233 года: Агапэ

Анна Элфорд, 2021

Эпопея, в первую очередь рассказывающая о влиянии одиночества на людей, и об англичанине-шизофренике. Вся его жизнь – истинное искусство; вдобавок он собирает коллекцию видов любви по Платону, несмотря на неминуемую смерть его любимых от привязанности к нему. На подобный эгоизм его обрекает время и одиночество. Его молодость не гаснет. В книге представлено 233 года жизни героя от необычного детства до столь же экзотичной старости. Наш герой – представитель рода человеческого, со всеми страстями, изъянами, со множеством имён. Он то вынужден спасать еврейских младенцев от нацистов в 40-е года ХХ века, то роскошно живет в Париже как импрессионист в 80-е года XIX века. И при Наполеоне он жил, и в Лондоне обкрадывал дома богачей, пьянствуя. Но, казалось бы, такая длинная жизнь, 233 года, а так мало людей на поменяли её. На своём пути герой встретил лишь три типа людей: тех, кто поменял его жизнь; тех, кто стал его жизнью; кто постарался омрачить его существование.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 233 года: Агапэ предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

233 года остались позади. Поделюсь же я своими впечатлениями и своей эпопей!

Хронологически расположенные имена:

Дилан Барннетт (1791-1812)

Àдам Нил (1812-1837)

Àртур Хэмптон (1837-1849)

Плутарх Райан (1849-1899)

Лайдж Филлипс (1899-1918)

Генри Уоррен (1918-1945)

Сэмюэл Флеминг (1945-2014)

Дилан Барннетт (2014-2024)

Коллекция видов любви:

Сторге — Эвелина

Людус — Мисс Бёрт

Мания — Анечка

Филия — Мона

Прагма — Элен

Эрос — Венера (Ви)

Агапэ — Грейс Хилл

Виды любви по Платону:

Людус — гедоническая игра, выстроенная без эмоциональной привязанности. Это замирание сердца, флирт, дрожь от пойманного взгляда, эйфория, игривость. Людус — это всегда отношения без серьёзности, частая смена предмета обожания. Секс — средство выражения сексуальности, занятная игра без глубинных интимных желаний. Даже если влюблённые соблюдают вынужденную дистанцию, то они начинают охладевать друг к другу, но также хорошо сочетается с физией.

Эрос — эгоистическая страсть, сексуальное притяжение двух личностей, желание полностью обладать им или ей. Это быстролетная искра, почти сразу же тонущая в толще людской жизни. В эросе преобладает скорее биологическое людское начало, чем социальное. Эрос крайне редко приводит к основательному союзу. Этот тип любви вспыльчив, динамичен, агрессивен, способен привести к глобальному конфликту и импульсивно разбитому сердцу. В греческой мифологии эрос — это одержимость, которую испытывает каждый, поражённый стрелой Амура. Живая и бурлящая, она толкает, управляет человеком для продолжения рода.

Сторге — прочная и спокойная любовь, похожая на родительскую любовь, любовь матери, брата, бабушки. Она нежна, надёжна, вялотечна, строится на фундаменте общих интересов. Этот тип любви не может перенести даже недолгую разлуку.

Мания — синтез людуса и эроса, любовь-одержимость. В основе этого типа любви лежит ревность и страсть. Это иррациональная любовь. Древние греки говорили «безумие от богов»; считали ее наказанием. Страдают все — и влюблённый (внутренняя неуверенность, постоянное напряжение, душевная боль, смятение), и также возлюбленный. Если отношения и реальны, то факт согласия с таким ходом жизни больше похож на мазохизм. Мания — полнейшая зависимость, больше оцениваемая как «американские горки»; от возвышенного, чистого духа до стремительного завершения, попыток сбежать, исчезнуть из жизни партнера.

Агапэ — тот самый сентиментальный, романтический идеал; золотое сечение; бескорыстное смешение сторге и эроса. Агапэ характерно полное уважение желаниям возлюбленного, альтруизм, обожание, привязанность, нежность, страсть. Это явление редко; любовь агапэ — эта связь на духовном уровне; возлюбленные доверяют друг другу и не боятся неверности. Пара развивается, растёт вместе. Но также данное понятие подразумевает под собой любовь меж друзьями без сексуального влечения. В Библии об агапэ пишется: «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».

Прагма — рассудительная, «практическая» смесь сторге и людуса; любовь «по расчету». Партнеры (именно партнеры, а не влюбленные, ибо голова здесь главенствует над сердцем) бескорыстно помогают друг другу, делают добро, помогают в жизненных, например карьерных, испытаниях. Многие отношения, начавшиеся с людуса или эроса, переросли в прагму или сторге. Может быть комбинирована с людусом. Со временем этот вид любви становится лишь теплее, надежнее.

Филия — любовь друзей друг к другу; любовь, проверенная временем. Сам Аристотель считал, что человек испытывают филию по трём причинам: его друг полезен ему, приятен ему, рационален и добродетелен.

Аутофилия — любовь к самому себе; повышенный уровень аутофилии имеет родственные связи со смертным грехом — гордыней и высокомерием.

Уточняющие понятия:

Знакомый — это человек, с кем у вас поверхностный контакт.

Приятель — это обладатель схожих интересов, взглядов. Приятели могут жить друг без друга; нет той самой привязанности.

Привязанность — процесс становления той или иной личности неотъемлемой частью жизни; при привязанности особенно трудно расстаться.

Любовник следует за приятелем (привязанность отсутствует) — это лишь физический контакт.

Отношения, связь — это явление, при котором возможно полностью понять другого человека, когда этот человек становится неотъемлемой частью жизни. Отношения — это желание остаться рядом.

Детство

Глава 1.

Дилан Барннетт

В руках я держал шесть различных подвесок из прозрачного пенистого ирландского обсидиана. Я купил их, когда мне было 13 года от роду у эпатажного евнуха в Париже; так вышло, что уже 7 лет я вожу с собой вышеупомянутые украшения; они стали частью меня.

Это была конечная цель моего паломничества — графство Кент; не глухая, но всё же деревенька подле пролива Па-де-Кале. Я ехал в экипаже, вспоминая прошлые свои имения в сумеречных огнях: имение Ле Мар, затем Дувр-Хаус. Ещё был особняк с геральдикой (когда я был мальчишкой, я положил руку на здешний подоконник, чтобы отворить окно, и кисти руки, и пальцы окрасились в голубые и жёлтые цвета — я любил тот дом). Сегодняшний день — жаркое майское утро 1812 года. Я выглянул за кружевную шторку экипажа, выслушивая рассказ итальянца Зуманна о его женушке в Шотландии. Землянистое лицо и голубые глаза Зуманна демонстрировали поразительное чутьё хозяина и его страсть к деликатесам.

За стеклом, у берега озера среди камышей утка двигалась урезками. Раз, и она остановилась. Два, продолжила свой ход. Экипаж ехал таким же образом, также отрывисто, а два породистых жеребца били в упряжке копытами, следом поднимая пыль. Я погладил свой левый бакенбард. Лошадьми правил молодой человек лет этак двадцати, с сигарой в зубах. Вокруг была изумрудная гладь холодного дерна полян; выборочно, местами стояли то высокие ели, то низкие лиственные кустарники. Паслась пара светлых лошадей. Где-то в кирпичном доме тикали часы. Лаяла собака, да и выводки свиньи бились за место у брюха матушки, где можно вдоволь насытиться. И слышал я колыхание нависших качелей.

Мой род держал во владении доходные поместья; раньше, в путешествиях мы с отцом прожигали две тысячи фунтов в год, а ныне, после его гибели, первым моим решением было продать семейное гниющее поместье, в котором я бывал пару раз за жизнь; и сейчас медлительно, но верно я плёлся в графство, где когда-то от оспы погибли и моя мать, и младшая сестра (я трудно пережил их смерть).

Я вышел из тёмного экипажа в невзрачный серый английский городок, а Зуманн, мой друг, в камзоле зелёного цвета отправился в Хорнфилд-Хаус, мое имение. Я вышел в майскую долину, где когда-то высадился Цезарь; я поднялся на холм и увидел поместье с охотничьими угодьями. Поместье было окружено елями и сине-лиловыми цветочными аллеями.

Долго я стоял на месте у проселочной дороги, где сошел. Я стоял неподвижно, выдохнул наконец: «Я один». И пошёл я сквозь папоротники и кусты поляны, распугивая диких птиц и насекомых. Я вышел на низменность к месту посаженных елей. Было свежо; на мху я ускорил шаг; на горизонте рдела последняя полоса заката. Небо тускнело, переходя к водянистым тонам сквозных облаков. Этот мой дом, Хорнфилд-Хаус, был скорее аббатством с протяженными тоннелями и роскошными лестничными пролетами со своими ненавязчивыми историями. Поля вокруг были моими, и леса, и олени, и лисы, бобры и бабочки. И длинная каменистая дорога, по которой я вошёл в дом. Вышколенный дворецкий и пожилая экономка, пара слуг — я не желал большой толпы в доме. Моя экономка, весьма прекрасная собой дама в зелёном, направилась кормить павлинов в сопровождении горничной; входная дверь захлопнулась. Зуманн возбудил своим приездом прислугу, а я взлетел на этаж выше. Мальчик нёс остатки моего багажа. Я зашёл в комнату с кофейно-ромбовидными обоями и нарёк её своей. Солнце было уже на востоке, оно золотило шторы, балдахин тёмной и воздушной кровати. Подвески, которые я сжал в ладонях, я швырнул на кровать и хлопнул руками и начал их потирать в предвкушении работы.

— Да, теперь у меня нет выхода. Быть мне здешним хозяином и придётся отвлечься от своей коллекции видов любви по Платону.

Была ночь, и было решено не давать ужина. Я писал старым Лондонским знакомым о завершении жизненной эпохи, об окончании баллов и иных радостей жизни. Всю весну после расставания с приятелями зимой одно-два письмеца в неделю да приходили. Живые и бодрые послания. Парафиновая свеча сгорела на половину, продолжая тускло светить. Я вертел в руках тонкое воронье перо, взял ножик, и стал подрезать перочинным ножом ногти. Было холодно. Темно. Я подошёл к распахнутому окну, тени слились со светом в единую, но неоднородную эмульсию. Было тихо, немо; от этого звенело в ушах, и лопухи перебирал ветер. Заброшенное кладбище и призраки могли полноправно дополнить эту тусклую атмосферу. Я установил свечу на подоконнике. Тогда меня заметил Зуманн.

— Барннетт, я иду к тебе! — крикнул итальянец.

— Мы можем обойтись и без дружеских сантиментов! — Входная дверь под моим шатким окном оглушительно захлопнулась, и я слышал торопливые шаги по долгому вестибюлю, по гостиной, по прихожей и лестнице, по коридорам с душами не упокоенных.

Зуманн — верный приятель. В равной степени верности он забывчив, уютен, недальновиден.

Я вскочил на ноги и поспешно надел кальсоны, лежавшие на полу посредине комнаты; и когда я взглянул на древний рабочий стол, моя рука разбуянилась. Я скомкал последние написанные мною письма, оставив их на столе. Мой лондонский друг ссутулился в дверном проёме, когда я вновь оперся бёдрами о подоконник. Душа гурмана в миг отхватила контуры графина на прикроватной тумбе с эмульсионным ликёром. Но сперва Зуманн заговорил о важном:

— Настал этот день! Ты ведь знаешь, Барннетт, ты завидный жених-симпатяга, но тебе придётся отвлечься от коллекционирования видов любви по Платону, — я не ответил, погруженный в свои думы, и на этаже наступила неловкая тишина. — Девушки и их мамочки не могут отказаться от такого состоятельного наследника, как Дилан Барннетт. В тебе есть этот противный лондонский шик, все достоинства и землю в придачу.

— Мой друг, я вовсе не такой, каким ты меня изображаешь. У меня нет ни вечных принципов, не твёрдых убеждений, ни философии. Есть только терпение, да крепкий склад характера! Откровенно говоря, своими выходками я могу довести любого. Я сам знаю, что во имя своего будущего мне следует забыть о поисках редких людей с широким взглядом на мир! Этот год я полностью посвящу работе и ведению дел в новоприобретенных имениях, и буду я последовательным и обязательным.

(И буду я слишком часто встречать людскую неточность. Читатель, в этом году я действительно собираюсь избавиться от унизительных проявлений невежества, корня всего зла, и привычки ходить по заседаниям светских клубов и борделям ради удовлетворения низших инстинктов)

— Откуда же у тебя в спальне бутыль этого изумительного напитка? — У Зуманна был гибкий, пропитанный винным эликсиром голос.

— Это был мой первый приказ в этом имении — принести сосуд спиртного и стаканы к нему.

— Отличное начало, Барннетт. Так, утопая в заботах, ты, как и остальные аристократы, сопьёшься и растратишь всё своё состояние в карты со здешними мошенниками.

— Твоя добродетель распространяется и на тебя самого, — стоя у подоконника, я вновь наблюдал, как выпирающий кадык Зуманна под кафтаном поспешно двигается в такт поспешным глоткам. — Оберегая друзей и сам не спейся. Ах! Да ты уже спился!

— Категорично не согласен! Я не пьянчуга! — Я скептически изогнул брови. — Жизнь слишком хороша, чтобы туманить литрами водки воспоминания о прожитых днях. К примеру, погостив в Хорнфилд-Хаус, я вскоре отправлюсь к мужу сестры в Шотландию.

Мы минуту помолчали.

— Вновь ты бродил по садам в ночь, Зуманн. Ради чего? Думаешь, будешь лучше спать, надышавшись ночными порами отравленного тумана?

— Тише, Дилан! Не горячись! А ни то вновь прострелишь мне ногу! Вдобавок ты просто на просто не поймёшь мою нужду в прогулках для сна, ведь ты вечно бодр. Ты словно совершенно не нуждаешься во сне. Феноменальное явление. — Зуманн прокрутил запястьям и поджал пальцы к ладони, как он делает всегда, и уставился в окно.

Я оттолкнулся от подоконника руками, и поспешным шагом под никогда не осуждающим, долгим взглядом Зуманна пробежал к столу сквозь комнату. Зуманн приступил расстраивать древние заплесневелые книги. Свечной огонь, слабо поддерживаемый дуновением ветра, тускло колыхался; свеча убаюкивала вечер и Зуманна.

— Не путай бодрость с моей горячностью, часто не дающей мне уснуть, — моя своенравная рука в соответствии со словами швырнула комки бумаги со стола об стену, подняла их, выкинула в окно. — Снова и снова закапывая тело друга во сне ты не захочешь ложиться в кровать. Знай это, — вдобавок отрезал я, упоминая свои кошмары.

— Да, со мной ты всегда остёр на язык. В этом и состоит своеобразная прелесть твоей натуры: тебя не каждый вынесет!

— Наш юмор непристоен, Зуманн. Я всё же верующий. Надеюсь, Бог простит нас. Мы танцуем вокруг ереси каждый разговор.

— Бог простит. У него, должно быть, широкое сердце. Бог прощает все грехи, но в качестве испытания эти грехи и посылает. — Итальянские брови Зуманна приняли этакую рассудительную форму. — Бог часто бывает не справедлив. У тебя вот великолепный разворот плеч, стройное тело, насыщенность души природными талантами, отличное положение в обществе. А кто-то с самого рождения прозябает в нищете, обременённый жизнью, наполненной животной примитивностью и детской похотью.

— Каждому предназначена своя судьба. Чьи-то праотцы — шахтёры, а мои предки скакали верхами по кремнистым полям, омываемым чужими реками. С каждого путешествия они привозили трофеи. Ты и сам знаешь почти всё о моем отце, — начал я свою исповедь. — Он был общительным, эксцентричным человеком. Он был лично знаком с Томасом Гейнсборо! Но в то же время он страдал от постоянного пребывания среди людей. Отец… не сказать, что он был жесток со мной, но часто высмеивал. Но его слова не так сильно меня задевали, в отличие от его равнодушия. Однажды, когда я был ребёнком, я подрался с сыном нашей экономки. Мальчишка был добр ко мне, а я вспылил; я опять сказал, что ненавижу его, и мальчишка ударил первым. Конечно, когда ты ребёнок, любая царапина — это ужасная боль.

— И что же дальше?

— Я упал и покатился со склона холма. Я кричал, задыхался от вопля, плакал, звал отца, но затем вспомнил: «Да он не придёт! Никогда не приходил». И я был прав. Отец высунулся в окошко на крик, посмотрел, как двое пиратов с рёвом барахтаются в траве, и равнодушно задёрнул штору. Вскоре мы переехали, и я больше никогда не видел того мальчишку.

Зуманн с неуклюжим грохотом швырнул стакан обратно на прикроватную тумбу, а я упёрто выдворил друга за дверь, вспоминая об отце. Мы разошлись по покоям, и я вспомнил времена, когда я узнал о болезни отца — это была настоящая катастрофа. Такой здоровый, сильный! Трудно было поверить, что с ним могло случиться подобное несчастье. Отрезанный от всего мира болезнью, преданный своими братьями и сёстрами, в последние годы не в ладах со своим взрослым сыном, со мною, он медленно умирал. За несколько дней до его естественного конца я пришёл поддержать его перед самой страшной поездкой в жизни, из которой он не вернётся. После похорон я получил наследство, и вместе с состоянием и свободой обязанности землевладельца.

