Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного

Анна Ткач, 2014

Вся эта повесть в сущности сведена к одному единственному высказыванию Анны Васильевны: «Если бы с ним (с Колчаком) поговорили, он пошёл бы служить в Красную армию.» О ее неосторожных словах немедленно донесли, кстати, куда положено, благо недалеко было за ней ходить и ее строго наказывать: она как раз тогда в очередной раз отбывала лагерный срок за несчастье быть любимой женщиной главного врага Советской власти… А вдруг с ним действительно поговорили, вот случилось такое на самом деле! И чекист Самуил Чудновский утром седьмого февраля 1920-го в ответ на прямой вопрос Тимирёвой: «Расстрелян?» – не пытался неумело соврать, а сказал чистую правду: «Его увезли! Честное слово коммуниста!» И каким он вообще-то был, этот главный враг? Вот просто по-человечески… По-домашнему… Близко-близёхонько, вплотную… Один талантливый историк вымолвил как-то обезоруживающе: Под каждым могильным камнем лежит Вселенная. Что за Вселенная была в том, от которого и могилы-то не осталось, но Гражданская война над именем его не затихает..? Вот только скажешь: «адмирал Колчак» – и сразу политические страсти вскипают тем самым девятым валом. Знаете..? А долой все наносное, все после смертное, бронзу превозносящих и плевки проклинающих. Поглядим, что останется. Вот он, Александр Васильевич Колчак- в домашних тапочках на босу ногу. И халат на нем. Такой модный, с витыми шнурами, с кисточками… Ему именно такой бы понравился, он красивые вещи любил очень. И слово ему самому. И тем, которые знали его вплотную. В повести почти нет вымышленных лиц, кстати. А вот стихи – современные, принадлежат Сибирскому барду Андрею Земскову. Под его песни и слушала я, что они говорят мне, и Александр Васильевич, и Анна Васильевна, и Самуил Гедальевич…

Оглавление

Из серии: Фантастика. Приключения. История

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть 1

Рассказывает Чудновский

Самуил Гдальевич Чудновский

Глава 1

…Ну и приехал я в родной каземат с настроением — а не взять ли мне корзинку, чтобы быстренько сбегать в лес за подснежниками?.. Честное слово, мне б Дедушка Морозко не только цветочков — еще ягод-грибов-орехов насыпал бы с горкой! И охапку хвороста сверху, такое я излучал счастье, так им со всеми хотел поделиться.

Аж Попова разбудил.

Ввалился с грохотом…

— И вечно ты… — морщится Попов — топаешь, Самуил, прямо как гиппопотам.

— Не, — ухмыляюсь — как индрикотерий!

— Господи, это еще кто? — юрист зевает.

— А это такой древний слоножираф, — объясняю — только не знаю, чей предок. То ли жирафа, то ли слона, то ли вообще бегемота, пардон, гиппопотама.

Не поверил мой заместитель.

— Все бы тебе, — говорит — подшучивать!

— Честное благородное слово, Андреич, не шучу… Натуральный вымерший зверь!

Засмеялся он наконец:

— У нас и без твоего индрикотерия в каждой камере допотопный политический монстр…

— Ну зачем так сурово?.. Это ты бутерброд не докушал? я съем?.. У наш ф хашдой хамере… гм… по Наполеону! Как в сумасшедшем доме. И ничего смешного! Плакать надо! Вот где я столько смирительных рубашек достану, а?.. Как там наши влюбленные, кстати, Константин Андреевич? Как покушали, как поспали?

Попов — ему ведь согласно диплому полагается хитрить — уверяет, что не может решительно привыкнуть к молниеносной смене моих декораций: вот я дурака валяю, вот сразу серьезно говорю. Профессионально врет, нравится ему. В меланхолию впадает, стоит мне прекратить его развлекать. Нервы у бедолаги… Его колчаковцы однажды чуть не расстреляли, до сих пор и не оправится никак. Говорят, сам Колчак расстрелу помешал: приговор, для подписи поданный, скомкал — и адъютанту в морду швырнул, представляете? А что, а охотно поверю, с него станется! И со всех беляков тоже. Все они безрукие и безголовые, что я вам скажу! Меня вон три раза расстреливать собирались и что вы себе думаете, таки и не расстреляли… Только я-то дело другое. Жида такими пустяками не проймешь. Если он, конечно, настоящий пархатый и поганый жид… Но тут мне Попов такое рассказал — я мигом понял, что у меня тоже того… нервы имеются, не про вас будь сказано.

Замечательная госпожа декабристочка, со столь восхитившим меня аппетитом скушавшая сухомятный бутербродный ужин (Бурсака, суку, прибью обязательно), ночью запросилась в уборную, побежала в означенное уютное местечко стремглав и битый час там просидела. Стонала, вздыхала, выползла бледная, шатаясь добралась до караульной…

…И съела картошку.

Теперь спит как убитая. Вроде…

В гроб меня вгонит эта девчонка! Не в саван — именно в гойский дурацкий гроб… И поделом, поделом — как я не разглядел, что она до полусмерти изголодавшаяся?!

Князь Трубецкой-Волконский-Колчаковский… простите, просто"верховный"правитель оказался умнее. Еду не тронул, кипяток выпил. Аж два чайника. Верблюд… И сахар с блюдечка подобрал до крошки.

Повернулся я — и бежать на помощь декабристочке.

Да не верблюд вовсе, успел мне Попов вякнуть в спину, он же простудившись, полночи кашлял! А сейчас?.. Ну что сейчас… Курит сидит!

Греха не оберешься с этими белыми вождями.

Одна объелась после голодовки, другой дымит простуженный… Тут, кажется, кто-то говорил про гроб?

В одиночный корпус я вбежал с видом невыспавшегося Дракулы. И ничего особо для ценных арестантов опасного не увидел…

Мадам княгиня Катя-Маша, как ее там… — ах да, Анна, Аня… — не корчилась в желудочных судорогах и не лежала пластом бесчувственная. Она действительно спала… Спала свинцово-тяжелым сном, наповал убаюканная внезапной сытостью: клубочек трогательный в расстегнутом пальтишке, платок на плечи сбился, недоразмотанный… И сапожки снять не успела — свалилась. Разрумяненная, вспотевшая во сне, сопливая: нос забит, дышит ртом… Я выпростал ее из пальто — такое немодненькое, подол колокольчиком, разул: э-э, набойки-то… того! Не забыть починить! — укрыл, прощупал подчелюстные лимфоузлы. Она захныкала, будят же, погладил по головенке нечесаной — притихла… И все глаза открыть пыталась, чуяла чужую руку, любопытничала. Куда там… Но ротик попросил разинуть — подчинилась добросовестно. Вытянула музыкально:"Ааа!" — и язычок показала: свежий, розовенький… Тоненький как у котенка. Я для очистки совести легонечко еще жадный животик помял.

