Медея, Мешок и Мориарти

Антон Рай

Мешковатый Миша (по прозвищу Мешок) больше всего на свете любит читать. Загадочная незнакомка (по прозвищу Медея) больше всего на свете любит пугать. Зловещий Станислав Лангуда (по прозвищу Мориарти) больше всего на свете любит пытать. Таковы трое главных действующих лиц третьего романа из серии ГКП (предыдущие романы: «М.Ю.Л.» и «Кино-утопия»). Хотя все три книги и объединены общей темой, каждая из них может читаться как самостоятельное произведение.

Оглавление

  • Часть первая. Медея и Мешок

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Медея, Мешок и Мориарти предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Антон Рай, 2022

ISBN 978-5-0059-0977-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Часть первая. Медея и Мешок

Глава первая. Мешок

Миша по прозвищу «Мешок», в сопровождении своей мамы, у которой не было никакого прозвища, вышел из дома. «Мешком» Мишу называли по двум причинам — во-первых, псевдо-ласково (а на самом деле ернически) коверкая его имя — «Мишок», но главным образом Мешком его обзывали потому, что он и был мешком — большим, вместительным и бесформенным. Да, его все-таки именно обзывали, а не называли Мешком. Миша рос классически непопулярным жиртрестом, живущим в основном для того, чтобы давать поводы для глупых и жестоких шуточек своим более утонченным сверстникам. Так, во всяком случае, обстояло дело в детстве и юношестве. Во взрослом состоянии Миша-Мешок никому не давал повода шутить над собой — просто потому, что он ни с кем и не общался. Ни с кем, кроме мамы, но мама всегда была на его стороне, холя и лелея любимого сыночка.

Сыночек в итоге закономерно вырос избалованным социопатом. Социопатом, но не психопатом1, хотя внешне Миша и вполне себе походил на маньяка, которые, как известно, очень часто проживают (во всяком случае, в кино и книгах) со своими гипер-опекающими мамашами. И все же Миша не ожесточился на людей, но попросту избегал их. Его миром стал мир его комнаты, где он и проводил почти всё свое время. А как же работа, спросите вы? А он не работал. По этому поводу мама как-то попыталась поговорить с великовозрастным сыночком всерьез, но он ей сказал прямо, что работать не будет, — и ей пришлось с этим смириться. А что она могла сделать? Не кормить сына? Выгнать его из дома? Что еще? Нет, ей оставалось только смириться. Конечно, она зарабатывала не так, чтобы много, но на двоих им вполне хватало, а больших трат у них и не было. Потом, с некоторых пор Миша перестал просить у нее деньги, сказав, что он и сам достаточно зарабатывает в интернете. На вопрос: «Как именно он зарабатывает?» — он ответил, что она всё равно не поймет; что ж, пришлось смириться и с этим. Так же ей пришлось смириться и с мыслью о том, что ей никогда не дождаться внуков — Миша не делал никаких поползновений в сторону брака и вообще к общению с противоположным полом. Впрочем, эта мысль (об отсутствии внуков) как-то не сильно угнетала ее. Зачем ей внуки, если у нее есть сын, а раз сын дома, то есть всегда под рукой, значит, всё в порядке. В общем, как и всегда бывает в подобных случаях, ненормальная ситуация живущим в ней вовсе не казалась ненормальной, а, напротив, представлялась вполне естественной.

Правда, опять-таки отмечу, что, как мать, несмотря на гиперопеку, не стала для Миши скрытым или открытым деспотом, так и он, несмотря на избалованность, не превратился в капризного тирана своей матери — в монстра, высасывающего из нее все эмоции и деньги. В целом, я бы сказал, что они сосуществовали как довольная собой старая супружеская пара, вот только такое заявление сегодня моментально будет истолковано во фрейдистко-инцестуозном ключе. Что же, пусть так; доля истины, вероятно, будет и в таком толковании, хотя я бы ни в коем случае не делал его ключевым. Мама любила Мишу, Миша любил маму. Они жили вместе. Дальнейшее додумывайте сами. Что касается фигуры отца, то однажды Миша задал маме неизбежный вопрос: был ли у него отец и кем он был? Мама сказала, что отца у него не было, а следовательно, кем он был, совершенно неважно. Что ж, Мише тоже пришлось смириться с этим парадоксальным ответом. Не всё же одной матери смиряться.

Итак, как уже было сказано, Миша в сопровождении своей мамы вышел из дома. Куда они шли, спросите вы? Отвечаю: в поликлинику. Вообще-то, Миша не хотел никуда идти, но даже он вынужден был признать, что сходить к врачу необходимо. Его чертово тело с некоторых пор всё больше и больше досаждало ему. Оно давно уже перестало быть его союзником и источником приятных ощущений, превращаясь во все более отягощающий груз, превращаясь в… мешок — физиологический мешок с непонятным и опасным содержимым и даже своим собственным автономным сознанием, осознающим лишь необходимость своего беспредельного роста, хотя бы и ценой саморазрушения. Что поделать, у Миши была зависимость. Нет, его не интересовали всякие глупости вроде секса и алкоголя, а вот еда — это другое дело. Без еды он жить не мог. Преимущественно, без вредной еды, а именно без всяческих чипсов, шоколадок и курочек в гриле. Мать не видела в его, как она говорила, «хорошем аппетите» ничего дурного, хотя, как и всякая мать, предпочла бы, чтобы он ел побольше фруктов и овощей, а вовсе не шоколадок с чипсами, но если уж сыночек просит шоколадку — как ему откажешь? Никак. В вопросах еды Миша привык чувствовать себя абсолютно свободным — он получал всё, что хотел, и, как и все люди, культивирующие подобного рода свободу, довольно быстро оказался в рабстве. Он бы уже и хотел кое чего не хотеть, но его хотения больше не подчинялись ему, навязывая свою волю помимо его воли. Физиологический мешок требовал своего, причем его аппетиты всё разрастались, а требования становились всё более категорическими, и Миша ничего не мог с этим поделать, хотя иногда и пытался выказывать робкие признаки неповиновения.

В общем, время разделилось для Миши на две совершенно различные половины: благословенное «до» и невеселое «после». «До» — это когда можно было взять и просто так, походя, съесть сникерс, баунти или еще какой-нибудь шоколадный батончик. «До» — это когда он мог беззаботно слопать пачку печенья за чаем, а потом еще забросить в себя некоторое неопределенное количество пряников. «До» — это когда он спокойно поднимался на свой четвертый этаж. Но всё это было «до», а теперь настало «после». «После» — это когда съев пару сникерсов, он уже довольно скоро начинал чувствовать тяжесть в желудке, и это чувство портило ему впечатление от предстоящего обеда или ужина. «После» — это когда он вынужден был выбирать между печеньем и пряниками, и, даже если он выбирал пряники, то и те он уже должен был считать, говоря себе: «Я съем не больше десяти пряников — надо держать себя в форме». «После» — это когда поднявшись всего лишь на третий этаж, он вынужден был немного постоять и перевести дух. Четко выделить момент, когда наступило «после», превратившееся для него также и в «теперь», он не мог. Подступало, подступало, да и наступило. Как говорят ученые люди, количество перешло в качество; в его случае — в нечто злокачественное.

Плюс вчера он «сорвался» и объелся (что случалось с ним нечасто — не чаще одного раз в день), и ему стало просто физически очень плохо. Ничего нового — подобные происшествия случались и раньше, но раньше, опять-таки, ему все-таки было терпимо плохо, а теперь стало плохо нестерпимо. Речь уже было зашла и о скорой помощи, но он как-то очухался и всё же был вынужден согласиться с матерью — сходить к врачу совершенно необходимо. Вообще, это, похоже, любимый женский спорт — женщины ходят к врачам (и еще — в церковь), как мужчины — на футбол. Эта мысль скорее всего неверна, но пусть уж остается, раз родилась.

Пока я таким образом предавался различного рода размышлениям и пояснениям, Миша со своей мамой уже дошли до поликлиники и даже подошли к искомому кабинету. Здесь я опять-таки нахожусь в некотором затруднении. Стоит ли описывать всю, как бы ее и назвать, подноготную жизни поликлиники? Стоит ли описывать очередь, в которой те, кто записался по талону, спорят с теми, кто пришел без талона; стоит ли описывать злость пациента, пробившегося к врачу и обнаружившего, что у того нет его карточки, а потом спустившегося в регистратуру, чтобы узнать, что и в регистратуре его карточки тоже нет. «Где же моя карточка?» — вопиет пациент. Пропала, испарилась, потерялась, канула в лету. Но вы не волнуйтесь, дорогой пациент, может быть, ваша карточка когда-нибудь и найдется, а пока что на вас заведут новую карточку, с тем, чтобы впоследствии перепутать ее с найденной старой. Стоит ли описывать высококонцентрированную напряженность, всегда витающую вокруг одних кабинетов (например, около кабинета терапевта или травматолога) и почти всегдашнее отсутствие очереди у других? Стоит ли описывать всё это? Стоит или не стоит, но я всё уже и так описал.

Но что, пожалуй, всё же стоит описать отдельно, так это очередь в кабинет флюорографии, по сравнению с которой всякая прочая очередь является, так сказать, лишь прелюдией, лишь тенью очереди, чем-то таким, чем, например, жалкая реальная вещь является в сравнении с полноценной идеей этой вещи. Очередь в кабинет флюорографии — это именно что воплощение самой идеи очереди. Подобный подход может показаться вам слишком философским, но оказавшись в этой очереди, немудрено стать философом, ведь каждый человек, отстоявший флюорографическую очередь до конца, неизбежно становится или, ура, стоиком, или, увы, истериком. Даже и просто занять очередь в этой очереди оказывается далеко не так просто, потому как каждый кандидат на роль «последнего» прибавляет: «Но за мной еще занимала женщина, только она сейчас отошла», — а пришедшая минут через двадцать женщина говорит, что за ней еще занимал мужчина, который скоро подойдет, но которого она плохо помнит, ввиду чего она не ручается — а стоит ли вообще новоприбывшему занимать очередь? — «всё равно и за этим неопознанным мужчиной стоит еще человек десять». Ох уж эта флюорография! Неужели все-таки возможно пройти тебя?

Кстати, в скобках замечу, что я могу дать вам неплохой совет — по поводу пребывания в различного рода очередях, даже и в такой безысходной, как флюорографическая очередь. Всегда носите при себе томик хороших стихов, и, увязнув в очереди, просто начинайте учить наизусть наиболее приглянувшиеся вам строки. Способ проверенный — только сегодня, когда я основательно увяз в очереди, я заучил наизусть несколько стихов Эмили Дикинсон, плюс еще одно очень забавное, приписываемое Пушкину стихотворение о поэте, канувшем в Лету. Только-только заучиваемое начало отскакивать от моих зубов с четкостью, позволяющей говорить о вполне удовлетворительной заученности, как уже подошла и моя очередь. А я, можно сказать, и пролетевшего времени не заметил, и полезное дело сделал, а точнее сказать — хорошее, потому как не уверен, что знание стихов наизусть может считаться чем-то полезным, а вот что это хорошо — в этом сомнений нет. Впрочем, я понимаю, что совет мой не слишком практичен, и всякий продвинутый чел, увязнув будь то в очереди, будь то еще где, попросту открывает инет на своем телефоне и начинает — как это там говорится — сёрфить в инете. Что ж, сёрфить тоже дело неплохое — могущее быть неплохим, если вы сёрфите инет в поисках всё тех же самых стихов, к примеру.

Но вернемся к Мешку. Поварившись некоторое время в специфической атмосфере поликлиники, он наконец-то вошел в кабинет врача. Врач оказался довольно-таки молодым человеком; очевидно, именно по причине своей молодости он еще не вполне утратил профессиональный энтузиазм и не без интереса встречал каждого нового пациента. Он внимательно выслушал историю Миши («желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дышать тяжело…»), после чего приступил к профессиональным расспросам.

— Дайте руку, — сказал доктор, прощупал пульс и закрыл на минуту глаза. — А кашель есть? — спросил он.

— По ночам, особенно когда поужинаю незадолго до сна.

— И часто вы едите на ночь?

— Довольно часто, хотя и не каждый день (на самом деле Миша ел на ночь почти каждый день, но какой пациент хоть немного да не соврет доктору).

— Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?

Доктор сделал еще несколько подобных вопросов, а потом весело сказал:

— Если вы еще года два-три проживете в таком режиме, да будете всё лежать, есть жирное и тяжелое — вы умрете ударом2.

Мешок, до сих пор довольно апатичный, встрепенулся.

— Умру?

— Умрете, конечно, а что вас так удивляет?

— Я еще довольно молод, мне нет и сорока.

— На свете очень много людей, не перешагнувших рубеж сорока лет.

— Спасибо за утешение.

— Пожалуйста. Не так давно (я тогда еще в Питере работал, в скорой помощи), меня вызвали — сердечный приступ у одного почти молодого человека — и тот, кто меня вызвал, буквально требовал, чтобы я чуть не оживил преждевременно усопшего — на том основании, что «этого, мол, не может быть»3. Но люди умирают — с этим ничего не поделаешь.

— А я думал, девизом врача должно быть скорее — «люди выздоравливают…».

— Иногда и выздоравливают — и такие аномалии случаются. Нет, я, конечно, сейчас выпишу вам всякие лекарства и направления на самые разные анализы, но чудес, знаете ли, не бывает. С вашим образом жизни вы непременно угробите себя, какое лечение к вам ни применяй.

— Что же делать?

— Вы и сами прекрасно знаете — что. Меньше есть, больше двигаться — и улучшения не заставят себя ждать.

— Вы хотите превратить меня в антипода лорда Генри?

— Что еще за лорд Генри?

— Лорд Генри Уоттон!

— Что за лорд Генри Уоттон?

— Лорд Генри Уоттон из романа Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея».

— А, читал, читал. В школе читал… кажется. Ничего не помню. Помню, что этот Дориан вроде как плохо кончил. Или это был Мартин Иден? Нет, плохо помню… А лорда Генри не помню вообще. Так что с ним?

— О, это прелюбопытный персонаж. Он наговорил кучу всяких парадоксов, которые теперь всем приходится за ним повторять. В частности, он говорил: «Чтобы вернуть свою молодость, я готов сделать всё на свете — только бы не заниматься гимнастикой, не вставать рано утром и не вести добродетельный образ жизни». А вы именно хотите, чтобы я начал вести добродетельный образ жизни.

— Добродетельный — слово-то какое. Сто лет его не слышал. Ведите здоровый образ жизни — этого достаточно. Можете даже слишком рано не вставать, — но гимнастику делайте обязательно. А то отправляйтесь в путешествие. Вы ведь знаете, что земной шар давно уже превратился в шарик. Один день — и вы на другом конце света.

— Где можете созерцать те же самые гипермаркеты и Макдональдсы.

— Вы сначала снимитесь с места, а потом уже иронизируйте. К тому же у нас Макдональдсов вы уже созерцать не можете. Что до гипермаркетов… Поезжайте в Антарктику — там нет никаких гипермаркетов, гарантирую.

— Да я вовсе не возражаю против гипермаркетов. Гипермаркет — единственное место, которое я регулярно посещаю.

— О, тогда я придумаю для вас нечто вроде мантры. Всякий раз, когда вы будете заходить в гипермаркет, говорите себе: «Слово «еда» и слово «смерть» для меня синонимы. Слово «еда» и слово «смерть» для меня синонимы». Слово «еда» и слово «смерть» для меня синонимы».

— «Остров сокровищ», я вижу, вы читали внимательнее, чем «Портрет Дориана Грея».

— Простите?

— А вы и не заметили?

— Чего?

— Вы только что использовали, хотя и слегка в измененном виде, цитату из «Острова Сокровищ». «Запомните, слово „ром“ и слово „смерть“ для вас означают одно и то же» — это слова доктора Ливси, а сказал он их пьянице-пирату Билли Бонсу4.

— Правильно доктор сказал. А что этот Билли?

— Билли плюнул на совет доктора и…

— И?

— И вскоре умер.

— Что и требовалось доказать, — ликующе подвел итог доктор.

Миша между тем смотрел на него и думал: «Вот ведь бедняга, и каждый-то день мимо него проходят десятки бестолковых больных со своими болезнями, и ничего-то он больше в своей жизни не видит. Как там у Чехова: «И думать только о поносах и читать только о холерах»5.

Впрочем, это раньше врачу приходилось думать о поносах, чахотках, холерах и всем прочем в совокупности, а современный специализированный доктор должен думать исключительно о поносах или только о содержании мочевого пузыря и прочих интереснейших вещах, но о каждой — по отдельности6. Прогресс! О, где ты — пламенная вера в прогресс? Нет ее. Прогресс превзошел все мыслимые ожидания, но никто более в него не верит. Интересно, а во что верит этот молодой доктор? Сейчас он еще хотя бы смотрит на свое дело с интересом, но надолго ли его хватит? Вряд ли… Нет, грустная эта профессия — быть врачом; еще грустнее, пожалуй, разве что быть учителем. Впрочем, все профессии грустны — выбирай на вкус».

— А ведь я знаю, о чем вы думаете, — вдруг сказал врач, да так уверенно, что Миша невольно смутился. — Вы думаете: «Дурак этот доктор. Советует изменить образ жизни, но изменить образ жизни — дело почти неподъемное»7. Более того, вы и немного встрепенулись только потому, что я вам сказал, что вы умрете, но даже и это не слишком вас расстраивает, потому что я прибавил — через два-три года. А сказать человеку такое, всё равно что сказать — вы умрете в неопределенном будущем. Больные поразительны. Вы думаете, мне в первый раз приходится говорить подобные вещи в подобной ситуации? Я их твержу людям изо дня в день. «Не ешьте так много — умрете, не курите так много, не пейте, не работайте вы так много — умрете!» Никто не слушает. Совсем недавно актера одного ко мне привезли — известный актер, Генич его фамилия, слыхали? — чуть живой. Я ему говорю: «Будете так себя загонять — загнетесь», — а он только улыбается в ответ. Почти загнулся уже, а всё ему весело8. А знаете почему? Потому что я не прибавляю слово «завтра». Так вот, я с полным основанием говорю вам — очень может быть, что завтра вы умрете. Ну что, какова перспектива?

