Беларуская рапсодия. История семьи

Артур Андреевич Прокопчук

История беларуской семьи, бежавшей из пылающего города Минска в первые дни войны 1941—1945 гг. Эвакуация на Урал. Средняя Азия глазами мальчика. Возвращение на Родину, в освобождённый Минск. Послевоенные годы. Школа и Университет. Попытка воссоздать родословную Павловичей (мой дед) и Валахановичей (бабушка). Прокопчуки (отец – Андрей Прокопчук).

Оглавление

Урал, Соликамск. 1942 год

Пароход пристал к деревянному причалу. Наш первый ночлег в какой-то избе на косогоре над рекой запомнился тем, что «деда» и мама всю ночь зажигают зачем-то спички. На утро, кроме валяющихся везде спичек, я вижу на полу неимоверное количество обгорелых клопов. Мама заявляет, что «не останется здесь больше ни на один день». В этот же день мы перебираемся в другой дом, уже почти в городе, дом деревянный, но большой двухэтажный, сложенный из толстенных бревен. Адрес помню все жизнь — улица Труда, номер 45. В доме живет одна семья с очень, по-моему, смешной фамилией — Гуляевы. Нас селят на втором этаже, на «антресолях». В огороде еще один дом, небольшой, оказывается — баня. Около бани гуляет коза в глубокой задумчивости и еще во дворе суетится петух оранжевого цвета, явно недовольный появлением новых людей и невзлюбивший меня с первого взгляда. После первого же столкновения с этим оранжевым диктатором нашего двора, закончившимся моим позорным бегством, я выхожу во двор, только убедившись, что его поблизости нет.

Еще во дворе появляется собака, по кличке Каштан, совершенно черная, с блестящей, завивающейся крупными локонами шерстью. Это мой первый друг в Соликамске. Основой нашей прочной дружбы является для начала общая ненависть к петуху, этому оранжевому чудовищу.

В сарае вздыхает красивая, впервые мной увиденная не на книжной картинке, корова Люська. Она спокойная, теплая, пахучая, ее приятно гладить по шее, бархатистой, чуть влажной. К ней особое отношение у всех домочадцев. С ней говорят, употребляя только ласковые слова. Не то, что с козой, которую даже столетняя бабка Афоня шпыняет ногами, приговаривая: «у-у, — пучина ненасытная». Мне козу жалко, хотя, как оказывается, она не дает молока, а от Люськи по несколько раз в день надаивают по ведру пенящегося, кремового молока. После вечернего надоя, молоко сливают в зеленую чашу машины, — называется «сепаратор», — и все по очереди крутят ручку. Из сепаратора потом извлекают комок масла, чуть кисловатого, но такого вкусного… Сколько стоит такое масло, я узнаю значительно позднее.

В семье Гуляевых одни бабы. Бабка Афоня, всегда босиком, глаз не видно, так глубоко они запрятаны, могучая Марья Ивана — хозяйка дома, и две молодецкого вида девицы — Верка и Томка. Верке лет двадцать, Томке — шестнадцать. В Томку я, по-моему, влюбляюсь. Нашу любовь прервет моя очередная болезнь, на этот раз серьезная.

Мне вот-вот исполнится шесть лет, и я чувствую себя уже мужчиной, хотя бы потому, что в доме одни женщины. «Деда» работает где-то километров в десяти от города, в «лагере» (много позже узнаю, что такое Усольлаг), там он живет и ночует, и только по воскресным дням приходит к нам. Где мужики Гуляевы, не знаю, но с такой фамилией дома не усидишь. Все возрастающему во мне чувству собственного достоинства мешают только столкновения с петухом, который на мне вымещает все обиды, нанесенные ему Каштаном.

Бесконечной длины уральские вечера. Короткие дни, проходят в ожидании сводок «от советского информбюро», голоса из черной, бумажной тарелки громкоговорителя, в ожидании мамы, возвращающейся только в ночь из эвакогоспиталя, ожидании снега, который, говорят, скоро выпадет.

Наконец настает утро, когда свет, как молоко, льется в окна второго этажа наших антресолей. Снег так валит, что нельзя различить отдельных снежинок. Ничего нет на земле белее, чем этот снег и, когда он перестает идти к вечеру, то чтобы выйти из дома, лопатами проделывают проходы на улицу. Из каждого дома на улицу прокладывают снежные коридоры, а перед домом вырастают валы в человеческий рост от сброшенного с крыш снега. Снег меняет знакомую улицу, очертания домов, подсвечивает ровным матовым светом небо, засыпает до крыш низенькие бани в огородах, приглушает все звуки, как будто светлеет день и вечер.

Бесконечной длины темные уральские зимние вечера. Книги — единственное спасение для нас. Мама приносит их сразу целой связкой на неделю из библиотеки госпиталя, где она работает военврачом-рентгенологом. Читаем по очереди я и бабушка. Я уже давно читаю сам и не люблю, когда вмешиваются в мое чтение. Читаем все, что попадает в наши руки, все, что приносит в дом мама или кто-либо из «эвакуированных». У Гуляевых книг нет, может быь, они и читать не умеют.