Хихикает, щекотно ей. Ножки подбирает… А чулки — штопаные. Штопка аккуратная, не белоручка госпожа адмиральская любовница.

Тьфу-тьфу, не сглазить бы, исключительно здоровенькая барынька!..

Посчитал я здоровенькой пульс, с перепугу не понял, есть жар, нет жара, потрогал губами лобик… Ну, небольшая температурка имеется. Простыла в вагоне. Не страшно, в тепле поправится.

Выпрямился…

Глядь — а она на меня смотрит.

Сквозь ресницы…

Я как отпряну! Как побагровею!

А барынька как закинет ручки за голову, как потянется… Грудочки под красным платьем торчком. И корсета не носит по новой моде — хороша, бесстыдница. Ах ты, думаю, штучка. Колчаку пожалуюсь, будешь знать.

— Доброе утро, господин революционер, — говорит мне штучка, голосок кокетливо вытягивает.

Ой, и как это Колчак с ней живет?..

Я тогда еще, наивный, не знал, что Колчак тоже — штучка…

— И вам с добрым утречком, — раскланиваюсь, сам нашариваю спиной дверь. Выпалил скороговоркой об обеде, о бане, о том, что видеться им дозволено… И боком, боком — скорей уносить ноги.

Я не Колчак, мне такого добра не надо!

А в коридоре-то — милейший Илья Никифорович.

И откуда вывернулся? Вот увидит сейчас мою морду бурачного цвета… И сбежать нельзя. Служба.

А он злой, ему не до морды!

— Товарищ Чудновский, — пыхтит — тебя я и искал! слушай… Сволочь ты такая!

Я палец к губам прижал, на дверь указываю — тише, мол, услышит… И за рукав его, а что делать.

Пока он за мной к адмиральской камере топотал, мне от него влетело.

"Верховный", говорит, психует так, что сейчас кусаться начнет — и все из-за тебя: ладно, дворянская дурочка за решетку захотела, а ты, видать, заодно с ней ума лишился и дуру послушался, вот мил-дружку ее теперь со страху за любовницу хоть на стенку лезь!

— Ага, — киваю — и что, уже пробовал лазать?.. Сколько раз, на какую высоту? Забрежин шуток не понимает.

— Помолчал бы! Болтушка. Где ему… На ногах не держится. Сидит, к стене приваливши, папиросы смолит, кашлем бухает, руки дрожат, губы трясутся: между прочим, в шинели, а у него натоплено — хоть веник бери. И с лица бледный такой, краше в гроб кладут.

— Так застудился адмирал, знобит его, — вздохнул я — вроде он всю ночь чаи гонял?.. Совершенно разумное поведение…

— И чай пил, и лицо с руками умыл, и все прочие дела сделал! — озлился Забрежин. И вдруг ухмыльнулся недоуменно: — Мы думали, выпустить запросится, а ему, оказывается, на ведро ходить привычно! Вот не ожидал! Ведь барин барином с виду…

Ага, а Никифорыч надорвался выносить, не иначе. Чуть не утонул.

— Тогда не понимаю… — руками развожу. И предполагаю обрадованно: — Товарищ Забрежин, Колчак вас укусил?..

Ой, как же он смутился…

— Да почитай что тяпнул! — признался — Как заорет на меня — и все матюгами! Да узорными до чего, заковыристыми… Ни разу таких не слыхал… Тридцать пять годов на заводе отслесарил, не слыхал этакой похабени никогдашеньки. Боже ты мой!.. Я к нему с душой, выпейте, говорю, топленого сальца, чтоб кашель умягчить, а меня вон куда… По матушке…

Печально, но я на месте Колчака, если б ко мне сразу после ареста столь душевно в душу полезли, извиняюсь за тавтологию, не ругался. Я бы сразу — по морде.

Это мы уже под той самой дверью, которая номер пять разговаривали, если интересуетесь. Колчак там небось все уши по стене расстелил и радуется. Я так точно очень бы был доволен! Додумывал бы, чего не расслышал. А Колчаку и додумывать не надо, у него такие, знаете ли, уши… Я вчера видел! Лопухастые, развесистые… Подслушивать — одно удовольствие!..

Рожу в адмиральский"волчок"я все же засунул, изнемогая ответственностью. Не терплю это подлое изобретение… Но что делать. Назначен индюком — кушай орехи, жди праздника пейсах…

Гляжу, а Колчак уши не расстелил, но и на стенку не кидается. Сидит, поперек кровати развалившись: голову запрокинул, ноги вытянул, в опущенной руке папироса дымится, вот устроит он мне тут пожар — живенько прикажу все курительное изъять! — а под спиной для комфорта торчат две подушки. Не иначе Забрежин подсунул, невзирая на матюги. Жаль, что я не услышал, какая тут драка была замечательная…

— А сало-то Колчак выпил все-таки, а, Никифорович? — шепнул я Забрежину, сдерживая смех.

— Ну да, — приосанился этот победитель адмиралов в отдельно взятой камере — сначала накричал, потом взял и ложку облизал…

Небось еще и спасибо сказал… Ой, я сейчас лопну!

За дверью зашебуршились рассерженно — я же говорил, у Колчака уши — сокровище… — и громко заперхали. Да уж, кашель дурной… Легочный.

Забрежин как отскочит от двери, сконфуженный! Теперь, видно, его очередь.

— Вот ругаться-то зачем было?.. И что за человек… — до сих пор переживает.

Ну, отвел его в сторонку…

— Илья Никифорович, — говорю ему проникновенно — хороший Колчак человек, не сомневайтесь. У него только хвороба плохая. А вы почему вату не взяли, когда к нему пошли? Дать вам?..

— Сам, Сёма, уши затыкай, — наконец он улыбнулся — ты русской ругани с малых лет не знал, тебе такое слушать вроде и неприлично.

Хе, чтоб вы так жили! Я и языка русского до совершеннолетия не понимал, зато учить начинал именно с нецензурного…

— Второй раз не обматерит, у него запал кончился, — махнул я рукой — Вы ему сейчас скажите: приготовьтесь к допросу… Дайте ему время себя в порядок привести, понимаете? Колчак прихорашиваться начнет, вот увидите. И ведите ко мне — от меня не отвертится. Накормлю, успокою…

— Придумал, — засомневался Забрежин — хворого по морозу тащить!

