Расположение в домах и деревьях

Аркадий Драгомощенко, 1978

Роман Аркадия Трофимовича Драгомощенко (1946-2012) – поэта, прозаика, переводчика, активного участника ленинградского самиздата, члена редколлегии машинописного журнала «Часы», одного из организаторов независимого литературного «Клуба-81», лауреата Премии Андрея Белого (1978).

Оглавление

Из серии: Лаборатория

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Расположение в домах и деревьях предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

19

20

Да… Так, не иначе. Не нам вести счёт дням исчезнувшим.

И в доме преобладала суета, обращавшаяся, думается мне теперь, в итоге труднообъяснимым смыслом нашей жизни, вопреки другой, — длящейся там где-то, за рубежами любимых, ныне звучащих только в бездонных скважинах слуха голосов, украшенной гипсовыми изваяниями вождей (чьи сапоги, тоже белые, гипсовые, ближе всего были нашему взору) или туголикими спортсменками, отставившими назад одну из слоноподобных лядвий, а в руке, в зависимости от настроения: то весло, то обломок, то планер, то совсем уже непостижимое индустриальное колесо с выложенными зубцами, на месте которых торчала непременно ржавая проволока остова… да, там где-то, за порогом, не тут — там, где выморочность достигала воистину границ идиотизма, высочайших вершин хронического бесстыдства…

Гипсовая империя, гиньоль — лишь единожды в силу неких неисправностей пресловутой машины, являющей богов, приоткрывший рытый в шитье парчовом занавес и (как то обычно случается, не остаётся места даже для злорадного хохота, хохотка) именно в тот самый момент, когда на сцене ничего нет: ни рук, прижатых к сердцам, ни лиц, перекошенных непосильными голосами, ни зияющих ран, откуда местами непрестанно сочится клюквенный сок с минеральной водой Боржоми, местами то, что на сок столь похоже (поди, значит, разберись сам), ничего, кроме огромной выгребной ямы, а тут к тому же и благотворный ветер, веявший над головами восторженных зрителей, оказывается на поверку заурядным трупным запахом, застойной жирной вонью учебников по судебной медицине, а затем, точно по мановению волшебной палочки (излюбленный кинематографом приём), появилось в изобилии (привычное слово, любимое, желанное слово) то, что источало сладковатый аромат — за каждым углом, в каждой спальне, на дорогах, пляжах, заводах, за спинами, по обе руки и слева и справа, в кустах общественных парков, на лужайках несметных литературных гонораров, — обретали черты те, кого, оказывается, давным-давно не было, кого давным-давно позабыли.

Иные, полудожившие, с пугающей виноградинкой безумия в пополневших глазах, с весельем странноватым разводами по голосу, дождались, но, безусловно, больше было тех, от которых остались одни имена, так сказать, поэтический материал…

И что говорили нам эти имена, что могли сказать бесконечной чредой следовавшие Ивановы, Сидоровы, Петровы! И было их так много, что само действие извлечения их из смрадных ям, которыми тотчас, как-то сразу, стали определённые географические названия — вскоре наскучило, утомило, обратившись в незамысловатую математическую операцию, но в первый день, когда многие не отрывались от газет и радиоприёмников, просиживая в папиросном дыму, окаменев до вечера, — дед к отцу подошёл.

Холода уже наступили или ещё держались — не помнится точно — возможно, наступала медленная весна, однако казалось и кажется теперь, что дело шло к зиме, ведь, судя по всему, времена года следовали друг за другом в своём порядке, о котором где-то кем-то упоминалось, и потому, скорее всего, дед к отцу подошёл, когда встали холода. Вот и ватник на плечах у него, придерживаемый одной рукой, чтоб не свалился. Он брил голову на крыльце перед зеркалом — это преддверие зимы, утверждаю я, — спокойным, налитым до костяных краёв пасмурной сыростью низких времён. Дед, не всходя на крыльцо, с вопросительным выражением протянул руку, проговаривая что-то.

Отставив бритву докучливую, узкое крыло, залепленное белым илом в серых оспинах, глядя вверх над собой, на чертивших птиц, ответил:

— Псы, — сказал.

— Грязные псы, — повторил он и наклонил голову, словно почувствовал любопытство к тому, что говорит. И продолжил:

— Были псами и останутся псами, Савва Алексеевич. Псы шелудивые, — несколько раз повторил он, как бы прикрепляя намертво свистящее слово к тишине, не отводя глаз от птиц, распластанных, потаённо-бесшумных, губы языком облизнув. — И слышать не хочу. Ни слышать, ни видеть. И запомните, что ничего не изменится. Псы останутся псами, а кому как не мне… сук люб им, кнутом поперёк хребта! Относительного остального…

— Да, вот что касается остального, — скажу вам: урок усвоен твёрдо. Ничто так дёшево не обходится, как тюрьма. Мм-м… Прибыли баснословные, — уже немного холода в голосе выросло, но: — А это? — дёрнул бритвой по воздуху в сторону. — Это? Ещё один труп выроют из могилы, ещё один побьют камнями, по клочкам растащат… Известное дело, собаки!

В доме, повторяю, преобладала суета. Но ею, обращавшейся в средоточие жизни, её ликом, неизменным на самом деле, вырезанным как бы из тёмных, прекрасных тяжестью своей растительной, глубинной пород дерева, — мы полнились до срока, до времени иного, какого ждёшь в тумане слабых немощных представлений, будучи ребёнком, однако ждёшь, предчувствуешь — и останься, я думаю, в ту пору без этой «суеты», в которую, несомненно, входили и слова бабушки, и надменная отрешённость деда, и отцовская, до сих пор не понятая, презрительная любовь, и обособленность, болезненная гордость матери, останься я без этого — смог бы разобрать истину в смрадном и гордом бормотании моего блистательного великолепного друга Герцога Кентерберийского?

И впрямь, вправе ли назвать я суетой не имеющие конца и края хождения, передвижения, приготовления еды, пробуждения, роящиеся мелочи и книги, книги, безусловно… и пустые разговоры, а стирки, например, одно это: собирать зимой, обжигая руки в сумерках, залубеневшее благоуханное бельё, ледяное полотно, шелковистый замерзший лён, хранящий потом ещё долго день, ночь, день, ночь тончайший дух снега и ветра в смешении с ночным телесным теплом!

А бритьё отца? — ставшее к нашему времени сложным ритуалом — резко вырезанной, протравленной цифрой в уклончивом кругу других дел. Вправе ли я назвать всё это суетой?

И вот теперь ещё одно: цветы дневные и ночные, петуния, циннии, маттиола, шиповник, а у нас говорили — «шепшина», боярышник, слюдяные крылья бессмертника, настурция, учившая глаз синеве своей ясной алой тишиной, нарушаемой разве порой что шершнем бело-опоясанным; а табак, с которого, чудилось, срывался ночной ветер, рождался там в вялых, сморщенных, голенастых, бледных по дню стеблях, но и подсолнухи — вполне разумные создания, большеголовые, коронованные кипящим белым цветом, не жёлтым… даже чёрным или белым, и муравьи, их мурашья сверкающая свежесть, кислота расколотого на зубах незрелого крыжовника, стручки акации, а потом деревья, извилисто напоминающие тяжкий сонный свет, небо, когда горькое, когда тягучее, заселённое такими чувственно-осязаемыми, до зуда на ладонях, облаками, — не продолжение ли это всё той же суеты?

Конец ознакомительного фрагмента.

19

Оглавление

Из серии: Лаборатория

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Расположение в домах и деревьях предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я