— Вы просто-таки Джул Сегал.

— Кто-кто?

— Еще один доктор из мира литературы. Репутация у него была сомнительная, но врачом он был совсем неплохим. А пациентов он запугивал точь-в-точь как вы…9

— Вы бы лучше о сути моих слов подумали, а не о том, на чьи слова из книжки они похожи.

— Ну, это ведь всё преувеличение. Вы просто хотите меня напугать.

— Очень хочу, но вижу, что и тут я потерплю неудачу. Что ж, дело ваше. Хотите жить, меняйте образ жизни, не хотите — отправляйтесь на кладбище. Выбор за вами.

— Выпишите мне лучше какие-нибудь лекарства.

— Непременно. Я выпишу вам все полагающиеся лекарства, которые немного отсрочат неизбежное. Мементо мори, друг мой, мементо мори. Следующий.

Миша вышел из кабинета, и врач, хотя бы на одно мгновение, остался наедине со своими мыслями. Рабочий день постепенно подходил к концу, а в это время даже и чисто профессиональный энтузиазм молодого доктора начинал иссякать. «Еще больной, а потом еще и еще. И так каждый день. И так день за днем. Язвы, катары; катары, язвы. Ладно, это моя профессия, я сам ее выбрал, и дал себе обещание, что, раз уж я доктор, то буду хорошим доктором. Но… но весь этот нескончаемый поток больных, в котором ни больному нет дела до доктора, ни доктору — до больного. Больной мечтает о волшебной таблетке, которая мгновенно излечит все его недуги, а врач мечтает, чтобы в коридоре уже, наконец, оказалось пусто. Я лечу болезнь, но не лечу больных. Лечу… Чем я помог этому увальню? Именно, что надо лечить его самого, а не его желудок. Психологом, что ли, стать? Да ну их, те еще шарлатаны… Вернусь-ка я к чему-то вещественному: к язвам и катарам. Как там у Чехова: „И думать только о поносах и читать только о холерах“. Ха-ха! Так и есть… Надолго ли меня хватит? Вряд ли…».

Мы же оставим доктора наедине с его мыслями и пациентами, а сами проследуем за Мишей, который, в сопровождении всё той же мамы, шел домой. Мама пыталась втянуть Мишу в подробное обсуждение выписанных ему лекарств, но он не втягивался. Он был согласен с доктором — не лекарства ему нужны, а в первую очередь перемена образа жизни. И вдруг эта перемена предстала перед ним как наяву. Он увидел себя на пробежке, поднимающим гантели, растирающимся полотенцем после интенсивного купания. Вся жизнь открыта перед ним, а он сидит в своей комнате. В это время подул легкий ласковый ветерок, и Миша с удивлением посмотрел вокруг себя. Стояла прекрасная летняя погода — было очень тепло, но совсем не жарко. Стоят дома, растут деревья, куда-то идут люди, из-под машины вынырнул кот… и тут же нырнул под другую машину. Миша вдруг понял, что он уже сто лет как элементарно не обращает внимания на то, что происходит вокруг. Выходя на улицу, он просто перемещается из пункта А в пункт В. И пунктов-то всего два: дом — магазин; магазин — дом. Реальность уже давно превратилась для него в некое расплывчатое пятно на периферии его сознания. А ведь он живет в одном из красивейших городов России — Сосновом Бору; городе, буквально утопающем в зелени! А ведь он может каждый день просто гулять, причем в любое понравившееся ему время — роскошь, доступная далеко не всем. Он даже может съездить куда-нибудь, — деньги на поездку у него имеются. Он всё может. Он всё изменит. Начать, пожалуй, стоит с гантелей. «Или нет — начну с того, что завтра же схожу на залив и искупаюсь. Сначала пробегусь, а потом — искупаюсь». Миша испытал большой эмоциональный подъем, такой, что с трудом подавил желание прямо сейчас пойти на залив. «Впрочем, сейчас ведь я как раз гуляю, следовательно, уже осуществляю план по изменению жизни», — успокоил он себя. Между тем они с мамой уже подошли к дому, и тут между ними состоялся весьма, если не примечательный, то показательный диалог. Показательный для «прошлой жизни» Миши. Диалог начала мама, вдруг остановившись у самой входной двери:

— В магазин-то я и забыла зайти! — чуть не с отчаянием воскликнула она. — Хотела ведь зайти в магазин — и забыла!

Миша, поднявшийся в облака мечтаний, нехотя спустился к прозаическим материям.

— Забыла, и ладно — завтра сходишь, — резонно заметил он.

— Завтра… И хлеба у нас мало…

— Хватит, — заверил маму Миша, но она отказывалась так быстро успокаиваться.

— Не хватит. Мало хлеба.

Со стороны может показаться, что мама Миши в этом диалоге выступает как рупор озвучивания суетных желаний, тогда как сам Миша пытается дистанцироваться от прозы жизни — в известном смысле так оно и есть, но примем во внимание, что обеспокоенность мамы имела под собой многолетние основания — не раз и не два (и не три, и не четыре; «и даже не пять и не шесть», — как может добавить какой-нибудь добродушный шутник; «и не семь, и не восемь» — с ухмылкой добавит совсем уж распоясавшийся тролль), так вот, вернувшись к маме, скажем, что не раз и не два она сталкивалась с проявлениями крайнего сыновнего раздражения — раздражения, связанного с (чаще всего) мнимой нехваткой тех или иных продуктов. Это не она, а Миша мог прийти на обед с кислейшей физиономией, — и лишь оттого, что она забыла купить его любимые чипсы или из-за того, что он, Миша, «не желает думать, хватит ему пяти кусков хлеба или не хватит, а нужно, чтобы хлеба всегда было с запасом; а нужно, чтобы…» — красноречиво-раздраженное бурчание Миши в таких случаях могло длиться достаточно долго. Наученная такого рода эмпирикой, мама Миши естественно беспокоилась — а хватит ли того или этого, всегда делала запасы, и, конечно, Миша всё равно всегда находил повод к чему-нибудь да придраться. Но и его можно извинить: если уж человек избалован, то должен же он капризничать? Должен. А кем он избалован? — всё той же мамой! Круг замкнулся. Но вернемся к разговору:

— Не хватит. Мало хлеба. Сам же первый начнешь ругаться.

— Не бойся — не начну, — заверил маму полный мыслей о всестороннем обновлении Миша.

— Масло! — вновь воскликнула успокоившаяся вроде бы мама.

— А что масло? — несколько обеспокоенно спросил Миша. Он не мог представить себе завтрака без бутерброда с толстым слоем масла и хорошим куском сыра, и если слой масла оказывался слишком тонким или сыр недостаточно вкусным, он мог считать утро загубленным, — а то и весь предстоящий день. Были дни, когда бутерброд портило масло, были дни, когда бутерброд портил сыр, были и такие дни, когда бутерброд портил хлеб — дни же, когда хлеб, масло и сыр сливались в бутербродной гармонии случались относительно редко. Но — чтобы совсем без масла! — он уже и не помнил дня, когда бы его утро обошлось без этого спорно-полезнейшего и бесспорно-вкуснейшего продукта.

— Да вот не помню — вроде сегодня с утра пачка закончилась. То есть точно помню, что закончилась, но не помню — есть ли у нас еще одна пачка. Должна быть, но — точно не помню.

— Ну как же, мам — масла всегда должна быть дополнительная пачка, я ведь сколько раз говорил…

— Говорил, говорил… — немного раздраженно пробурчала мама, вроде как — «столько раз говорил, что охота и теперь еще повторять».

— Так давай сейчас поднимемся домой, посмотрим, есть ли масло и решим — идти в магазин или нет.

— Нет, если мы зайдем домой, я уже в магазин не пойду. Надо сейчас решить.

И они решали, минут пять решали — и не могли решить. И идти не хочется, и без масла оставаться тоже никак нельзя. И тут Миша отчетливо вспомнил: незадолго до того, как они вышли в поликлинику, он зачем-то заглянул в холодильник и увидел в холодильнике пачку масла — и даже две пачки. Поделившись с мамой этим радостным воспоминанием, он подумал, что на этом их содержательная дискуссия завершится, но не тут-то было.

— Так, молоко у нас есть, пельмени есть, картошка есть… укропа, кажется, нет и вообще зелени…

— Обойдемся.

— Без зелени ты всегда рад обойтись… Если б не я, так и ел бы одни чипсы, заедал бы их шоколадными батончиками, а запивал газировкой. Но не идти же за одним укропом…

— Конечно, не идти. Всё, пошли домой.

Однако мама еще некоторое время перечисляла разнообразные продукты, припоминая, есть они дома или нет и в достаточном ли количестве, но заручившись уверениями Миши, что всего достаточно, и что он не будет капризничать в таком-то и таком-то случае (например, у них есть сникерсы, но нет баунти — а вдруг сегодня вечером ему захочется именно баунти, а не сникерса откушать?), мама решила, что в магазин идти не надо, и они прошли в дом, а вскоре вошли и в квартиру, после чего Миша, как обычно, удалился в свою комнату. Вот он — его мир, его реальность. Стол, на столе компьютер. Рядом со столом стоит кровать. На кровати лежит читалка. Рядом с читалкой лежит большой пакет с чипсами. Всё, что ему нужно от жизни. Всё, что ему было нужно от жизни.

Оставалось лечь и… То есть именно так он и поступил бы в своей прошлой жизни. Чем же он занимался в своей комнате? Лежал на кровати, читая книги, и сидел за компом, набивая рецензии на прочитанное. Следует раскрыть карты и сказать яснее: Миша-Мешок не был популярным блогером, выпускающим видео с многомиллионными просмотрами и, соответственно, зарабатывающим деньги на рекламе или донатах; не был он и фриланс-журналистом, подвизающимся на одном из многих сотен, а то и тысяч информационных ресурсов; не был он и удаленным преподавателем той или иной науки, виртуально обучающим реальных учеников; не был он и игроком, безуспешно пытающим счастье в одном из заведомо жульнических онлайн-казино. Но может быть, он был хакером — виртуальным рыцарем без страха и упрека, пробивающим щиты любой кибер-безопасности и разоблачающим грязные махинации сильных мира сего? Нет, Миша не был и таким рыцарем. Кем же он был? Не буду более томить читателя: Миша был сообщником ГКП, и только10. Но нет, не только. Миша уже лет пять как состоял в сообществе ГКП11 (где он был известен под ником Meshok), причем не просто состоял, но был признан лучшим читателем ГКП по итогам прошедшего года. О, многие мечтали узнать, кто же скрывается за этим ником, кто же этот всемогущий Мешок, пишущий в таком количестве такие удивительные рецензии? Многие мечтали бы узнать, а вы теперь это знаете. Да, вот такой он — лучший читатель на свете. Уж какой есть, не обессудьте.

На этой ноте, пожалуй, следовало бы и закончить данную главу, но ведь вам, вероятно, интересно узнать, сможет ли Миша перебороть себя и начать новую жизнь; сможет ли он, так сказать, приоткрыть форточку в душноватой комнате своей жизни? Что же, посмотрим. Миша подошел к кровати, прилег и взял в руки читалку. Сейчас он читал «Воскресение» Толстого. Почти половина книги была прочитана, рецензия пока что не рождалась. Вообще-то трудно предсказать момент рождения рецензии. Иногда Мешок знал, каким будет отзыв на книгу, прочитав всего несколько страниц, а иногда отзыв рождался лишь через несколько дней, а то и недель после прочтения. Так же трудно было предсказать и объем рецензии. Некоторые толстые книги он описывал всего лишь несколькими строчками, зато короткий рассказ вдруг удостаивался рецензии, почти что равной по объему самому рассказу. Были и такие зловредные рецензии, которые вроде бы уже были написаны, но чем-то его не устраивали, так что он их не выкладывал, а оставлял на потом. Так, рецензию на «Тошноту» Сартра он лихо написал за один день, а потом промучился с ней еще целый месяц, да так и не выложил ее. Его уже тошнило от «Тошноты», но он не мог понять, как выйти за пределы пересказа-прояснения философской концепции романа, а эта концепция и так ведь всем известна. Да, работа над «Тошнотой» превратилась для него в весьма тягостное приключение, коих, правда, как известно из того же самого романа, и вовсе не бывает12. А теперь вот «Воскресение». Параллельно он еще читал эссе Толстого «Что такое искусство?» — но этот параллелизм, казалось, лишь дополнительно сбивал его с толку. Мало того, что он не мог определиться с впечатлениями от «Воскресенья», так еще параллельно приходилось думать о думах Толстого об искусстве.

Впрочем, пока он еще мог не ломать себе голову над отзывом, сосредоточившись исключительно на чтении. О, это было бы лучше всего — забыть обо всем на свете и читать, но такое счастье доступно в основном лишь в детстве-отрочестве, да иногда еще в юности. С приходом зрелых лет человека всё более неумолимо терзают различного рода заботы, так что и чтение либо совсем отходит на второй план, либо превращается в дело, то есть тоже становится заботой. Для Миши всё это не было секретом — и ему уже приходилось бороться с тем, чтобы не воспринимать каждый очередной текст лишь как повод для написания очередной рецензии. Надо помнить, говорил он себе, что текст — это прежде всего загадка, заданная гением, а его дело — эту загадку, нет, не разгадать, но, по возможности, немного приподнять завесу.

Итак, он взял в руки читалку и принялся за чтение, а его рука в это время совершенно автоматически взялась за пачку с чипсами. Он уже было закинул в себя несколько картофелин, как вдруг ясно понял, ЧТО он собирается сделать. «Вот она! — сказал он себе. — Вот она — старая жизнь. В моей новой жизни нет места чипсам». И тут же он осознал масштаб возникшей перед ним проблемы. Всю жизнь, сколько он себя помнил, он читал, и всё время он читал, параллельно уплетая чипсы. Это была настолько же вредная, насколько и неотъемлемая от его читающего существа привычка. Я говорю «чтение», подразумеваю чипсы, я говорю «чипсы», подразумеваю чтение. У него уже сложился своего рода условный рефлекс. Стоило ему начать читать, как его желудок начинал автоматически выделять желудочный сок, требуя чипсов. Нет, это даже был безусловный рефлекс, настолько безусловно было это чипсо-требование. Нет, все-таки условный, ведь рефлекс этот был присущ лично ему как конкретной читающей особи, а вовсе не всем читающим особям в целом. В общем, какой это в точности был рефлекс, не слишком сильный в биологии Миша точно сказать не мог, но зато он мог точно сказать, что не представляет себе, как избавиться от этого рефлекса. Миша отложил чипсы в сторону и попробовал читать без них, но проблема состояла еще и в том, что его зависимость от чипсов была не менее психологической, чем физиологической, но ведь даже и у курильщиков психологическая зависимость всегда дополняет физиологическую. Когда курильщик бросает курить, ему не просто не хватает никотина, ему еще и отчаянно не хватает самого этого действия — постоянных перекуров. Вот и Миша, прочитав страницу, понял, что думает вовсе не о Толстом, а исключительно о чипсах. Прочитав несколько страниц и поняв, что он ровным счетом ничего не запомнил из прочитанного, Миша со вздохом закрыл читалку. И надо же было такому случиться, что худшая из его привычек оказалась так прочно спаяна с лучшей! Какой бы ни была его новая жизнь, и в этой новой жизни он должен остаться человеком читающим — это несомненно. Свежий воздух, физические упражнения, прогулки, купания — всё это замечательно, но что всё это стоит без чтения и без письма о прочитанном? Лежание — это хорошо, если это лежание с книгой. Сидение за компом — это хорошо, если ты делишься мыслями о прочитанном. Нет, врач с ним не согласился бы. Наверняка он сказал бы ему что-нибудь вроде: «Не читайте вы так много — умрете». Ишь ты, умрете — и ведь он не шутил. Тело не врет — он умрет.

Всё смешалось в голове у Миши — и необходимость чтения, и необходимость сократить лежание; и необходимость более здорового существования, и желание ограничиться некоторыми паллиативными мерами вроде поедания одного только печения без всякого намека на пряники. Мысль о том, что изменить жизнь будет не так и сложно (раз уж в своей читательской основе она и так выстроена правильно) соседствовала с мыслью о том, что это совершенно невозможно, и что жизнь его уже в основном определена, и никаким изменениям не подлежит. Даже и такой, казалось бы, пустяк, как отказ от чипсов уже, как оказывалось, затрагивал самую сущность его существования. К тому же где-то рядом затаилась мыслишка, что ему и вовсе ничего менять не надо, а что касается всяких там смертей, то… Но кто говорит о смерти? Он будет жить вечно, ну или как минимум еще очень долго. И есть будет столько же — такова уж его натура. Впрочем, нет, он сделает над собой усилие и… Да, всё было сложно, запутано, и, как и во всякой судьбе, всё настолько спутывалось в один клубок, что и распутать этот клубок можно было лишь целиком, а следовательно, распутать его было нельзя. Всякая ниточка убегала куда-то в самую сердцевину клубка. Или все-таки можно? Может он все-таки что-то изменить в своей жизни по существу? Будет ли он все-таки растирать себя полотенцем после купания и тягать гантели? Ничего такого прямо невозможного в этом не было. История знала и не такие повороты; он и сам недавно смотрел программу про вечно-хилого паренька, который с помощью гантелей постепенно превратил себя в гору мускулов. Может, и он сможет? Миша жадно смотрел в будущее; будущее, как ему и полагается, было неопределенным. А может, став лучше, он станет хуже? Может быть, его поздоровевшее тело окажет плохое влияние на мозг, и он не сможет писать такие хорошие рецензии, как раньше? А что, вот Толстой, например…

И тут, среди всей этой сумятицы мыслей, он вдруг ясно понял, каким должен быть отзыв на «Воскресение». Забыв обо всем на свете, он включил компьютер, открыл новый файл и написал:

«Анна Каренина». Роман. Время написания: 1873—1877.