Я прочитываю «Холодный дом», за ним мемуары Чарской, что в них было не помню — потом изумительный Марк Твен, несколько томов подряд, и вдруг попадается подшивка журналов Нива, начиная с 1905 года. С «Нивы» начинается мое увлечение географией и историей. Я потихоньку, чтобы не заметили, вырезаю из журнала карты военных действии в русско-японской войне, потом начинаю рисовать карты сам. Будущее определено — я стану путешественником, тем более, что еще появляется книга о Куке. География, географические карты, без этого нельзя путешествовать. Все по тому же журналу «Нива», я начинаю тщательно изучать страны мира, делая выписки и рисуя карты. Слушая сводки последних известий «от Советского Информбюро», я составляю карту продвижения немецких войск. Они уже около Москвы и Ленинграда…

Вечерами мы сидим с Гуляевыми на первом этаже дома, в «зимнике». Здесь тепло. Мы спускаемся к ним с «антресолей» к жарко натопленной, громадной печке. У нас наверху печки нет. Мы сидим вокруг стола. Я с коленями на табурете, навалившись грудью на край стола, читаю при свете «плошки» — фитилька, плавающего в стеарине. Окна плотно закрыты шторами и заклеены крест-накрест полосками бумаги — «светомаскировка». Немцы у самой Москвы, взрослые говорят о налетах немецкой авиации. Мы с бабушкой читаем, а Гуляевы?

Я часто спускаюсь один с наших антресолей, со второго этажа, откуда вниз ведет скрипучая, с резными перилами, лестница в два пролета, спускаюсь погреться внизу около печки. Картина внизу в «зимнике» всегда одна и та же. Бабка Афоня сидит у самовара, всегда на одном и том же месте. Прямо перед ней на столе, дощатом и белом от частого мытья, лежит горсточка брусники. Бабка узловатыми, сухими и тонкими пальцами берет одну брусничину, повертит ее со всех сторон, как будто собирается клюнуть, и, не разжимая рта, проталкивает ее сквозь плотно сомкнутые губы, от которых во все стороны расходятся лучиками морщинки. Потом из кружки наливает в блюдце чай и, с уважением, дует на него. Пьет бабка маленькими глоточками, но часто. Одно блюдце чая — одна брусничина. После каждой кружки бабка цепенеет, не то спит, не то думает о прожитом. Она неподвижна, как ящерица на солнце. У нее и руки похожи на ящериц. Бабка пьет чай, или что там у нее в самоваре, до позднего вечера. Почему-то самовар для нее ставится отдельный. Что она ест — неизвестно, этого я ни разу не видел. Горсть брусники всегда лежит перед ней, не уменьшаясь.

Марья Иванна, хозяка, как обычно, вертит ручку сепаратора и его ровное жужжание усиливает всеобщую дремоту, которой укутан теплый, пахнущий деревом дом. Девки, закатив глаза, позевывают. Маятник ходиков качается все медленнее и временами, кажется, застывает. Оживление наступает, когда хозяйка, управившись с сепаратором, горшками в печи, усаживается за стол со стороны, противоположной бабке Афоне, берет в руку нож и гребень и подзывает девок, которые по-прежнему сидят, прислонясь друг к другу, и тихонько, тоскливо, вполголоса напевают с полузакрытыми глазами. Девки, вроде бы нехотя, а на самом деле, с плохо скрываемым удовольствием, подвигаются по лавке, не отрывая от нее свои мощные зады, к матери. Одна из них кладет Марье Иване голову на колени и замирает.

Когда я первый раз увидел их за этим занятием, то ничего не понял. Хозяйка расчесывает гривы девок деревянным гребнем. Берет в рук нож и кончиком ножа прижимает что-то к ногтю большого пальца свободной руки. «Т-р-к», — щелкает в волосах, — «т-р-к». Девка жмурится и кошкой потягивается от удовольствия. Кажется, сейчас замурлычет. Все трое опять запевают что-то мне незнакомое… Ходики постукивают, печка потрескивает, в доме тепло, даже не верится, что снегу уже вполовину окна. Столовый нож в руке Марьи Иванны при мерцающем свете плошек усугубляет нереальность всей этой сцены, подсвеченной керосиновой лампой (у нас — «плошка»), и изредка озаряемой вспышками затухающей печки, у которой сейчас приоткрыта немного заслонка. Бабка Афоня нацеживает из своего самовара очередную чашку чая. Марь Иванна «бьет у девок вшей» — это мне потом объясняет бабушка, она все знает и все помнит про «старое время». Вши и война всегда вместе — так уж заведено, вздыхает она А войн она перевидала немало.

Вшей я раньше не видел, но теперь знаю, что это такое, у самого бывают. Их иногда находят и в моей голове. Вечерами все, в том числе и «эвакуированные», может быть, во всем городе, как и мы, совершают этот ритуал гражданской войны с насекомыми.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я