— Сам знаю… Только нельзя иначе. Если я к нему приду, он помощи не примет, помирать начнет, но не унизится. Вы в тюрьме не сидели, слава Богу, а я видел, как это бывает.

Бывает, между прочим, по разному, кто наоборот, от начальственного визита ломается, но Колчака я сразу неплохо почувствовал. Законопослушный, что твоя тарань: сказали вялиться, значит, будет вялиться, и без вопросов!

Попов, тот меня мгновенно понял, одно слово — юрист.

— Только ты начинай, — прошу его — а я к тебе должен присмотреться, как надо допрашивать.

— Не сомневайся, — отвечает.

Тут и"верховного"привели. Гляжу на него при дневном свете…

Мама дорогая.

И как сия перепуганная вобла духу-то набралась против союзничков взбунтоваться?.. А ведь смог… И не просто бумагу изводил на воззвания — он их объегорил. Золотишко государственное — вот оно, отправки в Москву ждет. В ножки адмиралу надо кланяться, ручки ему целовать…

Расплатятся эсеры за это судилище, уж власть возьмем, сторицей расплатятся! Был Колчак неправдоподобно, до иконописности изможденный и снежно-седой — френч еще черный на нем, да в обтяжку, в шинели-то осанистей выглядел, а сейчас смотреть страшно, скелет скелетом, и жесткий тоже как скелет: на пороге встал оглядеться — поворачивается всем корпусом… Меня узнал, кивнул натужно:

— Выражаю благодарность за шубу…

Я поклонился молча, с удовольствием наблюдая Поповскую физиономию.

Ужасно его обидело! Как же: такой арестант инициативный. И заторопился он, мой заместитель, садиться Колчака пригласил, а тот деревянный, у него ноги не гнутся, пока уселся, у меня дыхание перехватило, что с ним, думаю, ой, мне не нравится, и Попов еще — сесть не дал как следует, уже спрашивает: вы, мол, адмирал Колчак?

Ведь нарочно так сказал.

Я эти следовательские штучки знаю…

Проходил в пятнадцать лет!

— Да… Я — адмирал Колчак, — инициативный отвечал глухо и отстраненно как-то, и после паузы, сначала он на стуле устроился, но это не арестантская гордость была — голос его выдал. Сдавленный до сипа.

Ему же больно…

Причем с головы до пят!

Помню, у меня мелькнуло истерическое: как избили его.

Чехи?! Перестреляю всех, кого встречу…

Я шагнул вперед, заступив своего заместителя, вздохнул он, слышу, но молчит, блюдет субординацию.

— Мы вызвали вас для обсуждения одного обстоятельства, — говорю — тут вместе с вами, гражданин Колчак, гражданка Тимирева самоарестовалась, так как будет лучше для нее ваше… гм… знакомство…. (С ударением на этом слове особым! А то ты, твое превосходительство, похоже, бесхитростный как линейка) запротоколировать?..

Гражданин немедленно доказал, до чего же он бледнеть умеет замечательно: сначала побелел, хотя казалось, куда больше, бумага бумагой был, потом вспыхнул, аж уши запунцовели, и в заключение медленно и торжественно принял прежний вид.

Бумажный!

Не знаю, как у вас, дорогие товарищи потомки, но в наши времена бумаги желтели стремительно, так что представьте этот цвет лица. Такой вполне себе покойницкий…

— Она… Она моя хорошая знакомая… — механически вытолкнул перехваченным горлом.

Он еще и врать не может!

Двенадцатикрылый (на погонах по три орла, посчитайте крылышки) ангелочек, прости Господи.

Видеть это следовало, иначе и не расскажешь…

Как его корежило невыносимым отвращением, а сквозь брезгливость высокомерную, натуральную дворянскую, я и не думал, что она бывает, мне все другие дворяне попадались, более, хе-хе, обыкновенные, билось горестное недоумение, обессиливало, подкашивало — прав был Забрежин, раздавила Колчака декабристочка…

— Знакомая по Петербургу, или где вы там, в Гельсингфорсе что ли, — подхватил я вполголоса, Попов за моей спиной хмыкнул одобрительно и, чую, закивал раздавленному… — Встретились в Омске на вокзале, взялись подвезти — подтверждаете?..

— Зачем вам это?.. — очень тихо, я едва разобрал, спросил Колчак. Вот был не уверен, что решится спросить! Страшно же ему. Вижу. А тут вон как… Когда страшно — навстречу страху.

Уважаю…

— Для отчета в Кремль, чтобы не придирались, — поясняю.

Попов — что значит специалист — уже бумажку приготовил для стряпни исторического документа:

— Так вы согласны, — говорит — подписать заявление касательно вашей знакомой и подтвердить это впоследствии на допросе? — и пером царапает, проворный мой.

— Да, я подпишу, — встрепенулась мумия в погонах, потянулась к столу, черкнула размашисто, не читая. Я вгляделся с любопытством: четкая была подпись и разборчивая. Инициалы, фамилия… Еще и дату поставил в двух календарях. Я догадался: моряцкая привычка. Странно, что время не отметил, а то в корабельных журналах вроде положено!

(Потом я его об этом не преминул спросить, надо же похихикать, и Колчак мне сторицей вернул: солнечное, говорит, или звездное, или судовое? Или по Гринвичу, вы уж уточните… Ничего себе сколько времени на корабле, скребу в затылке, и все это надо записывать?.. Он плечом пожимает комично, словно ухо левое почесывает — передразнивает меня…)

Только как ему это далось, подписать, руки и впрямь дрожали. Ладно, у него озноб, а у нас примус, и на примусе — чайник…

Колчак осторожно, в обе затянутые черной кожей ладони — мог бы за столом перчатки снять — принял стакан, склонил голову:

— Благодарю вас… — в болезненно глухом голосе просквозило сердитое облегчение — понимаю, превосходительство… Несладко в одиночке, обрадовался, что подольше в другом месте побудет, и стыдно от этой радости боязливой до зубовного скрежета, так-то вот.

Испытано! Только я мальчишкой был, мне легче досталось.

Я смотрел искоса, как он торопливо пьет: заливая палящую сухость в горле горячей чайной горечью, и потом его прошибло немедленно, я же говорю — мне не нравится.

— Вы нехорошо себя чувствуете, господин адмирал?.. — решился я неожиданно для себя самого.

Вот тут-то он мне свой норов и показал. Утвердил не спеша подстаканник на столешнице, повернулся вполоборота, оглядел меня с головы до ног сквозь ресницы, а они у него громадные, длиннейшие и густые как орешник:

— Разумеется, нет, — этак светски уронил, улыбаясь краешками чеканного рисунка губ.