«Что такое искусство?» Эссе. Время написания: 1897.

«Воскресение». Роман. Время окончания — 1899.

Вывод: Писателю лучше не знать, что такое искусство, ведь это знание очень плохо сказывается на его искусстве.

Миша улыбнулся, он был доволен отзывом. Недолго думая, он зашел на сайт ГКП, затем зашел в свой аккаунт, затем совершил все необходимые действия по переносу текста с компа на сайт и отправил текст по назначению. Meshok написал новую рецензию! — это всегда событие. Теперь можно было ждать комментариев и вообще отслеживать реакцию собратьев по сообществу. Да, это была ЕГО среда, это была его жизнь — здесь, на сайте, он чувствовал себя как… уж простите меня, но — как рыба в воде, если, конечно, рыбы всё еще хорошо себя чувствуют в той воде, в которой им приходится барахтаться — в чем я лично сомневаюсь.

Мешок же пока думал, чем ему занять промежуток времени, требуемый собратьям, чтобы начать оставлять комментарии. И тут он услышал голос мамы: «Миша, ужинать!» Ну конечно, сейчас же время ужина! Ей богу, он заслужил самую роскошную трапезу! А как же новая жизнь? Ну, едва ли на свете найдется хоть один человек, который бы начал новую жизнь именно в тот день, когда он решил ее начать. Или наоборот? — едва ли найдется хоть один человек, который смог начать новую жизнь, отложив ее до завтра? И опять всё смешалось в голове у Миши, но ноги уже сами несли его на кухню. К излишествам. Как там сказал доктор: «Слово „еда“ и слово „смерть“ для вас синонимы». С такой мантрой и кусок в горло не полезет. Гад все-таки этот доктор. Советует что-то, а сам и Уайльда не читал.

Глава вторая. Явление Медеи

Миша по прозвищу «Мешок» даже не услышал звонка в дверь; звонка, которому было суждено хоть и ненадолго, но зато кардинально изменить его жизнь. Он в это время лежал на кровати и размышлял. С того момента, как мы с ним познакомились, прошло около полугода. Напомним, что тогда Михаил решился или, точнее сказать, решался произвести в своей жизни серьезные изменения. Посетив доктора и получив крайне малоутешительный диагноз (даже и с намеком на смерть), он подумывал о том, чтобы совершенно переделать себя и превратиться из чего-то дрябло-бесформенного в нечто стройное и мускулистое. И вот прошло полгода. Стал ли он стройным и мускулистым? Нет. Остался ли он дрябло-бесформенным? Тоже нет, ну или, скажем так — не совсем. Как и обычно бывает в таких случаях (то есть когда начинают новую жизнь), он застрял где-то посередине. Середину эту трудно назвать золотой, а скорее ее стоит назвать компромиссной. Впрочем, я не уверен, что хоть для какой-то середины подходит слово «золотая», а что касается необходимости стремиться именно к этой самой золотой середине, то я советую вам ознакомиться с небольшим юмористическим рассуждением на этот счет:

Рассуждение о необходимости стремиться к золотой середине

Увы, но ничего не вышло. Не рождается рассуждение, хотя в проекте оно и казалось мне не слишком сложным, а главное, очень забавным. Рассуждение я начал с области литературы и доказал, что крайнего порицания заслуживают писатели, пишущие романы, так как романы слишком длинны, и рассказы, так как рассказы слишком коротки, но похвалы заслуживают лишь писатели, пишущие повести. Из романистов наибольшего осуждения заслуживают, разумеется, авторы многотомно-монументальных произведений, таких как «Война и мир» (некоего Толстого) и «Отверженные» (Гюго, если не ошибаюсь); Достоевского и Диккенса с их «кирпичами» тоже не похвалишь. Наибольшего одобрения заслуживают Гоголь, написавший роман (хотя он и назвал его поэмой), весьма похожий на его главного героя — то есть не слишком толстый, однако бы и не сказать, чтобы тонкий, и Тургенев, пишущий хотя и романы, но вполне подъемные по объему. Также и Пушкин со своей «Капитанской дочкой» заслуживает похвалы. И всякому писателю я бы советовал писать именно повести (или недлинные романы) — будет ли повесть плохой или хорошей, но как повесть — она уже хороша. Под конец я спохватился и осудил всех писателей скопом — нет, ребята, и вообще-то нехорошо быть писателями, равно как и читателями, но лучше всего быть кем-то средним между писателем и читателем, то есть литературным критиком.

Это что касается литературы. Выйдя из этой области, я окунулся в область морали. Здесь я доказывал, что не стоит быть ни очень злым, ни чересчур добрым, но лучше всего шесть дней подряд делать добрые дела, и тогда в воскресенье можно позволить себе и какую-нибудь шалость вроде ограбления банка или даже предумышленного убийства. Нет, вы не ослышались — обязательно предумышленного. Конечно, согласно различным уголовным кодексам, как раз-таки предумышленное убийство (по сравнению с непредумышленным) является более тяжким преступлением, но давайте подумаем — ведь непредумышленно можно убить кого угодно, и даже какого-нибудь очень хорошего человека, тогда как предумышленно можно убить только отъявленного негодяя. Конечно, если вы нравственный человек, но я-то и обращаюсь исключительно к вам, высоконравственные вы мои. Итак, если уж убийство, то только предумышленное, не чаще одного раза в неделю и при этом убивается только негодяй, — а иначе середина не будет золотой и сильно проржавеет.

Что касается стремления к материальным благам, то я доказывал, что лучше быть и не слишком богатым (богатство порождает пресыщенность и высокомерие), и не чересчур бедным (бедность порождает озлобление и зависть), но стоит ограничиться скромной суммой, ну, скажем, миллионов в сто долларов. Что касается усердия и прочих полезных моральных качеств, то очевидно, что слишком перенапрягаться не стоит, равно как и всё время лежать на диване тоже не годится. Главное — ни в коем случае не работайте, то есть не ходите на работу, но занимайтесь исключительно творчеством, отводя ему преимущественно утренние часы. После обеда можете сходить в музей или почитать что-нибудь. После ужина опять почитайте, а на ночь посмотрите хорошее кино. По-моему, неплохой распорядок дня; ума не приложу, и почему это все ему не следуют?

Из области морали я перешел в область спорта и доказал, что самый лучший командный вид спорта — это вовсе не футбол и не хоккей, но нечто среднее, а именно хоккей на траве с мячом. Обратившись к легкой атлетике (и в полном подражании литературному рассуждению), я осудил всех стайеров (особенно марафонцев) и спринтеров (особенно стометровщиков) и доказал, что бегать стоит лишь на средние дистанции — начиная, скажем, метров с восьмисот и заканчивая тремя километрами.

Далее я перепрыгнул в область кулинарии и доказал, что самым совершенным блюдом является суп (как нечто среднее между едой и питьем), и что всем отныне следует есть суп на завтрак, на обед и на ужин.

Далее… далее я еще очень долго распространялся в этом же духе, перепрыгивая из одной сферы жизнедеятельности в другую, но потом все мои шаловливые рассуждения показались мне слишком уж шаловливыми, и я решил их совсем забросить. Нет, ничего у меня не вышло с рассуждением о золотой середине, увы.

***

Но это всё к слову, а Михаил, напомню, хотя и не превратился в нечто мускулистое, вместе с тем перестал быть и бесформенным мешком. Как он этого добился и почему не добился большего? Объясняю. Вопрос номер один: как он этого добился? Ответ: с помощью упражнений, естественно. Вопрос номер два: почему он не добился большего? Ответ: потому что это не так-то просто. Взять в руки гантели может каждый, но далеко не каждому по силам превратиться в Арнольда Шварценнегера, то есть, простите, Шварценеггера, конечно (это еще что, однажды я написал Апполон вместо Аполлон — позор, просто позор! Слава небу, никто об этом не знает, то есть не знал до сего момента). Отступив на шаг назад, повторюсь, что взять в руки гантели может каждый, но далеко не каждому по силам превратиться в Аполлона Шварценеггера. Бегать по утрам может каждый… но бегать Михаил как раз и не смог. Он слышал много историй о том, что пробежки придают энергии на целый день, но у него они только отнимали всю потребную на день энергию. Прибежав домой совершенно измочаленным, он потом весь день измочаленным и оставался. Нет, пробежки пришлось исключить. С гантелями тоже всё складывалось не слишком гладко: опять-таки никакого особенного прилива сил от упражнений он не чувствовал. Но вот что касается морального удовлетворения, то он довольно быстро понял, что это такое; узнал, каково это, когда, совершив довольно интенсивный получасовой комплекс упражнений, ты можешь с гордостью сказать себе: «Да, я это сделал». Это было приятно, ради этого стоило немного и помучиться. Ну а потом, он понимал, что таким образом формирует привычку, без которой в дальнейшем ему просто станет трудно обходиться. Сформировать дурную привычку ничего не стоит — они формируются сами собой (из потворства самому себе), а вот чтобы сформировать привычку хорошую — приходится попотеть. Следуя этой логике, занятия с гантелями являются хорошей привычкой, а чтение, несомненно, является привычкой дурной. Но это опять-таки к слову.

Итак, Михаил не только взял в руки гантели, но и достаточно последовательно брал их в руки каждый день. Но хотя в этом он и был последователен, интенсивность занятий довольно сильно варьировалась. То он делал по два, а то и по три комплекса упражнений за день, то ограничивался одним, а то и опять на некоторое время впадал в старую недобрую апатию и откладывал гантели: если новые полезные привычки сформировать трудно, то зато вернуться к старым вредным — проще простого. И всё же он снова и снова брал гантели в руки, так что через некоторое время смог увидеть на своем теле даже и некое подобие прорисовывающихся мышц. Его мечтой было увидеть также и некое подобие накаченного пресса заместо своего не очень прилично выдающегося вперед живота, но на это, очевидно, требовалось больше времени. А пока что он был доволен и имеющимися результатами — доволен тем, что его намерения не остались лишь намерениями.

С едой было сложнее. Здесь не всё зависело от него; приходилось воевать не только со своими привычками, но еще и с мамой. Мама привыкла, что он ест много и вовсе не считала, что это плохо. Соответственно, мама привыкла много готовить, а теперь приходилось убеждать ее, что нужно готовить поменьше. Приходилось убеждать ее, что гигантскую тарелку супа следует заменить просто на большую, а от второго блюда в обед следует попросту отказаться. Ох уж это второе блюдо, что он из-за него только не пережил! Во-первых, ему и самому страсть как не хотелось отказываться от него. Как это — съесть супа — и всё! А как же котлета! На ужин? Но ужин-то еще когда будет! Что ж ему, всё время до ужина думать об этой котлете? — а если он не съест ее сейчас, то ему именно что придется думать о ней. Нет, он хотел думать о литературе, а не о котлетах, что какое-то время служило ему оправданием поглощения второго блюда. И потом, ведь не дураки же разрабатывали рацион питания — раз положено на обед второе блюдо, значит, так тому и быть. О, у него было много аргументированных оправданий и отговорок. И всё же он пересилил себя и отказался от второго — но это только он, а вот его мама не торопилась отступать с занятых ею позиций, что видно из следующего показательного диалога.

Первый показательный диалог Мешка с мамой

— Я сегодня не буду второго, мама.

— Как не будешь, я ведь приготовила.

— Съем на ужин.

— На ужин у меня…

— А я съем вот это.

— Ты не заболел, сынок?

— Ничего я не заболел, мама. А просто мне вполне достаточно и супа.

— Как может быть достаточно? Всю жизнь не было достаточно, а теперь вдруг достаточно. И вообще, ты похудел в последнее время…

— И отлично.

— Чего уж отличного? Добро бы нам чего не хватало…

— Мама, что ты делаешь?

— Накладываю тебе второе.

— Я же сказал, что не буду.

— А я не обращаю внимание на глупости.

— Это не глупости. Я так решил.

— Ну хорошо, завтра обойдемся без второго, а сейчас уж изволь съесть.

— Ну, разве что завтра…

Как видите, мама Миши была очень опытным полководцем. И все же Михаил настоял на своем. Не сегодня и не завтра, но послезавтра он на своем настоял. Со скандалом. Увы, но всякое самостоятельное действие в этой жизни как правило приходится совершать, преодолевая упертое противостояние всех своих родных и близких. И кажется, что это даже не правило, но самый что ни на есть закон. Со скандалом пришлось убеждать маму и в том, что ему вполне достаточно одного куриного окорочка на ужин (вместо обычных двух или даже трех — читай второй показательный диалог), и Миша с прискорбием предчувствовал, через какую битву ему придется пройти, когда он скажет, что ему достаточно и половины окорочка. Половина окорочка! Да он же так в скелет превратится! Как сказал один неглупый мэн: враги человеку домашние его.

Второй показательный диалог Мешка с мамой

— А что мне делать со вторым окорочком?

— Оставь его на завтра.

— Завтра у нас рыба.

— Сделай рыбу послезавтра.

— А я уже решила, что завтра.

— Перереши.

— Не надо со мной так разговаривать. Для кого я вообще убиваюсь?

— Начинается.

— Для кого? Для себя, что ли?

— «Да мне вообще ничего не надо» — правильно?

— Да, мне ничего не надо. Я всё только для тебя делаю.

— Если для меня, то…

— А ты мне только грубишь.

— Ну конечно. Я просто…

— Хорошо, я вообще ничего больше готовить не буду… Готовь сам, как тебе удобно.

— Попробовал бы я сам, такое начнется…

— Какое?

— Вот такое, как сейчас, только еще хуже.

Да, непросто приходилось Мише… Для поддержания себя в адекватной форме он взял на вооружение знаменитую фразу якобы Чехова13, гласящую, что если человек встает из-за стола наевшимся, то он на самом деле переел, а если — переевшим, то он отравился. А в прошлом-то он, Михаил, всегда вставал из-за стола не раньше, чем почувствует себя наевшимся, а зачастую и переевшим. Правда, с той частью фразы, где (якобы) Чехов утверждает, что вы наелись, когда встаете из-за стола голодными, Михаил никак не мог согласиться. Он вставал из-за стола, почувствовав первые признаки наедания и всё же, несмотря на все старания мамы, старался по-настоящему не наедаться. Опять пришлось пойти на компромисс: то между дряблостью и шварценеггеристостью, а теперь — между Чеховым и мамой.

Литература тоже мало помогала Михаилу — и даже прямо мешала. Хотя раньше и было сказано, что Михаил предпочел бы думать о литературе, а не о котлетах, но ведь сама литература то и дело говорит о котлетах — и как говорит! Весьма пространно и соблазнительно. Попробуйте-ка прочесть «Старосветских помещиков» и чтобы вам после этого не потребовалось срочно перекусить! И это я говорю про обычного человека, со вполне стандартным апетитом (пардон, апеттитом, конечно — опять неправильно, ведь программа проверки правописания подчеркивает и апеттит, и апетит красным; значит, аппетитом — теперь всё верно) — итак, это я говорю про обычного человека, со вполне стандартным аппетитом, что уж говорить о зависимом, хотя и решительно борющимся со своей зависимостью от еды Михаиле. Перечитывая «Старосветских помещиков», он невольно вспоминал, как Солженицын в «Архипелаге Гулаг» писал, что лагерники избегали всякого чтения, где активно упоминается еда (слишком болезненная тема), и особенно они избегали Гоголя. Да уж, повторюсь, «Старосветских помещиков» действительно следует держать подальше не только от всех заключенных и вообще голодающих, но и от всякого человека, который не может по прочтении (а то и во время чтения) моментально утолить неизбежно проснувшийся в нем голод14. Да что там «Старосветские помещики»! Капля в море! А Собакевич, уделавший в одиночку целого осетра, а Петр Петрович Петух, превращающийся за столом в совершеннейшего разбойника?15 А диалог поэта Амвросия с неухоженным Фокой16 или, на выбор, диалог профессора Преображенского с его ассистентом Борменталем?17 А бесконечные пирушки мушкетеров? Помните? Ну что же спрашивать! По губам вашим вижу, что помните. Да и какой писатель откажет себе в удовольствии вывалить на страницы своего произведения целые груды еды, если уже и герои Гомера при первом удобном случае только и делали, что «ели прекрасное мясо и сладким вином утешались»?

В общем, бросить есть для любителя литературы — дело не менее сложное, чем бросить пить для человека, который постоянно находится в компании пьющих людей. Но тут на выручку Михаилу снова пришел Чехов — и на этот раз не «якобы Чехов», а самый что ни на есть реальный Антон Павлович. Стоило только Мешку перечитать рассказ Чехова «О бренности»18, как разыгравшийся аппетит мгновенно испарялся. Михаилу вовсе не улыбалось разделить судьбу Подтыкина! Блины — это, конечно, хорошо, но жизнь, пусть ненамного, но лучше. А потому он старался по возможности не только сокращать свои порции в реальности, но избегать «вкусных отрывков» и в пространстве литературы.

Зримым итогом его усилий стало снижение веса. На момент обращения к доктору он весил 110 килограммов (тут уж я не напишу киллограмов, и не мечтайте), что при росте в 182 сантиметра давало индекс массы тела (ИМТ) равный 33.2119. ВОЗ (Всемирная Организация Здравоохранения) утверждал (или утверждала, раз это организация), что индекс больше 25 означает избыточный вес, а больше 30 — ожирение. Теперь Михаил весил 97 килограммов, а его ИМТ равнялся, соответственно, 29.28. Из явного толстяка он превратился не более чем в человека с избыточным весом — может быть, впервые в своей жизни. И всё же ожирение пока что было намного ближе нормы, так что расслабляться не следовало.