Свеча, обгоревшая до половины около часа назад, резко потухла. Это разбудило меня и отогнало мысли. Была половина двенадцатого, и звон святых колоколов проникал в моё сердце. Возможно, я не желал признаваться самому себе, но меня часто посещали мысли, что было бы лучше не уезжать от отца, ибо несмотря на всю пустоту, в которой я вырос, я тосковал по редким вечерам, когда мы сидели вместе в гостиной; он ворчал на нерадивые имения, запивая негодование выдержанным бурбоном, а я лежал на пушистом ковре, который раз перечитывая любимые «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта. С самого начала жизненного пути я был повреждён своим воспитанием.

Засыпая, я вспомнил, как Египетский продавец в детстве всучил мне в руки в Каире чудное ожерелье; я желал отдать экзотическое украшение сестре, но уже приняв подарок я вспомнил, что она мертва. Тогда я отдал бедняку обратно его подарок и все мои золотые монеты — он столько и в жизни не заработал бы. Обычно я плохо сплю, но эта ночь стала исключением. Постепенно я уходил всё глубже и глубже в сон, и вскоре я видел пустыни Египта.

Глава 2.

Дилан Барннетт

Настало следующее утро. Минутами, я ценил цивилизацию, даже в таких ее проявлениях, как свою собственность, как английский обычный завтрак. И тогда, глядя в окно солнечной, роскошно обставленной столовой и очищая вкус куриного яйца, меня взяла небывалая гордость за Англию; за дворецких, за английских сеттеров, за недосягаемых девиц. Приглашённая на завтрак экономка разделила со мной стол, а служанка разливала чай по голубому фарфору."И ничем такие завтраки на Родине не уступают тем феноменальным, но запоминающимся и усталым завтракам заграницей!", — рассуждал я про себя.

Солнечные лучи, столь ярко освещающие столовую с гостиной, ложатся на паркет, слепя в моё лицо и освещая волосы и грудь. Голубые глаза Зуманна оглядели сервированные блюда и позолоченные убранства (вилки, ножи, тарелки), и внутренний гурман итальянца, ныне ведающий его мыслями, руками и зубами, разломил ломоть свежего хлеба с безукоризненного вида коркой, когда ножом я раскрыл письмо от владельца соседнего имения, и мои глаза быстро пробежали по строкам. Я положил прочитанное письмо на тумбу у двери, спрашивая Зуманна, когда он хотел бы посетить званый ужин. «Сегодня я не в настроении, а тебе нужно работать», — ответил он на предложение отправляться на зов сегодня же.

Холмы тронуло лиловостью, и была уже середина дня, когда я закончил с делами. Из города на холме доносились пронзительные голоса суеты, всё более настойчивые зовы. Слуги мельтешащими, поспешными огоньками бегали по коридорам на господние колокольчики в каждом из здешних имений. Мы с Зуманном, прихватив цилиндры и трости, отправились в здешний сад, смежный с рощей мистера Уилсона. Мы шли несколько миль и старились никого не встретить, ибо всеобщий интерес к нашему положению заставил нас убыстрить бег и склонить головы. Мы обошли стороной целый город, где гремели экипажи; город, гудящий людьми, занятыми разными ремёслами, — и, до этого никем не замеченные, мы вышли на заросшую тропку, бежавшую вверх по холму. На опушке мы заметили гуляющих дам, и пока мы не были ими обнаружены, никому не было дела до наших жизней.

—–

СТОРГЕ

Сквозь клубы дыма человеческих душ я наблюдал, как одна из девушек двадцати шести лет, пожалуй, непринуждённо собирала ветви сирени, чтобы та лучше росла. Очарованный её свежестью и метафизической, притягательной энергией, я шёл вдоль по вытоптанной трапе. Она не была похожа на хозяек здешних имений. Пожалуй, она была не замужем. Я имел возможность разглядеть её чёрные убранные пряди волос под длинными бортиками её шляпы. Но в миг мы с Зуманном скрылись за высокими живыми изгородями кустарников, усыпанных красными ягодами. Для Зуманна она была смазливой, набитой дурой-простушкой; мой друг продолжал рассуждать, что род Барннетт пал, подобно Вавилону. Последний своей породы! Вот он я — Дилан Барннетт, со своими глазами Барннеттов.

Я доверился потоку времени, и успокоил дух в дрожи восторга перед толпой горожан; я потонул в толще имён. Я не боролся с ходом жизни, просто позволил потоку времени обучать меня. Но к моему стыду из моей памяти давно уж стрелой вылетела дивная девушка, повстречавшаяся во второй день пребывания в долине.

Настал июнь. Прикорну, порой, часок-другой, а проснусь — и опять та же скука: главы семейства влекут в мой дом своих дочерей на знакомство (а точнее, на знакомство с моим состоянием). А порой бывает и так: я проснусь раньше всей цивилизации, и в 5 утра напьюсь чая среди ромбовидных обоев здешних комнат, да и брожу из комнаты в комнату. А в двенадцать часов наливаю себе коньяка, ведь какая мука выслушивать всех моих гостей, ездить с ними по здешним провинциальным балам. Я был отравлен иллюзией жизни в гармонии. И это надменное «проезжайте» у ворот мистера Уилсона прозвучало стиснуто, подобно «ступайте к черту». Единственная служанка проводила нас к накрытому столу. И мы остались с Зуманном вдвоём; приличия никогда меня не заботили, и я предложил сесть уже за стол без хозяина, но воспитанность Зуманна унимала мою нетерпимость (не позволял он мне сделать неверного шага — лишь только от кресел к стенам, к комодам, где помещались серебристо-серые пледы и кухонное серебро; чудное серебро!). Обыкновенное дело, когда в домах аристократов сияли важные, высокие огни в пустотах пиршественных залов, а здесь всё было тихо, было мрачно. Мы не увидели ни экономки, ни камердинера, ни дворецкого, и только стукнуло десять минут нашего ожидания, как мы услышали сварливые крики мистера Уилсон на служанку.

Они недолго пререкались; его китайские узкие глаза горячим взглядом следили за нами.

— Ах, проклятье на мою голову! Провалились б такие гости к… А кто привёл вас в дом? Кто привёл? Я вышвырну за порог нарушителя сейчас же!

Но никто не ответил; в этом не было необходимости. Старик, бранясь, присел за дальний угол крытого стола, так и забыв получить ответ.

Моя первая мысль о нем была быстра и абстрактна. Старик с ирландским акцентом — в прошлом иссякший дикий пожар; джентльмен, сравниваемый с танцующими тенями на стенах глубокой ночью; на его лохматых жёстких седых волосах, что рассыпались неровными прядями, можно прочесть тонкий почерк из следов вещей, о которых не принято говорить вслух. Одним словом — мистер Уилсон, вдовец, мастерски превращающий жизнь в одну единую драму.

А я с наивной радостью и деловитой спешкой посматривал на клубничные розы в вазе. Я и не догадывался, что «драматический злодей» моей истории скрывался тогда за глазами, обременёнными морщинами. Мне шёл лишь 21 год — и тот факт был важен, что я был глуп и недалёк, и что идеи и верования тех времён сейчас уж мне кажутся вымороченными. Мистер Уилсон оказался той личностью, которая обратиться в кроваво-красную искру в камине моей молодой жизни.

И сейчас, сквозь года я помню, как я взял на себя обязанность заговорить первым; я поинтересовался, все ли обитатели имения спустились в нашу мужскую компанию, и мистер Уилсон проворчал что-то о своём осиротевшем племяннике.

— Зуманн! Ну, вы уже сунули голову в святую петлю замужества? — спросил старик дурным тоном.

Хозяин дома профессионально орудовал столовыми приборами: ножом и вилкой. Колко отрезав кусок вареного клубня картофеля, он искусно отправлял его в рот, а затем по-ирландски, особенно, звонко выговаривал «р» при разговоре. Вдовец древней английской выдержки! Воплощение самых мерзких черт английской отшельнической буржуазии!

Зуманн ответил на заданный вопрос:

— Давно уж сунул, пару лет назад. Ещё когда мне было 20, как и мистеру Барннетту. Однако я женат только на бумаге. В реальности я не видел её и дочь 3 года. — В легкой драме, первоклассно думал Зуманн, а я сопоставлял частности, желая восстановить целиком образ.

Я взглянул на приятеля, наслаждающегося здешней едой.

— 20 лет… звучит божественно. И чем же вы занимаетесь в свои 20, мистер Барннетт? Вы похожи на миссионера.

— Нет, я не служу Богу, хотя в нём и можно найти определённое натянутое за уши успокоение души. В данный момент я учусь вести хозяйство, а затем собираюсь провести остаток жизни в разъездах по миру.

— Расскажите о девицах. Вы приударили за одной из городских барышень? — Совратительная улыбка подкосила его грязного цвета китайские глаза; мистер Уилсон снова зажевал.

— Когда я был мал, отец часто рассказывал мне о Платоне, ученике Сократа. В 14 лет я поставил себе цель — не бежать от людей вопреки боли, которую тебе причиняют, ибо только тогда мы живем. Я поклялся испытать на собственной шкуре пытку привязанностью души, отведать шесть видов любви Платона: любовь к сестре; к подруге; к наслаждениям; к пассии; к жене; к предмету обожания и всему вместе одновременно во время Агапэ.

Когда я замолчал, я словно увидел, как шестерёнки в их голове вертелись и убыстрялись. В этот же миг, словно на стыке планет, я услышал мельтешащие шаги. И девушка позади, быть может, не более красивая, чем другие, заставила меня вскочить на ноги неожиданностью своего появления.

— Я велел тебе не спускаться, Эвелина. Что ты забыла на моем ужине? — воскликнул мистер Уилсон, цедя из себя слова. Он метнул на неё какой-то странный взгляд — взгляд ненависти.

Небольшого росточка, хрупкая и ласковая, но беспокойная, с решительной осанкой, девушка съёжилась. Она, лет двадцати шести, украсила пепельно чёрные волосы красной лентой; и я вспомнил её, гуляющей с другими девушками по садам долины в мой второй день пребывания здесь. Ее тонкую талию отлично подчёркивал лиф черного платья, лента под грудью и корсет. Она, — чудо, — вся настоящая и одарённая талантами от природы.

— Как же я могла пропустить первое посещение гостей за долгие года? — уютная девушка ответила героически смело и прытко, пусть её тело словно и парализовало перед отцом. — Ты представишь меня гостям, папенька?

Подвижный алый, как пион, рот и её акварельно-тусклые глаза выделяли ее миловидность. Жизненные силы вышли из моих ушей; меня оглушила тишина. Никто более не говорил. Воздух не циркулировал. Свечной огонь как замер в едином положении, так более и не колыхался. Мистер Уилсон буркнул под нос имя девушки «Эвелина», а я склонился перед ней в глубоком поклоне. Допотопный инстинкт заставил меня с учащённым биением сердца ждать от неприлично юной жены мистера Уилсона невольной ласки, но благопристойности заставили меня только поцеловать её руку.

— Миссис Эвелин, очень рад знакомству с вами, — сказал.

— Она мне не жена! — возмутился Уилсон.

— Я мисс Уилсон, сэр. — Девушка смущённо отвела глаза в пол. — Я его дочь.

— Вы говорили, что у вас есть лишь племянник, — встрял итальянец Зуманн, до этого аналогично вскочивший на свои ноги.

— Это и не важно, — присёк я повисшую в воздухе неловкость. — Прошу прощения перед Вами за моё невежество, мисс Уилсон.

— Что мне ещё остаётся, кроме как простить Вас, мистер…

— Мистер Барннетт. Дилан Барннетт.

(Это были последние месяцы, когда я мог звать себя тем именем, что дал мне отец и дед)

Эвелина сосредоточенно отошла от меня к отцу; но между нами успела проскочить искорка — я улыбнулся при виде её глаз, без капли кокетства разглядывающие меня. В девушке не было ни капли высокомерия; она была хозяйкой всего малолюдного серебра перед мной, которое достают изредка. (Она имела общие черты склада лица в профиль, что и моя покойная сестра)

— Эвелина, ты просто неблагодарный кусок ребра, — вспылил ее отец. — Сидела бы в своих покоях.

— Папà! — Его терпеливая дочь положила руки на узкие плечи отца. Она говорила без ирландского акцента, в отличии от старика.

— Неблагодарный кусок рёбра? Ужасно, мистер Уилсон! Женщины всё знают и всё могут изложить; всё понимают, они ведают миропорядком. — На этом месте я замолк, покуда я решил воздержаться от дальнейших споров.

— Ваше мнение! Но переубеждать меня вы не посмеете. — Тогда меня возмутил тон старика: резкий, жеманный, надменный. — От моего усыновлённого маленького племянника больше пользы, чем от дочери. Мужа ей иметь непристойно. Вот и тратит состояние папеньки! Эвелина, ступай к себе, и не смей выходить.

— Отец, если наши гости не будут против моей наглости, то я бы хотела запоздало присоединиться к ужину, — сказала Эвелина юношеским голосом и приобняла отца со спины.

Девушка так самодостаточно настояла на своём (девицы в те времена не смели пререкаться с уважаемыми пожившими родителями). Мы услышали, как в дом вошла гувернантка с мальчиком лет восьми, лепет которого прервал тишину и в миг разнёсся по помещению этажа. Мальчишка с родимым винным пятнышком на шее побежал к своей нежной кузине, привлекая всеобщее внимание. Понаблюдав за лепетом сестры и брата я осознал, что оба изнеженные, не приспособленные к жизни и труду, гоняются за мотыльками по полям, хохочут и собирают цветы (от Эвелины исходила какая-то своя, особенная атмосфера). Эвелина поставила светловолосого брата на ножки, отряхнула и поцеловала. После племянник вновь ушел играть в сад, но один.

На закате вдруг похолодало, и появились тучи. Весь ужин Эвелина была добродушна мила со мной. На мой вопрос о увлечениях она ответила лишь одним словом «антиквариат». На первом этаже дома у мисс Уилсон была отдельная комната для её совершенно жутких игрушек. «Надеюсь, я когда-нибудь смогу их увидеть», — сказал я в тот вечер. В подростковом возрасте Эвелина увлекалась каллиграфией и имела страсть к ведению дневников, которые, впрочем, в основном были заполнены не распорядком дня или впечатлениями от произошедшего, а небольшими рассказами, завораживающими своей атмосферой (вскоре я удостоился прочесть их). Весь ее характер прошит мягким обаянием.

Неожиданно мы вчетвером услышали стук входной двери, когда мальчишка-племянник, неся в руках дворовую собаку, положил её тушку напротив огня камина, разожжённого в холод ночи. Мистер Уилсон дожевал последний кусок; брат Эвелины стоял на коленях перед лохматым трупом своего друга. Сейчас казалось, что мальчик не плакал, нет, но когда он обернулся и невинно залепетал, на его бледных щеках виднелись мокрые, солёные следы.

— Собачка просто замёрзла. — Теперь уж было очевидно, что он плакал. Мальчик и сам не верил в то, что говорил. — Но сейчас она согреется и проснется. — Вошедшая служанка тонко, высоко закричала. Мистер Уилсон и не оторвался от своего чая.

Я наконец ощутил запах смерти, и почувствовал на острее плеча мурашки, словно сотни мелких пауков. Мистер Уилсон и гурман итальянец продолжили пить чай, не обращая внимания на всеобщее молчание внутри хаоса; служанка почти упала в рыхлый обморок, и Зуманн кинулся успокаивать её; гувернантка подбежала и подхватила мальчишку на руки. Кошка на подоконнике и её 27 позвонков изогнулись, в испуге сигая на пол вместе с ушами и лапами. Эвелина среагировала необычайно быстро: она взяла на себя смелость восстановить порядок. Я помогал мисс Уилсон, пока этот ее деспотичный отец приговаривал: «Ох, грешница, ты грешница».

Да, и вправду женщины ведают миропорядком. И нахлынуло на меня тонкое, новое чувство восхищения Эвелиной.

— Пока ещё не стемнело, вам лучше поспешить домой, мистер Зуманн, мистер Барннетт, — сказал Мистер Уилсон и опрокинул остатки ароматного вина, постукивая бокалом по дереву стола.

Он с дочерью проводил нас до ворот. Эвелина молчала пред грубостями отца (очевидно, выслушивая подобные мерзости не впервые в своей жизни). Ведьмы уже начинали завывать вместе с ночным ветром. Лес и долины уже почернели… солнце закатилось за горизонт. По коридорам мы вышли из дома; луна висела низко в небе, как молочно-белый череп. На моем влажном языке, где собрались капли вина, вертелись фразы, видения, красивые слова. А ухватить надо бы хоть одно — вот, трепетание нервов. Мне было неприятно видеть Эвелину такой печальной.

Нам с Зуманном подали коней, и перед тем, как отъехать, с мягкостью, как к собственной сестре, которая мертва, с отцовской нежностью, которую я не знал, я поцеловал маленькую, белоснежную ручку Эвелины. Да, Эвелина была скромна, пусть, может, и страстна в душе, как и насыщенный цвет её одежд — темно синее, идеальное платье. Как много бы не прошло времени со встречи с её характером, урождённым в графстве Кент в 1786 году, я никогда не вспомню без душевного трепета об Эвелине. Обхватив бёдрами коня, я заметил мимолётом, как мистер Уилсон подтолкнул дочь обратно в дом. «Тебе нет смысла проходить через эту пошлость, это унижение тебя минует», — сказал он. «Безупречные джентльмены загубят твою живую душу», — продолжил он. «Ты видел его модную, вельветовую одежду! Что за сумасбродная молодёжь», — говорил он.

Мои обнажённые плечи под материей одежд, где недавно бегали пауки, тонко-вьющие паутины трепета пред смертью, окутывал теперь июньский туман; квинтэссенция душ женщин и мужчин из соседних имений витали возле нас, и были они одеты в броские, яркие наряды; теперь они крутились возле моего коня.