— Хе, — ухмыльнулся я в ответ скептически и тряхнул кудрями.

Шевелюра у меня не хуже адмиральских ресниц.

Колчак задвигал челюстью, словно кулаком в нее получил, прижал пальцы к щеке…

И я увидел, что лицо у него под рукой сминается судорогой, зажмуривая и без того прикрытый левый глаз.

Идиот!!!

Анизорефлексия!!. Вчера ведь еще заметил!

Где мои-то были глаза?!

Я рванулся к нему прыжком через стол. Представьте сигающего бегемота. Как стол на ноги ему не опрокинул… Не успел, конечно.

Колчак повалился сломанной куклой.

На бок, мягко, подвернув безвольно руки, и колени полусогнуты… Ох. У страха глаза велики. Не апоплексия — абсанс.

Обморок, по простому.

Наголодался, простудился, перенервничал… Но все равно: присел, согнул ему локоть, проверяя рефлексы.

И охнул во весь голос. То есть на два голоса, Колчак тоже выдохнул со стоном сквозь забытье. Я такой у него сустав под рукавом нащупал, дорогие товарищи! Попов еще:

— Да это ж контузия! — из-за стола вылезает.

— Не видел ты контуженных, Константин Андреевич, — пробормотал я, сгребая Колчака в охапку. А легкий-то… Веса не чую. И жар у него. Плохо… — Тулуп на диван постели…

Попов постелил, два раза перевернув: прикидывал, как будет лучше. И подушку свернул из адмиральской шинелишки. Я ее вам описывал — натурально морская, на рыбьем меху.

— Уйди, — полез под мою руку — вдруг тиф! Я-то переболел, а ты, Самуил, подцепишь заразу!

Ко мне, чтоб вы были так здоровы, чума с холерой не пристанут, не то что паршивый какой-то сыпняк.

— Спасибо, Андреич. Не бойся, это не заразное… Лучше прикажи-ка сюда, будь ласковый, пару простыней, а еще кипяточку. Простыни за пазухой тащить! И бинтов, ваты побольше, пустых бутылок там…

Он, поди ты, еще удивляется:

— Бинты тебе зачем?!

— Связывать, конечно, чтоб не убежал, — немедленно повернулся ядовитый мой язычище — А мы воротничок расстегнем… И манжетки… Вот с перчатками-то что делать будем? Тихо — тихо, горемыка… Так, Андреич, полотенце погрей на чайнике.

Юрист повиновался, не сводя с меня оторопелых глаз. Художник я для него модный, поэт, натура трепетная, и вдруг столь сугубо земные навыки.

— Что с ним?.. — только и спросил почтительно.

— Не поверишь, Андреич, вульгарнейший ревматизм… — Перчатки превосходительские я все-таки надорвал, иначе было не стащить. Фасонистые, на двух кнопках. И на шелковой подкладке, представьте! Не перчатки, испанский сапожок. Надел и покалечился. Колчак вскрикнул подстреленной птицей, распахнул глаза и застыл, стиснув челюсти намертво. Я ему руки горячим полотенцем обмотал — ничего, не отдернул. Зажмурился только на миг — и покосился в мою сторону с озадаченностью.

— Что ж вы молчите как рыба, что ревматизмом страдаете? — вырвалось у меня жалобно — от рыб и молчать научились… в плаваньи…

— А вы ревматиков… не арестовываете?… Расстреливаете… сразу? — с беззлобной иронией осведомился Колчак, тяжело переводя дыхание. Я аж крякнул от удовольствия!

Я сам себя так в тюрьме вел.

Если на драку не срывался.

Ну люблю кулаками помахать, такой у меня недостаток.

— Не, — говорю — мы им сразу головы рубим… — протянул лапу, положил на адмиральский лоб — высокий такой, красивый, скульптурной лепки — и прижал подушечками пальцев набухшие жилочки на висках. Температура-то самая дрянь… Фебрильная. И чувствительная, и в беспамятство не уйти…

— О-о-ох… — слетел с обметанных простудной лихорадкой тонких губ даже не вздох — шелест облегчения. Свободной рукой я порылся в кармане, достал карамельку. На сахаре же… Колчак покорно и с отвращением разжевал. Мимика у него была роскошная. Говорится: на лице все написано — так тут было все нарисовано! Попов проявил прыть, поднес недопитый чай, в который по дороге не считая сахару бухнул, а Колчак внакладку пить терпеть не может — скривился, будто лимон ему дали, а устрицы забыли, но сладкий чай, хоть нелюбимый, свое дело сделал: серизна с проваленных щек поползла.

— Сапоги резать придется, — доложился я виновато.

— Режьте, — прошептал Колчак, крепче смыкая ресницы. Они мне ладонь щекотали… Бабочка, вкрадчиво пояснило мое личное поэтическое безумие. Живая бабочка на булавке, и надо снять, и не стряхнуть узорчатые чешуйки, и успеть, потому что откуда-то сверху сейчас опустится тяжесть и расплющит крылатую. Война толчет людей в медной ступе железным пестом…

Адмирал Колчак, участник двух войн, попытался остановить третью, и война хочет его раздавить.

— Все равно больно будет, — предупредил я сквозь зубы и приступил к сапогам. Замечательные были у"верховного"сапожки!

Дреканые — вот какие.

Дерьмовые — по русски…

Кожа-то хорошая, вятская, офицеры ее предпочитали, она блеск имела особый: атласное шевро, так и говорили, а покрой солдатский — представляете?.. Какой мастер согласился сортовый материал испортить… Стоптанные в хлам, каблуки давно пора менять, и еще совсем неплохо бы поставить новые союзки.

Достал я ножик, взрезал голенища по швам… Они, сапоги эти, еще ноги ему стесали до косточек, великоваты были, а портянок флотское высокопревосходительство носить не умеет (потом выяснилось, что умеет превосходно, под стать чину, но не хочет — именно потому что флотское): нитяные носки все в кровавых пятнах и присохли.

Ну и пришлось отмачивать.

Водичкой. На ревматические щиколотки. Не легче, чем сибирской зимой в нитяных носках.

Ох, Колчак и терпеливый оказался — звука не выронил!

И не протестующий… Хотя полное право имел.

Это же совсем особое мужество нужно — такую выручку принять… Я вон когда-то оттолкнул руку врага, искренне пытающегося мне помочь. И долгие годы чувствовал себя перед ним виноватым, пока не смог расплатиться добром за добро, так-то, товарищи.

Все равно — до могилы помнить буду, что по свински поступил…

Колчак таких долгов не делал.