Вот об этом и размышлял Михаил, лежа на кровати в своей комнате, когда в дверь позвонили, но «Миша по прозвищу „Мешок“ даже не услышал звонка в дверь; звонка, которому было суждено хоть и ненадолго, но зато кардинально изменить его жизнь». В общем, лежал он себе, когда дверь его комнаты вдруг отворилась и мамин голос растерянно произнес:

Третий, и уже скорее исключительный диалог Мешка с мамой

— Миша, это к тебе.

— Что, ко мне?

— К тебе пришли.

— Кто?

— Не знаю. Какая-то женщина.

— Женщина?

— Да.

— Не понял? Ко мне пришла женщина?

— Да.

— И сейчас стоит у нашей двери?

— Да. Стоит у двери. Говорит, что ей нужен Михаил.

— Наверное, все-таки не тот Михаил.

— Я ей так и ответила, но она говорит, что тот… и еще что-то про мешок сказала, я не поняла…

— Если про мешок, значит, точно ко мне.

— Почему, если про мешок — то к тебе?

— Долго объяснять.

— Долго объяснять… — растерянно-недовольно повторила за Мишей мама.

Михаил поднялся. Он, естественно, был заинтригован и немного напуган. Что за женщина могла его спрашивать? Наверное, кто-то из ГКП-сообщников. Больше некому. Но кто конкретно? И почему надо прийти вот так — без предупреждения? Странно всё это. Опять-таки легко объяснялась и растерянность в голосе матери: ладно, к нему гости не ходили, но когда вообще у них в последний раз были гости? Кажется, никогда… Поднявшись с кровати, Михаил увидел свое отражение в зеркале и тут же вновь почувствовал себя не человеком с избыточным весом, но самым что ни на есть неряшливым толстяком. Да еще мятая футболка… Черт, хоть бы ему приодеться, что ли… «Ну и нарочно буду такой неряшливый и жирный, и наплевать! В конце концов, еще непонятно, кто там и зачем пришел…»20. Утвердившись в таких мыслях, Михаил прошел в прихожую; входная дверь стояла открытой, а у двери стояла ОНА. Он узнал ее сразу, хотя вживую до этого момента никогда и не видел. Медея.

Никто не знал, как звали Медею на самом деле. Она появилась в пространстве инета под ником Medea, а затем, когда она предстала человеком из плоти и крови, это имя уже настолько прочно закрепилось за ней, что искать какое-то другое не имело смысла. Внешность ее, надо сказать, идеально соответствовала нику. Смуглая, как будто опаленная адским пламенем кожа; черные, бездонные как бездна глаза; черные как… как там говорится в таких случаях — как смоль? — черные как смоль волосы и черная как… — что там у нас еще бывает черным? — ночь, конечно же… — черная как ночь одежда. Всё в ней было черно и пугающе. Даже и сама ее красота (а Медея, несомненно, была очень красивой) пугала. Это была не та красота, которая звала полюбоваться на себя; это была красота обжигающая и даже испепеляющая. Красота, возвращающая комплименты таким тяжелым взглядом, что произнесший их невольно считал себя счастливчиком, если дело только взглядом и ограничивалось. Вообще, когда дело доходило до слов, никто не мог чувствовать себя в присутствии Медеи вполне в безопасности. Оно и не удивительно — ведь Медея считалась главным критиком ГКП, причем содержание слова «критик» в данном случае полностью соответствовало своей форме. Критикуя те или иные произведения, она уничтожала или даже, точнее, изничтожала их. Для примера приведу ее рецензию на пьесы Чехова:

Дядя Ваня. Замечательная пьеса, после прочтения которой хочется повеситься.

Чайка. Блестящая пьеса, после прочтения которой хочется застрелиться.

Вишневый сад. Великолепная пьеса, после прочтения которой хочется утопиться.

Три сестры. Умопомрачительная пьеса, после прочтения которой и остается лишь сойти с ума.

Но любимым объектом ее изничтожающей критики был Диккенс. Я уже, кажется, говорил о словах-триггерах, то есть о словах, при произнесении которых у некоторых людей мгновенно проявляются трудноконтролируемые психологические реакции — чаще всего негативные. «Диккенс» был идеальным словом-триггером для Медеи. Только произнесите при ней это имя — и будьте уверены, что вам обеспечено прослушивание целой лекции, по ходу которой вам в подробностях объяснят, почему Диккенс — это самое страшное, что произошло с литературой на протяжении всей ее истории. Вот часть этой лекции:

«Нет, я вовсе не собираюсь спорить с тем, что Диккенс — великий писатель; более того, соглашусь и с тем, что он писатель величайший. Но в том-то и проблема литературы, что один из величайших писателей за всю ее историю написал такую пропасть хорошо-читаемой, по-настоящему высоко-качественной галиматьи. Морализаторство самого примитивного буржуазного толка; персонажи, создаваемые по шаблону; совершенно избыточная эксцентрика, переплюнуть каковую смог разве что Достоевский; бесконечные повторения одной и той же фразы (и без того растягиваемой на целый абзац), необходимые для увеличения объема эпизода; эти же эпизодики, растягиваемые на целые главы, что совершенно необходимо для увеличения объема книги: как же — чем толще книга, тем больше денег. А жизнь, как говаривал один из персонажей Диккенса (и как, конечно, думал и он сам) — это фунты, шиллинги и пенсы. Если бы я была марксистом, то сказала бы, что творчество Диккенса — ярчайший пример того, во что превращается литература, организуемая как капиталистическое производство. Но я не марксист, а поэтому скажу так: творчество Диккенса — ярчайший пример того, как величайшая гора может породить ничтожнейшую из мышей».

Да… при таком отношении к классикам, представьте себе, каких теплых слов от Медеи могли ожидать современные писатели, а особенно писатели-соратники, то есть ГКП-авторы. Впрочем, Медея редко когда пространно критиковала современнико-соратников — она их просто не замечала, отпуская, правда, то тут, то там, отдельные едкие реплики, быстро расходившиеся «в народе». Каков же был ее рейтинг в сообществе? Нет, она не была первой, и даже не входила в десятку самых рейтинговых критиков. Объяснялось это отчасти тем, что виртуальности она предпочитала «реал». Она знала о том, какое сильное воздействие оказывает одно только ее физическое присутствие и отлично пользовалась этим, с удовольствием посещая все проводимые ГКП «реальные» мероприятия. Отношение к ней в сообществе, естественно, было неоднозначным. Многие называли ее «олицетворением темной стороны ГКП», главным ГКП-троллем; другие говорили, что именно она станет новым лидером сообщества после ухода Томского. Когда ей задавали вопросы на эту тему, она говорила, что не исключает такого развития событий и советовала всем сообщникам заранее готовиться к 37-му году. Была ли это шутка или нет — непонятно. Но вообще-то, Медея шутила нечасто, и шутки ее отдавали как раз-таки черным сталинским юмором.

Как к ней относился Михаил? Побаивался, но более абстрактно. Их пути редко, то есть почти никогда не пересекались. Медея была черной королевой реала, он — белым инет-королем. И вот, черная королева в черном плаще пожаловала в гости к белому королю в мятой футболке.

Медея оказалась неожиданно невысокого роста — на целую голову ниже Михаила. В дальнейшем Мешок никак не мог определиться с ростом Медеи — глаза его видели одно, но глубинное восприятие подсказывало совсем другое, и если бы кто спросил у него: «Высокого ли роста Медея?» — он бы ответил: «Скорее невысокого», — а если бы кто еще спросил: «Кто выше: ты или Медея?» — он бы сказал, что Медея, конечно, выше.

Под черным плащом Медеи чернели черный свитер и черные кожаные штаны. Черные бездонные глаза внимательно смотрели на Михаила. Михаил тоже смотрел на Медею, решительно не зная, что ему сказать и тем более — что ему делать. Медея пришла Михаилу на помощь:

— Я понимаю, зрелище, конечно, интересное, но может, я все же войду?

— Да, конечно, проходи… те, — пробормотал Михаил.

Медея прошла в прихожую — в этот момент в прихожую со стороны комнаты Миши вошла и его мама, с подозрением смотря на Медею.

— Всё в порядке, Миша? Это действительно к тебе?

— Да, ко мне. Всё в порядке.

— Вы по работе к Мише? — обратилась мама к подозрительной Медее. — Я его часто спрашиваю про работу, но он как-то всё уклончиво отвечает. А сейчас, знаете, людям трудно доверять, кругом один обман. Вот мне недавно позвонили, говорят, на мой номер случайно перевели пятьсот рублей; просят, чтобы я их вернула. Я смотрю свой счет — действительно лишних 500 рублей. Ну, я и вернула, вроде как доброе дело сделала. А потом с меня еще пятьсот рублей списали — оказывается, это жулики мне звонили. Я теперь если вижу, что кто незнакомый звонит — вообще телефон сразу отключаю. Ты к людям по-доброму, а они к тебе… Никому сегодня доверять нельзя, а Миша у меня мальчик доверчивый.

— Это я вам тогда звонила. Вот, специально пришла вернуть ваши пятьсот рублей, — с этими словами Медея вынула из кармана своего плаща кошелек, из кошелька — пятисотрублевую купюру и протянула ее маме Михаила. И всё это с совершенно серьезным лицом, мрачно-сосредоточенное выражение которого, кажется, никогда не менялось. Мама Михаила с растерянностью смотрела на полученную купюру, опять-таки не зная, что сказать или сделать, а Медея в этот раз вовсе не спешила никому приходить на помощь. Сценка выходила неловкой, но Медея, кажется, только наслаждалась этим (вообще, слово «кажется» в отношении Медеи — ключевое слово — мы можем только гадать относительно всего, что ее касается). А вот Михаил был готов провалиться сквозь землю от досады. Оказаться на виду у Медеи в таком виде: неряшливым, толстым, да еще и с мамой, называющей его сыночком. Раньше были отважные пятнадцатилетние капитаны, теперь — сорокалетние маменькины сыночки. М-да…

— Ладно, мам. Мы пойдем в мою комнату. Нам надо поговорить… по работе.

— Да, деловое совещание. Ваш сын — гордость нашего цеха, — могильно-насмешливо добавила Медея.

— Цеха? — мама, хотя и рада была услышать, что ее сын является гордостью, но Медея по-прежнему не внушала ей никакого доверия, да еще этот эпизод с купюрой — всё как-то странно и непонятно…

— Это я фигурально выразилась. Я хотела сказать, что ваш сын известен на всю страну. А вы и не знали?

— Нет.

— Он вам потом расскажет. А сейчас нам действительно надо поговорить.

Михаил прошел в свою комнату, Медея проследовала за ним. Михаил закрыл дверь, но слышал, что мать так и стоит в прихожей. Наверняка она будет прислушиваться к их разговору. Всё выходило как-то глупо… Медея стояла посреди комнаты, внимательно ее осматривая. Смотреть было особенно не на что — внимание привлекали разве что разбросанная повсюду в беспорядке одежда и почти полное отсутствие в комнате книг — все они приютились на одной-единственной книжной полке.

— Не скажешь, что тут живет один из самых читающих людей в мире, — такой итог осмотру подвела Медея.

— Мало книг?

— Да. Бардака много, книг мало. Лучше бы наоборот.

— Когда-то и книг было много. Потом появились читалки, и я все выбросил.

— Не жалко было?

— Нет, я в этом смысле прагматик. Мне важен только текст, а все эти стремления «подержать книгу в руках» и прочая ахинея — это не про меня.

— Понятно, — сказала Медея, и кажется, в ее голосе даже прозвучало что-то похоже на одобрение. — Но кое-какие книги всё же остались. Любимые?

— Да.

— Так их все-таки жалко было выбросить?

— Да, подловила ты… вы меня.

— А сейчас я еще и бесцеремонно посмотрю, что это за книги. Так. Гоголь, «Мертвые души»; Булгаков, «Мастер и Маргарита»; Дюма, «Три мушкетера»; Толстой, «Анна Каренина»; Гомер, «Одиссея»; «Холодный Дом», Диккенс, куда без Диккенса, «Жизнь Дэвида Копперфилда»… Только не говори, что ты любишь «Дэвида Копперфилда».

— Люблю… Ах да, я помню, что ты Диккенса не очень…

— А в особенности «Дэвида». Это же лучшая, как считал сам Диккенс, из его книг, а следовательно, и самая диккенсовская. Квинтэссенция диккенсовщины. Не пойму, как это можно читать; честно — не пойму.

— Еще как можно. И между прочим, не только Диккенс считал «Дэвида» лучшей своей книгой, но и тот же Толстой, к примеру, считал ее чуть не лучшей книгой из всех когда-либо написанных.

— Да, помню, — задумчиво кивнула Медея и с грустью вздохнула (вроде как Толстой ее очень сильно разочаровал). И тут же она процитировала памятные всем любителям литературы слова: «Просейте мировую прозу — останется Диккенс, просейте Диккенса — останется «Дэвид Копперфильд». Бедная мировая проза, — добавила Медея уже от себя.

Михаил меж тем услышал, что мама подошла совсем близко к двери. Интересно, что она может подумать о таком разговоре? — пожалуй, такой разговор лишь еще больше собьет ее с толку. Медея, кажется, тоже услышала шаги подкравшейся к двери Мишиной мамы, и нарочито (кажется, что нарочито) громко спросила:

— А чего это ты скрываешь от матери свои занятия?

— Так вышло. Как-то сразу не объяснил, а потом вроде и не было надобности.

— И напрасно. Хотя так даже интереснее. Лучший читатель ГКП, живущий со своей мамой, которая даже не знает, чем занимается ее доверчивый сынок.

И тут, кажется, на ее лице даже появилось некое подобие улыбки, но Михаил решил не поддерживать эту не слишком выгодную для него тему, а вместо этого озаботился практическими вещами.

— Так, как бы нам тут устроиться? У меня всего один стул, и тут вот кровать. Поставим стул около кровати, ты… сядете, а мне придется прилечь. Не очень удобно, но удобнее вряд ли получится.

— Всё терзаешься, как ко мне обращаться — на «ты» или на «вы»?

— Как вам, то есть тебе удобнее.

— Мне удобнее всего, когда собеседнику неудобно, так что думай сам. Давай, ложись, я сяду — и приступим к разговору. Хотя разговор будет коротким. Я пришла по поручению Томского. Знаешь, что он мне сказал? «Пора, говорит, выволочь этот мешок на свежий воздух и хорошенько его встряхнуть». Так дословно и сказал. Правда, сказал он это мне уже давно, больше года назад, а нагрянула я только сейчас. Как думаешь, почему?

— Не знаю. Для меня вся ситуация слишком неожиданная, я еще не сформулировал свое к ней отношение.

— Забавно иногда выражаются люди, имеющие дело в основном с печатным словом. «Я еще не сформулировал свое к ней отношение». Обычно так не говорят. Ну да ладно. Вернемся к нашей «неожиданной ситуации». На самом деле я уже приезжала сюда год назад и уже почти постучалась в эту самую дверь, но… На самом деле я даже и постучалась, но вас не было дома. Я вышла на улицу, постояла какое-то время, а потом вижу — идете. Но я тогда еще и представления не имела ни о твоем внешнем виде, ни о твоих жизненных обстоятельствах — так что я просто увидела безразмерного увальня под ручку с мамкой и, помню, еще подумала про себя: «Не дай Бог, это и есть знаменитый Мешок». Из любопытства я, однако, проследила за парочкой, которая, разумеется, зашла в эту самую квартиру. «Удар был велик». Я решила, что ТАКОЙ мешок уже невозможно встряхнуть да и уехала. Живите, думаю, как хотите. Сидите в своем инете хоть до посинения, теряя всякую реальную форму. А недавно вызывает меня Томский и опять спрашивает: «Так что там с Мешком? Кажется, я ясно дал понять…» — и так далее. Томский не любит, когда его указания, хотя бы и даденные вскользь, не воспринимаются как побуждения к действию. Я высказала пожелание, чтобы миссию по твоему выволакиванию переложили на кого-нибудь другого, но Томский почему-то уперся и ехать почему-то опять должна была именно я. Ну, у меня в Сосновом Бору и свои дела есть, так что съездить мне нетрудно, но я, знаешь ли, тоже человек властный и очень не люблю, когда на меня нажимают. Поэтому ехала я сюда в довольно мрачном расположении духа, а так как и мое обычное расположения духа обычно называют мрачным, можешь себе представить… В общем, ты должен был расплатиться за мое дурное настроение — я хотела тебя попросту морально изничтожить, а уж это я умею. Иду я, значит, сюда (подбирая фразы пообиднее и похлеще), подхожу к дому и вдруг вижу — кто-то бежит, смотрю — да не Мешок ли это? Точно, Мешок, но мешок бегающий, мешок, похудевший почти до приемлемых размеров. Любопытно, думаю. В общем, и тогда я к вам не пошла, решила подождать еще немного. Думаю, пусть парень утвердится в своем решении сбросить с себя лишний жирок. Выждала еще пару месяцев, а потом, чувствую, уже пора, а то если Томский еще раз вызовет меня по этому вопросу, то дело кончится ссорой. И вот я здесь. Ну так что — утвердился ты в своем настрое? Бегаешь?

— Бегаю, — соврал Михаил, но уж больно ему не хотелось так сразу разочаровывать Медею.

— А вон и гантели, смотрю. Тягаешь?

— Каждый день. Почти.

— Почти… — Медея встала со стула, подошла к гантелям, лежавшим под шкафом, и выкатила одну из них на центр комнаты. Гантели у Михаила были сборные, с несколькими блинами, позволяющими варьировать вес гантели от 4 до 10 килограммов. Сейчас они были «настроены» на 7 кг (золотая середина!). Медея взяла гантель в руки и подняла ее.

— Тяжелая, — кажется, голос ее прозвучал уважительно. — В общем, по тебе и так видно, что ты не просто решил, но и решился… Это хорошо. Да сядь ты на кровать, не лежи, неудобно разговаривать с лежащим человеком.

— Сидеть на кровати тоже не очень удобно.

