Основой книги «Остров осени» Аркадия Драгомощенко (1946–2012) послужила рукопись подготовленная автором в начале 80-х. В нее вошли семь поэтических сборников 1970–1980 годов: «Церемонии», «Веселье на крыше», «Торжество травы», «Великое однообразие любви», «Медленная стена маятника», «В легком теле прежнего рождения», «Последнее начало». «Остров осени» позволяет в полной мере познакомиться с ранними стихами поэта чье творчество в значительной степени сформировало современное русскоязычное поэтическое пространство. В книгу также включены перекликающиеся тем или иным образом со стихотворениями прозаические отрывки из книг «Тень черепахи» (1975), «Расположение в домах и деревьях» (1978) и писем этого же периода. В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Остров осени предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Из сборника «Веселье на крыше»
(1974)
Борису Смелову
Чашу спокойной пыли
выпьем на крыше.
Прошуршит птица по склону,
Перо дыма качнется вправо,
Из рук выпадут два стекла,
соединенные стальным ободком,
и одно за другим
разойдутся на части
в глубине узкой, как звук.
Счастье — на крыше испить
меру полуденной пыли
И, глянув вниз, вслед за звоном
отметить мгновение,
когда два стекла лягут на плиты —
Два раздробленных кристалла.
Так тает стекло.
Так наступает веселье на крыше
в соседстве с блуждающей
синевой.
…и этого нам не дано знать. Почему? И я подумал, что не отыскать мне начало во всем, — во всяком случае, начала моей жизни, этого невесомого комка паутины, пуха или чего-то еще, что так тихо проплывает в те дни, когда надежда на теплые солнечные дни, оставившая тебя накануне, вновь приходит и в светлом воздухе проплывает паутина, касаясь неуловимым серебром своим стекающих назад, за спину, ненужных листьев. С шорохом текут они. Шершавы они, и привкус их лежит на губах. И помнят мои губы песок, и в горле, словно в утробе, — несколько слов, и они подобны детям, не имеющим покуда ни будущего, ни прошлого, ни настоящего; ничего, ровным счетом ничего в совершенной форме горла, когда вкус песка, привкус отмирающих листьев сочится к губам отовсюду.
Произнесем еще раз — «и этого мне не дано знать», как в воду незамутненную опустимся, где Китеж зыблется, мерцая, и косая тень твоя ляжет на стогны утерянного в незапамятные времена убежища… и этого мне знать не дано.
Весной, когда я занимался тем, что вспоминал зиму, встретились мы случайно возле Кузнечного рынка. В музее Достоевского собрались любители словесности. Кто-то должен был читать доклад, и кто-то ждал с нетерпением доклада, а на улице стоял солнечный полдень.
И что мне до словесности, думал я, что мне до этого всего, когда низкое солнце выморочило улицы до белизны! Какая странная болезнь — новая весна, еще весна, еще… Скудное тепло в закоулках лишь напоминало о том, что настанет лето… Непреложны законы движения планет. Распускаются деревья. Возвращается к нам тепло, и земля ясней под ногами. Но столь пустынна была белизна, столь пронзителен апрельский свет — Господним копьем мнился он мне — так лукавы тени, стлавшиеся за нами с хищным, неотступным, растительным терпением, что смутно уже представлялось иное время!
Не будет лета. Ни осени, а мы, бесспорно, обречены на чистилище северной весны. Да и весна разве? Скажем, просто некая пора года… пятое время года.
Сияли и таяли птицы в небе. Текли воды в каналах, но опять же: только знали, что течет она, слышали, а видели, как стоит она, испепеляя ослабевшие за зиму зрачки.
Вспомним, что говорится о фотографии: что где-то нарушилось равновесие тьмы и света (нарушенное равновесие, исчезновение света во тьме), вспоминая, что свет и не свет — вот жупел того, что называется фотографией, сравним два солнца: солнце севера и юга. Где различие, спрашиваю я себя, глядя на слепки света и тьмы, на тонкие, отливающие глянцем листы. В чем тут дело?
(Сияют и тают птицы в небе, течет вода в каналах, и ни шепота, ни шороха.)
Время, говорю я себе и, оборачиваясь к нему, фотографу, цепко схватившему стакан вина, а мы сидим у теплой стены, повторяю:
— Ну, ответь на милость, скажи мне — сколько еще стремиться Ахиллу за черепахой? Я, признаться, устал от этой погони. Сколько веков!..
Он кивает головой и ласково улыбается вину. В конце улицы чья-то фигурка. В глазах рябит от нее.
