настенька, не три, оно само пройдёт, иди за мной следком, тут недалече.

Дед пошёл чуть медленнее, то и дело оборачиваясь на идущую вослед внучку. «Да, — подумал он, — где беда постучится, там любовь откликается».

— Тебе не холодно? — спросил, останавливаясь передохнуть у соседской оградки.

— А скоро ещё?

— Пришли, Настенька, уже пришли.

Дед поднялся по ступенькам крыльца и постучал для приличия в дверь. Никто не ответил.

— Пойдём, Настенька, что звать-то.

Они вошли в сени и, пробираясь в полутьме среди кадок и мешков с молотой пшеницей, приоткрыли дверь в большую ароматную горницу. Над печкой сушились первые грибы. Лёшка, внучок тётки Авдотьи, развешивал под притолокой на верёвке карасиков, которых наловил нынче на пруду. В углу на тумбочке, покрытой расписной скатёркой, торжественно стоял большой чёрный телевизор.

— Авдотья, принимай гостью! — весело хохотнул Никифор и рукой бережно подал вперёд внучку, смущённую встречей с незнакомыми людьми.

— Тебя как зовут? — спросил Лёша, оглядывая девочку.

— Н-настя.

— Это ты из города приехала? Во здорово! Пойдёшь завтра на рыбалку?

— Ага, — Настя первый раз после приезда улыбнулась и посмотрела на деда, как бы спрашивая: «Это хороший мальчик?»

— Вот и славно! — улыбнулся Никифор в ответ. — Ну, смотрите тут свой телевизор, а я пойду. Авдотья, пусть Лёшка потом проводит Настеньку. Да, вот табе молоко от Лукьерьи, велела кланяться.

Дед вышел из сеней в огород и побрёл до дома. Звёзд набежало в небе — тьма! «Всё будет хорошо, — думалось по дороге Никифору, — притрётся, прилюбится…»

Лёша чинно проводил Настеньку до калитки и взял с неё слово, что она ни за что не проспит утро, а он будет ждать её на этом самом месте ровно в пять. «Клёв — штука ранняя!» — сважничал на прощанье Лёшка и побежал домой.

На другой день Лукерья по привычке встала затемно, до рассвета. Уже много лет её мучили, особенно под утро, тяжкие сны: годы войны, как не выключенные днём уличные фонари, высвечивали адову похлёбку того времени. А постоянно ноющая старческая боль терзала суставы за уровнем женской терпимости. Каждый вечер, засыпая на своей старой скрипучей кровати, Лукерья понимала, что боль поднимет её рано. Оттого она старалась выдумать ворох дел на завтра. Так ей легче было встать, размять суетой тело и на время забыть о боли.

А Никифор спал. Он вернулся с войны контуженным на голову. Его героическая голова частенько болела, но странная вещь: ночью боль отступала, и он спал сном младенца. Сны кружились над ним лёгкие, как ангелы. То ли души погибших товарищей слетались в сонных видениях, то ли и вправду ангелы Божии любовно глядели на него с неба. Так или иначе, каждое утро Лукерья укоряла спящего мужа: «Никифор, вставай, лежебока, Победу проспишь!» Никифор тотчас открывал глаза и с прежней «молодой» сноровкой поднимался, будто по тревоге.

Лукерья подошла к кроватке, на которой спала Настенька, и сквозь темень горницы различила мерцание двух крохотных испуганных хрусталиков.

— Настенька, ты что не спишь?! — шёпотом всхлипнула старуха.

— Где я? — пискнула Настя и недобро посмотрела на Лукерью.

— Ты дома, милая, дома. У деда с бабой, ласточка моя! — запричитала Лукерья, не меньше девочки напуганная происходящим.

Настя оглядела внимательно бабушку, перевела взгляд на горевшую в красном углу лампадку и, видимо припомнив события вчерашнего дня, спросила:

— А сколько сейчас времени, уже пять?

— Да что ты, милая, и четырёх ишо нет, вишь, как тёмно в оконце.