— Сейчас обихожу вас немного… — говорю — согреетесь, и полегчает… Повязки на сбитые ступни наложил, бутылки с горячей водой подсунул к ногам, лицо ему умыл, сделал компресс на лоб — он только благодарности шептал с извинениями вперемешку. И между ними, стесняясь: у него, дескать, в вагоне — еще одна пара сапог.

Что, тоже страшная?..

И все мне?

Гевалт, товарищи…вейзмир!

Караул!

Спасите от белогвардейских опорков…

— Принесем, какой разговор, — бормочу — да я вам и эти починю. Нечего добром разбрасываться.

Попов немедленно уставился на меня этак глубокомысленно.

На будущее.

— А тебе, — говорю — Андреич, для кого? У тебя-то ботинки ничего себе такие. Новые. Американские, с рантиком, на толстой подошве… Кто там твой знакомый с обувкой прохудившейся? Или знакомая, а?..

Хмыкает, довольный:

— Да иди ты… в баню!

— Обязательно, — говорю — пойду, спасибо, что напомнил, Константин Андреевич! И вас, господин адмирал, с собой возьму. Или вы ванну предпочитаете?.. Можем устроить…

— О?.. Баню, разумеется… Если не затруднит, — Колчак посматривал на меня, как любезная ему декабристочка — сквозь ресницы. Они у него большие, занавешиваться удобно, вот и пользуется вовсю. Взгляд презабавный: без враждебности, как у меня бы точно было, а… ну словно я картина на выставке, и в газетах картину ругмя ругали, а Колчак газеты перечитал, на выставку пришел, посмотрел — и понравилось ему, хоть теперь руками мне себя ощупывай на предмет беспорядка в туалете, высокопревосходительство все же глядеть изволят…

— Топится уже, вечером помоетесь… — Подоткнул я необъятные тулупные полы. Хороший тулуп. Подходящего размера… Я в этом тулупе тонул, а щупленького Колчака в его недрах найти можно было разве что с микроскопом.

Кстати… Ведь у него в вагоне, неподалеку от запасных сапог… Сапоги отдам, микроскоп — ни за какие пряники! Пусть не заикается даже…Мой законный боевой трофей!

— Спасибо, мне гораздо лучше… Мне гораздо лучше, спасибо… — шелестело в тулупе. Чтоб моим врагам так было хорошо… Цвета самого что ни есть адмиральского. Морской волны… И от лица один нос остался — тот самый. Породистый, тонкий, с горбинкой… Настоящий библейский. Вот скажите вы мне, дорогие товарищи, зачем русскому человеку и, не про вас будь сказано, дворянину, еврейский нос, а?.. Когда у некоторых чистопородных евреев неприличная пипка курносая между толстых щек? Что за несправедливость…

— У меня к вам вопрос, господин комиссар, — встрепенулся запеленатый этот носовладелец.

Да уж догадываюсь.

— Свободна гражданка Тимирева, — вздыхаю — как пожелаете, сделаю… Жилье снять помогу. Или пропуск выхлопочу, сам на поезд посажу… — при этом думаю: гражданку, пожалуй, посадишь. Если только приказать под конвоем ее из Иркутска вывезти, упрямую! — Хоть сегодня… — заверил с повторным вздохом. Попов, конечно, глаза на меня выпучил и не иначе решил для себя, что это такая особая большевистская хитрость. Что с мека взять. Носовладелец тоже ресницы вскинул:

— Вы благородный человек, господин комиссар…

— Просто знаю хорошо, каково за решеткой сидеть… — я усмехнулся, отметив, что адмиральский комплимент мне польстил. А по правде должен был оскорбить — Но ей лучше бы здесь дня три отогреться. В бане выпариться, горячего поесть… Озябшая…

— Она… Она здорова?.. Болела недавно… — переполошился Колчак немедленно. Вот ведь Паганель, книжки не надо, и вообще… власть следует брать поскорее, а то как бы его эсеры с меньшевиками на допросе не загрызли.

— Почти — насморк небольшой, — честно я признался. Паганеля аж перекосило состраданием к насморочной. — Но поела хорошо и ночь спала, это вот вы и глаз не сомкнули, и крошки в рот не взяли — возьму и скажу Анне Васильевне, что голодовку объявили и в обморок падаете… Ну-ка давайте, — подсел я чаем напоить сострадательного, а он уже успокоился немного, он мне поверил, это я бы на его месте никому не доверял, тоска тюремная отпустила, и глаза у него слипаются: просунул ему ложечку между губ — захлебнулся, вскинулся…

— Да тише вы, оплескаетесь, — шикнул я досадливо — надо, надо сладенького попить обязательно… — между прочим, последний сахар, больше нету — Ну, не хотите с ложки, я стакан поднесу. Приподниму вас только… Вот, осторожненько… Потихонечку, горячий. По глоточку…

И он обмяк в руках у меня, как позвоночник из него выдернули. Жадно хлебнул из стакана, вздохнул и потянулся губами, начал пить. Он пил, а я от страха обмирал.

Я его дыхание услышал.

Страшный запах, ни с чем не спутаешь — мертвечиной изо рта несет… Не дай Бог, некротизирующий пародонтоз это,"окопная болезнь", тут кюретаж десенных карманов нужен, да как бы не открытый — ой, я же не умею! Ой!! Я другое могу… Медовую мазь для младенческих деснышек, чтобы зубки полегче резались… Или микстурку для маленького больного горлышка…

Что же мне с тобой делать-то, бедолага?.. Не говори только, что расстрелять… Колчак от души хватил полный рот чаю, поперхнулся и закашлялся.

— За доктором послать, пусть Федор Васильевич посмотрит, — ответил Попов обеспокоенно — что еще делать?..

Кто, Федор Васильевич?..

Гусаров?..

Вот уж кого к адмиралу на пушечный выстрел не подпущу!

Он чахоточный.

Так, погодите. Я что — вслух говорил?..

И правильно…

Сказал — страх свой прогнал. Решительный сделался — словно не пронеслось над моей головой трех революционных, трех огненных лет. Киев, Полтава, Поволжье, Забайкалье, уличные перестрелки, автомобильный дивизион.

Блиндированные вагоны ощетиненного орудиями бронепоезда, на котором я над балтийскими матросами комиссарил… Троих убил, пятерых покалечил — разом службу вспомнили! Штабс-капитанчик военспец, вылитый Колчак в молодости, каким-то"боцманматом"и"барабанной шкурой"называл любовно… Контрразведка Гришина-Алмазова, будь она неладна. Камера смертников в Иркутской тюрьме, откуда меня трижды расстреливать водили…

Три раза пугали — залп вколачивали поверх головы.

Нашли чем стращать, я тогда о смерти мечтал.