Бутоны цветов уже начинали распускаться. К утру я не смог уснуть. Я лежал в тепле и в моей голове клубился вихрь контрастов — чёрная ночь и полыхание свечей, обшарпанный господин, сонные поля и нелюдимость слуг — словом, я не видел ничего; точнее, видел только ее руку.

Все вместе взятое означало рождение новой религии.

Глава 3.

Дилан Барннетт

Древесные листья июнь месяц выпятил силой. Златокудрое солнце, подобно причудливому субъекту, с юным пылом взирало на людскую греховность, на провинциальное графство Кент. Прошёл месяц с моего прибытия. Я сидел в столовой за простым деревенским завтраком. Зуманн присоединился ко мне. Руки он держал за спиной, а землянистое лицо и мягкий взгляд посмеивались над нерасторопной утренней обстановкой.

— Мне кажется я нашёл Сторге.

Этим заявлением я огорошил Зуманна; на его лице вырисовалась непередаваемая растерянность.

— И кто же эта девушка?

Я присел за стол, налил тягучего молока себе в кружку и отведал кисловатого смородинового варенья. Мои пальцы впились в горячую яичную скорлупу.

— Эвелина! На вчерашнем вечере я испытал к ней сестринское притяжение.

— Brannett perché complicarti la vita cambiando idea continuamente? Non è passato neanche un giorno ed hai già cambiato idea! — разразился криком на итальянском Зуманн.

Я перевел его слова в своей голове"Барннетт, как ты любишь усложнить жизнь! Как быстро меняешь мнение! Не прошло и дня, а ты уже передумал!". Однако, я не слушал его. Я включил режим инкогнито; я слился лицом с обоями, заперся, забаррикадировался в собственных мыслях, пока Зуманн возводил событие в кубическую степень трагедии. Но я не стал долго терпеть его крики; я вскипел, вскочил, бросился во двор под акацию. Какая-то дверца в душе хлопала, билась. Безумие! Скудоумие! Всю жизнь одни глупости. Сперва Зуманна выгоняют из Оксфорда. Потом он женится на девице, подвернувшейся ему по пути из Италии (я был очевидцем той судьбоносной встречи), а теперь он говорит мне упустить свой шанс молчанием.

Как по мне, лучше рассказать девушке о своих чувствах… она не выдаст тайны. А если и выдаст, то она не достойная тварь.

Я прикидывал то да се, взвешивал, сопоставлял. Я понимал, что готов дать ещё один шанс ради становления родственной любви меж нами, той любви, которой мне так не хватало всегда.

Когда на скамье около акации, где я устроился, вспыхнул ветер, я рассмешил себя проскочившей, яркой мыслью: мне страшно захотелось оседлать коня и пуститься галопом. И минул я двор. У конюшни подали мне жеребца. Когда я отдалился от цивилизации и ехал по аллее леса, небо стало торжественным. Кочки, острые сучки, ямки, кусты с ягодами лошадь горделиво обходила. Тени расходились, а солнце сонно жмурилось. Возможно, не всем будет понятна моя страсть к деревенским туманам. Туман — это дополнительное время на"подумать", разглядеть что-то в своей жизни, а не просто увидеть (а ведь разница колоссальна). Я мучился неизведанным, я желал познать тайну, но здравый смысл заставлял не губить Эвелину своими романтическими надеждами о будущем. Лошадь сорвалась на бег, перепрыгивая ручьи. В конце лесной тропы я обнаружил заброшенное кладбище. Здесь демонстрировалось благополучие, вечное упокоение посреди вселенской скорби. Здесь было вечное место переплетений жизненных новелл, но я был чёрств к их смертям.

— Сплошная чертовщина, — проворчал я, а лошадь перетаптывалась подо мной. — Эти пыльные надгробья кишат привидениями и чертями. — Паутина колебалась от ветки к ветке.

Я ощутил скверный суеверный страх перед насыщенностью воздуха сернистой смесью — я всё ещё сидел в сплошной нерешительности. Я словно собирался прыгнуть в воду, и не знал, отступить ли мне в последнюю секунду, или продолжить бег по пристани. Я постарался забыться и опустился на землю ногами. Я нервно прошёлся по мху, ограждая себя от мира кладбищенским оградой. Я шаркал мимо могилы неизвестного солдата, и когда рука Всевышнего направила меня обратно, я закрыл глаза с глубочайшим, идиотическим облегчением. Я испугался, вспылил, и с увлечённым видом медленно втянул голову в плечи, и лошадь подо мной развернулась в направлении Хорнфилд-Хаус. Вялая трава переливалась, подсвечивалась. Найдя тропку к крупной дороге, я нашёл на горизонте дом и прямое направление к нему; проезжая мимо садов я сжал лошадь бёдрами, слегка потянул поводья на себя, приостанавливая жеребца. Я взглянул на дряхлый дом нервозного мистера Уилсона; он уехал по делам в город. Мне почудился гремящий колокольчик где-то недалеко на дороге, и через минуту мимо меня проехала жалкая двуколка с одной старой кобылой в упряжке. Она проехала мимо, и вместе с ней Эвелина. Девушка держала разноцветные коробки покупок. С ней сидел незнакомый мне мужичок-кучер (дорога пылилась, и я не смог разглядеть его подробно). То ли кучер, то ли какой-то пират правит их двуколкой. Он низкий, мощный, серый, но лицо у него при этом было незаурядное.

Вот так — родители из дома, и юные леди творят, что хотят в городе: спускают деньги на ленточки, бантики, платья и шляпки. Эвелина попросила кучера скинуть скорость: она хотела поздороваться со мною. Я ритмично ударил лошадь стопами, и животное сорвалось на бег. Я видел на расстоянии, как мужчина обернулся, но не исполнил просьбу дамы, и они пропали за поворотом. Быстро скача и равнодушно оглядываясь, я вернулся в Хорнфилд-Хаус. Я сел напротив незажжённого камина в каменной, прохладной гостиной. Я неспешно облизал губы, почесал бакенбард, застыл на пару вялотечных, серых минут. Я не говорил. Собака с мокрым носом, впервые оказавшись внутри дома аристократа, посапывала у моих ног; служанки носились по коридорам, вынося серебро на обед на улицу. Эти слуги помогали мне быть благородным, великодушным, таким, каким они меня любили. Я кормил своим существованием дюжины семей лишь в Хорнфилд-Хаус. И стоило мне только сунуть нос в город по делам, как всё рассыпалось; слуги начинали слоняться без цели. Они проводили время в своё удовольствие в людской снизу дома.

На дворе после обеда стояла спёртая жара, и проворная муха несносно докучала. Жара придала моим щекам персиковую румяность, а глаза, не встречая другого взгляда целый день, смотрели перед собой — яркие, невидящие глаза. Я наблюдал за стеблями вьющихся роз, которые сплетались в густой ковёр, а на следующий день получил известие о бале. Душа воздушная, эфемерная, возрадовалась известию.

Когда экипаж разорвал материю тишины пустынной дороги, была дивная ночь, а приглушённая скрипка в сочетании с роялем возвещали о бурной, кипящей жизни людей в этой долине в эту ночь. Было темно, и когда мы с неясным Зуманном ступили из экипажа, мы слышали шёпот теней леди и джентльменов: «Какой важный… у него четвёрка лошадей!». Часы внутри дома указывали на десять вечера. Процессия танца приостановилась вместе с нашим с Зуманном приходом; в зале была жуткая толкучка, но перед нами все расступились, жавшись спинами друг к другу и к стенам. Чудеса делают деньги в единении со статусом, желание сделать милость. Мы без труда пробирались сквозь ужасное разнообразие запахов: свежих, сладких, кислых в богато убранном принимающем имении.

К нам с Зуманном подошёл призрачный и возвышенный распорядитель бала, и столь благородного свойства, позвал нас сыграть в покер (однажды, за покером другая девушка признаётся мне в любви, а затем погибнет). Здешние леди и джентльмены не точно передавали свои мысли, а язык Зуманна отдавал вопросом по ним восклицая: «Девятнадцать шиллингов за кусок материи?! Даже в Лондоне за такие деньги не одеваются!».

Одеваются, мой друг, ещё как одеваются. Просто это иррационально-пафосно. Но здесь было очень мало помпезности, и много веселости, живости, игривости. Около часа мы сидели за картами. К концу игры на ривере определится победитель раздачи; 7 игроков вскрыли свои 5 карт; я показал комбинацию фулл-хауз, но весь банк забрал мужчина тридцати лет. Он мне рассказал:

— Лет 20 назад, однажды, проспорив другу свои рассказы, я невольно устроил пожар в поле и выжег все заготовленное на зиму сено. Представляете, мистер Барннетт?

— Как же вам это удалось?

— Я был вынужден сжечь их, отрезая себя от прошлого, но на самом деле я был отчасти рад, ведь было стыдно перечитывать «детский лепет».

После того, как мужчина покинул нашу компанию, я взглянул на девушек, и одна из них не то что бы спешила, но торопливо сбегала по лестнице; она, в общем-то, даже медленно шла, пока её не сшибла толпа, не засосала течением. Другие же девушки в платьях из сливочных материй стояли с маменьками, наблюдая за хаотичным, звонким движением каждого и каждой. У каждой из них едко пощипывало в глазах от страха.

Я вытянул себя из пучины затянувшейся игры. Из-за вина у меня заплетался язык, силуэты акварелью расплывались в пространстве, а в голову, по ощущениям, затолкали вату. Я вошёл в чайную. Озираясь на шелка, на перья, я невольно задел плечо женского силуэта. Не видя её лица, я скорее рефлекторно, чем искренне, буркнул слова извинения, и пошёл дальше.

— Мистер Барннетт? — окликнула она меня.

— Прошу прощения? — Сперва я увидел красные ленты, стягивающие тёмные косы Эвелины, которые отсвечивали падающий на них искусственный свет. Перед мной стояла Эвелина в сливочном, не пышном платье, и сейчас я уж не припомню, правда ли она отражала свет, а не впитывала ли его в скромно позолоченные серьги и жемчужное колье. Или же мисс Уилсон вовсе излучала свечение в тот вечер!

При ее виде я протрезвел, телом резко выпрямился, манерно коснулся края своего цилиндра. Посреди комнаты я склонился перед ней в глубоком поклоне.

— Мисс Эвелина, я рад встретить вас вновь. — Моя рука привычно нырнула за спину. Я заметил странные перемены в своём поведении — я стал мягким и покладистым, а порывистость сдерживал.

— Мистер Барннетт… — Она опустила глаза цвета малахита на пол, и я понимал, что в памяти она поочерёдно восстанавливает фрагменты нашего единственного угрюмого совместного вечера: — Я вынуждена просить прощения за поведение моего кузена на ужине, — тихо выдала она. Однако, я был чёрств к гибели животного.

— И кто же вас вынуждает извиняться, милочка? — Спиной я полностью выпрямился, и из-за того, что моё тело рода Барннетт ростом было выше большинства женских, я смотрел на Эвелину с высока, да еще и тягучим, цепким взглядом. Но через пару мгновений я смягчил взгляд, и вежливо улыбнулся, как и подобает в светском обществе. — Прошу вас, мисс Уилсон, не извиняйтесь за все те недоразумения, которые не подвластны вам. Я надеюсь, что детская душа вашего брата не испытала страданий после. — Я вспомнил свою поездку на кладбище.

Эвелина поспешно кивнула в ответ, но это движение было неконгруэнтно, не соответствующее ее реальным переживаниям. Она затаённо смотрела за мою спину. Я наконец заметил, что она глубоко дышала, и дамы из танцевального зала, глядя на нас, перешёптывались с кавалерами. Без слов я подметил, что Эвелина чувствовала себя выкинутой за борт всеми этими условностями: она ни с кем была не знакома. Эвелина окунулась в стыд. Я нарочно спас её, сказав:

— Верно ли я понял, мисс Уилсон, вы совершенно ни с кем на балу не знакомы? — Она снова согласилась, но в этот раз твёрже. — И некому вас представить окружающим? — смекнул я. — Вы чувствуете себя в западне. — После этих моих слов она прелестно и нежно вздохнула.

— Пообещайте, что вы никому не скажете… — она пожелала раскрыть мне тайну, и я ценил ее доверие.

Эвелина напоминала мне сестру, всё то родное, чего я был лишён.

— Никому не раскрою вашего секрета, мисс Уилсон. — Я слегка склонился над ней, чтобы никто больше не подслушал нашего разговора.

— Мой отец уехал по делам в город несколько дней назад. Он никогда не позволяет мне посещать балы, выходить в свет. И вы абсолютны правы, мистер Барннетт! Я словно в западне. Я ни с кем не в праве заговорить, дабы обо мне не подумали дурно. — Она нервничала, она была пристыжена, а я чувствовал — какая досада; чувствовал — какая жалость оказаться юной девушке в подобном положении.

— А как же те девушки, с которыми вы часто гуляете по садам? Они должны иметь хоть одного знакомого. Я не поверю, если вы заявите, что они также не имеют ни одного друга, помимо вас.

— Откуда вы знаете о моих прогулках, мистер Барннетт?

— Не сочтите меня дурным человеком. — Я контролировал свой нетрезвый голос как мог и осознавал подозрительность своего заявления. — Однажды я видел вас гуляющими в садах с другими дамами.

— Они вовсе не дамы, а обычные крестьянки! — неожиданно резко отозвалась она; в Эвелине было столько страсти, столько жизни!

— Но ваше положение сейчас подобно приключениям Родопис, — я заговорил поэтично-причудливо, да и многозадачно-туманно до такой степени, чтобы заинтересовать даму.

— Родопис? — теперь Эвелина говорила шёпотом, почти не дыша. — Мистер Барннетт, прошу прощения, но боюсь я совсем не понимаю, о чем вы говорите.

— Родопис — это та же Золушка у древних египтян. Её история пользуется большой популярностью тысячи лет. Когда я путешествовал по Египту, мне рассказал об этом один смельчак-удалец, по виду пират, за день до этого вернувшийся из Индии.

Я добился нужного мне эффекта — нос, живые глаза, тёмные брови приобрели известную стремительность.

— Не подарите ли вы мне танец, мисс Уилсон? Если вы оказались в подобном дурном положении, особенно впервые в жизни присутствуя на светском мероприятии, то я обязан прийти к вам на помощь.

Она ответила согласием на мое предложение.

Скрипач финально взмахнул тонким, элегантным смычком, выдерживая зрелость последней ноты. Предыдущий танец закончился; время нового. Дамы в темном танцевальном зале сделали почтительный, сдержанный реверанс, джентльмены медлительно поклонились. В это время влюблённые глядели друг на друга, молодожёны нарочно светили обручальными кольцами перед знакомыми, равнодушные и иные разошлись по сторонам, освобождая пространство.

Эвелина позволила коснуться материи ее нежной перчатки, и я повёл ее сквозь цветастые убранства дома. Пересекая холл (мы совместно преодолели пелену затхлого воздуха зрительской тесноты, и вырвались на свежую сцену актёрами). Зуманн увидел нас — он, почти брат мне, понял, уловил, увидел, что я очевидно влюблён. Итальянец наблюдал за нашим танцем со стороны. Прыгающая походка Эвелины гармонировала с ее нарядом — ее волосы слегка пушились у висков и вились кудрями у конца и посредине. Окружающие вне танцевального круга оглядывались порой на нас. Ее гибкая фигура остановилась в двух метрах в светлом ряду девушек напротив темного ряда мужчин. Лично знакомая со мной Родопис с земель Нила скромно улыбалась всем. Оживлённый танец начался — танцующие сделали несколько шагов друг к другу.

— Позвольте сделать вам комплимент? — начал развлекать её я светскими разговорами в процессе танце. Мы снова разошлись в разные стороны. (Казалось, я протрезвел)

— От комплиментов я никогда не отказываюсь, — ответила она. Я подстраивался под шаги девы.

— Для той, кто впервые оказался на балу, вы восхитительно держитесь в светском обществе.

Эвелина замолчала; мы прошлись в одну сторону вальсовым променадом и держались за руки. Мы сделали долгий, полный оборот по часовой стрелке.

— О чем вы думаете, мисс Уилсон? — спросил я, когда мы снова сблизились.

— Я задумалась о Наполеоне, — выдала она неожиданно, да коснулась моей руки пальчиками. — Вы увлекайтесь политикой, мистер Барннетт?

— Не смел бы заявлять, что увлекаюсь. — Мы обошли пару и разминулись, но, когда Эвелина вновь оказалась у моего левого плеча, я с азартом продолжил разговор. — А что вы сами думаете о наполеоновских войнах?

— Французский император — обладатель великой души. — Мы всё танцевали и танцевали, она продолжила свой речитатив. — Бонапарт расчётлив, он действует во благо империи и готов взять на себя столь ответственное дело — поднять революцию! Наполеон — высшее выражение национального духа.

— Но Наполеон ужасно любуется собой, — насмешливо добавил я. — Верно, его деяния немыслимо велики, но оценивая его личность я заявлю, что император надменен. Он восславляет свое величие над всем миром. Я презираю высокомерие.

— А я более чем уверена, что на самом деле Наполеон бесправен и слаб взаперти своих императорских покоев! — Шустрый променад в обратную сторону. — В действительности он, как и все обычные люди, сожалеет об упущенных возможностях.

— Вы предполагаете, что мы всегда не так хороши, как хотели бы быть? — спросил.

— Верно! Наши души и тела сталкиваются с миром, поучающим нас о том, кто мы есть на самом деле.

Я смотрел на нее и видел ангела.