Конечно, дело во времени! В нем и ни в чем ином. Солнце юга, — продолжаю, — создает цвет, плоть, объем и цвет, лазурь, тьму отчетливую и первозданную. Но здесь… Текли воды в каналах… Но опять же — знали только, что текут, слышали, а видели воочию, как стоят они, испепеляя ослабевшие за зиму зрачки.
И лица, и дворы, и лица как дворы, и стены, и лестницы, и воды многие, и небеса, и трава — все есть и будет. И есть еще иное, когда слова не нужны…
«Возлюбленные в речах»…
Но мы сидим уже в другом месте, в комнате, где два больших окна гудят от солнца. Парит пыль. Июль, и в руке у него неизменный стакан вина.
— Ты слышал, — спрашиваю, — про Йыцика Мейера?
— Ха! — говорит он. — Конечно, нет. А ты знаешь Сорокина?
— Нет, — отвечаю я. — Но послушай. Говорят, когда Йыцика в детстве повели учиться к рабби, кто-то спросил его на улице: «Я дам тебе талер, только скажи мне, где живет Бог?» Мальчик ответил: «Я дам тебе два, только скажи, где его нет».
— Нормально, — говорит он. — Но вот послушай, какая история случилась…
И опять кажется мне, что не будет конца полдню, теплу, вину и нашей жизни.
И опять неуверенно и тихо, глядя в окно, думая о своей жизни и о жизни многих, таинственным образом связанных с моей, шевелю губами: «И этого мне знать не дано…»
«Тень черепахи»
Беги, возлюбленный мой;
будь подобен серне или молодому
оленю на горах бальзамических!
Давид
Верните чадо мое, верните мне чадо!
Мальчик мой, где твоя кровь?
Водой асфальтической стала она
в черных жилах.
Мой мальчик, где губы твои?
Золотые губы солью покрылись.
Верните мне чадо! Верните чадо мое!
Мальчик мой, ты сделал со всех сторон
меня бедным.
Авессалом
О, сколько света и какая печаль
в чешуе лунной маслин
и во многих желтых камнях,
А за спиной горы Моава…
Давид
Верни мне себя.
Смог ведь уйти — сумей теперь возвратиться!
Облако проплывает.
Я вырублю все деревья. Я выжгу корень корней,
Я вытравлю поросль каждую на этой земле!
Иудея будет чиста — ни тамариск, ни плющ дикий,
ни мак вовеки не бросят тени на этой
земле.
Облако проплывает,
Облако проплывает…
Облако.
Авессалом
О, сколько света на моей родине, сколько света!
Стоящему за городской стеной видно все,
Не посмотрит назад тот, кто стоит на обочине,
Как вода, пролитая на камне, стоящий в дремотном
плаще бронзовых мух,
И разверсты зрачки его —
Боже, сколько огня повсюду здесь скрыто,
Сколько света!
Давид
Есть ли новые вести?
Может быть, принесли мне отрадную весть?
Может быть, скажут, что все это ложь?
Облако проплывает.
Почему здесь деревья?!
Авессалом
Заткнись, старая падаль! Мне, не тебе качаться
на собственных волосах, купая ноги в скудной тени.
Плешь и волосы… Гибель таится повсюду
(странно, вначале сестра, потом брат — утрата,
суть которой мне непонятна),
А ты все ноешь, огородное пугало, все хнычешь,
дурак?
Вначале сестра, потом брат, но не так:
Иного брата я встретил за городскою стеной,
Был он младше меня, да — я дождался,
Неспроста ведь стоял дни напролет, погрузив жала
зрачков в гнезда бурлящего света,
И наша тень стала единой, только он подошел.
Как лист по воде, неслась она, призывая грядущее,
Вмещая его и меня, двух капель созвучие,
иссушенное солнцем, —
Ступай домой, — зарыдал он и протянул руки мне,
в которых мерцал крохотный червячок,
напоминавший одновременно растение и человека.
Как лист, шипя, неслась наша тень, призывая
свидетелей
прошлого,
И вставали образы тех, кого я не знал.
Их глаза встречались с моими и погибали
во времени.
В потоках пьяных лучей плыли мы к Моавским
горам…
Ну что ты ноешь? Заткнись, старая падаль!
Оставь в покое меня.
Пойми, хочется лишь одного: не слышать тебя,
А видеть, как зеленый свет утра растворяется
в золоте,
А пурпур ласточек красит и облекает их сном,
Чтобы ноги мои в землю вросли и обратились
ползучими травами руки —
Вот чего хочу я.