— Тогда садись на стул, а я буду стоять.

— Хорошо, давай так.

— Впрочем, я уже почти всё сказала. Я здесь, и у меня к тебе есть дело. Завтра мы с тобой идем в одно место.

— Куда?

— Сюрприз.

— Пусть будет сюрприз. И во сколько мы…?

— С утра пораньше. Я зайду за тобой часов этак в шесть.

— В шесть? Я в такую рань никогда не встаю. Давай, лучше часов в девять.

— Завтра, в шесть часов. А может, и чуть раньше — как получится. Форма одежды — походная. Что еще? Вроде бы всё…

— А как я маме…

— Как-нибудь объяснишь. Гантели тягать научился — научишься и с мамой объясняться. К тому же она, наверное, всё еще под дверью стоит, слушает. Завтра, в шесть часов, — нарочито громко повторила Медея и, подошедши к двери, резко открыла ее, но мамы за дверью не было — она уже чем-то громыхала на кухне.

Мешок пошел за Медеей — проводить. Проводы получились краткими: Медея быстро и без лишних слов покинула взбаламученную ею квартиру. На смену Медее явилась мама, дальнейший разговор с которой продолжался около часа, но я думаю, что вы дофантазируете его и сами.

Глава третья. Волшебное озеро

15 сентября 2024 года

Дневниковая запись, сделанная Мешком

Хоть я и устал как собака, но должен по горячим следам описать этот день, который я смело могу назвать самым богатым на события днем моей жизни. Засыпал я прогнозируемо плохо — разговор с Медеей, а потом объяснение с мамой выбили меня из привычной колеи. Плюс мысли о завтрашнем походе — непонятно куда и зачем. В общем, я не мог заснуть часов до двух. Но не успел я заснуть, как, разумеется, пришлось уже и просыпаться: поставленный на 5:40 будильник безжалостно вырвал меня из тревожного сна. Мое тело отчаянно сопротивлялось подъему — всем, чем только могло сопротивляться (в последний раз в такую рань я вставал еще во время учебы в университете). Вместе с тем мой разум находился скорее в состоянии предвкушающе-возбужденном. Все-таки меня, вероятнее всего, ждало что-то любопытное. Путешествие с Медеей. Звучит? Звучит.

Я надеялся, что успею позавтракать и выскочить из дома без новых столкновений с мамой, но моим мечтам не суждено было сбыться. Мама встала почти в тот же момент, что и я — встала, чтобы хмуро, не разговаривая со мной, приготовить завтрак. Но и позавтракать мне было не суждено. Только я сел за предназначенную мне яичницу из четырех яиц, как в дверь позвонили. Разумеется, это была Медея, и разумеется, она не была настроена ждать, пока я соизволю позавтракать. Так что пришлось мне быстро натянуть на себя приготовленные с вечера какие-то старые, с трудом найденные штанцы, потрепанный свитерок и легкую куртку (форма одежды походная, сказала Медея, хотя сама она, между прочим, была одета так же, как и вчера) и, стараясь не смотреть на еще более помрачневшую маму, выйти из дома.

На улице было свежо, градусов десять, а то и поменьше. Сентябрь. Пасмурно. Довольно сильный ветер — даже Медея, кажется, слегка поеживалась при его порывах. Вообще, она была хмурой и неразговорчивой. «Вот тебе тележка», — сказала она. Рядом с ней действительно стояла ручная тележка, к которой был привязан довольно массивный рюкзак. «Что там? Палатка?» — спросил я, но она ничего не ответила. «Пошли», — только и сказала она, и мы пошли. Направление нашего «похода» определилось довольно быстро. Сначала мы шли по моей «родной» Ленинградской улице, миновав знакомую мне стоматологическую клинику «Элефант» (случалось мне там и подпорченные сладостями зубы полечивать), пока не дошли до Ленинградской 70, и соответственно, до развилки, от каковой я обычно поворачивал домой. Фактически, здесь заканчивался город, но можно было повернуть направо, и тогда бы мы все же остались в черте города, а можно было продолжать идти вперед, и тогда бы мы из города вышли. Мы пошли вперед, мы вышли из города.

Вышли мы на дорогу, идущую вдоль шоссе, — если идти по этому шоссе до самого конца, можно дойти до самого Петербурга. Я редко пользовался этой дорогой — только когда мне надо было дойти до загородного гипермаркета, лет пять назад выросшего километрах в трех (минутах в сорока ходьбы) от дома. В общем, далековато, и ходил я туда редко. А дальше я вообще никогда не ходил. Уже и «Гипер» в моих представлениях располагался где-то, простите за избитое выражение, у черта на куличках, а я никогда не был великим ходоком.

До «Гипера» мы шли в полном молчании. Медея шла чуть впереди, а я катил себе тележку. Идем мы, значит, тележка стучит, Медея молчит. Минут двадцать пять молчаливого похода. Идем, вдыхаем свежий осенний воздух, смотрим по сторонам; по бокам дороги — лес и уже отстроенные и еще строящиеся загородные коттеджи. Дошли до «Гипера», встретившего нас бодрой песенкой, обещавшей какие-то невиданные в природе скидки. Тут я решил прервать молчание и рассказал Медее, что вот, мол, это крайняя точка, до которой я когда-либо доходил, а далее для меня начинается настоящая «терра инкогнита». Медея довольно мрачно посмотрела на меня и сказала:

— «Гипер»… Да, ориентирчики у тебя. Правильно все-таки Томский сказал — пора тебя встряхнуть.

— Слушай, Медея, может ты все-таки хоть немного, но просветишь меня относительно цели нашего похода.

— «Относительно цели нашего похода»… Ты хотел спросить: Куда мы идем?

— Да.

— К озеру.

— К озеру? Разве тут где-то есть озеро?

— Не совсем тут, но есть. В местечке под названием Шепелёво. Названия озера не знаю, но большое такое озеро. Красивое.

— Может, ты имеешь в виду Финский залив?

— Я, конечно, житель городской, но залив от озера как-нибудь отличаю. Мы идем к озеру. В Шепелёво.

— И долго нам идти? А то я уже устал немного.

— Устал? А как же пробежки — не пошли тебе впрок?

— Честно сказать, я уже завязал с пробежками. Не мое это. Устаю только.

— А вчера ты сказал…

— Соврал.

— А про гантели?

— А про гантели — правда.

— И то ладно. А пробежки тебе придется возобновить. Если…

— Если что?

— Если случится то, что вряд ли случится.

Дав сей предельно ясный ответ, Медея опять замолчала. Идем мы, значит, дальше, тележка стучит, Медея молчит. После «Гипера» дорога, параллельная шоссе, закончилась, пришлось идти по довольно узкой песчаной обочине, что, как оказалось, не слишком удобно — тележка постоянно норовила опрокинуться на бок, а то и вовсе увязнуть в песке; да и дорога совсем рядом — хорошо еще, что движение субботним утром не было интенсивным. Медея не обращала на мои затруднения ни малейшего внимания и шла себе вперед. Я послушно плелся вслед за ней. Еще минут сорок молчаливого похода — пока мы не дошли до Липовского пляжа. Вообще, в нашем городе два пляжа: один — городской, до него от моего дома минут пятнадцать-двадцать ходьбы, а второй — загородный, как раз Липовский. На городском я изредка бывал, а про этот только слышал — дойти до него всегда было непосильным для меня подвигом, да и обычно сюда приезжают на машинах, в том числе и из Питера. Честно говоря, я все-таки думал, что Медея что-то напутала, и что мы идем именно к Липово. Хотя она ведь сказала — Шепелёво; но где это чертово Шепелёво находится, я и слышал-то о нем в первый раз. Слева по дороге потянулась полоска Финского залива (Липовский пляж), но мы и не подумали сворачивать, а пошли себе дальше. Идем мы значит — тележка стучит, Медея молчит.

— Долго ещё идти? — спросил я у Медеи.

— Устал, бедняжечка? — спросила она в ответ (разумеется, не участливо, а насмешливо и даже глумливо).

— Устал, — ответил я вполне серьезно, так как действительно устал. Тело-то мое, помните, еще с самого утра бунтовать начало, и с каждым новым шагом бунт только крепчал.

— Ну, потерпи, милый, недолго осталось. Какой-то десяток километров — и мы у цели.

Я посмеялся ее, как мне показалось, шутке и пошел дальше. Тут случилось небольшое происшествие, достойное средненького боевичка. Джип с затемненными стеклами, проезжая мимо нас, притормозил и некоторое время медленно катил параллельным курсом, — видимо, его «обитатели» присматривались к нам, а на самом деле, конечно, не к нам, а к Медее. Присмотревшись и, очевидно, убедившись в красоте странной прохожей, джипо-обитатели решили приступить к действиям. Затемненное стекло поползло вниз и высунувшаяся из него достаточно бандитского вида рожа довольно развязно произнесла:

— Эй, красавица, куда путь держишь? Хочешь, подвезем?

Медея ничего не ответила.

— Садись, садись, — продолжил свою речь «бандит», джип остановился, он вышел из машины. Тут Медея посмотрела на него. Просто посмотрела, — а он просто сел обратно в машину, и джип покатил дальше. И мы тоже пошли себе дальше — как будто ничего и не случилось. Через какое-то время я набрался храбрости и спросил у Медеи:

— И что ты с ним сделала?

— Ты же видел, ничего.

— Да уж, видел. Хотел бы я посмотреть, если бы ты действительно что-то с ним сделала…

— Ничего интересного не увидел бы: до смертоубийства дело вряд ли бы дошло. Люди, видишь ли, ценят свою жизнь, — если судить по тому, как они за нее цепляются, и совершенно ни во что ее не ставят, если судить по результатам проживаемых ими жизней. А что до приставаний… Раньше я просто говорила, что не надо ко мне приставать, но приставалы, сам понимаешь, не слушают. Тогда я сказала одному особенно назойливому типу, что если он будет продолжать, то я сломаю ему руку. Он рассмеялся. Я сломала ему руку. Когда ко мне приставали в следующий раз, то приставание магическим образом закончилось уже после моих слов о сломанной руке — очевидно, люди чувствуют, когда за словом последует дело21. А сейчас мне даже и говорить ничего не надо — достаточно одного лишь взгляда.

— Понятно… И часто останавливаются проезжающие мимо тебя джипы?

— Каждый день.

— Это утомляет, наверное.

— Не больше, чем этот разговор.

Я осекся, и мы продолжили наш путь в молчании. Полоса финского залива тем временем сменилась лесной полосой. Идем мы, значит, кругом лес. Километр идем, два километра идем, три километра идем. Дорога петляет, но пейзаж не меняется. И тут, мало того, что мы идем, так еще и дождь пошел. Неслабый такой дождь. И ветер усилился, чтобы уж для полного кайфа. Противный такой питерский ветер, главной отличительной чертой которого является то, что в какую бы сторону вы ни шли, ветер этот всегда будет дуть вам прямо в лицо. М-да, дождь и ветер. Может, кто-нибудь и любит гулять под дождем, но я к таковым любителям не отношусь. Потом, ладно бы еще идти под дождем, зная, что где-то впереди тебя ждет теплый дом, мы же шли под дождем, и я при этом не имел ни малейшего понятия, что нас ждет впереди, со смутным ужасом ожидая ночевки в палатке из рюкзака. А тут еще и тележка совсем не катит (песок-то размок). Однако я решил не хныкать, стиснуть зубы и идти до конца. Стиснул и иду. Идем мы значит, тележка вихляет-опрокидывается-стучит, Медея молчит, ветер свистит, и еще и дождь нудит. Каждый новый поворот рождает у меня ожидание чудесного появления указателя с вожделенной надписью «Шепелёво», а вместо этого за каждым поворотом открывается длинная прямая пути без всяких опознавательных знаков и с неизменным лесом по обе стороны дороги. Но наконец я вижу указатель и чуть не кричу от радости. Мы подходим к указателю, и я с ужасом читаю: Кандикюля. Я аж остолбенел. Согласно всем законам логики Кандикюля — это не Шепелёво, а раз это так, то, значит, мы всё еще не на месте, и до места всё еще идти бог знает сколько времени, а я уже насквозь промок, а я уже до предела устал, да еще этот противный ветер всё назойливее хлещет в самое что ни на есть лицо. Вызревающий бунт дозрел до стадии революции. Во всяком случае до стадии восстания. Позабыв о своей решимости и стиснутых зубах, я остановился и прямо заявил Медее, что дальше не пойду. Однако напомню, что свершение революции требует соблюдения двух условий: низы должны не хотеть, а верхи — не мочь. В нашей же ситуации, низы (то есть — я) уже не хотели, но верхи (то есть Медея) всё еще могли. Медея настолько «могла», что попросту никак не отреагировала на мое решительное заявление и пошла себе дальше. Пришлось мне идти за ней. Кандикюлю (это название деревни, если кто еще не понял) мы прошли быстро, но не успел я порадоваться хоть чуть-чуть изменившемуся пейзажу (деревенские домики вместо однообразного леса), как нас со всех сторон снова окружал лес и каждый новый поворот открывал лишь новый отрезок бесконечного, как мне стало казаться, пути. Сколько мы так еще шли, сказать не берусь, может быть, и не так долго, как мне сейчас кажется. А может быть, и еще дольше. В общем, идем мы, идем, я уже и по сторонам не смотрю, как вдруг почти налетаю на остановившуюся Медею.

— Посмотри направо, — сказала она.

Я посмотрел и глазам своим не поверил — за деревьями отчетливо пробивались контуры озера.

— Пришли, — сказала Медея. И вдруг неожиданно спросила:

— Ты читал «Волхва» Фаулза?

— Читал.

— И как?

— Не очень.

— Согласна, не очень, — но там есть одна фраза…

— «И тут начались чудеса»?

Медея внимательно посмотрела на меня, и кажется, даже с удивлением.

— Да, именно эта. Ты тоже, значит, запомнил… «И тут начались чудеса». Я, помню, очень воодушевилась, когда дочитала до этой фразы — думала, вот, сейчас начнутся чудеса… Но они так и не начались.

— А к чему ты вдруг сейчас об этом вспомнила?

— А к тому, что сейчас начнутся чудеса. Но только сейчас они действительно начнутся. Ты готов?

Был ли я готов? Конечно, не был. Все готовы к восприятию любых чудес на страницах книг и экранах кинотеатров, но никто не готов, что чудеса начнут происходить с ним в реальной жизни. К тому же я слишком устал и промок, чтобы думать о каких-то чудесах. К тому же Медея и не дала мне времени на раздумья, но, что-то пробормотав и сказав «пошли», нырнула в пред-озерный лесок. Я пошел за ней. Почти сразу мы вынырнули около берега, но я не сразу понял, что произошло. Медея стояла и зачарованно смотрела на озеро, а я смотрел на смотрящую на озеро Медею — красивейшее зрелище. И только через минуту-другую я понял, что уже нет ни дождя, ни туч, что совершенно стих ветер, и что мы наблюдаем восход солнца над тихой, сонной, ничем не тревожимой водной гладью. Волшебство, не иначе.

— Подожди-ка, — сказал я, — тут какая-то ошибка. Разве сейчас может быть время восхода солнца? Сейчас ведь сентябрь, и уж, наверное, часов девять утра. Солнце давно взошло.

— Забудь о времени и наслаждайся прекрасным, — только и ответила мне Медея. Она стояла и явно наслаждалась, но мне было трудно наслаждаться столь противоестественным явлением природы.

— А кто-то еще говорит, что Бога нет, — вдруг сказала Медея.

— Я, наверное, вхожу в число этих «кого-то».

— Ну так посмотри на божье творение и убедись в Его существовании. «Бог умер». Конечно, в городах и особенно в мегаполисах он умер. В мегаполисе никакой бог не выживет. Но на природе мы еще можем видеть Его во всей полноте Его власти.

— Какой-то это языческий бог…

— Конечно, языческий. Христианский бог — это любовь, милосердие и еще что-то такое тускло-скучное, а Бог настоящий — это либо Бог-творец, либо Бог-громовержец. Сейчас мы видим Бога в его умиротворенно-творческой ипостаси. Смотри, как прекрасен созданный Им мир!

— Ну, знаешь, восход солнца я вижу, а никакого бога что-то не вижу.

— Это не удивительно. Ты как один из неверующих собеседников Платона — когда Платон излагал свое учение об идеях, собеседник сказал ему: «Конкретную лошадь я вижу, а идею лошади не вижу». А Платон ему ответил: «Это слишком понятно, ведь глаза у тебя есть, а ума-то нету». Так и с тобой. Восход солнца ты видишь, а Творца за этим не разумеешь. И вряд ли когда уразумеешь, хоть и не в мегаполисе живешь, что весьма разумно с твоей стороны. Всё, что тебе кажется чудесным в этом восходе, так это то, что его вроде как не должно быть. Но он чудесен и сам по себе.

— Так это и есть твое чудо?

— Тебе мало? Ты не впечатлен? Но нет, это так… просто красота. Чудесная красота. А настоящие чудеса впереди. Открывай рюкзак.

Я послушно открыл. Поначалу мне показалось, что я был прав в своих предположениях и достаю оттуда палатку, но нет, это была не палатка, это была… резиновая лодка! Новый поворот.

— Нам надо переправиться на тот берег, — ответила Медея на мой незаданный вопрос.

— Так мы всё еще не на месте?

— Почти на месте.

— Почти? И далеко нам еще…

— Недалеко. И не оскверняй это место своим нытьем.

Я не стал. Но на самом деле мое «нытье» и так носило уже скорее ритуально-инерциальный характер. Вместе с дождем и ветром исчезла и моя усталость, и я был готов к дальнейшим пешим и водным подвигам, хотя Медея тут же задала вопрос, который снова выставил меня не в самом лучшем свете.

— Ты, кстати, лодку накачать можешь — и вообще привести ее в надлежащий вид?

Я не мог. Медея саркастически улыбнулась:

— Муззщщина хоть куда. Ничего, возьмусь я за тебя всерьез, если только…

— Случится то, что вряд ли случится?