— Отлично сказано, мисс, — улыбнулся я. Ее остроумие было сдержанным и метким. Глядя на молочную шёлковую материю её одежд и румяность щёк, я заметил, как Эвелина смутилась.

— Простите меня, мистер Барннетт, порой я говорю глупости.

— Вы постоянно за все извиняетесь.

— Издержка жизни с моим отцом.

— Ваши слова — вовсе не глупости, мисс Уилсон. Но даже если вы скажете однажды глупость, мне они нравятся. Но если вы хотите поменять тему разговора, то я не буду противиться. — Два шага, и мы вернулись на свои изначальные места, вернулись туда, где танец начался. Каждый и каждая здесь поклонились друг другу.

Чувства внутри танцующих были настолько нежными и мягкими, как после знойного, тянущего в мозге душного дня, когда ты припадаешь виском к подушке в прохладе, и проваливаешься, и больше ни на что не обращаешь внимания.

Смеясь, Эвелина подбежала ко мне и подарила еще один танец. (Второй танец — это знак неравнодушия) Полуночные вздохи и порывы зимнего ветра осуждали нас. Откинув все предрассудки, мы с ней держись лишь немногих правил, и были не против этого (сдержанность и только сдержанность; нет! Наплевательство и отсутствие условностей).

Музыка заиграла, и я снова взял ее за руку. Зуманн наблюдал в паре с распорядителем балла за нами, флиртующими.

— Прошу, зовите меня просто Эвелиной, мистер Барннетт! — воскликнула она и закружилась возле меня.

Мы танцевали долго, а затем прошли в ароматную чайную, где я представил ее первым лицам мероприятия, после чего мы скрылись в саду с лавандой и ежевикой.

— Вы всю жизнь провели в графстве Кент? — продолжила она расспросы. — Я вот, никогда нигде кроме графства Кент не была. Я всю жизнь прожила с отцом в одном доме. А ты был заграницей?

— Я только там и был. Но в 15 лет мне и отцу пришлось уехать из Франции в Италию из-за Берлинского манифеста о континентальной блокаде Наполеона. — Мы вновь вернулись к теме французского императора!

— Как жаль! А ты говоришь на других языках?

— К сожалению, почти не говорю. За меня всё переводили, и мне стыдно за это. Эвелина, если бы я предложил тебе прокатиться со мной в открытой повозке на этой неделе, ты бы согласились?

— А ты приглашаешь меня? — спросила она не так-то уж комично, а с огромным удивлением, и, услышав подтверждение моих слов, она продолжила. — Да, в действительности, я была бы счастлива. — Своим согласием она восстала против отцовского гнета.

Когда я прибыл обратно в Хорнфилд-Хаус вместе с близким другом итальянцем, я ощущал тоже самое, что и вы, любезный читатель, когда вы отпиваете вина, рассуждая о будущем: и вы преисполнены надеждами. Внутри дома на всю ночь стало далеко до безмятежной идиллии. За наркотической дымкой остаточных воспоминаний я ощутил восторг от сегодняшнего вечера; в моей голове плясала полька. В одиночестве, в пленяющем тумане гостиной я сидел до рассвета и наблюдал, как утром таял городской дым. Эта была буря, взрыв, резкий порыв, и борьба «прежних убеждений» с «надеждами и предвкушением». Я сложил ладони и положил руки под голову, и это ощущение было мягче подушки. «Всё! Когда-нибудь я женюсь на Эвелине!», — думал я. Неожиданно резко и громко запела птица, как скрипка, под которую я танцевал с ней; глаза слипались; я выбросил остаток сигары и заснул под пение птицы.

В тот же час, в ту же минуту Эвелина вернулась к своей обыденности, и слушала ту же самую птицу. Сегодня, вернувшись с завораживающего бала в отчий дом к полуночи, она села на багряную тахту своих покой, и впервые ощутила себя полноценной за 26 лет. Эвелина не думала о других бедах жизни с липким нытьём в сердце. Она, вдыхая яркий аромат садов меж Хорнфилд-Хаус и поместьем старика Уилсона, сидела и наблюдала за ночью. Она чувствовала сознанием, что знала меня, Барннетта, на протяжении многих лет. Эвелина полагала, а точнее более чем с твердой уверенностью заявляла, что и я сам чувствовал подобную братскую теплоту к ней: без страсти, без эгоизма, но с надёжностью и постоянством.

По возвращению домой старик грозился в очередной раз поднять руку на дочь, и она рыдала, пока отец кричал. Лицо химеры искривилось нахальной улыбкой, когда, уходя ее отец добавил: «Тебя не опорочат эти господа! Мужчины портят таких девушек, как ты». Но даже крики часовой давности не портили её долгожданного ощущения полноценности Эвелины.

Глава 4.

Дилан Барннетт

Я обогащал свой жизненный опыт, уверенно правя землевладениями; мои ночные кошмары прошли в этой долине. Зуманн каждый день откладывал свой отъезд в Шотландию, сливаясь с Хорнфилд-Хаус, со мной самим в семейные узы братства.

После бала на прошедшей неделе, порой, лично обойду я комнаты, да раздвину занавеси, и снова скроюсь в глубине дома. Так на днях вошёл я утром в свои гостиную с ромбовидными, кофейными обоями, а служанка, скромно одетая в хлопковую розоватую униформу, рассматривает на полу мои карикатуры. Увидев меня, она вскочила и отбежала к окну, будто яркие цветы сада притянули ее к подоконнику. Звонкий запах перца надолго оставил след в моей памяти, когда служанка спросила разрешения заговорить и, получив в ответ отцовский кивок, она осмелилась самобытно раскритиковать мои труды! Я даже растерялся от ее дерзости и бесстрашия; во мне вскипели горькие чувства. «Дура! Пустышка! Не знаешь забот; надо бы нагрузить тебя работой на кухне!», — крикнул я. Читатель, я мог бы выделить целый абзац для описания кипящих чувств во мне, но вы и сами можете представить озлобленность от обиды. Но с уверенностью могу заявить лишь одно — следовало бы мне помолиться тогда при церковных лампадах!

(Сперва я действовал, затем закатывал глаза и думал о произошедшем. И тогда, и только тогда ярость сменялась покоем)

И сладость бежала по жилам, когда я поступал по-своему, пусть и неправильно, а затем шёл пить виски. Вечерами я тунеядничал, в смежных садах наблюдая за племянником Уилсона с гувернанткой; мальчик с отличительной чертой, — с винным пятном на шее, — сосал палец, касаясь лепестков белых петуний.

В день тайной встречи с Эвелиной (мистер Уилсон не должен узнать о нашей прогулке!) внутри лакированного экипажа я говорил Зуманну: «Какие мы с тобой неотесанные дураки! А если нас поймают? Лишь черт знает, что сделает с Эвелиной». Жизнь шла сонно и неповоротливо до того момента, как договоренность сбылась. Я правил лошадью, и мы с Эвелиной в экипаже ехали вдоль полей долины, где Цезарь сошёл со своих кораблей. Ласточки вздымались, предвещая дождь, и воробьи опадали фонтанчиками. Листья, деревья были живые. Я улыбался, когда Эвелина звала меня просто по имени, словно мы друзья с пелёнок, брат и сестра.

Хороша она была, как морская пена; я долго сомневался в истинности ее особенности, но это оказалось правдой. Она завораживала меня до слабости, чего не было ни разу до этого в жизни.

Неожиданно Эвелина спросила меня, забуду ли я её когда-нибудь. Я взглянул на ее красные ленты в чёрных волосах, на позолоченные серьги, которые она носила всегда; моя Родопис, то бишь Золушка, твёрдо улыбнулась с ямочкой на щеке. Я доподлинно ответил: «Дорогая, тебя очень трудно забыть, при всем моем желании», а она всё мрачно продолжила: «Умоляю, не забывай меня никогда». Эвелина боялась остаться одной. Фиолетовое платье для прогулки и ласковые, сдержанные украшения гостеприимно влекли меня; лишь за две встречи мы оба начали понимать, что терроризируем мысли друг другу. Правда, страсти никакой не было. Лишь только связь двух душ, связь, которая обрывала период жуткой пустоты обоих из нас, порождённый семьей.

Мы говорили без умолку, и я достал из кармана первую подвеску из прозрачного пенистого ирландского обсидиана и подарил ей, попросил надеть на себя и никогда не снимать, и Эвелина выполнила мою просьбу. Камень на ее шее успокаивал меня.

— Почему твой отец не позволяет тебе выходить в общество? — обеспокоился я; утренняя дорога была пуста, и только редкие подводы облегченно гремели в пешеходной оживленной тишине.

— Мой отец жестокий и нелюдимый человек, Дилан. Он не выносит мысль, что нас с ним что-то может разлучить. Он не благословил ни одного из моих женихов!..

Эвелина невозмутимо взглянула на меня, взглянула вперед, обернулась на едущий позади экипаж с Зуманном и гувернанткой. Она рассмеялась над моей не озвученной претензии к ее отцу. (Ревность лежит у сути всего; ревность — самое прочное из человеческих чувств; ревность нужно искоренять)

— Ты помнишь, что сказал он в вечер ужина?

— Да, я отлично помню слова твоего отца. Безупречные джентльмены загубят твою живую душу. Что за сумасбродная молодежь, — сказал он.

Как выяснилось мой отец был не единственным, кому было суждено питать к своему отпрыску любовь, окрашенную холодом и горьким безразличием — таким же был и мистер Уилсон.

— А после того, как мой кузен принёс в дом тело собаки… — Я наблюдал, как связки внутри чудной шеи Эвелины на мгновение атрофировались, и вновь задребезжали, а гортань опустилась. — После того мой отец не в себе. Но мне, Дилан, просто необходимо общество таких людей, как ты; с кем у меня родственная связь. Иначе я умру.

Остаток дня мы провели за разговорами без смущения; всё вокруг глядело так богоугодно (церковь рядом), важно (дом град управленца), так радостно (река!). Через несколько часов мы нашли себя у того места, где все началось, у безмолвной двери, обременённой колонами. Дом Уилсона выделялся на фоне тускло-фиолетового неба и древнего заповедника. Об этом заповеднике Эвелина рассказывала: «Там гигантские тисовые деревья, вечнозеленые дубы. По канавкам, размытым ежегодными дождями, бегают муравьи, обрушая на самих себя несерьезные лавины пыли».

Прошли очередные две недели из срока в один год. Эвелина наблюдала за традиционной июльской игрой в регби; «Рай-то, рай-то какой!», — крикнул я Зуманну в другой конец комнаты, оглядывая с верхнего этажа гостей в саду. Птицы напряжённо носились за крошками с нашего стола; мои давние, богатые приятели ожидали развлечений (их предки эмигрировали из Франции несколько веков тому назад). «Но в то же время я бы не отказался загнать сейчас оленя! Или пойти на лису вместо всех этих приемов!», — воскликнул я. Весь городок ожил из-за моего приёма, где к толпе всякого люда примешались горожане.

Я отошёл от окна, спустился по лестницам, вышел в сады, невольно очутился в обществе породистых кабелей. Праздник был восхитительным, кружева и драпировки белыми и воздушными. Темно синий, почти что чёрный фрак на мне, красные перчатки и светло-серый цилиндр не выделяли меня из большинства городских модников и модниц. Я увидел Эвелину. Сквозь покрывающие ее густые ветви цветущей яблони, где была организована чайная. Она глядела на чистое голубое небо, и мне казалось, что мы не виделись все 40 тысяч лет. Мы провели все утро вместе, а когда Зуманн в очередной раз отказался играть в подвижные игры, Эвелина удивила каждого выйдя на поле. Она вполне успешно выступила! После развесёлой игры мы с Эвелиной, усталые и вспотелые, стояли в стороне под елью и язвительно пререкались. К нам подошёл Зуманн.

— Здесь есть неглубокая река за холмом, — сказал мне итальянец и ринулся бегом к калитке, выскальзывая к опушке леса.

— Хорошо! Я очень рад.

Я бросился следом, и через пару минут мы с другом выбежали к шуму воды. Сбежав с праздника, будучи в статусе владельцев приёма, мы с Зуманном, словно мальчишки, не обремененные обязанностями, сбросили дорогие материи и прыгнули в воду, да и погребли вглубь вод. Я плыл и слышал, что где-то на берегу лают собаки. Утки с утятами неслись прочь по водной глади от нас. Эвелина вышла на наш след, когда мы лёжа просыхали на берегу. Пышные ткани её юбки испачкались от прогулки по лесу, но продолжала она выглядеть так элегантно, так нежно. Эвелина уселась на мох древнего пня.

— Знаете, господа, я могла бы жить в одном доме с чьим-то мужем и его женой, — сказала Эвелина.

Она улыбнулась небу, и Зуманн за ней рассмеялся облакам. Эвелина рассказала, что с детства обожает воду, и я подержал ее, разделив ее страсть к озёрам, рекам, шумному дождю и грязным лужам.

— Нет ничего лучше, чем сидеть на пляже с хорошей книгой, — покачал головой Зуманн, и мы втроём безоговорочно согласились.

Здесь, вне цивилизации, царила великолепная атмосфера щедрости. В пору друзьям притереться друг к другу и в радость закурить.

— Верно, Зуманн. Книга, солнечный день и безлюдный пляж — залог счастья, — заключила Эвелина. Солнце из-под облака осветило длинные водоросли на илистом дне. — В такие дни я люблю читать «Одиссея», — рассуждала Эвелина.

— А я предпочитаю всё, лишь бы не «Одиссею», — высказался Зуманн и встал на ноги. Мы направились домой.

В воздухе Эвелина раскрыла чёрный зонтик, который уже успел за время своего использования затереться по концам. Была пора Эвелине вернуться к отцу, и я проводил ее. Она бежала по полю, и я за ней. Около входа в дом Эвелина наклонилась к земле, и я наблюдал, как она сорвала несколько спелых ягод земляники. Ее бледные, сладкие губы осторожно обхватили одну из ягод, а загорелая кисть руки накормила меня оставшимися. Стоя у знакомых гранитных ступеней, она смотрела на меня родными глазами, и я осмелился, пусть и невольно, прикоснуться к еле заметному, тёплому румянцу её щеки. Мои противоречивые надежды о нашем браке, приготовленным самими ангелами, слились с солнечным светом; однако, старик Уилсон застукал нас и швырнул в комнату антиквариата Эвелины, где до этого я не был, где несло переваренной капустой. В темноте, затхлости и пыли он с неожиданной силой опрокинул меня на кресло. Ширма; буфет! Часы… вазы… ящички… картины… гербарии… и пискнула мышь голосом мертвого, и та самая ширма пошатнулась, и гувернантка, бравшая с Зуманна деньги за уединение, которой было велено увести Эвелину в свои покои, закричала вместе с хозяйкой.

— Как ты посмел совращать мою дочь? — подал замогильный голос старик и обхватил мою шею рукой выше кадыка, надавливая ногтями толстых и больших пальцев особенно болезненно и изощрённо.

Эвелина вырвалась из рук гувернантки и оттащила его от меня всеми своими силами, принялась умолять прекратить. Но Мистер Уилсон продолжал, и когда в лёгких, в мышцах живота ужасно заныло от нехватки воздуха; мистер Уилсон отскочил к двери. Пыльные, посеченные волосы, его вонючая и мешковатая одежда в тени слились с воздухом. Мистер Уилсон замер, и всё вслушивался в тишину и мои хрипы. И вдруг он начинал кричать, что он падает, валиться, летит в огонь! Я замер, приложив руки к горлу и вжавшись в спинку дивана, я с изумлением взглянул на Эвелину. Она отреагировала быстро: приковала внимание отца к себе; жестами прогнала гувернантку, когда ее отец упал на пол скорчившись; она его заботливо приобняла, даже мило проверяла, нет ли огня, так сильно он кричал. Но никакого огня нет. Ничего нет! И она объясняла ему, что это ему приснилось, и под конец старик успокоился.

Пошатываясь, я нетвёрдо встал на ноги. Впервые за долгие года я вспомнил о своём обезумевшем деде; перед смертью рассудок старика расщепился, он кричал, будто тонул. Несложно провести параллели меж мистером Уилсоном и моим дедом; это проскользнувшее детское воспоминание поразило до глубины разума. Мои связки болезненно тянули, ныли; голос не хрипел, и это радовало. Я подошёл к Эвелине, все также склонявшейся над отцом. Я попытался заговорить со стариком, но возможно ли это, когда человек видит не тебя, а чертя, людоеда, сатира. Не без труда я вынес мистера Уилсона на свет в столовой из комнаты антиквариата, и посадил на жесткую кушетку у окна.

Он бредил, порой приоткрывая глаза и постанывая. Эвелина настаивала, чтобы я ушёл; она умоляла, выгоняла, угрожала, но я не мог уйти. Гувернантка налила мне кружечку крапивного душистого чая. Мой шумный прием жил и без своего владельца, ведь обертоны смеха и голосов празднества доносились до поместья Уилсона.

Спустя недолгие двенадцать минут и 42 секунды (знаю точно, ибо не отрывал глаз от часов), черты его маскообразного лица ожили, и негибкий голос очнулся. Гувернантка подала мистеру Уилсону чаю. Я попросил женщин оставить мужчин на разговор; Эвелина с гувернанткой и племянником ушли в комнату антиквариата.

— Юной девушке непристойно встречаться с мужчиной наедине, — сказал мистер Уилсон неожиданно ласково и нежно, и его глаз дёрнулся, и с каждым разом дергался все интенсивнее.

Я наконец мог высказать всё то недовольство и раздражение. Отвращение к ее отцу теперь было высказано в грубейшей форме, не задумываясь о последствиях. Старик смотрел мне в глаза и словно перестал узнавать.