Лукерья присела на край Настиной кровати и бережно взяла её детскую испуганную ручку в свою шершавую ладонь, огрубевшую от вил и ухватов. Настя руку не отдёрнула. И даже была приятно удивлена, почувствовав, как её ночной страх исчезает в глубоких бороздах старушечьей кожи. А может быть, Настя в ладонях Лукерьи ощутила себя будущей женщиной, тёплой и родной, как мама.

— Бабушка, мне Лёша велел в пять проснуться, а то он без меня уйдёт на рыбалку! — чиркнула Настя фразой, словно спичкой, о вялые уши Лукерьи.

— Уж так прям и велел? — Лукерья ласково сощурила глаза и добавила: — Спи, Настенька, ещё ночь на дворе.

— А ты меня разбудишь? — допытывалась девочка.

— А как же, обязательно разбужу, ангел мой. Не уйдёт твой Лёшка без тебя. — Лукерья прикрыла острые девичьи плечики одеялом и на цыпочках вышла в сени. «Господи, помилуй нас, грешных, огради от всякого зла…» — нашёптывала старушка, всхлипывая от внезапно нахлынувшего на неё счастья.

Тем временем сквозь редеющий сумрак ночи прокрался первый лучик утреннего солнца. Старые ходики на стене пробили пять раз. Настенька спала глубоким сном Спящей красавицы. Лукерья чуток посидела у кроватки, поглядела на молочно-царственный румянец ланит юной принцессы и, вздохнув, легонько тронула Настю за плечо. К удивлению Лукерьи, Настя сразу открыла глаза. С полминуты она лежала неподвижно, не моргая. Потом широко улыбнулась и спросила:

— Уже пять?

— Пять, милая, пять, вставай! Поди, твой Лёшка уж за оконцем мается да две удилины за спиной прячет! — Лукерья нарочито весело тараторила, заметив, как смыкаются Настины глазки, не доспавшие целое утро.

Настя сладко потянулась.

— Да ты совсем большая! — ахнула Лукерья, глядя на растянувшуюся во всю кровать девочку. — Вставай, я тебе кашки заварила, молочка согрела.

— Бабушка, я потом! — Настя, как ветер, пронеслась мимо Лукерьи, наддавила плечиком старую, крашенную суриком дверь и выбежала на крыльцо.

Утро, будто студёная колодезная вода, брызнуло ей в лицо. Невдалеке, опершись на калитку, стоял Лёшка. Как только Настенька подбежала, он проворчал:

— А, проспала! Жди тебя тут всё утро!

— Неправда! — ответила Настя с вызовом. — Я давно встала. Это тебя не было!

— Ладно, пошли уж, — добродушно просопел мальчик, и дети вприпрыжку, обгоняя друг друга, побежали на пруд.

В заботах и восторженных впечатлениях незаметно пронеслись первые четыре дня деревенской жизни городской девочки Насти. На пятый пожаловали родители, о которых для полноты рассказа следует сказать пару слов.

Жена Степана Ольга работала гримёршей в одном из московских театров. Громоздким словом «театр» трудно назвать небольшую творческую группу актёров-выпускников курса, объединившихся в студию. Тем не менее студийный меценат старался, чтобы всё было «по-взрослому». Поэтому на четырнадцать лицедеев приходилось двадцать пять человек студийного персонала. В их числе два гримёра, одним из которых была Ольга. Постоянные разъезды труппы отрывали Олю от воспитания дочери. Воспитывал девочку Степан.

В Стёпе рано открылся пластический дар художника. Промыкавшись в сельской школе до девятого класса, он решительно бросил неторопливую деревенскую жизнь и, поскандалив с родным пятистенком, уехал в Москву. Работал разносчиком товара в ларьках, снимал где-то в Бирюлёво угол у бабки-процентщицы, а по вечерам ходил в какие только мог студии рисунка и живописи. Домой в деревню писал дежурные агитки, мол, всё хорошо, даже замечательно: сыт, одет, снимаю большую светлую комнату. Это была чистая неправда, но старики верили и, простив своего «блудного сына», утешались прочитанным. Домой Степан наезжал крайне редко. Для этого ему приходилось одалживать у товарищей не слишком заношенные вещи и деньги на подарки. Погостив пару дней, Степан, ссылаясь на дела, уезжал, зато потом целую неделю ел материнские пирожки и пил деревенскую простоквашу. В институт поступил легко. Экзамен по живописи прошёл с особой похвалой комиссии. Уважаемая комиссия не знала, что аттестат о среднем образовании Степан «оформил» на Арбате у какого-то ханыги.

