Берега дождя: Современная поэзия латышей

Группа авторов, 2010

Александре Чакс, Олафе Стумбрс, Оярс Вациетис, Улдис Берзиныи, Янис Рокпелнис, Юрис Кунносс, Майра Асаре, Андра Манфелде – наиболее яркие латышские поэты XX века, представляющие богатый спектр латвийской поэзии – от языческого эпоса до христианской лирики. Помимо переводов, выполненных добрым десятком переводчиков (некоторые, опубликованные еще в Советском Союзе, давно стали классикой), их стихи опосредованно известны русскому читателю благодаря влиянию, оказанному ими на современную русскую поэзию Латвии – от поэтов круга легендарного «Родника» до группы «Орбита».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Берега дождя: Современная поэзия латышей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Оярс Вациетис

Ojārs Vācietis

(1933–1983)

Великий латышский Поэт, с большой буквы. Первопроходец, создатель современного латышского поэтического языка. Пожалуй, никто прежде с такой свободой и широтой не пользовался конкретными языковыми инструментами. Обладал редкой для XX века универсальностью, будучи лириком, физиком, эпиком, философом. С точки зрения формы чрезвычайно разнообразен.

В силу космичности мировоззрения определенно наднационален. Его поэтика пронизана всеохватывающим ритмом, и — подобно джазу — близка и понятна академику и таксисту. Младшие поэты посвящали Вациетису прекрасные строки: не как учителю и коллеге, но как чему-то большему.

Антрацит

1

Проехала машина

с каким-то там углем.

Я всю жизнь нет-нет да и вспомню

ту машину

с каким-то там углем.

Я изжаждался по одиночеству,

и я встретил

одиночество ночи в черной накидке.

Одиночество порою необходимо,

но я захлебнулся им

и начал тонуть.

По одиночеству

может идти лишь умеющий плавать.

Мне было позволено

лишь пригубить.

Но тут прошла машина

с каким-то там углем.

2

Нет, не пройти мимо

того антрацита.

Не я эту

кучу вырыл,

та куча

не станет мой дом согревать.

Зато антрацит добыт

в точно таких же шахтах,

какие сам прорубал.

По точно такому же аду,

черному,

с блуждающими огнями,

за словом идут,

за поэзией и за любовью.

И часто в местах добычи

на поверхность земли выходит

только глухой раскат.

Из черного колодца счастья

выносят самих углекопов,

и неподобающе черными,

с неподобающе светлыми глазами,

они выглядят

в полуденном солнечном блеске…

3

А у меня ведь еще инструмент есть —

только спрятан внутри.

Так долго я здесь сижу,

что кусок антрацита

уже перерос Гайзинькалнс,

потом Эльбрус

и теперь, противно

поблескивая, как автоген,

высится над Гималаями.

Больше не сыщешь сходства

со стеклянной горой,

где конь золотой годится.

Ни с чем больше нету сходства —

того, что я ощущаю,

тоже не объяснишь.

Нет,

пока я не подобрался

к бесконечному,

но определенно ползу вперед.

Не то, чтобы я понимал

бесконечность,

однако вижу,

откуда растет антрацит,

и чувствую то, что положено,

глядя на звездные пляски…

Что-то в них от меня самого,

так же, как в черном

искрящемся антраците

или Млечном пути,

научиться ходить по которому

пока невозможно.

Серого цвета

Я превратился

в одно-единственное серое око:

из серых луж

пьют серые голуби;

серый дождик

серые лужи

вгоняет в серую дрожь;

на горизонте

из серых башен

серая клякса…

Серый туман,

клубясь, наползает,

как пепел пожарища…

Я превратился

в одну-единственную серую ноздрю:

ворсинки шарфа

меня щекочут —

как в двигателях сожженный бензин;

серые пятна

на досках лесов —

как будто плотник прошелся;

запах гари —

вчера в этом городе

день загорелся, скроенный наспех,

и я в это

серое утро

вчерашний угар вдыхаю.

Он — старый солдат,

проснувшийся от одной-единственной

боли в костях,

ноющих к перемене погоды

в местах ранений,

которые многих на той войне выжгли

дотла, —

он тоже чует запах горелого.

Он — мчась по ступенькам —

еще выстраивает те формулы,

что заставят шататься фундамент физики,

скрепляя который,

сгорели многие, —

и снова воняет гарью.