— И, мистер Уилсон, я ни трус, ни совратитель! — объяснился я, отбивая каждый звук предельно четко так, что зубы ляскали. — Я проводил миссис Уилсон к ее дому по требованию… — Старик ирландец прервал меня.

— По чьему же требованию, демон? Да ты… сатир!

— По требованию хороших манер! Они мне не безразличны. Я вижу миссис Эвелин во второй раз в жизни. Мы встретились в садах по чистой случайности, — он вновь прервал меня.

— Поэтому целуете мою невинную дочь у входа в мой дом?

— Мистер Уилсон! — наигранно возмутился я правде. — Ваши слова — ересь в самом чистом из ее проявлений! А около получаса назад вы кричали, что падаете в огонь. Вы бредите!

За садами раздались горячные выстрелы, да такие, что пар клубом взвился от ружья. Зуманн, весь задорный и хмельной, стоял на холме в миле от нас, и палил по деревьям. Уилсон, мизантроп, да самый великий из тех, кого я знавывал, флегматично взглянул в окно под своей щекой.

— Возможно, ваше общество и не самое худшее для Эвелины, сравнивая с вашим другом итальянцем, — буркнул мистер Уилсон и продолжал смотреть на болотную траву, группу елей в дали, лес в другой дали, на заповедник с муравьями-камикадзе, холм с омерзительным ему праздником жизни, на Хорнфилд-Хаус в низине.

Зуманн продолжал палить по деревьям без цели, взяв пример с меня. Я направился к двери выхода, нацепив на голову неизменно серый цилиндр, и драгоценная Эвелина, не светская, добродушная, беспокойная, обратилась ко мне с благодарностью так, будто мы едва знакомы, и это вывело меня из себя больше, чем рукоприкладство ее отца. Но я не упустил возможности восхищаться ею. Я восхищался ее умением себя держать. «Старик безумен, Эвелина. Оставь его и живи в Хорнфилд-Хаус. Спаси себе жизнь», — умолял я ее, стоя в прихожей у двери. Она ответила: «Да как же я могу, дорогой?! Бросить дом, в котором выросла. Весь свой антиквариат, своего племянника и его гувернантку. И ещё служанку не забудь!». Тут-то что-то её передернуло; она тут же убежала к отцу.

Я вернулся пешком на приём, а на следующий день я был вынужден уехать по делам в город, скрывая следы удушения на своей шее.

На второй день я охотился на уток с Зуманном возле местного заповедника. На третий день нам с Эвелиной выпала удача повидаться в садах в той отгороженной части, где ей дозволялось гулять. Разлука была мучительна. Я ощущал ее сестринские поцелуи в щеку и дыхание, шуршание подолов ее платья, забавы и шалости. Иногда мы играли с ней: доставали из здешних подушек перья, уединялись у розовых кустов и огромнейшей цветной капусты. Мы дули на перья и размахивали руками, не давая им упасть. Эвелина убегала, а я следом за ней, догонял ее. Мы обменивались воспоминаниями детства; я рассказывал, как вылавливал головастиков из реки Трент, а Эвелина рассказывала о своей мертвой матери. Благодаря подобным встречам она смогла вкусить веселье рядом со мной. Мы убивали уныние! Она сорвала белоснежную розу, покрутила ее в руках, опустила малахит глаз на кожу моей шеи, где ее отец душил меня; я вплел цветок в ее чёрные волосы, и девушка задержала дыхание. Свет ласкал ее кожу и, рассмеявшись, она принялась разглядывать плавающих лебедей. Мы переглянулись, рассмеялись и пошли рядом, как и птицы. «Но он ведь не сумасшедший, правда же?», — спрашивала она полушепотом. «Мой папенька ходит по дому, как тень. Бормочет и беспричинно смеётся, видит преследующие его по дому силуэты без одежды! Кричит на них он. Мой отец придает словам особый смысл», — плакала она, несчастная. Занести в карточку всё перечисленное! Очень важные симптомы. «Да и странный вид, неряшливость. Говорит говорит, а потом забывает, и начинает по новой», — слезы котились по ее загорелым от природы щекам, оказываясь на моих пальцах. Спонтанно она успокоилась, мужественно призвала все свои силы и пожелала на час позабыть о деспотичном отце.

В ту же ночь мы украли с кухни стейк мяса и зажарили его для собаки на огне камина, пока Эвелина танцевала, разглядывая лепнины высоких потолков. Следующий день мы с ней провели вместе; мы укрылись в заброшенной конюшне подле того кладбища, мы лежали на сеновале; я читал готические рассказы ее сочинения. Уморительные сатирические истории со злобными вампирами и призраками (Эвелина любила готические романы!).

— Как ты относишься к вампирам и призракам? — безобидно поинтересовался у меня Зуманн, обнаружив нас в этой заброшенной конюшне, круча в руках так и сяк бумагу с матёрым почерком Эвелины.

— Я жалею, что из дьявольских существ встретила лишь своего отца, — ответила она остроумно, грубо, а я скользяще и жадно провёл пальцами по ее волосам, начав плести косу.

Так, сидя рядышком, мы вызывали друг друга на искренний бой, строившийся на основе общих интересов: мы вызывали друг друга на Сторге (один грек поведал мне о идеи квалификации любви в Италии, где я познакомился с Зуманном). Никогда я не был так счастлив! В жизни! И пусть она часто исчезала из моей жизни из-за своего отца, но я знал, что она рядом.

Настал уж красочный месяц, завершающий лето; августовский жнец настиг графство Кент.

В один из дней я сидел в доме. Часы отбивали час за часом. Во власти сомкнутых сил, уже несущих меня в атаку, я со сладким восторгом сорвался с места и выбежал из духоты дома. Зуманн звал меня обратно, дворецкий не воспринял стремительности моего поступка. Я лёгким шагом пробирался сквозь свежесть ветров над полями; я поднял руки к вискам, хватаясь за голову. Я пробирался по тропам садов; я шёл мимо жёсткой дикой травы ради того, чтобы никто меня не увидел. Солнце уже зашло, и кузнечики, подобные по звучанию пению цикад, прыгали за мной, преследуя звуком. Я надеялся, что мистер Уилсон, измотанный дневными делами, уснул раньше срока; я знал, что французская гувернантка Уилсона уехала вместе с племянником хозяина к ее умирающей матери в Бордо, ибо сорванец не хотел расставаться с ней ни на день. Пришло время, когда прижимаешь к груди охапку цветов, чтобы с порога ей объявить (и пусть после она про меня думает, что хочет) с порога сказать, протягивая букет лаванды: «Я тебя люблю и хочу сделать тебя своей женой».

Глава 5.

Дилан Барннетт

— Пустите же меня, почтеннейшая… — крикнул я у двери, и служанка отворила мне.

Я оттеснил её в сторону своим крепким, превосходно драпированным телом и проскочил в холл. Я почти не чувствовал боли и даже не мог помыслить, какими будут последствия этой ночи.

Единственная прислуга, обслуживающая дом, грозилась разбудить хозяина, но на шум наших с ней пререканий проснулась Эвелина. Она выскочила к перилам лестницы; она неуклюже прикрывала руками свою ночнушку из увесистой ткани с легкими кружевами. Она сказала:

— Дилан, я неподобающе одета, — ее чёрная коса свисала по плечу, доходя до, прости меня, Боже, до животворящих, упругих бёдер.

— Здесь это и не важно, Эвелина, — подал я вкрадчивый голос. — Я пришёл поговорить с тобой.

Эвелина кивнула в ответ.

Она приказала служанке оставить нас наедине, и та скрылась в комнате антиквариата. Двери были закрыты. Мы уединись в гостиной.

— Уже вечер. Неужто что-то срочное, мистер Барннетт? — спросила.

— Ужасно безотлагательное, Эвелина. Дело ни в коем случае не терпит промедлений.

— Тогда я переоденусь и спущусь к вам, — она очутилась около меня лишь через десять минут.

Секундные стрелки часов били, отсчитывали время до полуночи. Я молчал. Эвелина поставила букет лаванды в вазу. Она читала, сидя на кушетке в гостиной, где я клялся ее отцу, что нас ничего не связывает. На ее голубое платье падал свет из-под свечи. Я растерялся, и мы из-за этого молчали. Эвелина была сонлива и спокойна, а я бойко бродил по периметру комнаты. Я смутно ощущал сыроватый запах внутри гостиной комнаты, смежной с той закрытой и пыльной, где обычно проводит свои дни мистер Уилсон.

Я собрался, встал напротив неё… я держал руки за спиной, пальцами теребя гладкую ткань костюма. Эвелина подняла на меня глаза, но я метнулся в другую сторону. Она громко захлопнула книгу и заговорила крайне серьезно:

— Мистер Барннетт, вы пришли посреди глубокой ночи, подняли меня с постели под предлогом безотлагательного разговора, но сейчас вы храните молчание. Молчите, как покойник в гробу! В последнее время вы не жалуйтесь на свое самочувствие?

— Эвелина, я пришёл вам признаться… — мои мысли путались, — если сказать, что я влюблен в вас, это будет полнейшей чушью, — девушка побледнела, а на ее заставших глазах зрели слёзы. — Я люблю вас! — встрепенулся я уже поживее. — Люблю! — я сплел венок из трав чувственных слов и сложил их перед ней. Пусть Эвелина делает с ними, что хочет.

— Ты любишь меня! — воскликнула она очевидно не веря мне, и оттого, что она произнесла истину своими губами, мною овладела смута, да и всепоглощающий порыв обрести счастье.

— Да, люблю, — живое существо любого этапа развития проникнуто стремлением к этому властному чувству. — Я страстно хочу, чтобы ты принадлежала мне. Хочу, не рассуждая! Наш брак станет истинным и чистым, и чувства не угаснут, а неудачный брак Зуманна — лишь исключение из правил.

Рядом с ней ялишался хребта. Я подал Эвелине руку, и она переложила книгу с колен на подушки, чей фантастичный, готический сюжет померк с нашей действительностью. Вся она замедлилась: движения ее рук, ее слова и страхи. А мечты и желания убыстрились по ходу наших невинных поцелуев (мои руки судорожно касались кожи её шеи под волосами). Я ощущал тонкий, личный, такой знакомый аромат ее присутствия. А ведь до чего только жизнь не доведёт: я ее и душить буду, и лечить! Эвелина отпрянула от меня, подняла малахитовый взгляд и смутилась. Она попросила меня сесть на кушетку, где сидела до этого сама, и попросила подождать, пока принесёт чая.

Через четыре минуты, девушка утонченно держала на коленях чашку чая с блюдцем из фарфора превосходного английского качества (фабрика «Этруриа» Дж.Веджвуда), и пила она чай без сахара, а я старался запомнить этот миг. Сегодня все доставляло мне радость: и тонкая жажда, и наше с Эвелиной общее счастье, разделяемое в тишине. Я постарался запомнить, как она холодела от волнения; как Эвелина дрожала перед одной мыслью об отъезде от отца. Мы не знали, как нам быть дальше.

Но вот Эвелина привстала, дабы поставить кружку на столик, а шов на ее платье разошёлся. «Надо его починить», — сказала она. «Самой», — добавила она. «Взять ножницы, нитки, и что ещё?», — Эвелина поразительно спокойным голосом обратилась ко мне, и я с нескрываемым удивлением поднял голову на неё. «Ты думаешь сейчас о шитье?», — растерялся я. «Ах, ну да, наперсток, конечно», — продолжала Эвелина и с азартом побежала на второй этаж по лестнице, оставив меня одного. И мне показалось, что воздух больше не проводил звука, что само мое сердце внутри оттесняло своими размерами остальные органы.

Неожиданно позади разразился скрип входной двери и топот валких старческих шагов; мистер Уилсон вошёл внутрь дома. Звук его голоса оттянул меня канатом в сторону. Но не было решительно никаких оснований тревожиться до того, как я увидел, что он держал в руках ружье.

— Что вы делаете в моем доме ночью, мистер Барннетт? — спросил помятый жизнью старик с пустым, болезненным взглядом.

На его подбородке, на подошве обуви была грязь; он бродил по не облагороженной части садов. Мой голос дрогнул, когда он навел на мою голову дул ружья. В ужасе я был готов ускакать прочь из дома, как бессовестный зверек, но я не мог оставить Эвелину с ним наедине снова. Мистер Уилсон был больным стариком, чья душа испытывала психологические трудности. (Он был схож с моим дедом!) Главное знать, с кем имеешь дело. Да.

И только я хотел подать голос, как он резко подпрыгнул, посмотрел в пол, швырнул на пол ружье и заговорил на жаргоне. Он кричал, что падает в огонь, что на него смотрят вылупившиеся глаза из стен. По его щекам текли не ощутимые слёзы, широкие поры грязной кожи впитывали их. Я стоял и смотрел на него, как убитый. (Вспоминая своего безумного деда)

Боже, какой крик! Как Эвелина вздрогнула, когда увидела на полу ружье и своего отца в порыве бреда. Она отбросила моток ниток и тонкую иглу и порхнула к отцу навстречу!.. Эвелина едва подала ему руку, едва бросилась в отцовские объятия, как вдруг замертво упала на пол. Я осознал: прогремел выстрел. Я смотрел в сумасшедшие глаза своего соседа, и сам себе не отдавая отсчёт упал на колени перед ней. Была жуткая рана в ее животе под тканью слегка порванного платья, которое Эвелина стремилась починить с такой страстью. Эвелина давила из себя улыбку, даже когда ей было невыносимо больно, когда она умирала на моих руках.

Мистер Уилсон с улыбкой высоко подпрыгнул. Снова и снова.

Эвелина была мертва. Ее малахитовые глаза замерли на пляшущем, надрывающимся от смеха мистере Уилсоне. И только я поднялся на ноги (ее кровь каплями стекала по моим грешным пальцам), старик приблизился ближе ко мне.

Выпятив глаза, он выстрелил вновь.

Звёздная ночь

Эта ночь стала началом великого скитания. В эту ночь родилась и я, обратная сторона разума Барннетта. И ирония была в том, что поступок одного шизофреника стал причиной эпизодической шизофрении другого. А причудливая пуля, всаженная в плечо молодого человека, послужила резоном его чудной бесконечности.

Дилан Барннетт

Я очнулся посреди ахинеи, в которую меня внезапно окунула жизнь. Я ничего не чувствовал… не замечал… обыденная боль в спине затмилась неопознанными ощущениями в левом плече — это была очень «острая» боль. «Боже упаси, меня парализовало?», — подумал я. Вскоре я смог пошевелить лодыжками, а затем и пальцами ног. Итак, я не был парализован, но, когда я попытался облокотится на руки и привстать, так что-то, по ощущениям ключица, треснула, как кусок пропитанного кровью мела. Я взвизгнул от боли и ударился затылком об пол. Я закрыл глаза.

Казалось, что в голове у меня была бездонная пропасть, куда я падал и падал. И я был готов погрузиться в пропасть самозабвенно, но нечто демоническое держало меня и заставило встать. Заставило! Я не знал, сколько времени лежал без сознания (была ночь), сколько крови я потерял (она сочилась с левого рукава); я не знал, что мне следует сделать. Я не понимал, почему единственная служанка ещё не обнаружила этот живописный кавардак! Эвелина мертва! Скончалась в результате трагической случайности! Мебель в гостиной опрокинута: мистер Уилсон сбил книги на пол; перевернул диван; там кувшин разбил, там стакан, вазу с орнаментом роз и фиалок, где стоял мой букет; пулей старик проверил неустойчивую массу комода, а теперь разлегся на кушетке с простреленной головой!

Та же демоническая сила заставила меня забыть о затхлом домашнем воздухе с ароматом варенной капусты и взять на руки тело любимой из дома. Я спешно покинул дом в предрассветных сумерках. Я бежал по жёсткой, дикой траве в садах, отравленных туманами.

Мое сердце колотилось неправдоподобно бешено. В ушах стучала кровь. С ужасно долгими остановками я донес тело Эвелины до Хорнфилд-Хаус (с каждой верстой мое плечо хрустело все громче). Я прокрался внутрь поместья с чёрного входа. К моему счастью, люд, населявший имение, все ещё спал, и я смог незамеченным попасть в свои покои.

Посадив возлюбленную на стул у окна, я установил свечу. Скоро должно было светать. Зелёный свет вокруг меня размывался в темноту. Я не знал, что мне делать! Поэтому я делал хоть что-то. Обмывая ее нагое тело, я убеждал себя, что готовлю Эвелину к раю. (К Богу она должна явиться, будучи людским идеалом) Набранная мною вода, в которой я обмывал ее тело, стала скорее концентрированной кровью. Я швырнул ее покрасневшие одежды и полотенца в угол комнаты; я укутал тело Эвелины в нежную простыню. На ней осталась только подаренная мною обсидиановая подвеска. Моя рука продолжала трещать по швам, когда я одевал ее в свежие вещи. Отчаявшись, я лёг на постель вместе с возлюбленной.

На моих щеках остались следы крови и теперь уж было не понять, кому из нас двоих она принадлежала раньше; я старался ограничить собственные движения свободной рукой, когда я вытаскивал пулю. Но крик вырывался невольно как следствие разъедающей плоти боли. Нет, моя ключица не была сломана, но остался след от пулевого ранения. Через полчаса обессиленный я уснул на ее коленях. Я проснулся в полдень от лучей солнца, ведь забыл закрыть шторы. Камердинер стучал в мою дверь. В моих глазах всё вокруг кружилось; воздух смердел;

Собрав волю в кулак, надавав себе пощёчин, я смог заставить себе прогнать податливую слугу сквозь боль. Когда за дверью все стихло я, судорожно вцепившись в перила, в состоянии меж безумцем и трупом побрёл на первый этаж за бутылочкой рома. В столовой меня давно уж ждала экономка с лунообразным лицом, да Зуманн выжидал случая узнать, куда я стремительно умчался вчера.