Так он стал студентом одного из московских художественных институтов. На третьем курсе познакомился с лаборанткой по имени Оля, учившейся на параллельном потоке. Парень и девушка влюбились друг в друга и через год поженились. Степан к тому времени оставил случайные заработки, мирно простился с хозяйкой-процентщицей и переехал в комнату общежития института. Ещё через год родители Оли помогли молодожёнам с ипотекой.

Ничего не мешало появлению на свет нового человечка. И Настенька, взяв ситуацию в свои будущие ручки, как говорят, «не заставила себя ждать».

Ко времени нашего повествования Степан и Оля уже окончили институт. Оля вдохновенно работала в театральной студии. А Степану посчастливилось выполнить несколько заказных работ, заработать «кучу денег» и перекупить у одного старого художника хорошую светлую мастерскую, о которой много лет назад он пророчески писал своим доверчивым родителям.

— Мама! — истошно закричала Настя, увидев у калитки родителей с красивыми городскими пакетами, в которых, несомненно, лежали подарки. — Ура, мама приехала! — повторяла Настя, сбегая с крыльца.

Дед с бабкой поспешили накрывать стол и ставить самовар.

— Как я по вас соскучилась! — лепетала Настенька, вжимаясь то в отца, то в мать.

— Это за четыре-то дня? — усмехнулся Степан.

— Да, папа, знаешь, сколько мы тут с дедушкой прожили? И ещё с бабушкой!

— А мы за тобой приехали, — сказала Оля и внимательно посмотрела на дочь.

— Как за мной? Я же ещё…

Задуманный объём повествования не позволяет воспроизвести всё то, что намеревалась высказать родителям Настя. Давайте пожалеем читательское время и заглянем на час вперёд затянувшейся родственной беседы.

— Мама, я никуда не поеду — пожалуйста, не увозите меня!

— А как же подготовительные курсы в школу? Ты записана, мы деньги отдали… — как можно мягче обратился к дочери Степан.

В это самое мгновение в окне мелькнула взъерошенная голова Лёшки. Настя вежливо отставила недопитую чашку с молоком и выпорхнула из комнаты.

— Это они чего, за тобой приехали? — смущённо спросил Лёша, отводя глаза в сторону и не глядя на Настю.

— Лёша, домой! — послышался резкий, словно окрик совы, голос тётки Авдотьи…

Дети стояли по обе стороны калитки и глядели в небо. Чуть поодаль в махровых сумерках вечера можно было различить фигурки двух молоденьких ангелов. Взявшись за руки, они шли вдоль Никифоровой ограды. Ни разросшаяся крапива, ни торчавший сквозь штакетины приставучий репей не причиняли ангелочкам никакого вреда. Их едва распустившиеся клейкие крылышки отливали мягким изумрудом.

Ангелы остановились неподалёку от детей. Они с интересом вслушивались в молчаливый детский разговор и о чём-то грустно улыбались друг другу.

А дед Никифор попивал чай да поглядывал в окошко на седые пряди вечерней зарницы. Но разве мог подслеповатый старый человек различить первую взрослую печаль на глазах четырёх маленьких пришельцев из будущего?..

Езжай, митя!

На зорьке выпал первый снег. Несколько часов подряд с неба валила плотная белая масса.

Вечером того же дня я решил по-соседски заглянуть к Петровичу. Количество выпавшего снега не давало мне покоя. Старик слыл отменным знатоком паранормальных симптомов бытия, и беседа с ним казалась мне явно не лишней.

Я открыл незапертую калитку и по прибранной от снега тропинке направился к соседскому крыльцу. Мне не удалось сделать и десяти шагов, как на крыльцо выбежал полураздетый Петрович, взъерошенный паче обычного.