И по всей квартире,

по всей улице,

по всему городу

паленого серый запах.

Я просыпаюсь

в час предрассветных сомнений

и по уши зарываюсь в серый и рыхлый пепел,

по которому мы ежечасно

и ежеминутно

бредем к своим

собственным радугам.

Мы каждое утро,

порядком еще не проснувшись,

влезаем в этот

вчерашний

густой серый пепел

и, почти не задумываясь,

трамбуем его,

превращая в асфальт на сегодня.

«Я рад…»

Я рад,

что тогда ошибся,

и то, чего я боялся,

оказалось зверью на пользу.

Я боялся

тех красных ягод

на снегу

и выше —

в стеклянных сучьях,

ибо, будучи человечьей породы,

я видел там

капли крови…

Как стынущей

красной картечью

стволы набивает

голод…

И голодная птица стынет,

превращаясь

в ледышку…

А вышло —

красные капли

на снегу

и выше, в стеклянных сучьях, —

это те самые угли,

у которых любая птица

может греться

до весны,

пока я не вышел

жечь и палить повсюду

костры зеленого цвета,

несущие, отцветая,

красные угли

жизни.

«В конце непопулярной улицы…»

В конце непопулярной улицы,

на невоспетом углу,

на непримечательном дереве

сгрудились птицы,

улетая на юг.

В их силуэтах

читалось

их тяжелое бегство

от морозов.

В желтые листья

выпал

к корням рябины

их певчий корм.

И горькими ягодами,

обагренными соком,

дерево договорилось с птицами

молча.

И сказало —

пусть они пьют, клюют, хватают, тащат…

Ведь их путь

не пройден и наполовину.

И птицы молча

брали ягоды

по половинке.

В конце непопулярной улицы,

на невоспетом углу,

под непримечательным деревом

я постучался

в твою

неприметную дверь.

«Листопад, диктующий условья…»

Листопад, диктующий условья,

в лихорадке осени раскис.

Снова телефон исходит кровью,

бес полночный снова крутит диск.

Я, как волк, луною загнан снова,

рыщущий, голодный, жадный снова,

и тебе в глаза смеюсь я снова,

синий голый лед холодных снов моих.

Телефон всего нежнее в полночь,

и цветы, что мне терпеть невмочь,

так бесстыдно пахнут только в полночь.

И да — к черту, тихая святая ночь!

Возвращаются к корням своим деревья

и текут к своим истокам реки вспять.

Телефон опять в полночном гневе…

Нет, не телефон —

земля в осенней лихорадке

перелетных птиц устала звать.

«Твои слова меня влекут…»

Твои слова меня

влекут, словно волны,

вплавь,

в мистическом свете

Луны —

в них весомость, в них невесомость, и память скользит вдоль

ресниц снежной совой, я застыл на месте, а ты меня несешь

и несешь еще и еще…

Твои слова меня

обжигают, как клекот поленьев иззябшие руки решившего

клясться, отогревают их для восхожденья, сдирания кожи,

я должен быть на вершине, где встала, лавиной застыв, и зо —

вешь, и зовешь еще и еще…

Твои слова меня

ранят, словно шипы ладонь без перчатки, я бьюсь о них

птичьей грудью жемчужной, скоро по ней прольется оранже —

вый жемчуг, ведь слова эти рвут, продираясь к кровному

братству, пожалуйста, рви меня, рви еще, и еще, и еще…

Но глубже всего пред тобой меня заставляет склониться

до самой земли

та тишина между слов, та нагота между слов и то, что позво —

лено мне в обнаженности этой до боли счастливой застыть,

ожидая — что еще, что еще и что еще…

«Я не знаю, где ты живешь…»

Я не знаю, где ты живешь,

я не знаю, живешь ли ты.

Такая жара,

что медленно закипают сирени,

оплывают свечи каштанов,

и акация

вызолотила тротуар.

И сквозь угар отцветания

я не улавливаю знака,

что ты меня слышишь,

что ощущаешь,

как некто вглядывается в тебя столь

пристально, что нужно вскакивать ночью,

нужно вздрагивать днем

и нужно бежать к горизонту

пустому, за которым лишь марево

и безымянный призыв

дальше.