— Дилан, что с тобой? — воскликнул итальянец, выскочив к лестнице.

Голубизна его глаз лишила меня оставшихся граммов самоконтроля.

— А разве со мной что-то не так?!

Из соседней комнаты экономке зазывала нас на поздний завтрак.

— Дилан, от тебя веет жаром! Твои глаза метают, тело горит! Ты выглядишь безумным! — звонко, буйно крикнул итальянец, как всегда оживленно жестикулируя.

— Не придумывай лишнего, Зуманн. Я полностью здоров. Я замечательно себя чувствую! — взбудоражился я. — Я чувствую себя так замечательно, мистер Зуманн, как никогда до этого, представьте!

Я быстрым шагом направился к входной двери. Он схватил меня, но я вырвался из его дружеских рук и выбежал на улицу. Кровь начала сочиться вновь сквозь повязку.

Подбежав к конюшне, я запрыгнул на своего жеребца. Я ездил по долине несколько часов, пока не загнал породистую лошадь, как дешевую суку, купленную за бесценок по причине ее плохого здоровья. Меж тем утренние деревья были так же зелены, как и раньше; рыбы рассекали водную гладь. Неизменно кипела жизнь, а над домом мистера Уилсона высилась коса смерти. Знакомый пейзаж омрачился скорбью и заразился болью. До заката я шептал себе под нос слова католической молитвы, сидя у озера там, где никто не смог бы меня найти.

Я вернулся домой к ночи, готовый отдать концы сполна. Прислуга настороженно отшатывалась от меня, а пёс не отходил от ног. В моих покоях Зуманн ждал меня с моими собранными вещами, глядя на окровавленную постель и наши багряные ночные вещи. Он рассказал, что все в графстве Кент уже знают о страшной смерти семейства Уилсонов. Зуманн произнёс заветные слова: «Служанка дала показания. Сказала, что это их сосед Барннетт убил и отца, и дочь прошедшей ночью.

Внутренний холод пронизывал позвонки, которые я начал постепенно ощущать вновь. Я, будучи слабым мальчишкой в те времена, был слишком ошеломлен для расспросов. «Дилан, я отвезу тебя обратно в Лондон, и ты заляжешь на дно, будешь жить под другим именем», — призвал Зуманн, второпях комкая мои вещи.

Уже тогда я был обречён жить среди самоубийц, пьяниц, и других людей, чьи души были обречены на гибель. Читатель, представьте, что в тихой провинции, где ваши соседи — недалёкие, размеренные олухи, тебя, дикого, грешного, обвиняют в убийстве! Но Зуманн, слава Богу, не верил лжи и проповедовал истину.

Все труды Вольтера и Руссо в трагичные моменты вылетают из головы; и в конечном итоге остаётся только собственный халатный опыт.

Вниз, слегка по наклонной мчались мы! А мой пёс за нами до того, как выдохся и упал почти без дыхания. Дорога впереди словно расширялась и удлинялась с каждой милей. Колеса жужжали, экипаж кренился то влево, то вправо. Из-под копыт лошади вырывались поломанные напополам ветки; экипаж приподнимался над землей, казалось, на несколько дюймов. На станции я шёл в темноте, и Зуманн направлял меня, как ребенка, как громоздкий экипаж со старой каббалой в упряжке. Зуманн сунул мне в карман купюры и приказал залечь на дно в Лондоне, приказал смешаться с толпой. «Я найду тебя! А пока прикрою следы», — приговаривал он самоотверженно, перевязывая мне рану лоскутом одной из моих пышных рубашек. Когда мой экипаж отъехал от станции, я скрылся от вездесущих стражей порядка. Я уехал без багажа, с двумя шиллингами в кармане.

Глава 6.

Àдам Нил

Лондон проглатывал молодых людей миллионами, никогда больше не отпуская их вновь и губя их жизни в бедности. Осень 1813 года начала туманить умы людей. Листва деревьев с каждым днем опускалась к земле ниже и ниже, оставаясь багряной и золотой, но редея с каждым днём. Раньше, в трущобах я обитал одну-две ночи до того, как вновь растворялся в людском потоке на Бонд-стрит или Сент-Джеймс. Раньше, в борделях, у мест проведения бойцовых поединков, где меня не узнавали, я ощущал себя непобедимым. Ныне сконфуженный, дрожащий и больной, я стоял в тени у двери выхода, и грубые нравы дешевого трактира разбавлялись кислым запахом ветра из окна.

Память съедала меня изнутри, словно сонный паралич. Я был разбит, сломлен и потерян, ибо даже во снах меня преследовали воспоминания — жуткая улыбка мистера Уилсона во все зубы и его пляски, как он кричал о пламени, пожирающем его плоть, вопил о глазах в стенах, как мой дед перед смертью! Но я точно знал, что я должен затаиться, да найти себе какое-нибудь занятие, которое не позволило бы мне растерзать себя воспоминаниями. И трудился я простым рабочим уж несколько месяцев, да начал в свободное время ежедневно наведываться в харчевню, где веселые люди делятся безрадостными историями своей безрадостной жизни.

— Аристократы — для них важны манеры! — капризно воскликнул мужичок номер один с белоснежным рядом верхних зубов, один из четверых завсегдатаев здешнего заведения.

Угрюмо продолжил второй старик, лишившейся одного уха и пальцев:

— Да все они высокомерные снобы! Ходят они, значит, по баллам, пишут стихи, музицируют, говорят на двух-трёх языках. Да, да! Они постоянно говорят! Они только делают, что говорят. И больше ничего.

Я внимательно слушал, когда мужчина номер три подал высокий голос:

— Живут они в своих имениях, готовые веселиться в постелях со своими жёнушками и любовницами, а их сынишки наведываются в наши бордели. Но не знают аристократы настоящей жизни! Они годами не выходят из запоя и…

— Как и мы! Мы с ними не очень-то и отличаемся. Как и мы, так и они в запое! — четвёртый мужчина рассмеялся. 20 ему лет? 40? 45? Было трудно сказать. Да и не было у меня ответа на вопрос.

Но четверо потных мужичка, играющие в карты дни напролёт, были правы лишь отчасти. Да, раньше я не мог себе и пуговицу пришить — жалкий, ничтожный. Удивительно, как я ухитрился пройти по жизни с теми крохами познаний, какие у меня были! Но будучи богачом я думал не только о распорядке своего дня и о мелких бытовых заботах, но и о будущем тех, кто зависит от моих решений.

Я вышел на свет, напугав древнюю хозяйку трактира.

— Ах! Это ты, Адам! — воскликнула она.

— Я напугал вас, дорогая? — виновато улыбнулся я. — Должно быть вы подумали, что присланный властями нагрянул к вам.

Она буркнула в ответ что-то под нос, а я не стал переспрашивать; я присоединился к крестьянским мужичкам. Я закурил, слушая шум голосов внутри себя. (Курево укрепляло мой скверный сон) Гуляки пялились на противные цветы, натыканные по горшкам, и я предложил угостить их пивом за свой счет.

Каждый день я сидел в этом трактире вечерами и перебирал поводы, почему ход моей жизни так резко переминался. Но единственное что я понимал, что за год мое лицо изменилось: переживаний было достаточно; из наивно-румяного овала лицо превратилось в щуплый, недоброжелательный квадрат. Мои переживания прервал вопросом угрюмый мужчина под номером два:

— Адам, откуда у тебя деньги угощать нас всех? Все ещё подрабатываешь трубочистом? — спросил он.

Зовут меня теперь по-другому — нелепый Адам Нил. Дилан Барннетт мёртв. Зуманн даже привёз из графства Кент некролог в мою честь. Пропал в лесу, несчастный, вместе со своей кобылой.

Щетина на моем лице и дешевая одежда на анорексичном теле не выдавали аристократа в прошлом. Здесь, для сброда, я помалу становлюсь родным.

— А ты сам все продолжаешь чистить обувь богачам? — запинаясь осведомился я.

— Ты, мальчишка, не заигрывай со мной! Я о жизни знаю больше твоего, — я скромно смолчал.

Хах! Больше моего! Что пьяница может знать о жизни? Пожалуй, весьма много. От этих знаний пьяница и спился. Лучше поддакнуть (не было во мне былой необузданности).

И тогда, словно в подтверждение моим мыслям, наконец нам молоденькая девчонка за мой счёт разлила настойки. От новоприобретённой боязни женщин я притаил дыхание и уставился на влажную, липкую поверхность стола. Я замолк, вспомнил давно минувшее.

Друг итальянец, то бишь Зуманн приехал ко мне после событий годовой давности, но не пожелал оставаться в Уайтчепеле на долго. Всё же у Зуманна осталась целая жизнь (а моя была деформирована; в моих потерянных имениях до сих пор преобладают ароматы лаванды, а я сам просыпаюсь в запахе помой). В Шотландии Зуманна ждала заждавшаяся жена, заботы, дочь. «Ты верный друг», — сказал я ему, а в ответ итальянец заявил, что я изменился, и что он не желает более иметь ничего общего со мною. Верно, верно! Семья делает только больнее. Эвелина стала мне сестрой; и тоже была ранена, искалечена, убита. Порой я смотрел на земли Англии: сколько же происходило здесь — периодами мое детство, смерть отца, гибель моего рода и родной Эвелины. Но это осталось в прошлом — ныне было важно скрыться от моих знакомых в высших кругах. Возможно, я мог бы уехать в Вест-Индию миссионером, но пережить поездку у меня не хватит душевных сил, а точнее я скорее умру в дороге.

Вот мы приступили к игре в карты, а я долгожданно захмелился.

— Адам, а твоё тело когда-нибудь резали ножом? — прошипел мужчина без уха и пальцев; на его коленях уж несколько минут как сидела тощая девка, она наблюдала за карточной игрой за другим столиком.

— Нет, но один вороватый ирландец пустил мне пулю в плечо. Позже мне сказали, что мне повезло. Заряд был без шрапнели, которая, взрываясь, разрывает плоть в клочья. Теперь мое плечо украшено ровным шрамом.

— А меня резали ножом, — сказала девка на коленях мужичка; у неё были нахмуренные брови. — Рубцы болят до сих пор; кошмары преследуют.

Читатель, в действительности я даже не мог сделать вид, будто слушаю женщин; невыносимость бытья поражала мои внутренности каждый раз, как та или иная представительница всего-то открывала свой прелестный рот с целью вставить 5 пенсов в разговор. И крепкий эль не помогал заглушить страшные чувства; только женщина забиралась ко мне на колени и обнимала за шею целуя, так я бросал свои карты на стол, не желая продолжать змеиную игру. Любовь женщины и мужчины внушала мне омерзение, а совокупление казалось развратом. Вся моя нынешняя жизнь — цена, уплачиваемая за любовь. Остался лишь один страх, тоска.

Я выбежал из трактира и пошёл вон по городу; и ожесточенное хмельное сердце со временем смягчилось красотой полудня. Я был жалок.

Утреннее движение стихало. К западу били Лондонские шпили, городской дым зарождался внутри труб домов и растворялся в облаках. Содрогающиеся я часами шёл к Вестминстерскому аббатству по кривым каменным закоулкам, где вечерами народ не привык толпиться и гулять, да и не смеялись здесь звонко люди. Калеки с культяпками не глядели на меня; для них я был очередной фигурой без точных очертаний, как и остальные проходящие мимо бедняки и безгрудые женщины, ходившие в паре со своей ребятней. Они, женщины, которых я боялся, в безобразных обносках, кричали на своих дочерей, которым судьба сулила жизнь, идентичную жизни их матерей — проституция за хлеб. В болоте утопали они, и я тонул вместе с ними в этой гниющей жиже, доверху наполненной миазмами.

Под ногами валялся мелкий сор вперемешку с опавшими листьями, хозяйки глядели из окон на местную церковь, молясь о шансе выбраться в лучшую жизнь. Выйдя на набережную в более благосостоятельные круга общества, я нервозно начал перебирать тканевую пуговку на своём рукаве. Я заглядывал в глубокие воды чистой Темзы, где водилась форель (в этих водах в те времена плескался сам Байрон подле Вестминстерского моста!). Мимо древнего Тауэра, сквозь забытые истории и сладкие ветры я оказался у нужной мне готической церкви.

Я уселся на тротуар выпрашивать медики под его Западные башни. Я размышлял, не войти ли мне внутрь, ибо в соборе меня ждали гробницы монархов и премьер-министров, меня ждала геральдика, знаки и символы. И размышлял я, сидя на холодном камне, как я дошел до такой жизни; я несколько скоротечных часов провёл не шелохнувшись; я перестал дрожать благодаря солнцу.

Свои усталые вылазки я начал повторять каждый осенний день. Да, я знал, что не должен угрожать моему нынешнему положению беглеца — в центре города меня могли встретить старые знакомые, в Гайд-Парке или Ковент-Гарден, Сент-Джеймсе. Даже накатывал нестерпимый страх от одной мысли о моем разоблачении. Я пошёл обратно к тому месту, что ныне мог звать домом, я вернулся из света во тьму; и среди темноты, в которую я окунулся, я закрутил головой по сторонам. Наверное, глаза увидели какую-то красоту, или просто скатился с моих плеч неимоверный груз. Ах! Нет. Просто очень красивая картина — лохматый пьяница идет по набережной и сморкается прямо на асфальт, а прямо на меня идет трое разъярённых неимущих. Я попросил их избить меня, переломать каждую из костей тела на глазах здешних обывателей, дабы утолить мое безудержное стремление заглушить всепоглощающее чувство вины. И эти пропойцы были благосклонны к моим просьбам.

Когда они оставили меня полуживого за углом улочки, я выхаркнул сладкую кровь на тёплый тротуар. И снова приступ, приступ чего-то нового, глоток свежей неизведанной робости охватил меня, это прекрасно, но страшно. Итак, человеческая природа восторжествовала, отвратительное чудище с кровавыми ноздрями. В голове крутилась лишь одна навязчивая мысль: «Мне нужен родной человек, с кем можно пить горьковатый кофе. Чтобы волноваться и говорить: «Там сквозняк! Быстрее укройся».

На следующий день я вновь напросился на драку; мое лицо было постоянно изуродовано, а в желудке плескалась кровь. Но я был жив, ходил со сломанной рукой. Я вспоминал, как просто и спокойно лежал рядом с Эвелиной в одной постели в последний раз в жизни, и как мне было свободно дышать рядом с сестрой, когда она была уже мертва. Безумец!

Звёздная ночь

Все дошло до того, что он повторял ее имя каждый день перед сном, как молитву. Память, как ужасная болезнь, съедала его изнутри. Постепенно Дилан Барннетт, ныне Адам Нил, сходил с ума, а я оживала и расцветала. Никто не знал об Адаме ничего (ничего настоящего). А Адам знал ныне лишь то, что не было в его жизни больше тех радостных спонтанных идей: «А поехали-ка однажды вместе к проливу Ла-Манш!». Эвелина ведь особенно любила воду.

В общем и целом, одиночество, которое довело его до жизни такой, имеет ряд общих черт с любовью и болезнью. К примеру, лихорадка, потеря разума, тошнота. Одиночество, как и любовь, становятся шатким фундаментном. Любовь опьяняет, отравляет, прямо как никотин, героин, морфин. Да, одиночество тоже. Но одиночество нормально. Нужно всем перестать демонизировать его.

Глава 7.

Адам Нил

И с годами душою я не восстанавливался. Казалось бы, читатель, все просто — начни жить дальше. После утраты близкой так поступают все. Но мой случай был не просто о бесчеловечной потере любимой, а об утрате присущего мне порядка и мироустройства, большей части богатств, привилегий, всего обыденного. Случай глубокого расстройства, полного физического и душевного потрясения, и случай, запущенный до глубины пьянства. Не было во мне былой сноровки — весом я достиг всех 220 футов (100 килограмм) при росте около 180 сантиметров.

Сейчас, к примеру, была зима 1818 года. Прошло 2328 дней с разлуки с родной Эвелиной. Да, не юбилей, но рождественская ночь, и хотя бы от этого я пробирался под лунным светом, пробирался самыми причудливыми способами к домику обездоленного коммерсанта, уехавшего из города на неопределённый срок. Я завернул за угол ночной улицы (на улице бушевала метель) и одним резким движением закрыл рот мужичка-соучастника, из которого извергались грубые, своенравные слова. Прочие обыватели не задерживались в моей жизни, но с плюгавым Игроком мы провели два дружных года вместе. (Он умудрился проиграть всё своё состояние чиновнику, отчего я и звал его Игроком, ведь обычное его имя и я не собирался запоминать. Мы с ним вместе взяли на душу немало грехов, и один из них, очередной грешок должен был состояться сегодняшней ночью: настал тот день, когда от безысходности мы пошли обкрадывать дом, ибо из-за пристрастия к алкоголю я потерял работу, позволяющую хоть как-то не сходить с ума, а деньги, что привёз мне Зуманн, давно уж украли. Игрок был младше меня на несколько лет; он знал риски нашей авантюры, ибо его брата кастрировали за охоту на оленя в королевском лесу, но Игрок всё равно шёл на преступление.