— Ну что же ты так долго! — воскликнул он и с нетерпением («Пойдём, пойдём же скорей!») потащил меня в дом.

Не дав толком раздеться, Петрович из сеней затолкал меня в горницу и, обняв за плечи, подвёл к столу. Стол был накрыт на двух пьющих мужчин для задушевного ужина. Старик взял подтаявшую бутылку беленькой и аккуратно разлил водку в два небольших гранёных стакана. Затем он выдохнул и стал необычайно серьёзен.

— Митя, — Петрович взял стакан в левую руку (ах, да, он левша, припомнил я), — ты единственный в нашей слободке человек, способный слышать тонкие эфирные подсказки. Знай, Митя, сегодня Млечный путь рассыпал над нашей околицей галактические запасы небесной манны!

Я долго потом анализировал, что случилось со мной в эту минуту. Почему я не откликнулся сердцем на призыв старика к высокому свободомыслию, но мерзко, с внутренним удовольствием «уличил» его в потешном мракобесии?..

— Угомонись, Петрович! — крякнул я, закусывая огурчиком. — Может, не наше холопское дело на царские подарки засматриваться да ихние подсказки перепроверять? Дадено, и слава богу.

— Не знаю, может, оно и так, — холодно ответил старик, — только, чую, небеса знак подают. Наставляют в чём-то.

Так и сказал.

…Я проснулся и вышел на крыльцо с чувством опоздавшего на поезд пассажира.

Привычные за долгую осень рыжие глинистые ухабы повсюду до дальнего леса прикрыл слой белого утреннего снега. Деревенский околоток лежал передо мной, как нерасчерченный лист ватмана. Понемногу глаза привыкли к белизне, и я смог различить на «мелованной поверхности» отдельные неразборчивые письмена. Изящные каракули походили на пушкинские наброски пером, выполненные прямо по холсту волшебной кистью Брейгеля. Смоляные пятна деревенских изб, цветные катышки бегущих ребятишек и ослепительно синие фигуры теней на укрытых снегом фрагментах сельскохозяйственной техники.

— Эка добра привалило! — усмехнулся я и сошёл с крыльца.

Мои тапочки провалились в снег и стали походить на ворсистые пуховички. Снежок приятно холодил кожу, подтаивая поверх прошитых рантов. Я сгрёб в ладони клейкую снежную массу, растёр лицо и окончательно проснулся.

Метрах в десяти от калитки торжественно нахаживала тропинку высокая статная женщина. Сверкающие, как хрусталь, розовые ланиты и невероятно длинная мраморная шея говорили о знатном и очевидно нездешнем происхождении гостьи. Женщина щурилась на холодное утреннее солнце и с улыбкой поглядывала на моё заспанное демисезонье.

— Я пришла! — сказала она, посылая воздушный поцелуй.

— В-вы, собственно, кто будете?.. — спросил я, ёжась от её «жаркого» поцелуя.

— Видите ли, Митя, — гостья была явно огорчена моей недогадливостью, — я Зима!

— Очень рад… — ответил я.

Мой ответ, если говорить по совести, был образцом лукавства. Утром будущего дня я собрался лететь в Испанию, и перемена отечественной погоды не сильно беспокоила мои дорожные мысли.

— Значит, мы не собеседники, — Зима печально улыбнулась и, не скрывая досады, направилась за околицу.

С минуту я провожал взглядом её белый сверкающий силуэт. Затем, отряхнув снежок, вернулся в дом.

«Странное дело, — мысли неряшливо теснились в моей голове, — бо́льшую часть жизни мы проводим в поисках перемен, а когда перемены приходят к нам сами, встречаем их с завидным равнодушием. Конечно, сдать авиабилет и отменить поездку уже не получится. Через сутки я буду разъезжать на авто по идеальным испанским дорогам, пить красное вино за столиком какой-нибудь открытой веранды и читать Бродского, разматывая клубок его дивных неологизмов…»

Вдруг моё сердце очнулось и тревожно забилось в груди. Я встрепенулся, как птица, и выпорхнул на крыльцо.