— Именно. Ладно, походи тут где-нибудь, поскучай. Только не отходи далеко от этого места — оно непростое — выйдешь, так просто обратно не зайдешь. Так что не ходи никуда, тут стой. Смотри, как дама будет трудиться — смотри и стыдись.

И я стоял, смотрел и стыдился. Минут десять стыдился, — пока лодка приобретала рабочий вид. Приобрела. Медея столкнула лодку в воду и села на одно из сидений-досок, предоставив мне место у весел. Я неуклюже вскарабкался на свое место, лодка неприятно покачивалась.

— Она, вообще, на мой вес рассчитана?

— Рассчитана, не волнуйся. Не потонем. А потонем, так вместе — вместе не так страшно, а?

— Не знаю, не знаю…

— Давай, шевели веслами.

Я стал шевелить. Получалось не очень (что вы хотите, я в первый раз в жизни взял в руки весла), но всё же мы кое-как отчалили и даже пошли к противоположному, «тому» берегу. Озеро было довольно большим, оно вытянулось на несколько километров в длину, так что и края его не было видно, но нам надо было преодолеть его в самом узком месте. На вскидку метров пятьсот, впрочем, я не считал. Медея, оживившаяся и даже как бы просветлевшая на берегу, вновь стала мрачной и неразговорчивой, вместе с тем сидели мы таким образом, что, хочешь-не хочешь, а приходилось смотреть друг другу в глаза. Может быть, поэтому она и помрачнела. Когда мы доплыли уже до середины озера, она отрывисто бросила мне: «Остановись». Я послушно остановился. Некоторое время мы сидели в полном молчании, потом Медея сказала:

— Я всегда тут останавливаюсь. На полчаса, не меньше. Медитирую вроде как. Но сейчас не получится — не помедитируешь, когда в лодке рядом с тобой кто-то сидит. Так что греби дальше.

Я повиновался. Вскоре мы уже были на «том» берегу, который, таким образом, стал «этим» (а «этот», соответственно, стал «тем»). Вытащили лодку на берег. Я ждал дальнейших указаний, долго ждать не пришлось. Медея бросила: «Пошли» — и мы пошли, углубившись в окружающий озеро лес. Впрочем, «углубившись» — неправильное слово, так как на этот раз наше путешествие получилось совсем коротким. Не прошли мы и ста метров, как вышли на полянку. Посередине поляны стояло, а точнее, было вырыто в земле некое сооружение, наподобие блиндажа. Да, больше всего оно, пожалуй, было похоже на блиндаж. Я, правда, никогда раньше в блиндажах чаи не распивал, но… Вот, сейчас специально в инет зашел, посмотрел картинки по запросу «блиндаж» — ну, точно, блиндаж и есть. Так что и вы зайдите в инет и посмотрите, если хотите составить себе впечатление. В общем, вышли мы на полянку, а там этот… блиндаж расположился. Медея сказала:

— Нам туда.

Туда — это, очевидно, как раз в блиндаж. Ну, в блиндаж так в блиндаж. Слушаюсь, как говорится, и повинуюсь… Пошли. Ко входу в блиндаж вела утопающая в земле дорожка, постепенно превращающаяся в коридор с бревенчатыми стенами. Входное отверстие выделялось в конце коридора темным пятном. Шаг за шагом мы приближались к этому зловещему пятну. Вот мы уже и у самого входа. Что внутри «блиндажа» даже и приблизительно не видно — черным-черно, и всё тут. Я в нерешительности остановился и хотел было обернуться, чтобы получить подтверждение в необходимости погружения в эту темноту, но ласковая рука Медеи попросту втолкнула меня внутрь.

Сначала было просто темно. Потом… снова темно. Я ждал, пока глаза привыкнут к темноте, но никак не мог дождаться этого момента. Ничего не видно. Ничегошеньки. Простояв таким образом минуты три, я сделал попытку вернуться назад, к свету, но, обернувшись, снова не обнаружил ничего, кроме непроницаемой темноты. Темнота справа, темнота слева, темнота впереди, темнота позади. И никаких признаков Медеи. Мне стало не по себе. Я стал шарить руками в поисках хоть какой-нибудь материи, чтобы хотя бы убедиться, что я нахожусь в каком-то вполне обычном помещении, но и мои руки беспомощно барахтались в окружающей темноте, не находя решительно ничего, к чему им можно было бы прикоснуться. Чудеса, да и только. Но мне же и были обещаны чудеса — вот, кушайте на здоровье. То, понимаешь, противоестественные восходы солнца, а теперь вот болтайся в черном пространстве с непонятными свойствами. Но шутки шутками, а ситуация не из приятных. Кажется, я куда-то шел или даже бежал, а может быть, стоял на месте; кажется, я что-то искал, а может быть, сразу же и бросил эту бесполезную затею; кажется, я кричал, но не уверен, что при этом слышал звук собственного голоса. В чем я уверен, так это в том, что я постепенно растворялся в темноте, становясь ее частью. Мне стало реально страшно. И тут, в довершение всего, я почувствовал запах — тяжелый, приторный, тошнотворный запах. После первого же вдоха разум мой помутился, и я потерял власть над собой. Перед глазами заклубилось густое черное облако, и я внезапно почувствовал, что в нем таится всё самое ужасное, чудовищное, злое, что только есть на свете, и эта незримая сила готова поразить меня насмерть. Кружась и колыхаясь в этом черном тумане, смутные призраки грозно возвещали неизбежное появление какого-то страшного существа, и от одной мысли о нем у меня разрывалось сердце. Я похолодел от ужаса. Глаза мои выкатились, рот широко открылся, а язык стал как ватный. В голове так шумело, что казалось, мой мозг не выдержит и разлетится вдребезги…

Где-то здесь я и потерял сознание — с предчувствием, что вместе с сознанием теряю и жизнь. Следующее, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Медеи. Лицо ее было тревожно и на нем, кажется, даже читалось что-то вроде заботы. Но, увидев, что я очнулся, Медея быстро взяла себя в руки и довольно холодно констатировала этот факт:

— Очнулся.

— Что со мной случилось? — спросил я, но Медея не торопилась отвечать.

— Что с тобой случилась… — наконец повторила она мой вопрос. — Что с тобой случилось… Хотела бы я знать, что с тобой случилось. Так что, давай, очухивайся и рассказывай, что там с тобой случилось-приключилось.

Я понемногу очухивался и через некоторое время даже смог приподняться с земли и осмотреться. Как же хорошо, когда вокруг… я хотел сказать, как это хорошо, когда видишь вокруг такие знакомые, земные предметы, но почти первым, что я увидел, был тот самый блиндаж с его непроницаемо-темным входным проемом — я лежал на траве в каких-то трех десятках метров от него.

— Давай уйдем отсюда, — взмолился я.

— Зачем?

— Там… — и я, как мог, рассказал Медее о пережитом мною ужасе. Медея хмуро, но заинтересованно слушала. К концу рассказа она неожиданно улыбнулась.

— Не вижу ничего смешного, — обиженным голосом сказал я.

— Пожалуй, смешного действительно немного, но я люблю улыбаться, когда приличнее пугаться. Вообще-то, всё могло кончиться хуже. По-видимому. Не знаю, правда, умирал ли кто при посещении этого места… Ты мог стать первой известной мне жертвой.

— Да что это за место такое?

— А мы сейчас опять пойдем туда, и я тебе всё объясню.

— Угу, как же. Да я ни в жизнь не зайду туда еще раз.

— Зайдешь — и прямо сейчас. Но не бойся, ничего страшного больше не произойдет. Теперь я буду рядом. Буду твоим гидом, так сказать. Ты, главное, держи мою руку и не отпускай ее, и тогда мы оба будем видеть или то, что видишь ты, или то, что вижу я — на выбор. Ну, готов?

Сопротивляться Медее было бессмысленно. Мне очень не хотелось идти, но я послушно пошел. Медея на этот раз шла впереди, крепко ухватив меня за руку. Вскоре мы уже вновь оказались у злополучного входа, и Медея решительно шагнула внутрь, втащив мою сопротивляющуюся тушу вслед за собой. И снова темнота, но всё же я по-прежнему чувствовал руку Медеи в своей руке и поэтому было не так страшно, как в первый раз.

— Что ты сейчас видишь? — спросила Медея.

— Ничего. Темноту.

— Правильно. Я тоже. Мы с тобой сейчас оба видим то, что видишь ты. Теперь представь себе… ну, что бы такое представить… Дом, что ли… Что хочешь, в общем, только что-нибудь самое обычное.

Я попытался представить себе самый обычный типовой девятиэтажный дом. И вдруг я вижу, что вокруг уже не так темно, а впереди вырисовываются контуры белокирпичной девятиэтажки; правда, выглядела она как-то странно, на настоящий дом не очень похожа — скорее, на какой-то не очень умело выполненный макет или на весьма посредственный рисунок дома.

— Видишь?

— Вижу. Но что это значит?

— А ты догадайся.

— Я что-то сегодня плохо соображаю. Тут что — желания исполняются, и чего бы мне ни захотелось — всё вмиг появится?

— Не совсем так, но, как говорится, мыслите в верном направлении…22 А теперь мы оба будем видеть то, что увижу я — может, тогда станет понятнее.

Дом тем временем испарился, и вокруг снова стало непроницаемо-темно. Но ненадолго. Темнота, впрочем, осталась темнотой, но изменила свое качество — она превратилась в ночь. Также не было больше и тишины, но всё пространство вокруг наполнилось звуками моря. Мы будто бы плыли на корабле, окруженном со всех сторон влажным туманом. Вдруг раздался звук, как будто бы корабль коснулся берега. И вижу я, что с корабля, а точнее, с кораблей (черные, с красным носом корабли) выходят на берег люди — высокие, прекрасно сложенные, с курчавыми и бородатыми головами. Одеты все в легкие туники — ни дать ни взять древние греки из «Илиады» или из «Одиссеи».

Следующее, что я (мы) вижу (видим): красивый дикий островок, весь заросший лесом и лугами. Прошло, кажется, всего несколько мгновений, но у меня сложилось впечатление, что я обошел весь остров, вдоволь налюбовавшись его дикой красотой. Но вот я опять вижу «греков» — они жарят на костре пойманных ими диких коз. Потом они приступают к обильной трапезе, со смаком запивая съеденное вином из сосудов. Я невольно вспомнил фразу из «Одиссеи»:

…и целый мы день до вечернего мрака

Ели прекрасное мясо и сладким вином утешались.

Очень похоже. Следующее, что мы видим: «греки» подходят ко входу в пещеру и заходят внутрь — не без опаски, ну прямо как я заходил в «блиндаж». Мы с Медеей, кстати, словно бы идем вместе с «греками», смотрим на всё «их» глазами. В пещере много всего любопытного: сыры в большущих тростниковых корзинах; ведра и чаши, налитые густой простоквашей; закуты для козлят и барашков. Ни дать ни взять пещера циклопа Полифема. Видно, «грекам» тоже так показалось, потому что они явно чего-то опасались и наверняка бы быстро покинули пещеру, если бы не их предводитель — самый кучерявый и бородатый из всех — ни дать ни взять сам Одиссей. Так вот, спутники «Одиссея» призывали его покинуть пещеру, но он хотел остаться и дождаться хозяина. Хозяин вскоре явился. До сих пор, пока я наблюдал за всем происходящим, мне было только очень интересно, но теперь я вновь испытал страх: ко входу в пещеру, с ношей дров за спиной и со стадом впереди него подошел… я бы опять сказал «ни дать ни взять циклоп Полифем», но это и был Полифем, а кто же еще? Одноглазый гигант, одним своим видом так испугавший «греков», что они в ужасе забились в самый угол пещеры, Полифем же тем временем, как ему и было предписано Гомером, впустил маток коз и баранов в пещеру и начал доить их, не забыв перед тем задвинуть вход огромным камнем. Я видел Полифема примерно так, как должны были видеть его и «греки» (с того же ракурса, «их глазами»), и мне было очень страшно. Хотя все-таки не так страшно, как тогда, когда я потерял сознание: все-таки теперь я понимал, что являюсь зрителем, а не участником происходящего. Хотя трудно было утверждать наверняка, больно уж всё было реалистично, так что мера моего страха, пожалуй, превосходила страх зрителя, но и не дотягивала до страха участников действа. Полифем меж тем закончил свои дела со скотом, увидел «греков» и грубо обратился к ним с известной речью: кто, мол, они и что им тут надо? Одного голоса циклопа было достаточно, чтобы понять — ничего хорошего от него ждать не приходилось. Одиссей всё же нашел в себе мужество ответить: мы, мол, сбились с пути, прими нас любезно и дай нам подарок, а то ведь боги мстят тем, кто плохо обходится с гостями. Полифема эта речь только разозлила; я уже знал, что произойдет следом и не очень хотел это видеть, но и оторваться от грядущего зрелища было вне моих сил. И вот Полифем:

Прянул, как бешеный зверь, и, огромные вытянув руки,

Разом меж нами двоих, как щенят, подхватил и ударил

Оземь; их череп разбился; обрызгало мозгом пещеру.

Он же, обоих рассекши на части, из них свой ужасный

Ужин состряпал и жадно, как лев, разъяряемый гладом,

Съел их, ни кости, ни мяса куска, ни утроб не оставив.

Мы, святотатного дела свидетели, руки со стоном

К Дию отцу подымали; наш ум помутился от скорби.

Чрево наполнив свое человеческим мясом и свежим

Страшную пищу запив молоком, людоед беззаботно

Между козлов и баранов на голой земле растянулся.

Да, так всё и произошло. То, что Полифем запил съеденных человечков молоком, всегда (при чтении) казалось мне особенно удачной в своей отвратительности деталью — если бы он запил свою трапезу водой, эффект был бы не тот. Теперь я смог убедиться воочию, насколько тошнотворна мясо-молочная диета Полифема. Я ждал продолжения событий — торжество дикости Полифема должно было смениться торжеством хитрости Одиссея — но не дождался. Вокруг снова стало темно, и я услышал голос Медеи:

— Хватит пока, — и через мгновение мы уже вышли из чудо-блиндажа на белый свет. Медея улыбалась — на этот раз без всяких «кажется». Ее явно забавлял мой ошарашенный вид — и вообще всё происходящее. Довольная Медея — довольно редкое зрелище.

— Ну, теперь-то ты, конечно, понял, что это за место? — торжествующе спросила она.

— Едва ли. Сначала я чуть не умер от страха, потом пытался вообразить дом, а теперь увидел нечто вроде экранизации эпизода из «Одиссеи». По-твоему, этого достаточно, чтобы всё понять?

— По-моему, достаточно. Мозгами-то пораскинь. Как говорил один персонаж, имеющий, кстати, непосредственное отношение ко всему сейчас с тобой происходящему: «Головой надо иногда думать, а не носить ее, как украшение»23.

— По-моему, так Шерлок Холмс говорил.

— Конечно, он.

— И какое же отношение «ко всему со мной происходящему» имеет Шерлок Холмс?

— Вот и подумай.

Я честно подумал, но ничего не придумал. К тому же думать рядом с Медеей — это всё равно что думать рядом со строгим учителем, одно присутствие которого вышибает из головы все мысли.

— Ладно, так и быть, просвещу тебя, — смилостивилась Медея. — Это место, где живут образы, место воплощения наших фантазий, или еще, можно сказать, пространство оживающего воображения. Ты был близок к разгадке, когда говорил об исполнении желаний. Но нет, здесь не исполняются желания, здесь воплощаются образы. Здесь ты можешь увидеть всё, что только можешь себе вообразить — при условии, что образ будет достаточно сильным, чтобы стать видимым. Помнишь, каким неубедительным был нафантазированный тобой дом? Это естественно — ты ведь не художник, и поэтому сила твоего созидательного воображения невелика. Зато у нас с тобой чрезвычайно велика сила созерцательного воображения. Сами мы едва ли мы можем представить себе нечто такое, на что было бы особенно интересно смотреть, но зато мы можем представить себе целые книги или хотя бы главы из книг, ну или, как минимум, любимые места из любимых книг. Здесь словно бы оживает любой художественный объект, любой образ. Такое вот место. Ну как, чудо это или нет?

— Чудо, конечно, чудо. А Шерлок Холмс тут при чем?

— А ты вспомни, что с тобой произошло.

— Не очень хочется и вспоминать.

— Ну, теперь-то уже нет смысла бояться, — вот и вспомни, чего ты испугался? «Перед глазами заклубилось густое черное облако, и я внезапно почувствовал, что в нем таится всё самое ужасное, чудовищное, злое, что только есть на свете, и эта незримая сила готова поразить меня насмерть». Это тебе ничего не напоминает?

— Постой-ка… Шерлок Холмс… «Дьяволова нога»!

— Конечно! Я думаю, дело обстояло так. Ты оказался в темноте, тебе стало не по себе, и ты вообразил себе самый сильный страх, который только мог вообразить — страх из рассказа «Дьяволова нога». Так что, можно сказать, ты сам себя напугал. Мне тогда и стало интересно — мог ли ты сам себя испугать насмерть?

— Слава небу, не смог.

— Слава Богу.

— Это всё равно.

— Не всё равно. Но не будем отвлекаться, будем развлекаться. Что бы ты сейчас хотел увидеть? Твое воображение в твоем полном распоряжении.

— Постой, дай собраться с мыслями. Я вот думаю — сюда бы стоило привести писателей и вообще художников — вот для кого по-настоящему существует это место!

— Я тоже когда-то так думала, но быстро поняла свою ошибку. Да ведь «писатели и вообще художники» и так живут в этом пространстве — оно у них в голове. Если бы выдуманные ими образы не были живыми — кто бы стал восхищаться их творениями? Нет, это место не для них, а как раз для нас — не для писателей, но для читателей. Только здесь мы можем увидеть образ во всей его первозданной силе и, таким образом, приблизиться к тайне творчества.