Из всех сил стараясь контролировать свои пропитанные спиртом тела, мы безжалостно выломали замок и жадно скрипели зубами, осматривая убранства дома. Я и не заметил, как начал выполнять команды друга. Игрок был хорош тем, что делает все по-тихому, да и личность его тонкая и адаптированная к меняющимся условиям реалий отлично подходит для подобных соисканий; мы вынесли самые дорогие вещи настолько тихо, что никто из здешних молчаливых жителей не приметил наших фигур. Перебегая заснеженные дороги, я слышал, как тренькают стеклянные побрякушки в забитых доверху карманах. Мы за гроши заложили цацки и спустили выручку на пиво.

Утром, по медлительным улицами пригорода несся свободный гул экипажей и лошадей, разливалось дребезжание и цветение от рождения Христа 1818 лет тому назад — оттуда, с воли, пошла наша эпоха.

Южнее, в полумиле внутри трактира этой же ночью, над которым я живу в комнатке, с пивною кружкой в руке Хэмфри вновь распинался о майской жаре, которая повергала его в шок каждый наступающий вновь и вновь год жизни. Под перестукивания, гул, крик и хохот, я слушал повторяющиеся от встречи к встрече повести моряков о том, как жутко терять глаза и легко, по их мнению, претерпевать страдания жизни. Я внимал к рассказам, как кто-то крал в детстве хлеб, а кто-то увы! — и девушку украл, а затем убил. И мне нравилось это общество насильников, пиратов и убийц. Я захмелился на празднике жизни до такой степени, что вся неухоженная борода была мокра от пива (борода отросла то за 5 лет!); этот вечер стал подобен сотням вечеров до этого: я вливал в себя крепкое пиво безостановочно. Я уже почти чувствовал счастье и, кажется, верил, что никогда больше не вернусь в эту дыру Лондона. Да, сейчас я был беспредельно счастлив! Я — царь, император, центр вселенной! Я скакал меж столов чувствуя, что могу изменить ход истории! И старик Уилсон, и его предсмертные крики, пляски — обрывки мыслей безумно быстро крутились в голове! Но что-то в темени щелкнуло; в затылок словно железной корягой зарядило. Бывало такое… раз в год, да и пару месяцев продолжается: настроение и чувствительность постоянно скачет. «Что-то такое во мне работает неисправно, ничего не поделаешь», — думал я. Вечно я в эти припадки плакал некстати, или некстати смеялся.

И сейчас настроение резко испортилось; я выпил ещё кружку пива. Я забредил, заметался, почувствовал причудливые и смутные ощущения в теле, словно перекручиваются шейные позвонки. Голоса в голове начали навязчиво нашёптывать. С большим трудом мне удавалось отвести свой взгляд от светлых досок пола к картине рождения Христа. Все вокруг закружилось, завопило, и вновь приобретённая возможность двинуться с места — я привлёк всеобщее внимание к себе, вылив целую бутыль напитка на картину и решив поджечь ее уже близко близко поднесённой свечой. Я прокричал:

— Богоматерь… родила ты Христа, но ты не защитила Эвелину. Ты не защитила меня от нищеты. Поэтому я тебя ненавижу. Да, ненавижу. Ненавижу. Ненавижу! — народ тогда был крайне суеверен; все уставились на меня; в наступившей тишине трактира свеча выпала из моих рук, огонь потушился от удара об пол. Тогда я попытался разодрать дешевое полотно руками, но с неожиданной силой меня отшвырнули в сторону разгневанные верующие пьянчуги.

Пол проваливался куда-то; сам я проваливался в эту бездну. Я был не в силах подняться на ноги без посторонней помощи; я, разозлённый, нелепый в своём разжиревшем теле, лбом с силой вжался в сладкие деревянные доски и, опустошенный внутри, скрипя зубами, я ударил кулаками по полу. Над мною нависли четверо оскорбленных моей выходкой фанатика. Я не чувствовал себя униженным, когда первый из них ударил по моему колену. Я ощущал этакое счастье и удовлетворенность от драки. Когда мое бренное, избитое тело подняли, протащили до лестницы, я упоительно рассмеялся, когда они бросили меня, пьяного, на ступени с такой силой, что казалось скрипучему позвоночнику следовало бы переломаться.

— Ты пытался надругаться над Святой Девой! — разругался дряхлый седой старик.

— Сама дева Мария надругались над вашими жизнями, не уберегла вас от страданий, но вы продолжаете защищать ее, святую то!

Железный привкус проспиртованной крови расплылся выше по моему языку. Игрок просто наблюдал за неравной дракой, ведь такой как он никогда бы не подставился по пустяку ради кого-то помимо себя, и я не виню его. Четверка фанатиков оставила в тени на лестнице мое полумёртвое тело; разгульный шум убыстрялся в темпе; если б тут я сейчас испустил последний вздох, никто и усом бы не повёл; обо мне уже все забыли. Давно я не чувствовал себя так радостно (мысли носились в голове, налетая друг на друга и сбивая, подобно изголодавшимися голубям). Давно не было так славно на душе, сколько б я не пил.

На руках я прополз выше по лестнице в свою полуразрушенную комнатушку и рухнул на матрас на полу, внутри набитый жестким сеном. В действительности, я лежал прямо на студёном полу, ведь мне пришлось избавиться от сгнившей кровати пару недель назад. Кровь из моего носа постепенно начала пропитывать потрепанную ткань подобия одеяла. Добрый шум продолжал доноситься снизу; немыслимый грохот вонзался в слух. Вдруг в моей голове раздалась военная музыка, марш; и песнь, колыбель, какую мне пели няньки в детстве. И неожиданно шум затих. Теперь я видел плачущего паука; я видел, как он бежал по стене, постепенно увеличиваясь в размерах и оставляя фиолетовый след из паутины.

Ночью я просто не мог уснуть от чувственного бреда, заполнившего мой разум: мысли я не мог контролировать, смеялся в невпопад, кричал. Когда встало солнце, я наблюдал за осевшими слоями снега на крыше соседнего дома, наблюдал за инеем, за несчастными людишками, шустро расхаживающим вдоль туманной улицы. Меня во истину терзали мысли о самоубийстве, а параллельно с ними в руке я держал острый осколок разбитого стекла.

Прошел один час; затем другой; и вместе со сменой этапов дня и мое душевное состояние нормализовалось. Я спустился в темноту кабака по тем немытым ступеням, на которые меня вчера швырнули пьяницы. Дышалось чем-то настаивающим на лени, томящим, призывающим заполнить пустоту внутри себя. Оборванную одежду и грубую рубашку в крови со вчерашнего дня я не снимал, моя морда с кровоточащими ранами припухла. Я просидел несколько часов в одиноком углу; мне нравилось чувствовать, что я один, один, один. Мне нравилось набивать живот пивом; всё же желудок должен быть всегда наполнен, подобно пузырю счастья. И тогда на меня снизошло то, что обычно пьяницы зовут озарением. Жизнь отняла все важное. И, может, я ещё не так стар, чтобы собрать остатки воли, встать на верный путь?..

Только я отнял от губ кружку, только поклялся изменить свою жизнь, как одна хрупкая девчушка в углу комнаты зацепила мой взгляд. Совсем молодая, лет 16, с белоснежными ресницами и худощавая, слегка лохматая, она сидела все эти часы наблюдая за мной, и не осмеливалась заговорить. Тревога накатилась на меня от женского внимания. Эта была та девка, на которую мать-проститутка кричала 6 лет назад, когда я торопливо брел к Вестминстру.

От моей боязни к женщинам я спрятал глаза и резко вскочил на ноги, проскользнул к лестнице до того, как она бесшумно схватила меня за руку и до того, как я увидел, что бретельки ее дешевого красного платишка опадали с плеч на локти, почти обнажая груди.

— Адам… Адам Нил? Моя мама приказала прийти к тебе, — наскоро протараторила она голоском румяной девушки, никогда до этого не бывавшей с мужчиной.

Она и не обращала внимания на кровоподтёки, синяки, остальные припухшие части моего лица.

— Зачем она тебя отправила ко мне? Кто твоя мать? — спросил я.

Пара посетителей таверны обернулись на не постановочную сценку. Девушка была весьма высокой, почти доходила до меня ростом, что было редкостью среди лондонских девиц.

— Не важно, кто моя мать. Она сказала сделать мне лишь одно ради тебя, — ни словом, но взглядом, намеком я дал ей понять, что подметил ее резкую перемену по отношению ко мне.

Эта девушка не относилась к тем дамам, которые изводят почтенных мужчин своими историями. Она была молчалива, сутуловата, бледна и бедна. Но если говорить обо мне — я испугался, попытался вырвать руку, но девушка никак не разжимала своих костлявых пальцев на моем полном запястье; от настойчивости ночной жрицы я не мог даже найти время сглотнуть пресную слюну; все же первые прикосновения женщины за 6 лет жизни в глубинах пьянства казались мне нежными, мягкими, несмотря на грубость ее крестьянской кожи.

Я перестал сопротивляться. Тогда простодушная девчушка подтолкнула меня за дряблые плечи к двери. Выбираясь из тошнотворного, сырого запаха гнилого заведения на кислую, зимнюю улицу я наблюдал, как белоснежные ресницы безымянной девушки трепетали, сливаясь в единую, гармоничную картину с мраморной глыбой облаков, которая пугающе падала на землю. У неё и у ее матери не было достаточно денег, чтобы купить тёплой одежды на зиму; если бы они и купили хотя бы один плащ или даже тоненькое пальто, то голодали бы несколько недель! Впрочем, я пребывал в тех же обстоятельствах жизни (мы стоили друг друга).

По тому, как девушка крепко держала меня за руку, я мог смело заявить, что был действительно нужен ей, а мне была нужна она, да уличная торговка любовью сама хотела наконец обслужить первого клиента. Девушка понимала свою единственную задачу, за которую она получит пару монет и похвалу от матери — она завела меня в переулок, затем внутрь дома на верхний этаж. Она подвела меня к узенькой кровати, и ради нас ее мать вышла из дома, оставляя наедине. Незнакомка была такой же холодной и отдаленной, как и нынешний сезон. Но от одних развратных обстоятельств (она полностью обнажилась) мой разум был взбудоражен и полон сомнений. Совокупление, как основополагающая человеческая потребность, за эти года превратилась для меня в пустое место.

— Сколько тебе лет? — спросила она, начиная расстёгивать мою одежду; она привыкла к этой вони с детства и не чувствовала ныне никаких запахов, помимо отчаяния.

— Двадцать семь, — ответил я и она улыбнулась.

Этой ее улыбкой я ощутил весь спектр уродства жизни; глаза у нее словно остекленели перед тем, как она впервые коснулась моих губ поцелуем. Девушка следовала заранее продуманной схеме, волнующей мужской пол. Об этой схеме девушке поведала ее мамаша. Температура моего тела поднялась, а душу и тело свело от опасений. Я был одинок, когда она была так нежна, мой живот трепетал, когда она проводила по нему пальцем, спускаясь к бедрам. Весь наш половой акт был лишён удовольствия: она не издала ни звука, ни вздоха, а мое сознание было затуманено слезами. Две грозы встретились во мне, — удовольствие и мучение. Обратно я шёл по хрустящему снегу совершенно опустошенный сознавая, что целых 6 лет жизни я упускал из вида близость меж мужчиной и женщиной. Я паниковал следующие два-три дня, не выходил из своей поганой комнатки и голодал. Впервые за долгие года я забыл об Эвелине и задумался о нынешнем блаженстве; я словно исцелился. «Пожалуй, моей жизни уж ничего не навредит», — думал я, пока вышагивал по широкой вечерней улочке в поиске первой попавшейся ночной жрицы, которую я увижу лишь на пару минут в жизни, да и распрощаюсь.

Было совсем темно на улице, когда я завернул в абсолютную темноту парадной, где всегда было достаточно девочек. Одна сквозь тьму заглядывала в мои глаза предельно глубже, чем остальные; я и не знал, различала ли она хоть что-то в них, помимо черноты, а я различил, что она была ниже меня на две человечьи головы, темненькая и энергичная, и голос ее был визглив; ее слова как-то странно вербовали мой разум. Проститутка назначила незначительную цену за свое свежее, молодое тело, а я не стал торговаться. Полнейший мрак помещения, куда она приводила всех мужчин, стал для меня маской; когда девушка одним грубым движением оказалась на моих коленях, я не видел ее, а она не видела меня. То время, пока мы не различали очертаний лиц друг друга, я наслаждался наступившей в моем сознании эйфорией. Но когда через облака пробрался незамысловатый лунный свет я перевел взгляд с обнаженных бёдер продажной простушки-еврейки на ее щеки, и обнаружил мышиное личико чертовки, а затем и родные черты лица Эвелины (забытое на несколько дней воспоминание, резко ударившее по моим рёбрам свинцовой сковородой, ошарашило меня до такой степени, что я скинул еврейку на пол). Но она продолжала делать свою грязную работу, а я нажал на веки пальцами, чтобы прогнать неотвязное видение. Я снова взглянул на еврейку. Нет, конечно, совершенно нельзя сравнивать Эвелину с этой девкой… ни по положению, ни по статусу… Но можно было в одной вторую узнать и в то же время забыть по запутавшимся чёрным, пушистым волосам. Я зашипел, сбросил дешевку, но она в очередной раз полезла с поцелуями.

— Вот, теперь мы обручены, — прошептала она, а мои глаза налились кровью.

И в то же мгновение я услышал оглушительный шлёпок. Будучи жутко разгневанным, я не контролировал себя и ударил ее в первый раз, во второй, а там уж и потерял счёт. Не судите меня строго, читатель, в такие моменты жизни сознание у алкоголика отсутствуют напрочь.

Я избил ее и после окончательно окунулся в беспутство; окунулся в свою слабость, истребовавшей спиртного алкоголя. Казалось, не было во мне больше жизни, амбиций, желаний. Лишь одна потребность — вскрыть себе череп просто ради того, чтобы получить новую порцию. Я вытворял каждый день ужасно-постыдные вещи. Прикинулся ямщиком и угнал экипаж с четверкой лошадей достопочтенного господина, какие были у меня в молодости; после я забрался на территорию богато обустроенного имения и притаился в высоких кустах, где хозяин из окна верхнего этажа заметил меня и бескорыстно предложил кров и еду, а я вынес оттуда серебро. Я обрюхатил ту избитую мной девку-еврейку, но она потеряла ребёнка, и сама померла через 2 года от тифа; летом я выкопал 30 кустов роз возле Тауэра, где позже и притворился трупом ради смеха. На моем плече однажды местный карлик вырезал ножом имя «Эвелина», но шрамы зажили.

После той ночи с еврейкой я перестал бояться женщин. Я понял, что они вовсе не божества, которые пришли в этот мир карать тебя. Да, я стыдился и до сих пор стыжусь своих поступок, но ни то чтобы поехавшего крышей пьяницу волновала мораль. Но зато то, что меня по-настоящему восхищало — так это азорливые женские крестьянские ручки, которые с удовольствием исследовали мое упитанное тело в каждом кабаке, где я был. Сильно напившись, я даже звал пару девушек замуж! Но когда они соглашались, я трусливо сбегал в ночь…

А что до Игрока, читатель? Бывало так, что я годами его не видел, а затем судьба нас сводила и мы, как в старые добрые времена, вновь вместе шли обкрадывать дома; мы знали риски — ссылка в Новый Свет. Но нам было нечего терять, и я предпочитаю думать, что это было соизволение вселенной, что мы не попались.

Если меня отправили бы в Новый Свет, то жизнь моя сложилась бы по-иному. Эта мысль меня не радует.

Глава 8.

Àртур Хэмптон

Тёплый, молочный день стоял над летним Ливерпулем 1837 года. Время полощется на перроне железнодорожной станции с новоприбывшим паровозом (паровозом!) из Манчестера. И… стоп. Задорный я остановился! Стою. Одет в тугую парадную форму. Встречаю пассажиров новоприбывшего поезда. Задыхаясь от оживления и легкости на душе, я вздыхал с трепетом каждый раз, как достопочтенный господин или богатая дама выбирались на платформу и восхищались достижениями науки! И я лично причастен к техническому прогрессу, пусть и косвенно!

(Звали меня теперь Артуром Хэмптоном; но об этом позже)

Итак, в такие моменты обволакивает быстрота жизни. Я улыбнулся одному из сошедших с поезда мужчин. Он и бровью не повёл. Я отошёл в сторону, наблюдая за картиной прибытия состава; пейзаж состоял из пустяков. Про себя я думал: «Какая радость — видеть лавирующих в выси ласточек; слышать шум цивилизации и перезвон травинок. Да, какая радость, слышать это мне… Мне! Ныне слегка исхудавшему, жизнерадостному Артуру». Красота! Красота… она была всюду; она — истина. Все пассажиры выходили развеселенными; они оглядывались на поезд, как на зверя и гоготали меж собой. Меня окликнул мой коллега."Àртур! Артур Хэмптон!", — призывал к работе он. Скорым шагом я обошёл толпу и опустил глаза перед тем, как подать руку спускающейся с состава, изнеженной неестественной девушке с веснушками в светлом одеянии.

—–

ЛЮДУС

Совершенно неожиданно она воскликнула:

— Какое чудо — эти железные дороги! Феномен! Никогда не думала, что такое возможно! — только она твёрдо ступила на перрон, так отхватила внимание каждого на нём.

Девушка без капли смущения бросилась с объятиями на мои плечи; она была единственной из пассажиров, кто улыбнулся мне! кто поблагодарил! И пусть она сочтет меня неудачником, да я и есть неудачник в понимании богачей; я судорожно вцепился в свой голос, превозмогая беспокойство. (И пусть я и пил последние 20 лет, но в моей органике плотно засел этикет и хорошие манеры на всю жизнь)

— Это непостижимо, мадам! — воскликнул я; нос с заметной горбинкой и здоровый румянец очаровывал. — Если позволите, то я расскажу вам, что работаю на станции несколько месяцев, и не устаю каждый день дивиться чудесам прогресса!