Не было только ничего. Снова я в парижской больнице для бедных. Протянул лапу и:

— Разрешите?.. Спокойно, спокойно, не волнуйтесь вы так… Потерпите чуточку, — принялся с неторопливой осторожностью прощупывать высокопревосходительскую шею. Ой, тоненькая, ой, двумя пальцами моими обхватить… Щупаю, сам думаю: отвесит мне сейчас тощенький оплеуху от дворянских щедрот и по своему прав будет…

Не отвесил.

Смирный оказался.

Дернул руками — не ударить, оттолкнуть — и осилил себя, сплел пальцы на груди, отвернулся, зажмурился горестно… Тьфу ты, декабристочка, что же ты своего дружка совеститься где не надо не отучила. Сама небось не стесняешься.

И Попов тоже: в стол нырнул и шуршит ящиками. Отличная у меня компания. Юрист мышь изображает, адмирал — покойника… Я вам кто, кот или сторож на кладбище?

— Ну как в воду с головой забрались… — бормочу — дышите, дышите, пожалуйста…

Подействовало на него, представьте, на оцепеневшего: вздохнул и, кривясь от ревматической злобной боли, решительно задрал подбородок, подставляя горло. Я оценил. Руки-то мои… Сказать какие? Здоровались со мной чаще голосом! Вот только под ручищами у меня — как ягоды виноградные из-под пергаментной крупноячеистой отвислой кожи… Абсцесса на миндалинах мне только не хватает для полной радости. Да не может быть! Глотает же свободно. И голос есть…

— Нажимаю, больно? — спрашиваю шепотом.

— Не-ет… — отвечает сонно и чистосердечно. Я бы на его месте врал. Просто так, из вредности…

Свободную ладонь на лоб ему положил — жмурится с готовностью. У меня руки прохладные, а у него голова горит — приятно от моего прикосновения, и не скрывает.

Это, товарищи, не слабость.

Запредельная храбрость это…

Когда становится все равно: жить, умереть…

Я вам говорил, что мне его состояние не нравится?..

— Здесь сильнее болит? — немедленно я уцепился, он слабо шевельнулся, соглашаясь. Гайморит? Эх, в зеркалах бы глянуть.

— А вот тут, под глазками?.. Точно нет? И ушки не закладывает?.. А так если головушку наклонить, боль не усиливается?.. Замечательно…

— Вы педиатр? — Благодушно поинтересовался Колчак во всеуслышание. Утвердительным тоном. Оттаял, поздравляю… Раньше едва лепетал.

Голос у него оказался красивый: глуховатый, но глубокий, грудной такой баритон. Ну да, он же петь умеет…

— Студент… — признался я как-то помимо воли — с четвертого курса… В семнадцатом учиться бросил. Но действительно педиатрию изучал, вы угадали… Сложно догадаться, прокомментировал Попов отчетливым шепотом, весь на себя злобный: сейчас свое ухо откусит и выплюнет. Как же так? Адмирал в четверть часа понял, адвокат в две недели не разглядел… Я на него глянул неласково — он воздухом подавился.

Извиняться пришлось.

Нехорошо получилось…

Не сдержался.

Ну не люблю я никому в жилетку плакаться! И вообще, тут некоторым, несмотря что седые, как раз детский доктор необходим!.. Симптоматическая картина как у ребенка… И сам большой ребенок… В погонах полного адмирала… Которому неожиданно для себя жалуешься — и легче делается.

Представляете?..

Этот седой ребенок так на меня смотрел…

Участливо, ободряюще — по учительски.

Понимаете, о чем я? Выпадало счастье с НАСТОЯЩИМИ учителями встречаться?..

Профессор, университетский преподаватель в адмиральской форме — вот кто это такой, оказывается… Русских профессоров я еще не видел. Видел немцев — наставников жизнелюбивых, видел французов — жизнерадостных наставников… Знаете, русский мне больше понравился!

Он не наставлял.

Он поднимал до своего уровня.

Спустя четыре дня Колчак, о котором повсеместно говорили, что у него с чувством юмора плоховато, довел меня до икотки и колик в животе! Исключительно серьезным тоном — а глаза смеющиеся занавесил ресницами — живописал мне монументальное полотно. Мой, то есть, словесный портрет. Сидит, мол, этакий кадавр! Табурет под ним трещит! То ли уссурийский тигр, то ли медведь камчатский, очеловеченный волею доктора Моро: плеча шире роста, косолапый, в буйной медного цвета курчавой шевелюре под Маркса, нос расплющенный, многократно сломанный, гофрированный прямо нос, как у орангутанга, губищи верблюжьи, шея буйволиная.

Зоосад в одном лице… в морде…

Да Бог с вами. Самсон натуральный, вот кто.

Нарубивший из льва котлет. Нарубил, изжарил, съел — сыт, доволен, благодушен.

И гладит сия хорошо пообедавшая громадина лапищей величиной с дежу адмиральские седины — гладили, гладили, господин чекист, не отпирайтесь… Слово офицера… — и густейшей, роскошною, на зависть Шаляпину, бархатной контроктавой упрашивает:

— Покажите горлышко, не бо-ойтесь… Я осторо-о-ожненько… Я даже без ло-ожечки…

Решительно невозможно отказаться!

Громадина же сейчас на руки возьмет — баюкать. Оно бы и недурно, но ведь как споет…

Стекла-то и повылетают!

Да полноте вам хихикать, любезнейший, право, выбитые стекла зимой в Сибири — ничего смешного.

— Ву-ху-ху! — выл и ухал я на пол-Иркутска помесью волка с филином — У-ху-ху… Я же петь не умею-у-у… Ху-ху… Как говорится, медведь на ухо… Ох! Медведь… Хи-хи-хи!! — скрутило меня таким приступом уже и не хохота — визга поросячьего, что пополз я, кабан кошерный, с дивана в слезах и в конвульсиях, хорошо, Колчак выручил, не дал пропасть: демонстративно в брючный карман полез…

И достал портсигар.

Серебряный, дешевенький. Золотого, как адмиралу следовало, у него сроду не водилось.

Враз мне не до веселья стало!

Заругался: вы у меня докуритесь. Он мне портсигар на колени кинул, посмеивается: подчиняюсь, говорит, господин комиссар, подчиняюсь — довольный, глаза сияют… Сказочные у него были глазищи.

Огромные, дивного миндалевидного разреза, с приподнятыми к вискам уголками, под заломленными дугами высоких бровей — и темно-темно синие, сапфировые, с глубинным звездчатым блеском, цвета вечернего южного неба, оттенка весеннего теплого моря: в стихотворных строках, на акварельном листе уместны, на живом лице человеческом — небыль небылью… Не глаза — погибель для бедного художника.