— Царица Зима! Отпусти ты меня на пару недель попить молодого вина да походить нараспашку! Я же ненадолго! — изо всех сил закричал я вслед вьюжке, едва заметной на самом краю околицы. — Благослови!

Вы не поверите! Нет, вы действительно не поверите — она ответила! Я услышал её ответ в шуме ветра:

— Езжай, Митя, Бог с тобою. Была я в этой Испании, жарко там. А тебе скажу: кто мёрзнуть не умеет, у того холодная кровь. На том и поезжай.

P. S.

Лайнер авиакомпании «S7», сверкая зелёным металликом, шёл на снижение. Я с интересом разглядывал в иллюминатор гостеприимную испанскую околицу. «Ничего, — думалось мне, — двадцать дней — не лет. Бог даст, не заласкают».

Я приготовился к посадке, пристегнулся и закрыл глаза. Под шумок двигателей припомнилась древнегреческая легенда о том, как Зевс захотел наделить бессмертием своего сына Геракла, рождённого от смертной женщины. Верховный правитель Олимпа подложил ребёнка спящей Гере, чтобы тот напился от неё божественного молока. Гера, проснувшись и увидев, что кормит не своего ребёнка, оттолкнула Геракла. Брызнувшая из груди богини молочная струя обратилась в созвездие Млечный Путь.

— А в России сейчас наверняка снегопад! — кто-то рассмеялся на задних рядах. — Эка навалило, поди…

Я открыл глаза.

«Уж не Петровича ли голос?» — улыбнулся я собственному предположению.

Из костромы в кинешму

(ОПЫТ ОДИНОЧЕСТВА)

В жизни каждого человека случаются времена, когда необходимо разобраться в себе. В такие дни опыт одиночества бывает полезней мудрых книг и отеческих наставлений.

Сейчас уже не припомню, когда и по какой житейской надобности пришла мне в голову мысль отправиться в путешествие совершенно одному. Помню главное: я почувствовал необходимость поодаль от житейской суеты «побеседовать» с Богом.

Сначала мысль о вынужденном одиночестве смутила меня. Как так? Добровольно вычеркнуть собственное «я» из водоворота событий и человеческого общения! Не одичаю ли? Однако чем больше я сомневался и откладывал задуманное, тем более дерзостно мысль осаждала меня и днём, и даже ночью.

Как-то, рассматривая карту Поволжья, я обратил внимание на лесистый участок волжского правого берега между Костромой и Кинешмой. Его девственная картографическая зелень показалась мне идеальной «акваторией» для небольшого «романтического» путешествия. Знать бы тогда, что это милое изумрудное пятно на самом деле окажется непроходимым урочищем, и я, назначая «правый» выбор пути, ставлю на карту не только успех задуманного перехода, но и собственную жизнь…

Ранним октябрьским утром поезд «Москва — Кострома», попыхивая дымком и грузно подрагивая вагонными сочленениями, остановился под ликующим транспарантом, или, как теперь говорят, баннером «Добро пожаловать в древний русский город Кострому!».

Красивое здание городского вокзала, привокзальная площадь, ещё сонный, неспешно просыпающийся город очаровали меня тихой, благочестивой красотой. Оглядывая вековые торговые ряды, старые купеческие улочки и вертлявые стоптанные переулки, я реально ощутил рядом с собой присутствие «зеркала русской души» Александра Николаевича Островского.

Вот великий драматург присел неподалёку от меня на парапет костромской пристани и наблюдает через речку Ипатьевский монастырь. Да-да, тот знаменитый Ипатьевский монастырь, воздух которого ещё хранит дробь конских копыт татарского мурзы Чечета. Где четвёртый век подряд сквозь стены Троицкого собора, как сияние русского духовного оберега, лучатся дивные фрески искусного изографа Гурия Никитина!..

До позднего вечера бродил я по городу в сердечном упоении от патриархальной теплоты и святости. Заночевал за полночь в дешёвой гостинице на дальних улицах.

Наутро, лишь солнечный свет покрыл волжские перекаты, я вышел из города и, как трубадур, глядя только вперёд, направился из Костромской области в Ивановскую.