Ничего больше, ты слышишь?
Только смотреть, как отделяется плод
от усталого дерева,
Как за пеленою тумана расправляет пространство
зерно
И у ходит.
И времени нет, и нет поэтому скорби,
И слов нет, и ничему нет имени,
А есть только тень, с которой я, как с немым
и верным мне зверем,
Буду скользить по вселенной.
О, сколько света на моей родине, сколько света!
Давид
Облако проплывает,
Облако проплывает,
Облако…
Как капля, падающая в ручей,
Или в пруд, или в озеро
с гремучих окончаний ветвей,
Или с оттаявших крыш —
Так и я.
Знаю, что не будет меня.
Знаю и жду, когда в пустоте,
не ведавшей тени,
Стану безбольно
призрачным облачком дыма.
Есть ли о чем сожалеть?
…С утра упал мороз. Горошиной прокатился под ногами и хрустнул, когда на него наступили ногой. Нога моя была и других, но я думал, что только моя — настолько всё пустым и гулким было. На ветвях нарос за ночь слой льда. Сады, переливаясь, утомительно блестели, но звона не было слышно. Изредка стук: неожиданный ветер.
Это напоминает весну, когда стоишь за углом дома либо между деревьями или где-то еще, где совсем нет ветра. Тогда можно закрыть глаза и подбородком ощущать тепло свитера. При закрытых глазах ощущение весны особенно остро.
В такое время лучше всего сидеть в небольшом ресторане, у окна, чтобы в зале было два, три человека, а возле тебя кто-то сидит, но еще лучше, если бы сидела ты. Пожалуй, это лучше всего.
Еще можно пойти в библиотеку и ничего не читать. Вот я пошел. Смотрел подписку «Огонька» за 1952–1953 год. Все было очень мило, вовсе не страшно, как я предполагал. Завтра воскресенье. Рецензию окончил…
Давай изучать историю,
Рассматривать лица молодых генералов,
простых солдат и думать — какие птицы
парили над полями сражений,
путаясь в складках знамен.
Давай вглядываться в туманные гравюры,
И водить пальцами по остаткам
бездумного золота на обрезах,
И ненавидеть тихо Томаса Торквемаду.
Или взглянем на рисунки поблекшие
старинного бестиария, на ветхих страницах
которого благословенна всякая тварь.
Или займемся химией, следуя неотступно
Указаниям Трисмегиста.
На худой конец, давай ляжем в постель,
Пересчитаем деньги в карманах,
Пересчитаем дни, что остались…
И только не думать о завтра?
Ведь и так все известно.
Лучше прилежно изучать историю стран,
народов и лиц,
За тонкой преградой которых
ревет ураган нашей памяти.
Пустое… Солнце уходит. Скоро с моря потянет
и освежит глаза, как тряпкой, в вине смоченной,
что с углем схожи или дымящимся мясом вепря.
Помнишь? В одно мгновенье, заведя древко за локоть,
уже помраченной и мокрой медью вспарывать
брюхо
от самой глотки, где храп морозен,
до паха в клещах впившихся.
Запах крови. Он рос из хруста
раздираемых ребер, греха не ведал, с пасленом
мешаясь,
с духом чобра. А сухость ела горло после долгого бега,
и сухожилия ныли под плектром боли.
И тише рокот пластался в плавниках отрогов.
Пот катился по спинам тех, кто не так удачлив,
вслед псам кто стлался, смыкаясь с гулом дубов,
вскипающих идущей грозою.
Гром заслышав, вырвать печень единым взмахом.
Листвой, в горсть содранной, отереть грязь с бедер,
колен, живота, сведенного судорогой
снежной.
Фтия, милая, помнишь? — дороги,
ремень заскорузлый сандалии, мох
в муравьиных низинах.
Да что же помнить то, чем ты стал на глазах моих,
разъедаемых дымом? Жижа.
Хлопья сажи на жирных губах Гекаты.
Тяжелы герои богам, коротка забава их с ними, и,
представь, никакой прохлады. Медлит винное море.
Не шлет ветра нам.
Развоплощения жар искусно помножен на огонь
древесный,
хотя продолжает он дело, которое как неделю
уж длится,
вонь исторгая такую, что твой вожатый,
должно быть,
бабочку в кулаке сминая, другим кулаком
зажимает нос.
Да, надо бы раньше, не ждать погоды. Мух не ждать,
трудолюбивейшей свиты: жрут терпеливо то,
что осталось.
Так, свиней избегнув, станешь добычей
другого отродья.
Словом, беги, словно тогда за псами по склону,
другого рода.