Поднял их на меня — обомлел я.

Рассмотрел цвет впервые…

А он смутился просто как барышня, и не подумаешь, что человек-то Колчак очень компанейский:

— Зачем вам… — я до того был обалделый — не сразу понял, почему такая стеснительность.

— Я помочь хочу, — отвечаю чистосердечно — ну откройте же рот, пожалуйста… — и наконец соображаю: отказать мне Колчак не может, благодарен словно я невесть что для него сделал, но стыдится ужасно. У него зубов почти не осталось, говорит губ не разжимая, а когда пьет — губы трубочкой вытягивает, ловко так…

Неудобно ему горло показывать.

Тем более мне. У меня зубы — жеребец от зависти повесился на уздечке.

Ну хоть плачь, хоть смейся.

И тут Колчак глаза сапфировые прикрыл и предлагает виновато:

— У меня в левом нагрудном кармане зеркало, доктор, если вам для осмотра нужно — возьмите, пожалуйста…

— Вот спасибочки, — заулыбался я как распахнутый чемодан — до затылка. Прелестное зеркальце у него было: крошечное, в кожаном чехольчике, и гребешок маленький прилагался там же, в левом нагрудном кармане, и бумажка исписанная…

Колчак из-под ресниц, как он умеет, проследил за моим зудящим взглядом, понял, конечно, что у меня лапы чешутся:

— Копия… — полез дать мне желаемое — отставки…

Вообще я думал — он за власть не цеплялся. А тут хранит как партбилет… И доктором зовет. Просит помочь, значит?..

Так я сейчас…

— Потом, — придержал ему руку — сначала ваше здоровье. Ну, пошире… Отлично показываете…

У него во рту такой генеральный штаб матерого ревматизма заседал! Ура, товарищи — хорошо мне знакомый штаб…

И никакого пародонтоза. Язык и десны распухшие, но в ревматизме положено.

— Андреич, — позвал я, не оборачиваясь — ложку из чая дай, будь ласковый. Да что ты оловянную суешь. Серебряную надо…

Попов перепуганно застучал ложками. Вроде адвокат — он ведь как сыщик и мертвых бояться не должен, не то что больного?.. Или это у меня неправильный адвокат?

— И поди еще сумку мою принеси, — нашел я выход. Он вскочил и бегом за дверь, и из-за двери кричит:

— А еду?… Диетную? — это чтобы подольше отсутствовать.

— Нет, — отвечаю, удержаться не могу — тащи свиных ушей.

Сам ложку отыскал, ошпарил, а Колчак, бедный, на меня, обманщика, смотрит как малюсенький удав на громадного кролика. Он, видно, от чекиста всего ожидал и к пыткам готовился, только не к таким, чтобы чайной ложкой в глотку. Ведь докторов-то Колчак боится гораздо больше Чрезвычайной Комиссии, вот что печально… Неврастеник, курильщик, сутулится, да еще тип у него южный… Сейчас как задаст мне перцу.

Все слагаемые глоточного рефлекса прямо по учебнику.

Вот наказание — первый самостоятельный пациент и такой сложный!

— Давайте, — говорю — определим, что у вас во рту за мерзость… Свежеприбывшая или давнишняя.

Почему-то я решил, что он отмолчится. Ничуть не бывало.

— Очень старая, — признался с отвращением.

Я только вздохнул сокрушенно.

— Не болит?.. Но кушать неприятно и как ком поперек горла? Ну да… Еще разок откройте. Язычок вперед… Я очень осторожно потрогаю. Не волнуйтесь, не волнуйтесь… вдыхайте… Вот так, вот и все… — провел черенком, снимая налет: снимается легко, тьфу-тьфу, не сглазить бы, цвет нехороший, но некроза нет… Не кровоточит. — Посмотрите, — сунул я пациенту добычу под нос. Тот глянул не кочевряжась: сначала на ложку, потом на меня. Вел он себя, между прочим, спокойней чем я ожидал. Доверился. О нем еще говорили, будто в людях он ну совсем, ну совершенно не разбирается. Мне бы так не разбираться…

Подлецу дать отпор не умеет и доброта его обезоруживает, вот это правда. Действительно — бедолага… Ни защитить, ни защититься.

— И что же… — прошептал. Глаза у него были от ложки на мокром месте — и заметно повеселевшие. Тоже, как видно, худшего ждал.

— Это козеозные образования… У вас хроническая ангина, вы знаете? Лакунарный тонзиллит, точнее — такие воскоподобные гнойные штуки называются тонзиллолиты… — Чудесненько, как на экзамене отвечаю!.. Примерно на тройку…

И профессор доброжелательно улыбается.

— Красивое название… — доброжелательно улыбнулся Колчак, кстати, целый академик, а не профессор. — Сладкое…

— Какое?.. — я не раскусил — Почему?..

Этот англоман мне с большим удовольствием объяснил: вторая часть термина созвучна английскому жаргонизму"леденец".

Замысловато шутить Колчак обожал.

Отложил я свою ложку злополучную…

— Я сделал бы промывание лакун, если вы согласитесь, — предлагаю, расхрабрившись.

Он так комически бровь заломил:

— Военнопленным в Красной армии оставлено право выбора?.. — от смеха не знаю как я удержался.

— Силком не стану… — говорю — но это ревматизм облегчит.

— Каким образом?.. — изумился Колчак, искренне заинтересовавшись. А что вы хотите от академика. И боль такую терпеть…

И ведь даже не стонет. Еще и дрыгается, впервые вижу вертуна — ревматика. Обычно они пластом лежат, суставы боятся потревожить.

Странно, что про горло не знает. Хотя почему — врачи его небось догнать не могли, чтобы рассказать!

А сейчас-то не сбежит — и меня, разумеется, немедленно с энтузиазмом понесло отвечать по второму билету, о ревмококках, об их локализации, и что такое миндальный лимфоэпителий, уникальная пористая ткань, и каким образом ее промывают… И ингридиенты для раствора: йод, соль, лакричная настойка, жаль — новейшего солянокислого кристаллического порошка нет!

Викентия Андреевича, которому я вечный должник, пользую.

— Ах, не того ли патриархального надзирателя… — догадался Колчак, осекся, махнул в мою сторону ресницами, но счел что все равно уже непоправимо проболтался и закончил: — который меня в соответствии с Табелем о рангах титулует?