— Пожалуй.

— Не «пожалуй», а так и есть.

Спорить я не стал, хотя подозреваю, что и нетворческие люди могли бы вообразить нечто довольно ярко и отчетливо, хотя и вряд ли сюжетно. Какой влюбленный не вообразил бы себе несколько ярких сцен с объектом своей любви? Какой карьерист не вообразил бы себя на вершине карьерной лестницы? Но все воображенные не-творцами картинки, вероятно, были бы довольно одномерны и фрагментарны. Впрочем, откуда я могу знать, это только предположения, к тому же эти предположения пришли мне в голову только сейчас.

А теперь я опишу мои дальнейшие видения, осуществляемые под заботливым надсмотром Медеи. Но, пожалуй, главное, о чем следует сказать — это о природе видений. Выше я упомянул слово «экранизация», и я думаю, что у многих возникло впечатление, будто бы в пространстве оживающего воображения зритель смотрит что-то вроде кино. Но это, конечно, не совсем так, хотя и подобрать более точную аналогию едва ли возможно. Но есть нюансы… Вспомните, что вы видите, когда читаете книгу? Вы именно видите то, что читаете, хотя то, что вы видите и нельзя ведь назвать экранизацией прочитанного. И вместе с тем вы абстрагируетесь от букв и слов и погружаетесь в определенные видения. Это и есть постижение живого образа, — если же вы не можете абстрагироваться от читаемого и видите только то, что вы «что-то читаете» — значит, образ оказывается либо мертворожденным, либо он писан не для вас. Пока вы не воспарите от написанных слов к живому образу — чтение не превращается в магию. И всё же, какой бы прекрасно-сильной ни была магия чтения, видимый вами образ никак не может проявиться во всей его мощи — вы уже почти видите его, но всё же он оказывается в значительной степени скрытым от глаз. Всё равно вы слишком читаете, чтобы по-настоящему увидеть. Здесь же, в пространстве оживающего воображения, вы, наконец, можете УВИДЕТЬ. В общем, если, читая хорошую книгу, вы переживаете прочитанное как бы на самом деле, то здесь прибавка «как бы» совершенно испаряется, и вы видите всё как происходящее на самом деле. И если уж называть это видение «экранизацией», то это лучшая из возможных экранизаций, когда авторский замысел виден зрителю во всей его полноте. Вы буквально погружаетесь в произведение, оно становится осязаемым, подобно пережитому мною страху, когда-то образно воплощенному Конан Дойлем. Или взять ту же «экранизацию» эпизода из «Одиссеи». Конечно, мое описание увиденного слишком бледно по сравнению с тем, что мы тогда увидели. Но что же мы увидели? Представьте себе оживший слог Гомера — только тогда и поймете. Но, чтобы понять это, надо увидеть это. Увидеть собственными глазами. Что ж, приезжайте, место вам известно. Осталось только подсказать вам нужное слово… да вот беда, я его всё еще и сам не знаю. А вы еще не знаете, о каком слове я говорю — скоро я поясню.

Итак, я хотел рассказать вам о том, что увидел в этот день, но после всех сделанных пояснений не уверен, что это стоит делать. Всё равно мне пришлось бы в лучшем случае цитировать те или иные отрывки из книг — но о магии чтения вы, как читатели, имеете полное понятие и без меня. Скажу лишь, что я с удовольствием побывал в погребке, в котором Атос держал многодневную оборону, съев и выпив всё, что там находилось и почти совершенно разорив почтенного трактирщика. Этот отрывок (как и вообще весь обратный путь д’Артаньяна из Лондона в Париж) всегда был одним из моих любимых, правда, в последнее время я наложил на него табу (так как он разжигает аппетит, который я стараюсь по возможности гасить), но в сложившихся обстоятельствах я забыл обо всех табу и просто смотрел. После погребка Атоса я побывал на сеансе черной магии с полным ее разоблачением, а потом еще заглянул в гости к Ноздреву, чтобы посмотреть на знаменитую партию в шашки между ним и Чичиковым. Медея всё время стояла рядом со мной, держа меня за руку и просматривая вместе со мной мои видения. Потом мы смотрели ее видения. Сначала она пробудила к жизни эпичную битву между кем-то и кем-то — очевидно, из «Илиады»; потом мы перенеслись на остров Монте-Кристо, где таинственный хозяин острова, приняв имя Синдбада-Морехода, принимал неожиданно свалившегося ему на голову гостя — Франца д’Эпине, взявшего имя Алладина (тьфу, Аладдина, конечно же)24; наконец… но последнее видение Медеи было слишком ярким, и я должен постараться всё же как-то его описать.

Мы увидели… ее. Разве девушка, порывисто соскочившая с постели и быстро начавшая приводить себя в порядок, сначала причесав непослушные кудри, а потом натершись какой-то мазью, — разве это не моя спутница, держащая сейчас меня за руку? Нет, наверное, это всё же не она, но очень, очень похожа на нее. Вот она облачилась в некое одеяние, которое мне, за незнанием, трудно как-то точно обозначить (туника? хитон?) и вышла из дома. Там ее уже ожидала повозка, окруженная служанками; кажется, их было не менее десяти. «Медея» взошла на повозку и взяла в руки вожжи и кнут, две служанки последовали за ней и встали — одна слева, а другая справа от грозной и прекрасной возницы, остальные встали позади. Повозка тут же понеслась по улицам города. О, это надо было видеть! Несущаяся во весь опор повозка с управляющей ею «Медеей», бегущие вслед за повозкой девушки, одеяния которых колышутся на ветру, сторонящиеся люди, с удивлением, благоговением и опаской взирающие на повозку-метеор. Это надо было видеть — и мы это видели! У меня поистине захватило дух, а ведь я уже и так немало всего повидал за этот день.

— Что это за прекрасное видение? — спросил я у Медеи, как только мы вновь оказались на поляне.

— Неужели ты не узнал меня? — с улыбкой спросила Медея.

— Узнал. Но я не припомню такого эпизода в «Медее».

— Понятно. Ты читал «Медею» Эврипида, и ты наверняка читал «Мифы древней Греции». А читал ли ты «Аргонавтику» Аполлония Родосского?

— Нет.

— Теперь, можно сказать, что читал — и даже лучше, чем читал. Мы видели эпизод, когда Медея, проведя бессонную ночь, чуть не стоившую ей жизни (она хотела покончить с собой), всё же решилась (вопреки отцу) помочь Ясону и его спутникам. Мы видели момент пробуждения, и как она потом отправилась в храм Гекаты на встречу с Ясоном и со своей роковой судьбой. Её путь к храму — один из моих любимейших эпизодов во всей мировой литературе. А в «Легендах и мифах» этот эпизод описывается всего лишь так: «Позвала Медея рабынь и поехала в храм Гекаты. Радостно было на сердце у Медеи, она забыла все свои тревоги и думала лишь о свидании с Ясоном»25. Какое жалкое описание! Нет, только прочитав Аполлония, ты сможешь увидеть подлинную Медею — со всеми терзающими ее душу страстями. Впрочем, тебе и так повезло ее увидеть.

— Мне даже повезло и сейчас стоять рядом с ней.

— А ты, может, действительно считаешь меня воплотившейся Медеей?

— Ну а почему бы и нет? Если уж мы можем видеть воплощенные образы — почему бы, в качестве исключения, мы не могли бы встретиться с ними и воочию?

— Я не собираюсь тебя разубеждать. В жизни не так много чудесного, чтобы торопиться «объяснить» чудо какими-то прозаическими причинами. Хотя чудо — оно и есть чудо, как его ни объясняй. Ладно, на сегодня мы увидели достаточно. Пора возвращаться в реалии.

Я так не думал, но кто хотел знать мое мнение? Мы пошли к лодке и вскоре уже вновь плыли по озеру. На середине я затормозил, причем по собственной инициативе. Солнце, восходившее с утра, теперь заходило. Прекрасное зрелище.

— Неужели мы пробыли тут целый день?

— Едва ли. Здесь всегда так: когда плывешь оттуда сюда — восход солнца, а когда отсюда туда, заход.

— А почему?

— Понятия не имею.

— Кстати, а как ты сама открыла это место?

— Не сама.

— А кто…

— Толстой или Достоевский?

— Что?

— Я спрашиваю: Толстой или Достоевский?

— В смысле: кого я предпочитаю?

— Ты удивительно догадлив.

— А мой вопрос?

— Я больше люблю задавать вопросы, чем отвечать на них. А вот ты так и не ответил, а я очень не люблю, когда на мои вопросы не отвечают.

— Толстой.

— «Война и мир» или «Анна Каренина»?

— «Анна Каренина».

— Булгаков или Гоголь?

— Гоголь… хотя обоих люблю.

— Первая реакция самая ценная, значит, всё же Гоголь. «Ревизор» или «Женитьба»?

— «Ревизор».

— Платон или Аристотель?

— Ни тот, ни другой.

— Ни тот, ни другой не нравятся, или не читал — ни того, ни другого?

— Не читал.

— Знакомая и печальная история. Придется прочитать.

— А ты за кого: за Платона или за Аристотеля?

— Капитализм или коммунизм?

— Хм… Вообще, первым побуждением было сказать «коммунизм», вторым — «капитализм», а третьим — ни то, ни другое. Я вот недавно зубы лечил, в копеечку лечение влетело, но я как вспомнил бесплатно-коммунистическую стоматологию, подумал: нет, уж лучше капитализм.

— А почему первым делом подумал о коммунизме?

— Достаточно вокруг посмотреть — такой кругом капитализм, что с души воротит. Но это с любой системой так. Живешь при капитализме — мечтаешь о коммунизме, живешь при коммунизме — капитализм кажется землей обетованной.

— Мужчины или женщины?

— В смысле?

— В том самом смысле.

— Женщины.

— Запомним… Ален Делон или Бельмондо?

— Бельмондо.

— Почему же не Делон?

— Слишком гламурен. Особенно для мужчины.

— Ну, не все мужчины хотят выглядеть как неприбранная кровать26 (критически взглянув на меня). «Илиада» или «Одиссея»?

— Однозначно, «Одиссея».

— Почему так однозначно?

— А, все эти бесконечные битвы героев в «Илиаде» утомляют. Я вообще не люблю книги про войну, поэтому и «Анну Каренину» предпочитаю «Войне и мир».

— Слишком понятно. Когда нет мужества, то и читать о мужественных людях непросто.

— Да, я не герой, и очень рад этому.

— Ах, как современно это звучит! Славьте меня — я не герой! Я человек мирный. Вчера только ходил зубы лечить, а сейчас пойду в магазин за творожком со сметанкой27.

— Творожок со сметанкой — это очень даже неплохо.

— Угу. Лишь бы не было войны.

— А ты — за войну? Но ведь и Толстой в «Войне и мире» уже осуждает, а вовсе не воспевает войну.

— Верно, и это очень важно. На каком-то этапе всё, что есть в жизни героического, ушло в литературе в приключенческий пласт, а серьезная литература выбрала в герои или более-менее маленького человека, или в любом случае человека скорее рефлексирующего, чем действующего. Настоящий герой в искусстве — это, в лучшем случае, Шерлок Холмс, а в худшем — Шварценеггер с автоматом в руках. Вспомни, например, «Сталкера». Кстати, «Сталкер» или «Пикник на обочине»?

— «Сталкер», конечно.

— А почему, конечно? Хотя можешь не говорить — я и так знаю. Потому что герой в «Пикнике» — настоящий герой, а в «Сталкере» — почти юродивый, а это больше соответствует культурным представлениям о том, каким должен быть герой художественного произведения. Тарковский так и говорил Стругацким: «Чтобы и духу вашего бандита в сценарии не было». А я как раз куда больше люблю Рэдрика Шухарта, чем Сталкера, и кровожадность «Илиады» мне ближе миролюбия «Войны и мира». Вообще, я надеюсь и даже верю, что искусство будущего еще сможет вернуть героизм в «серьезную» литературу и кино.

— Не сможет.

— О, ты решил поспорить с Медеей?

— Да что тут спорить. Писатели — люди мыслящие, а мыслящие люди бесконечно далеки от всех этих ребят с автоматами. Писатель на войне видит прежде всего трагедию войны — и это правильно.

— И что же тут правильного? Война — трагедия для мирного населения, это несомненно. Но сама по себе война вовсе не является трагедией или, точнее, она является трагедией в том же смысле, в котором трагедией является сама жизнь… Для воюющих же — это просто их дело, и очень часто — дело любимое.

— Я и не сомневаюсь, что война в обилии плодит психопатов, влюбленных в войну.

— Ой, не смеши меня. Хотя твои слова опять-таки весьма характерны. Знаешь, у меня есть двое знакомых: один музыкант, а другой — военный; оба — очень известные в своих сферах люди. Так вот, музыканту когда-то довелось побывать в Чечне — во время войны, и он мне говорил, что после возвращения оттуда он несколько недель только плакал и бухал — больше ничего делать не мог. Так его шокировало всё увиденное. Когда я рассказала об этом военному (а он как раз воевал в Чечне), он только презрительно рассмеялся. «Ну, говорит, и психи эти гражданские. Я, говорит, ни на какой войне не видел столько истериков и психопатов, сколько в любом мегаполисе». И ты знаешь, я думаю, что он прав. В мегаполисе психов наверняка больше, чем на любой войне. Военные преимущественно люди уравновешенные.

— Не буду спорить.

— Капитулируешь?

— Ну, я же не герой.

— А я еще, может, превращу тебя в героя.

— Зачем это?

— Скоро узнаешь.

— Любопытно…

— Давай, поплыли дальше, а то солнце совсем зайдет.

И мы поплыли, и скоро уже снова выходили на берег. Какое-то время занял стыдный для меня ритуал помещения лодки обратно в рюкзак; Медея не упустила шанса в очередной раз поглумиться над моей «практичностью». Затем она отвернулась от меня, произнесла какое-то слово — какое, я не расслышал — и сказала:

— Всё, теперь можем выходить.

И мы пошли пролеском к дороге. Не знаю, в каком именно месте реальность изменилась, но, выйдя на дорогу, мы снова оказались поливаемы дождем и обдуваемы пренеприятнейшим ветром. Я спросил у Медеи:

— При выходе ты произнесла какое-то слово, или мне показалось?

— А как же — произнесла. И при входе тоже — еще при подходе к озеру. Волшебное слово, как и полагается. «Сезам, откройся», «Мутабор», и всё в таком духе.

— И что это за слово?

— Хочешь увидеть Медею за колдовством?

— Хотел бы и сам поколдовать.

Медея задумалась, внимательно рассматривая меня — вероятно, она взвешивала, насколько я достоин стать хранителем волшебного слова. Оказалось, нет, еще недостоин.

— Позже скажу, — и мои дальнейшие расспросы ни к чему не привели.

Дождь и ветер не ослабевали, но пережитый нами сегодня опыт был слишком удивителен и содержателен, чтобы обращать внимание на такие мелочи. Правда, скоро обнаружилось, что идти обратно пешком нет никакой возможности. Слишком много машин, а тележку ведь, напомню, приходилось катить по краю дороги — очень неудобно, того и гляди, что какая-нибудь машина попросту сшибет ее. К тому же я снова почувствовал усталость, о которой в пространстве оживающего воображения совсем позабыл, да и у Медеи, похоже, не было особого запала пройти пройденное с утра еще раз. В общем, мы дошли до ближайшей автобусной остановки и сели ждать автобуса или маршрутки. Ждали недолго, потом недолго ехали и вот мы уже снова в Сосновом Бору. Эх, как же мне не хотелось идти домой! После всего пережитого — и возвращаться в свою квартиру к пререканиям с мамой? — это святотатство. Но вот уже и дом. Я остановился, Медея тоже. Я ждал, что она что-нибудь скажет, но она молчала. Вообще, за время, пока мы занимались совместными видениями, мне показалось, что она смягчилась и что между нами даже установилась какая-то связь (протянулись нити интимности), но теперь она стояла рядом со мной — холодная, чужая и пугающая.

— Чего стоишь? Беги домой к мамочке, а то она тебя заждалась уже.

— Ну, а мы как-то еще…

— Как-то еще — что?

— Встретимся?

— А зачем?

— Ну как, зачем? Мне хотелось бы еще раз…

— Понятно, что хотелось бы. А ты это заслужил?

— Не знаю. Нет, наверное.

— Продолжаем скромно самоуничижаться? Ладно уж. Встретимся, если ты этого хочешь, а если сильно хочешь, то мы можем встретиться прямо сейчас.

— Это как?

— Я тебя приглашаю в гости, хоть ты этого, по твоему собственному признанию, и не заслужил.

— В гости? В Питер, что ли, ехать?

— Да нет, зачем же. Я живу здесь, недалеко. Минут десять ходьбы.

— И с каких это пор ты здесь живешь?

— А вот с таких. Я недавно квартиру тут купила, — и уже месяца два как обживаюсь. Нравится мне здесь, так что я теперь буду жить на два города: на Питер и на Сосновый Бор.

Такие вот новости, вследствие которых уже через десять минут я нежданно-негаданно оказался в гостях у Медеи. И кто бы мог подумать, что, после всех чудес этого дня, главное чудо еще впереди! Но я забегаю вперед, хотя и совсем чуть-чуть. А пока что мы переступили через порог ее квартиры, и нам навстречу тут же выбежал большущий рыжий котище, смахивающий на маленького тигра.

— Тигр хочет есть, — ласково (да-да — ласково!) поприветствовала рыжика Медея (очевидно, имя «тигр» и ей показалось самым подходящим). — Сейчас, подожди немного, и ты получишь сочный кусок антилопы.

Я подошел к коту и погладил его. Медея посмотрела на меня с удивлением, которое, в свою очередь, немного меня удивило.

— Что-то не так? — спросил я.