Поединок

Выстрел грянул. Победитель ушел.

Побежденного унесли. Но кровь еще пачкает траву.

И, может быть, душа в меня вставлена косо,

только в этой крови я не вижу примет пораженья,

в самом деле, не пуле обуславливать жизнь,

но крови, мертвой или живой — безусловно.

Когда поля сражений обрызгали кровью пруссы,

и в алом потоке исчез последний из павших,

я, конечно, усматриваю здесь гибель народа,

но надо всем этим полем плещет крылами вечность.

Нет у меня иллюзий на тот счет, кто кого зароет,

но, когда в единый ствол срастутся летты и ливы,

кровь всех пропавших племен над его корою

будет дышать, бурлить, проливаться ливнем.

«Во имя существования рода…»

Во имя существования рода

кому-то все время приходится уходить.

Яблоко падает далеко от яблони,

и матери жаль,

и на осенних ветрах она проклинает

блудного сына.

И дети все

забывают материнскую плоть,

и матери плачут.

И тоже порой проклинают.

Жалея.

Продолжение рода

предполагает уход

даже от себя самого.

Сын, я уже тебя

не вижу за горизонтом,

но мне легко.

Ибо уйти можно лишь двояко —

бросая

или же продолжая.

Не путайте продолжающего

с заблудшим.

Отец не увидит сына,

сын — отца,

но лунною ночью

магнитное напряжение

подается на их души

и тестирует:

что есть эта несоединенность —

разрыв

или же связь,

существующая между планетами,

и, стало быть, продолжение.

Письмо из продленности

У меня на дереве

горят четыре листка,

и это не все.

Еще есть время

до еще одних заморозков,

но это не долго.

Еще я горю

четырьмя огнями сразу,

и это много.

Еще при свете этих огней

я каждый день наблюдаю тебя,

и это все.

После первых заморозков

на голых ветвях

останется единственный пламень белки,

и это надолго.

«Не плачь…»

Не плачь.

Ты соснам моим над обрывом подмыла корни.

Хватит.

Уже и вода зацвела корягами черными.

О них

разбивается круглое лунное блюдо.

Те, что промышляют

орехами на берегу,

в омуте, полном коряг,

купаться не будут.

Не плачь.

Пока что.

«Чем дни становятся дольше…»

Чем дни становятся дольше,

тем мы становимся дальше

от бывших у нас

ночей.

Случается,

они нас еще навещают,

как взрослые дети

старых родителей.

Еще привязаны

их игрушки

к самому небу,

но вряд ли

мы ими станем играть.

Звездными именами

мы теперь называем

времена года

и стороны света.

Но это —

другие игры.

Минувшей ночью

ко мне приходила

чужая девушка.

Она смотрела

прямо в глаза

с особой доверчивостью

и ожиданием.

И исчезла.

И вздрагивала

оконная занавеска,

пока я не понял,

что это след

твоего дыхания.

«Отапливаемые центральным отоплением…»

Отапливаемые центральным отоплением

никогда не бывают согреты,

как нужно —

где только можно,

когда только можно,

они разводят костры,

которые идут за ними,

а они смотрят

застывшими глазами

в этот живой огонь,

с ностальгией,

с эмиграцией

в этих застывших глазах.

Господи, пожалей их, они так красивы.

В разжигании огня

есть свои первоклассники,

гимназисты,

магистры,

академики,

мэтры и подмастерья,

но нет несогревшихся.

Разводят огонь

чем угодно

и, в общем-то, всюду,

он хорош для всего:

можно варить еду,

сушить одежду,

сунуть руку

и клясться.

Это уж как когда.

«Как перелетные птицы…»

Как перелетные птицы

туманной весной

к руинам

в несуществующую больше Елгаву

все же вернулись,

так сегодня,

вчера

и завтра куда-то возвращаются

люди.

Как перелетные птицы —

с печальными песнями,

звонкими

или глухими,

к руинам возвращаются

люди.

Сегодня,

вчера ли,

завтра —

стыдясь

своей птичьей доверчивости,

возвращаются

люди.

Я тоже,

бывает,

курлычу, как перелетная птица,

мой крик печален —

кто знает,

может, я возвращаюсь

к руинам?

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Берега дождя: Современная поэзия латышей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я