…Плотный перечень услуг городского сервиса закрывает от нас щедрую доброту окружающего мира! Только выпорхнув из мегаполиса и выдавив из души рабский страх горожанина перед одиночеством тела, мы приобретаем то, о чём Бог давным-давно позаботился.

Нежданная радость, вдохновлённая пульсирующей плавью звёздного неба или пьянящим ароматом свежескошенного сена, окрыляет нас. В такие минуты душа покидает тесное «городское» жилище, распрямляется, её дыхание становится ровным и свободным.

Это не пережить, воображая вечерами на кухне ту или иную литературу. В плотном пространстве «натурального» Бога надо оказаться и немного побыть, чтобы ощутить всю несправедливость городского существования.

Из Костромы я отправился по просёлочной дороге, вьющейся полем, в километре от Волги. Солнце, как путеводная звезда, катилось передо мной, заливая мягким осенним светом дорогу.

Октябрь в Поволжье умеренно тёплый. Однако ночью температура заметно падает. Поэтому, заночевав за неимением палатки в душистом стоге прелого сена, я зарылся «по шейку» и уснул, разглядывая звёзды.

Около полуночи меня разбудил сырой задиристый холод. Его волнистая амплитуда струилась по складкам моей демисезонной одежды и призывала к движению. В то же время я почувствовал мягкое приветливое тепло, лучащееся из глубины стога. В надежде согреться я стал разгребать сено и вдруг отдёрнул руку, вскрикнув от боли.

Мои пальцы буквально плавились и шипели от страшного ожога! Так я разрешил первую традиционную непонятку горожанина: почему самовозгораются по осени стога?

Применив известное мне народное средство к обожжённому участку кожи, я продолжил раскопки и через некоторое время, выровняв подачу тепла и собственную теплоёмкость, крепко уснул до самого утра.

На четвёртый день путешествия мне вдруг припомнилось… собственное одиночество. Я уже приготовился «взныть», но с удивлением отметил, что «ныть» вовсе не хочется. Наоборот, чьё-либо присутствие рядом мне показалось просто неуместным. Я даже остановился, необычайно удивлённый таким поворотом дел.

«Как так? — произнёс я, оглядывая себя. — Выходит, мне никто не нужен?» Пока я «расспрашивался» (решил не повторять слово «себя»), мой ум притих, но потом вдруг взорвался обилием непривычного, вернее, давно забытого интеллектуального ликования.

«Что с тобой?» — воскликнул я, обхватив ладонями виски. Только через пару минут внимательного самонаблюдения я всё же докопался до истины и… расхохотался. Да-да-да, расхохотался оттого, что не заметил, как мне стал симпатичен и особо дорог неспешный разговор ума, души и тела! Мне показалось забавным внезапное чувство самодостаточности. С чувством «глубокого удовлетворения» я констатировал увлечение ума не привычной головоломкой событий, а простым дорожным разговором «личностной триады».

Однажды вечером пришлось расположиться на ночлег у самой воды. На бугорке, вокруг которого лесная чаща обрывалась прямо в Волгу. На то, чтобы выйти из леса и заночевать подальше от берега, где начинаются поля со спасительными стожками, не осталось ни сил, ни света. Бугорок своей причудливой формой напоминал полуостров Крым. Где-то «в районе Симферополя» я развёл костёр и стал кашеварить. Стемнело. Непривычный холодок скользнул по позвоночнику, заставив оглянуться. Абсолютная тишина поразила меня. Смолкло всё! Я слышал только собственное дыхание и сухой треск горящего в костре хвороста. Театральность этой полной кулисной тишины озадачила меня. Я поглядел на часы. Они болтались на запястье, напоминая далёкие правила жизни. Часы показывали без двух минут полночь. Я продолжал вслушиваться в необычайную космическую тишину.

Ровно через две минуты лес проснулся. Да как! Зашуршало и тронулось с места в едином порыве бесчисленное множество живых организмов. Я наблюдал эту полуночную вакханалию, струхнув от мысли, что, быть может, присутствую на собственной тризне.