— Да нет, почему…

Она ушла на кухню — кормить тигра антилопой, а я прошел в комнату. Комната была обставлена довольно аскетично и в этом смысле напоминала мою, на чем, впрочем, сходство и исчерпывалось. Даже аскетичность комнаты Медеи сильно отличалась от аскетичности моей комнаты. Я пренебрегал украшательством и удобствами из-за неряшливого равнодушия; она предельно функционально выстраивала свое жизненное пространство. Всё в комнате настраивало на рабочий лад, заставляло собраться-подобраться. Составив такое общее впечатление, я стал присматриваться к деталям. Три книжных стеллажа у стены: один, заставленный под завязку, другой — заполненный где-то на четверть, третий — пустой. На полу, в углу комнаты лежали гантели — очевидно, Медея тоже уделяет немалое время поддержке своего тела в должном состоянии. Телевизора в комнате не было, но это бы еще ладно, но не было даже и компа! Заместо компа на столе расположилась целая груда бумаг, впрочем, груда — неверное слово, оно подразумевает нечто хаотичное, а все бумаги на столе Медеи были разложены в идеальном порядке. Сразу чувствовалось, что вы находитесь в комнате большой аккуратистки: ни намека на беспорядок или на пыль — и горе тому, кто попытался бы внести беспорядок или немножко напылить! Рядом с бумагами лежала очень красивая черная ручка с изображением какого-то символа — если бы я разбирался в черной магии, я бы смог вам сказать, какого. С края стола лежал блокнот, я позволил себе раскрыть его; на первой странице четким и красивым почерком было выведено:

«Независимо от величины кошки или ее внешнего вида, все они созданы для одного — убийство».

Очевидно, в этот блокнот Медея записывала свои мысли. Интересно! Я перелистнул страницу и прочитал:

«Величавый же — это, по-видимому, тот, кто считает себя достойным великого, будучи действительно этого достойным».

Ниже шла запись на непонятном мне языке, скорее всего греческом — вероятно, дубль фразы про величавость на русском, а еще вероятнее — оригинал фразы. Вообще, не очень похоже на мысль, выраженную современным человеком — скорее всего цитата из какого-нибудь древнего автора. Цицерон-Платон какой-нибудь. Я хотел было продолжить занимательнейшее чтение блокнота, но тут в комнату вошла хозяйка.

— А, уже роемся в чужом чистом белье, — сказала она, но, кажется, беззлобно.

— Узнал, кто такой величавый человек.

— Величавый же — это, по-видимому, тот, кто считает себя достойным великого, будучи действительно этого достойным, — Медея с явным удовольствием произнесла только что прочитанную мною фразу вслух. — Чудесная формулировка, верно? Только греки умели так формулировать.

— Отдает высокомерием.

— Нисколько. Это опять-таки современность в тебе говорит. Современность предписывает скромность как добродетель, впрочем, слово «добродетель» сегодня употребляется редко.

— Мир настолько погряз в грехе, что даже и о слове «добродетель» позабыл, — сказал я с улыбкой.

— Неплохая формулировка, — без всякой улыбки ответила Медея. — Беда только в том, что и понятие греха в современном мире безнадежно искажено.

— Каким же образом?

— Мы еще как-нибудь поговорим об этом.

— Хорошо, — ну а чем все-таки плохо быть скромным?

— По нынешним меркам как раз-таки хорошо быть скромным, плохо быть высокомерным. Или, бунтуя против навязываемых воспитательных норм, хорошо быть высокомерным, плохо — скромным. Заметь, сегодня типаж «высокомерной сволочи» оказывается достаточно востребованным, но это не более чем эпатаж. Бунт ребенка против родителя, бунт студента против учителя. На самом деле, высокомерие как противоположность скромности — такая же глупость, как и сама скромность. А вот что такое величавость сегодня и знать никто не знает — именно потому, что и быть, и признавать себя достойным великого — слишком уж это нескромно. И что это такое — великое? — кажется, все позабыли об этом… Между тем высокомерный человек может быть дурак дураком (и в большинстве случаев таковым и является), а вот величавый — никогда. А ты мне лучше вот что скажи — кто автор определения величавости?

— Наверняка какой-нибудь грек — из самых древних.

— Конечно, но я тебе и так уже сказала о греках, так что ответ не засчитывается даже как приблизительный. Так кто?

— Я не знаю.

— Я тебе даже немного завидую. Ты еще почти ничего не знаешь, а это значит, что тебе суждено так много узнать! Ладно, в моих бумагах ты уже покопался, остается сделать ревизию моих книг. Хочешь посмотреть?

Я, конечно, хотел, так что мы подошли к книжным стеллажам, — к тому стеллажу, который был заставлен до отказа.

— А ты я вижу не прагматик, — сказал я, имея в виду, что она всё же отдает предпочтение книгам в бумаге:

— Прагматик. Просто однажды я читала «Илиаду» в оцифрованном виде и там, после слов:

Боги, у Зевса отца на помосте златом заседая,

Мирно беседу вели; посреди их цветущая Геба

Нектар кругом разливала; и, кубки приемля златые,

Чествуют боги друг друга, с высот на Трою взирая.

…следовала приписка: «буржуи проклятые!» Видно, тот, кто оцифровывал текст, сделал собственную пометку (выразил свое собственное отношение к олимпийским богам, так сказать), да и забыл стереть — и «проклятые буржуи» так и остались в электронном тексте. Нет, думаю, спасибо, лучше я буду читать научно подготовленные издания, со всем сопутствующим отсылочным аппаратом и с минимумом опечаток и всякой отсебятины. Я не хочу засорять свой мозг — чистая прагматика.

— Ну, тут ты неправа. Сейчас к оцифровке книг подходят вполне ответственно, а ты просто какой-то самопально-пиратский вариант «Илиады» читала. А уж что касается ссылок, то их намного удобнее читать именно в электронном варианте. А что до «буржуев», то тебе с таким же успехом мог бы попасться и печатный текст с чьими-то пометками — у меня, помню, было полно таких книг, со всякими подчеркиваниями и комментариями, сделанными бог знает кем. Так что нет — прагматично именно погружение в электронный текст, а бумага — это чистая романтика.

— Не буду спорить.

— Капитулируешь?

Медея взглянула на меня, и я сразу понял, что позволил себе слишком много и, чтобы избежать возможного наказания за свою дерзость, стал рассматривать содержимое полок. Одна из полок была как раз заставлена исключительно «Илиадами» с «Одиссеей». Тут были не только все русские варианты переводов, но и оригинальные тексты, и тексты на различных языках: на английском, немецком, французском и, кажется, даже японском.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая. Медея и Мешок

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Медея, Мешок и Мориарти предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Отсылка к знаменитой фразе Шерлока Холмса в исполнении Бенедикта Камбербетча: «Я не психопат, я — высокоактивный социопат».

2

Почти дословное воспроизведение сцены посещения врача Обломовым.

3

Отсылка к концовке романа «М.Ю.Л».

4

Миша ошибается, хотя и не сильно. Дело в том, что это слова из мульт-экранизации «Острова сокровищ» (за авторством Давида Черкасского), в самой книге доктор тоже предостерегает Билли против пьянства, но немного в других словах и более пространно: «Запомните, что я вам скажу: один стакан рому вас, конечно, не убьет, но если вы выпьете один стакан, вам захочется выпить еще и еще. И клянусь вам моим париком: если вы не бросите пить, вы в самом скором времени умрете. Понятно? Пойдете туда, куда подобает, как сказано в Библии…».

5

«Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?), ездить на отвратительных лошадях по неведомым дорогам и читать только про холеру и ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, — это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится». (А. П. Чехов. Из письма А. С. Суворину. 16 августа 1892 г.).

6

« — Не философствуй, осел! — Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу и мычу. Был у всей медицины: распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют. Студентик тут один случился восторженный: если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать, от какой болезни умерли! Опять-таки эта их манера отсылать к специалистам: мы, дескать, только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он уже вылечит. Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который ото всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и всё в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там, дескать, европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность, а поезжайте после меня в Вену, там вам особый специалист левую ноздрю долечит». (Из диалога Ивана Карамазова с чертом. Ф. М. Достоевский. «Братья Карамазовы»)

7

«Дурак, дурак! — думал Чичиков, — промотает все, да и детей сделает мотишками. Оставался бы себе, кулебяка, в деревне». — А ведь я знаю, что вы думаете, — сказал Петух. — Что? — спросил Чичиков, смутившись. — Вы думаете: «Дурак, дурак этот Петух! зазвал обедать, а обеда до сих пор нет». Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесть, как он поспеет». (Н. В. Гоголь. «Мертвые души». Т.2).

8

Отсылка к сцене из романа «Кино-утопия».

9

« — Вы думаете, мне первый раз приходится говорить подобные вещи в подобной ситуации? Я их твержу людям изо дня в день. Люси считает, что не надо так жестко, но она себе плохо представляет, о чем речь. «Не ешьте так много — умрете, не курите так много, не пейте, не работайте вы так много — умрете!..» Никто не слушает. А знаете почему? Потому что я не прибавляю слово «завтра». (Марио Пьюзо. «Крестный отец»)

10

«Филеас Фогг, несомненно, был англичанином, но, по всей вероятности, не был уроженцем Лондона. Его никогда не видели ни на бирже, ни в банке, ни в одной из контор Сити. Ни причалы, ни доки Лондона никогда не принимали корабля, который принадлежал бы судовладельцу Филеасу Фоггу. Имя этого джентльмена не числилось в списках членов какого-либо правительственного комитета. Не значилось оно также ни в коллегии адвокатов, ни в списках корпораций юристов Темпля, Линкольна или Грея. Никогда не выступал он ни в Канцлерском суде, ни в Суде королевской скамьи, ни в Шахматной палате, ни в Церковном суде. Он не был ни промышленником, ни негоциантом, ни купцом, ни землевладельцем. Он не имел отношения ни к „Британскому королевскому обществу“, ни к „Лондонскому институту“, ни к „Институту прикладного искусства“, ни к „Институту Рассела“, ни к „Институту западных литератур“, ни к „Институту права“, ни, наконец, к „Институту наук и искусств“, состоящему под высоким покровительством её величества королевы. Не принадлежал он также ни к одному из тех многочисленных обществ, которые так распространены в столице Англии, — начиная от „Музыкального“ и кончая „Энтомологическим обществом“, основанным, главным образом, в целях истребления вредных насекомых. Филеас Фогг был членом Реформ-клуба, и только». (Жюль Верн. «Вокруг света в 80 дней»)

11

Сообщество ГКП (Глобальная Культурная Поддержка) — объединение творческих и оценивающих творчество людей. Лидер сообщества — эксцентричный миллиардер Александр Сергеевич Томский. Ознакомиться со структурой сообщества в подробностях вы можете, прочитав диалог «Арт-пытка, или ГКП»; если же вам интересна непосредственная жизнь сообщества, то рекомендую вам прочитать книги «М.Ю.Л.» и «Кино-утопия»; настоящая книга формально следует за ними, являясь третьей книгой серии (если считать диалог — то четвертой), хотя содержательно она может восприниматься и как вполне самостоятельное произведение.

12

« — У вас было много приключений, мсье? — Кое-какие были, — машинально отвечаю я, резко отстранившись, чтобы уклониться от его гнилостного дыхания. Я ответил ему машинально, не подумав. В самом деле, обычно я, пожалуй, даже горжусь тем, что пережил так много приключений. Но сегодня, не успев произнести эти слова, я разозлился на самого себя: мне кажется, я солгал, не было у меня в жизни ни единого приключения, или, вернее, я просто не знаю, что это слово означает». (Сартр. «Тошнота»)

13

Я говорю «якобы Чехов», потому что встречал эту фразу («Встав из-за стола голодным — вы наелись; если вы встаете наевшись — вы переели; если встаете переевши — вы отравились») только в цитатниках, но не у самого Чехова, хотя по духу фраза и по-настоящему Чеховская.

14

« — А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь? — Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых? — Пожалуй, хоть и рыжиков или пирожков, — отвечал Афанасий Иванович, и на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками. За час до обеда Афанасий Иванович закусывал снова, выпивал старинную серебряную чарку водки, заедал грибками, разными сушеными рыбками и прочим. Обедать садились в двенадцать часов. Кроме блюд и соусников, на столе стояло множество горшочков с замазанными крышками, чтобы не могло выдохнуться какое-нибудь аппетитное изделие старинной вкусной кухни. За обедом обыкновенно шел разговор о предметах, самых близких к обеду. — Мне кажется, как будто эта каша, — говаривал обыкновенно Афанасий Иванович, — немного пригорела; вам этого не кажется, Пульхерия Ивановна? — Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соусу с грибками и подлейте к ней. — Пожалуй, — говорил Афанасий Иванович, подставляя свою тарелку, — попробуем, как оно будет». (Н. В. Гоголь. «Старосветские помещики»)

15

Собакевич и Петух — персонажи поэмы Гоголя «Мертвые души».

16

Памятная кулинарная сценка из романа Булгакова «Мастер и Маргарита».

17

«Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шёл такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. «Сады Семирамиды»! — подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой. — Сюда их, — хищно скомандовал Филипп Филиппович. — Доктор Борменталь, умоляю вас, оставьте икру в покое… умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это… Я ваш кровный враг на всю жизнь. «От Севильи до Гренады…». Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький тёмный хлебик. Укушенный последовал его примеру. Глаза Филиппа Филипповича засветились. — Это плохо? — жуя спрашивал Филипп Филиппович. — Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор. — Это бесподобно, — искренно ответил тяпнутый. — Ещё бы… Заметьте, Иван Арнольдович, холодными закусками и супом закусывают только недорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих московских закусок — это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в Славянском Базаре». (М. А. Булгаков. «Собачье сердце»)

18

Рассказ этот настолько невелик и при этом настолько «в тему», что совершенно невозможно не привести его целиком: «Надворный советник Семен Петрович Подтыкин сел за стол, покрыл свою грудь салфеткой и, сгорая нетерпением, стал ожидать того момента, когда начнут подавать блины… Перед ним, как перед полководцем, осматривающим поле битвы, расстилалась целая картина… Посреди стола, вытянувшись во фронт, стояли стройные бутылки. Тут были три сорта водок, киевская наливка, шатолароз, рейнвейн и даже пузатый сосуд с произведением отцов бенедиктинцев. Вокруг напитков в художественном беспорядке теснились сельди с горчичным соусом, кильки, сметана, зернистая икра (3 руб. 40 коп. за фунт), свежая семга и проч. Подтыкин глядел на все это и жадно глотал слюнки… Глаза его подернулись маслом, лицо покривило сладострастьем… — Ну, можно ли так долго? — поморщился он, обращаясь к жене. — Скорее, Катя! Но вот, наконец, показалась кухарка с блинами… Семен Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних, самых горячих блина и аппетитно шлепнул их на свою тарелку. Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки… Подтыкин приятно улыбнулся, икнул от восторга и облил их горячим маслом. Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой обмазал их икрой. Места, на которые не попала икра, он облил сметаной… Оставалось теперь только есть, не правда ли? Но нет!.. Подтыкин взглянул на дела рук своих и не удовлетворился… Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок семги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот… Но тут его хватил апоплексический удар».

19

ИМТ равен отношению массы тела в килограммах к квадрату роста в метрах. Рассмотрим случай Михаила. Рост 182 см, вес — 110 кг. Квадрат роста в метрах равен 1.82*1.82 = 3.3124. 110/3.3124 = 33.21

20

Отсылка к Разумихину и его рефлексии по поводу своей внешности в глазах Авдотьи Романовны Раскольниковой: «Ну да, черт! А пусть! Ну, и нарочно буду такой грязный, сальный, трактирный, и наплевать! Еще больше буду!..» (Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание»)

21

« — Мне непонятно другое: почему они не слушают, когда я говорю, что не хочу знакомиться, и прошу отойти от меня. Они только смеются в ответ и продолжают приставать. Но я нашла одно безошибочное средство. Я говорю такому человеку, что сломаю ему руку, если он не оставит меня в покое. — И это помогает? — спросил Язон. — Конечно, нет. Но когда в самом деле сломаешь ему руку, он наконец отстает. И уже тогда другие ко мне не подходят». (Гарри Гаррисон. «Неукротимая планета»)

22

« — Я только догадываюсь, что это у него нашли браслет Ларисы — в виде ящерицы. Так или нет?… — Это вы не совсем в точку попали, но, как у нас на фронте говорили, действия ведете в правильном направлении». (Братья Вайнеры. «Эра милосердия»)

23

Шерлок Холмс. Артур Конан Дойль. «Этюд в багровых тонах».

24

« — Не знаю, согласитесь ли вы со мной, — сказал незнакомец Францу, — но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг против друга и не знать, как величать своего собеседника. Прошу заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о вашем имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу, что меня обыкновенно называют Синдбад-мореход. — А мне, — отвечал Франц, — чтобы быть в положении Аладдина, не хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладдином. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа. — Итак, любезный Аладдин, — сказал таинственный хозяин, — вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти в столовую; ваш покорнейший слуга пойдет вперед, чтобы показать вам дорогу». (Александр Дюма. «Граф Монте-Кристо»).

25

Николай Кун. «Легенды и мифы Древней Греции».

26

Фраза, адресованная лейтенанту Коломбо (в неповторимом исполнении Питера Фалька) Хелен Стюарт (в исполнении Сюзанн Плешетт). Мятый плащ и видавшие виды машина-развалюха Коломбо — неотъемлемые атрибуты его во всех смыслах антигламурного имиджа. («Коломбо». 1 сезон. «Мертвый груз»)

27

« — Лизл, я не герой. — Ах, как скромно и жалобно это звучит! И вы хотите, чтобы я думала: вот ведь как мужественно принимает он свою ограниченность. Но я так не думаю. Вся эта личная скромность — аспект современной капитулянтской личности. Вы не знаете, герой вы или нет, и чертовски решительно настроены никогда не выяснять этого, потому что если вы герой, то вас страшит это бремя, а если нет — страшит определенность». (Робертсон Дэвис. «Мантикора»)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я