Ниже.
Упрощенный настолько,
что корень стопы твоей не изранит. Так незатейлив,
что вечность сквозь тебя протекает, хлещет,
будто в дыру,
а ты и не тонешь, прозрачней жеста —
факела пламя на солнце легче заметить
нежели то, как рукою машешь, — неслышный,
незримый.
Кукла сражений странных, истекающих копотью.
Метаморфоза, разомкнувшая усилие.
Кремниевый зародыш звезды в корне дыма черной.
…А теперь я работаю сторожем. Душа моя пребывает в веселье. Имею возможность подолгу смотреть, не отвлекаясь, на одно и то же. И вот я смотрю на осоку, растущую у самого порога. Сквозит в ней залив, а месяц тому она была настолько густой, что за десять шагов человека нельзя было увидеть. Видел, как меньше становилось комаров, как кипели мухи в солнечном омуте сентябрьского воздуха. Затем и их не стало.
Шелестит осока, камыш. Трепещут на ветру слабые водянистые деревца.
Иногда вдали, а с крыши видно далеко, кто-то появится. Радуешься, что к тебе. Досадно становится, если свернет человек в сторону. Но когда к тебе — снова творится непонятное: радовался, хотел, чтобы пришли, а отворачиваешься, смотришь — осока шумит, ветер; и не знаешь, что сказать гостю. Сушит ветер ваши глаза, и сидите вы, покуривая с гостем, на крыльце…
«Тень черепахи»
Сидя на камне, он слушал прилежно,
Как дрозд, точно капля туманом,
наливается пеньем,
Ясень шумит и пряди тугие рассекает
воздушное беличье тело.
Он слушал, как северный ветер,
Повелитель его головы седой
и запутанной,
Сулит прохладу камням и тем,
кто ступает по ним, потеряв счет шагам.
Сидя на обломке скалы,
уходящем корнями в горючие бездны песка,
Он наблюдал сотворение вечера,
Возвращение ветра и то, как клевер
соком исходит,
И как забор накренился —
Прогнили столбы, и сети глухие хмель
развесил по стенам.
Он бормотал, а вдали, на краю Ойкумены,
Сосед размеренно пил за бархатным
черным столом,
Закат выстригая глазами.
Он бормотал, а за углом на дороге
Продавец керосина играл на слезной трубе.
Он бормотал и слушал свое бормотанье,
словно пенье дрозда, уносимое ветром,
А потом вошел в дом и твердой рукой
записал в серой тощей тетради:
«Господи, любовь так одинока!
Взгляни же на тех, кто вернулся назад».
Далее следовали наблюдения о погоде,
Но ниже я вновь его руку узнал:
«Ближе к вечеру, почти касаясь меня,
Смерть пробрела от колодца к воротам,
И клонилась ее голова под бременем
неизвестных цветов.
Я видел еще, как человек моих лет
рыдал, простирая к ней руки,
Я видел, как отделился огонь от воды,
Я ничего не видел.
Я сидел, боже мой! на обломке скалы
И слушал, как заплетает волосы ветер».
Я замер:
Среди отрогов зеленых горькая вишня
пляшет над расщепленным стволом
одуванчика…
Покуда ветер занимает меня
И она, пригибающая осторожно к земле
ветку ореха
(еще не стала мясистая кожура скорлупой).
Скатываются искры с пыльных запястий,
И глиняный дом влажно сияет в тенетах
ветвей,
Едва ли сырых белых стен коснется
наш взгляд,
Голубь перелетает с ореха на липу.
И тишина, сродни желтоволосой звезде,
вершит круг за кругом,
Освобождая разум от кожуры повторений,
А потом он предстанет как жест, открывающий
извечность этого вечера,
горькой, незрелой вишни в горячем потоке
дыхания.
Остается спросить —
Кто вонзил в мою грудь
Вскрик глухой изумления
ей, себе самому, горьковатому свету
и облакам, темнеющим час от часу.
Протянув ноги, спиной прислонясь
к стене, уходящей в парящие ветви ореха,
Я доживаю ночи остаток — в толчее
поющих деревянных фигурок
кто-то нежно и больно плетет
предутренний сон у висков.
Тонкая вязь ветвей, солнца и пыли
бьется в холодных словах
изумленных лучей,
Запах олифы, разбуженной извести, света —
С черепахою схож. Коричневый лист —
недвижим в реках зеркального ветра,
Смола в черный янтарь обратилась.
И кажется мне,
что задержать ненадолго дыханье —
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Остров осени предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других