(С первых секунд я осознал одну любопытную истину: эта девушка была легкой, смешной; решительной в разговоре с каждым. У этой девушки не было никаких духов; можно было бы сказать, что ее присутствия рядом и не ощущаешь, что она невесома в движениях, да так, что думаешь, что она вот-вот ускользнёт от тебя с мимо проходящим)

— Чудеса! И, скажу честно, мистер, от одной мысли об этих чудовищных поездках, мне становится страшно! Мой па-папенька, — от перевозбуждения девушка спотыкалась о слова. — Он мудрейший человек! Он рассказывал мне о заключении Королевского совета… Движение на высокой скорости вызывает у человека заболевания мозга!

— Знаете, мадам, я тоже слышал об этом «буйном помешательстве» от поездов. Помешательство, как и у людей, так и у животных! И, скажу честно, пока я не видел ни об одного пострадавшего! Уверен, вам не стоит растрачивать свои нервы на подобную ерунду.

— Ну и слава Богу, что не видели! Но эта чертовщина рано или поздно, да и сведёт кого-то в могилу, — сказала незнакомка, а через мгновение добавила: — Мое имя мисс Бёрт, — она протянула мне свою ручку в белоснежной перчатке.

— Мисс Бёрт? — сглупил я.

— Верно! Вы быстро схватываете, — я поцеловал ее руку.

— Мое имя Артур Хэмптон, мадам.

— У тебя чудные усы, Артур! Но не сочти мои слова оскорблением! Мне нравится.

— Искренне рад, что вам нравится, мисс Бёрт.

— А вас устраивает ваша «исключительная» работа?

— Очень великодушно с вашей стороны, мисс Бёрт, что вы интересуетесь об этом у меня. Да, мне нравится. Однако, при моей работе и низком положении в обществе я беспомощен, но беспомощность не всегда синонимична чему-то ужасному. Пока меня вполне устраивает моя жизнь.

— То есть вы бы не хотели сменить род деятельности? Ах! Не смотрите на меня так. Вы мне понравились. Честно честно!

(Каждое графство имеет свои особенности, собственный кодекс правил, установок и морали. К примеру, в Манчестере некоторые молодые особы отличались легкомыслием. Ну какая леди заговорит о планах ее папеньки с незнакомым мужчиной, чьей задачей была лишь помочь ей сойти на перрон?)

Неожиданно мы услышали мужской голос позади наших спин, и здесь усталый, тощий мужчина, которому он принадлежал, появился перед моими глазами. За руку он держал прелестную шестилетнюю, молчаливую малышку.

— Пойдём, душа моя, мисс Бёрт. Вы, должно быть, устали с дороги.

— Я вовсе не устала!

— Устали… устали… вот раскапризничались.

— Вы не можете знать лучше меня, что у меня на уме, мистер О'брейн!

— Это хорошо… хорошо. Вы молоды и неутомимы, а значит славно исполните обязанности моей жены после нашей свадьбы.

Я уяснил, что пара была помолвлена.

Ещё пару годков — и мистера О'брейна можно смело звать стариком без зазрения совести. Он был социально-неуклюжим человеком, тратившим драгоценные часы жизни на чтение одинаковых книг об одинаковых вещах; лишь бы приумножить количество прочитанного, да побыстрее, чтобы похвастаться друзьям профессорам в Оксфорде.

— А вот я устал. Пойдёмте, мисс Бёрт, — сказал он.

— Вы, мистер О'брейн, всегда усталый. С самой нашей первой встречи! — протараторила она в его адрес.

Мистер О'брейн лишь томно взглянул на юную девушку, но ни одна мышца его лица не дрогнула, и он твёрдо повёл за руку ее вместе с шестилетней малышкой, как ребёночка повёл ее к спуску с перрона.

— Пожалуйста, заходите к нам, Артур! — крикнула мисс Бёрт мне. — За завтрашним завтраком я собиралась переводить сонеты Петрарки, но, пожалуй, освобожу время для вас. Обязательно приходите!

Я потерял дар речи; она подмигнула мне и ушла. Какое чудо, что я оказался здесь! Да, красота — истина. Дай мне Бог смирения и благодати!

Звёздная ночь

Года назад на спящего на осенней улице Адама сыпались с ветхих стен невесомые куски штукатурки. В тот солнечный английский день он проснулся от навязчивого кошмара где-то на влажном тротуаре улочки возле зловонной смердящей канавы. Возле Адама было полно подобных ему бедняг, иначе говоря, низших миазмов. Он с ворчанием пьянчуги собрался силами, встал на ноги, отряхнул с тряпок на себе прилипший мусор. От долгого пьянства у него наблюдалось нарушение координации движений. Сбалансировав на перегруженных от излишнего веса ногах, Адам обрадовался от того, что не упал на рядом спящего мальчишку-сироту.

Зачастую Адам стал наблюдать за собой провалы в памяти, поэтому Адам записывал дела на день на своей руке. Обычно на его коже не было записей, но сегодня Адам по слогам прочёл «повидаться у храма с Хэмфри». Он не писал и не читал последние года, но обученный этому однажды, Адам никогда не смог бы забыть, как читается та или иная комбинация букв.

Адам Нил шёл через оживленную площадь мимо готического храма, куда стекались все здешние улицы; шёл он, словно в тумане, слегка сгорбившись. Адам глядел на механические часы, с трудом узнавая положение стрелок. Он был трезв и стал по-иному воспринимать реальность; не так впечатляли его людские невзгоды. Адам горбился даже через полчаса, когда они с Игроком сидели на гранитной ограде и тянули руку за медяками, молча глядя на свои отражения в весенних лужах.

Друг его, этот Игрок, неожиданно прервал тишину. Он заявил, что за долгие года Адам ни на каплю не изменился. Адам рассмеялся с хрипотцой, пререкался с другом, покричал и почти что устроил драку, и только потом на Адама снизошло осознание, что тело, прошедшее через столько трудностей, действительно выглядело юно; гораздо моложе, чем следовало бы.

— А какой ныне год? — в полнейшей растерянности спросил Адам. — Я давно уж перестал вести счет.

Хэмфри задумался.

— 1831 год, пожалуй. Осень 1831 года, — выдал он.

— Ты не можешь сказать точно?

— Да погоди! — огрызнулся Игрок. — Я вспоминаю. Да! Точно 1831 год. Король Вильгельм IV ныне на троне.

И тогда Адама застигло врасплох несуразное видение, неожиданно обретшее реальную форму — рядом с ним сидел старый хрыч, когда-то бывший зрелым мужчиной в 1818 год. Болтливый, вредный, тучный старик под именем Игрок, которого настиг паралич лицевого нерва 13 лет назад.

Поры его кожи были забиты угольной пылью, повисшей в столичном воздухе; на лбу Игрока засели морщины, а его крестьянские руки лишились некоторых пальцев, в то время как Адам оставался все таким же молодым, как и 19 лет назад, и сказал тогда Адам:

— Надо же! Мне… — атрофированный мозг пьяницы не мог осилить простейшую арифметику. Итак, из нынешнего 1831 года Адаму было необходимо вычесть 1791 год, год его рождения. — Мне уж 40 лет!

— А мне выходит 35 исполнилось, — проходящая мимо мисс положила на ладонь Игрока серебряный шиллинг (первая и единственная за день подачка).

Игрок в мгновение вскочил с места и побежал за уличным торгашом грудинкой, умяв ее в один рот где-то за поворотом без Адама.

В тот день в своей ночлежке Адам не сомкнул век; и на следующий день тоже. В следующие месяцы, не делая, по сути, ничего полезного. Он погрузился в размышления о странности жизни. Однако, Адам взял на совесть ещё два преступления: он обокрал две комнатки в доходном доме на нелюдимой улице престижного района. Адам отхватил особенно крупный улов и крайне выгодно заложил его. Но дела всех остальных шли не так замечательно, даже у того же изворотливого Игрока. С 1831 по 1832 года Туманный Альбион пережил эпидемию холеры. Это та заразная гадина, которой безразлично, кто ты по профессии — член правительства; бедняк в поиске заработка в столице или ж куртизанка. Холера губила без разбора! впрочем, как и хворь; но именно холера мучительно унесла жизнь Игрока за считанные часы.

Оставляя во дворике труп друга, загнувшегося на глазах Адама, Адам шагал прочь в сторону Темзы. Он вспоминал, как однажды на утро из газетного некролога узнал, что Зуманн вернулся в Лондон, промотал всё своё состояние и покончил жизнь самоубийством. И, наполненный одинокими воспоминаниями, сломленный и сорокалетний, этой сентябрьской ночью 1831 года Адам тоже шел кончать жизнь самоубийством. Адам шёл сигать в Темзу в предрассветном шуму воскресного Лондона.

«Не пойму, как я остался все тем же, как и в тот день у Вестминстера», — он шёл по безлюдной, холодной и ночной набережной, задыхаясь зловониями топи под его носом. Адам вышел на мост. Адам мутно ощущал своё тело и совершенно запутался в собственных мыслях, чувствах, верованиях. Он слышал нечеткие отголоски жизни города. Он подсел на ограждение, хлипко держась руками за каменную ограду, встал ногами по обратную сторону ограждения. Адам пребывал в ужасе. Он мог быть спасен! Освобождён! Нет. Вот-вот сорвется с опор.

Он прыгнул. Мешочек с вырученными золотыми монетами тянули его своей массой к водной глади быстрее, преувеличивая скорость полета. Когда раздался громкий хлопок — это не только разжиревшее тело Адама погрузилось в водяную толщу, но и жизнь расставляла свои ударения, обобщения, обособления. Лёжа на илистом дне, Адам наблюдал за речной рыбой, за сколькими водорослями и прожорливой тиной.

Адама подхватило течение. Начиная задыхаться, он ощущал давящее ощущение в груди где-то прям меж ребер и пресный, водный вкус Темзы. Но жизнь и не думала покидать его, ведь Адам был живее всех живых, пусть и пролежал в мерзкой ледяной воде полчаса (страх; дрожь; безволие не присущи мёртвым); антропоморфный образ чудом выкарабкался из воды.

Обноски Адама были промокшими до каждого дюйма, и верить в это можно было настолько же точно, как и в собственную глупость в прошлом. Адам пошёл по городу в расцветающее утро, и дошёл он до таверны. Владелец за прилавком взглянул на Адама таким же взглядом, как глядели до этого десятки его товарищей по профессии: поверхностно и чисто. За шиллинг, кажется, и пару пенсов, Адам получил прибранную комнатку с запасом свеч; кровать, тараканов, как финики, и достаточно мягкую подушку, чтобы не проснуться на утро с защемленной шеей. Он получил место, где можно вздохнуть спокойно, — вдох, выдох. Это было место, где Адам мог спать в кровати, а не на асфальте. Здесь Адам мог раздеться догола и окончить свой единственный умысел вечера — он собирался вскрыть себе вены.

Адам напился и с увлечением продолжал калечить себя всю ночь, но Бог не принимал его. Адам пережил переполох, дезорганизацию, панику; в тяжелой атмосфере октября Адам осмелился обратиться к старшему сыну врача, тоже лекарю по призванию, что в 1812 году подлатал его плечо с ранением. Намеками Адам разузнал о своём аномальном положении, но внятных ответов не получил, как анатомически возможна его неугасающая юность.

И с каждым днём Адам активнее начал копаться в тайниках своего сердца. Он был в поисках силы, которая помогла бы перенести его горестную судьбу, и нашёл он там справедливую, ледяную злость, и дал он клятву восстановить эту жизнь… В ноябре Адам неуверенно начал посещать воскресные исповеди местного пастыря, статного, интеллигентного старичка; сидел Адам на задних рядах. Всё в миниатюрной церквушке внушало трепет ему, дрожащей твари. И через пару недель Адам осмелился на исповедь.

— Я каюсь, Господь, ибо я согрешил, — начал Адам сквозь заслонку исповедальни.

Он очень волновался. Он нервно вдыхал запахи церкви — ладан с ароматом припудренных цветов; Адам вдыхал аккуратные, прохладные, бесполые благоухания Святых даров. С него сходило 7 потов; у Адама дрожали колени. Он сказал всё, что мог, через стыд, через страх. И тогда священник принялся цитировать Библию:

— Пусть не говорит грешник, что он не согрешил, потому что горящие угли возгорятся на голове того, кто говорит: я не согрешил пред Господом Богом и славою Его. Господь знает все дела людей и начинания их, и помышления их и сердца их. А как тебя зовут твои близкие, сын мой?

— Адам Нил, — от упоминания своего имени Адам вжался в спинку стула.

— А ты молишься перед сном, Адам? А перед едой?

— Мне бы следовало чаще молиться, — Адам вспомнил все те ужасные вещи, что вытворял, прибывая в пьяном угаре: избиение, чревоугодие, уныние, похоть, попытки самоубийства, что страшнее всего. — И я верю в то, что Господь когда-нибудь поведает мне тайну моей затянувшейся юности.

Священник тогда поощрительно кивнул Адаму, и, довольная его покорством улыбка, расплылась на его тонких губах.

— Господь простил тебя. Иди с миром… — сказал пастор.

— Благодарение Богу!

Выйдя из исповедальни Адам вздохнул с немыслимым облегчением впервые за долгие года. После исповеди Адам посвятил некоторое время личной молитве. Цепляясь за своё принятое одиночество, Адам к осени 1831 года окунулся с головою в изучение религии: он добровольно принялся за чтение Библии, его манией стали походы в церковь. Адам покаялся, склонил голову пред Богом и обрёл необходимую опору в облике интеллигентного священника. Его проповеди заставили Адама решить самостоятельно покончить с пьянством.

Самое сложное Адаму — признать, что он был зависим от алкоголя! Что его враг, — алкоголь, — управлял им, да и был сильнее! На вторые-пятые сутки новообращенного христианского человека подкосила белая горячка и психоз. Печень и желудок были убиты; зуд не давал жизни. Плотские беды подкосили Адама на следующие 3 года. Три раза он срывался. Но настолько было сильно желание Адама, пропившего почти всю свою сознательную жизнь (19 лет пьянства!), желание собственноручно управлять своей жизнью.

В один из холодных, туманных дней 1835 года он смело вышагивал по оживленной улице достойного купеческого района, где был дом его спасителя: священник купил Адаму новую, опрятную одежду неброских цветов. Преодолевая алкогольную деградацию, Адам попутно учился вновь бегло читать. Адам изучал простейшую арифметику, историю. Он постился, а в тот день, когда он гулял в купеческом районе, был как раз началом великого поста. Радостный от осознания нового этапа независимости от алкоголя, Адам заглядывал в витрины магазинов и, без единой секунды промедления завернул в картинную лавку, где подешевле взял пару картин, в которых нашёл утешение.

На протяжении всего великого поста Адам активно занимался добродетелью в бедных районах Лондона, где жил до своего спасения. И однажды он, волей случая, встретил обедневшую, но давно уж взрослую дочь Зуманна. Раздавая с ней, еду крестьянским детям Адам чувствовал, как в его душу проникали заботливые ветерки совместных благодеяний на пару с девушкой, с которой его связывало хоть что-то из прошлого. Словно 26-летняя дочь Зуманна знала обо всем случившемся с другом молодости ее покойного отца; однако, она видела Адама впервые. Девушка того же возраста, что и ее отец, когда Дилан с Зуманном расстались, девушка имела двух чудных деток и содержала лавку с картинами. И в стенах той барахолки Адам обнаружил жилище и труд, необходимое спокойствие для изучения догм религий. Все эти древности внутри лавки со временем стали Адаму родными. Каждую картину он рассматривал детально, покуда выносил на просторный тротуар залитой солнцем площади и, ради покупателей, складывал их удобными рядами к просмотру.

Сидя в один из ноябрьских вечеров 1836 года, 45-летний Адам Нил, живой и исцелившийся, вел разговор с педантичным посланником Бога на Земле, со своим духовным отцом. Спаситель Адама всегда говорил медленно… нежно… и предельно точно подбирая слова и отбивая каждый слог, выражаясь высокопарными английскими словами. На нем был надет костюм приходского священника — белый галстук, закрытый жилет, шляпа с узкими полями. Духовный отец стал Адаму родным, только вот священник любил его по-настоящему.

Адам рассказывал своему спасителю, что раньше путешествовал по европейским странам; он рассказывал и о той ночи, когда Адам осмелился прийти в дом Уилсонов, но разум ее отца окончательно раскололся. Он рассказывал об Эвелине. (Да, спустя более чем двадцать лет он смог спокойно говорить о ней) Адам думал: «За месяцы работы в самом центре жизни, в Лондоне, я прожил ярче, чем все года пьянства». И конечно же его спаситель не верил Адаму.

До того, как они стали сравнивать свои вкусы, у них завязался долгий разговор. Они поговорили о порядках в столичных семьях, поговорили о сумасшедших докторах и традиционной медицине. Они поговорили о добыче угля, поговорили об индусах, об иностранцах. Они говорили об истине, говорили о союзах бедняков и о том, как знакомые-сообщники офицеры и чиновники в высоких кругах ворье укрывают, получая процент с их грабежей. Они говорили об извращенцах, ищущих в непорочных маленьких девочках успокоение. Попутно Адам думал: «Забавно то, как всё на свете циклично — всё же я вернулся к религии даже после того, как я облил элем портрет Девы Марии».

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 233 года: Агапэ предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я