Повинуясь инстинкту и стараясь не глядеть по сторонам, я принялся шуметь и подбрасывать в костёр ветки. Когда огонь разгорелся, мне пришло в голову написать письмо домой, чтобы хоть как-то скоротать время до рассвета.

Так я узнал, что ночь в лесу может оказаться самым подходящим временем для эпистолярных упражнений — всё зависит от окружающих обстоятельств!

Мы исследуем Марианские впадины, смело заглядываем в чёрные галактические дыры и очень редко совершаем случайные открытия на расстоянии вытянутой руки.

Снисходительно глядя на ветхий имидж Адама, мы настраиваем приборы на бесконечность и попадаем в ловушку псевдознаний. Тех знаний, у которых нет с нами никаких связей, кроме нашего воображения о них.

Мы пытаемся в духовных и физических исследованиях добраться до самого Бога. Но так как расстояние от нас до Творца Вселенной равно или нулю (случай редкий), или, как правило, бесконечности, — нам приходится описывать Его всегда воображаемо, исходя из прикладных необходимостей. Если бы мы действительно мечтали познать устройство Вселенной, то трепетно примечали бы признаки Божьего бытия в малом и едва заметном.

Так, великий мудрец двадцатого века о. Павел Флоренский говорил: «Я выискиваю места, где жёсткая скорлупа дольнего мира, треснув, даёт сбой. И через эти малые трещины наблюдаю Бога».

Дни напролёт я шёл, вернее, пробирался по правобережной волжской тайге, пересечённой глубокими сырыми оврагами и бесчисленными буераками, прикрытыми валежником и ломким сухостоем. Шёл, разбрасывая вдоль «дороги» накопленные за годы городской жизни никчемные «светские сбережения». Мысли мои становились просты, настроение — ровно и спокойно.

Через неделю путь привёл меня в знаменитый левитановский Плёс. Очарованный волжской красотой, я бродил по перелескам Плёса, и ранимая душа Левитана повсюду следовала и собеседовала со мной. Мы оба наслаждались природой и тончайшими оттенками наших человеческих и творческих взаимоотношений, для которых не стали помехой века́ разлуки…

В Плёсе я принял решение прервать путешествие и приобрёл билет на пароход до речного вокзала города Кинешмы. Остаток пути правобережный волжский пилигрим (в прошлом гордый, а ныне внимательный к обстоятельствам) совершил на комфортабельном пароходике, помешивая в гранёном стакане кофий и созерцая россыпи деревушек на живописных склонах приволжских холмов.

Отложив осмотр Кинешмы до будущей житейской нужды в Боге, я взял железнодорожный билет и утром следующего дня прибыл в Москву.

P. S.

В Москве на меня завьюжил прежний ритм привычной городской жизни. Впрочем, нет, не прежний.

Он изменился, потому что изменился я! Дни добровольного одиночества привели в порядок мою душу. Они научили искать в любой, даже самой непримиримой ситуации внутреннее согласие. Я развил в себе способность реагировать на внешние обстоятельства не вспышками чувств, но рассудительно и спокойно.

Попытка разобраться в себе сродни погружению в глубину житейского моря. Как только теряется привычная связь с поверхностным водоворотом дел и событий, человек невольно испытывает страх одиночества.

Но если он находит в себе силы продолжить начатое погружение, ему открывается огромное сверкающее дно, усыпанное морскими звёздами.

Дно? Какое же это дно! Астрономы и философы называют это сверкающее великолепие — «Вселенная». Есть даже такая единица измерения — «одна Вселенная». Это масштаб одиночества Бога!..

Оглавление

Из серии: Eksmo Digital. Проза

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Кожаные ризы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

«Сантьяго Бернабеу» — домашняя арена футбольного клуба «Реал Мадрид». (Справка для тех, кто не слишком хорошо разбирается в футболе. Вставлено по просьбе Бори.)

2

Канительный — прил. к «канитель» — тончайшая золочёная, серебряная или мушурная проволока для обматывания ниток или для винтовых спиралей, используемых в золотошвейном деле.

3

Спаси Бог! — церковнославянское выражение, ставшее основой современного «спасибо».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я