— Того самого, если вицмундир носит, — ухмыляюсь. Интересно, что патриархальный — никакой он не надзиратель, надзирателем я его служить пристроил, он при царе начальник тюрьмы был, а генералам"верховного"не по вкусу пришелся, на пенсион живо спровадили… — адмиралу успел обо мне наговорить?.. Небось с три короба, я у него на языке надежно сижу. — Он меня пожалел когда-то… — счел нужным успокоить арестанта, испугавшегося тюремщика скомпрометировать.

А испуганный оглядел меня с большим любопытством в очередной раз и говорит:

— Я согласен, доктор, промывайте… А что за солянокислые кристаллы такие? — это называется — сам напросился. Я небрежно говорю:

— Кристаллы?.. Диэтоксидиаминоакридина кристаллы…

А он вдруг как фыркнет себе под породистый нос:

— Морока-то до чего раствор получать… Молочный что ли..?

Ничего себе у нас адмиралы водятся в фармацевтике образованные!

Моя обалдевшая рожа ему не понравилась, не любит Колчак злорадствовать:

— Я же минер по специальности, — говорит осторожно.

Ну минер, ну и что, слыхал, да и кто в России того не слышал, как он вражеским кораблям проходу не давал, хотя… Хотя логически: если во взрывчатых веществах разбирается, то и вообще химию должен знать?

Получается, должен и знает отлично.

Думаете, он унялся?..

— Вы где служите, господин комиссар, — вдруг заявляет решительно — я вмиг понял: это он предыдущими вопросами себя настраивал, а главный-то вот выглянул: — в"чрезвычайке"конечно?..

— Председатель губчека, — киваю с запинкой, потому что аж две недели в должности: колоссальный опыт…

Колчак завозился, пытаясь сесть. Тоже мне официоз. Придержал его, он щурится, нравится ему моя забота, потом в глаза мне пристально заглядывает — и совершенно серьезно, вот партбилетом клянусь, что именно так и сказал:

— Я должен просить у вас прощения, господин председатель ЧК. Я очень плохо о вас думал.

А уж мы-то о нем как думали…

— Квиты, — только и смог я с чувством пробормотать.

Он, неугомонный, все же уселся. Явно жалея, что встать по стойке смирно затруднительно.

Я как брякну впопыхах:

— Лежите, когда надо будет, я сам вас посажу! — а это, дорогие товарищи потомки, в наше время была недопустимая двусмысленность среди всех, имевших отношение к заключению, вот ведь до чего меня врачебная практика довела и хорошо еще, что Колчак такой Паганель — не поймет…

Держи карман шире, все он сообразил. Усмехнулся и поскорей губы поджал: хотел съязвить, но не стал… Жаль! Ну, ничего. Оставим на будущее, тем более — в дверь скребутся, да кто это тут, неужели Попов, что-то больно быстро, и каблуки не стучали, в валенках, значит, подкрались: заходите, говорю, гости дорогие — не заходят!

Сопят так, что на другом берегу Ангары слышно.

Ну, ясно…

Выхожу — ой-вэй, корзина! Булками пахнет!.. И к корзине, разумеется, Семен Матвеевич прилагается. Вот он, родной, потолок подпирает, чтоб не рухнул, а то тюрьма у нас с царских времен не ремонтированная, ревком-то мне денежек выделил на тюремное обустройство, вы как думали?.. — не каждый день адмиралов арестовываем! — только как их потратить с умом, эти деньги, когда я мало кого в Иркутске знаю, ну и Викентий Алексеичу отдал, пусть у него голова болит, он человек в тюрьмах понимающий… расчувствовался старик, прослезился, он еще у"верховного"на тюремный ремонт пробовал выклянчить — но тот на прошении"разобраться!"начертал — и с концами… Да-а…Теперь пусть и разбирается… Так вот, а прилагающийся к корзине саквояж мой одним пальцем подцепил — два в ручку не пролезают — и протягивает с трепетом. Я саквояж под мышку — косится, не одобряет…

Как это так с ученой сумкой?!

— Товарищ революционный партизан Потылица, спасибо вам сердечное, коммунистическое, — запихиваю в пасть шанежку. Ух… Горячая! С картошечкой… Объедение! — А шала што — нэ. ту? Сала?..

Я ведь Попову сало заказывал, если помните?

Бедный партизан, семнадцати лет от роду, просто рот разинул.

— Самойла Гдалыч… Вы ш иврей… Вы ш не кушаете…

— Ну что за антисемитская дискриминация?… Уже и сала бедному еврею нельзя, как при старом режиме. Константин Андреич себе продуктов взял?

— Я отделил… И барыне отнес… Ой и красивая барыня! И бельишку принес с одевалом и бинтами. Во, в корзине все. Самойла Гдалыч… Мне б одним глазком! — Смотрит умоляюще сверху вниз, а как ему еще смотреть, мальчику колоссальному… — На абмирала поглядеть…

Устами младенца… Как бы у нас адмирал того… Совсем не обмер…

— Зоосад нашел, укротитель! Пойдем, поможешь мне, — ухватил я партизана за лапку и в кабинет заволок — он едва успел корзину с пола взять.

И спросить, как у него водится, что такое зоосад, антисемитизм и дискриминация, не смог. Хотя запомнил обязательно — знаю я его, настойчивого…

— Здоровьичка вам… — настойчивый говорит, у самого глазки васильковые совершают пробежку по лбу, у Колчака его сапфировые тоже показывают, что их увеличительные способности еще далеко не исчерпаны. Вполне его понимаю! И мои глаза при виде Семена Матвеевича помчались скорей знакомиться с затылком.

Вот как вы себе думаете, какой этот мальчик вырастет?.. У него плечи моих не уже, а выше он меня на голову.

— Ох ты батюшки, — говорит мальчик, в полтора шага подходит к дивану, решительно извлекает из корзины сверток и начинает разматывать… — Ваше, значит, — говорит — благородье абмирал, вы молочка кушаете? Не сумневайтесь, хорошее. Во, тепленькое ишшо… Кушайте, — говорит — на здоровье. А баньку я истопил! И редек сичас натру, есь у меня! От ломотки костяной способствует! И ишшо с медом…

Видите, какой многообещающий ребенок?!

— Господи помилуй, молодое комиссарское переиздание, — охнул Колчак, поспешно запивая потрясение молоком из бутылки и, кто бы сомневался, поперхнувшись. Понимаете, почему он ужасно тощий?.. Ему что-нибудь, неважно что, только в рот попадет — он сразу давится… Молоко в чашку налей, шлимазл, хотел я Потылице указать, а тот, гляжу, сам руки моет (ну прямо как еврей) и стакан берет, переливает. Колчак беспрекословно опустил в стакан нос, глотнул и закашлялся, верный своему долгу. Не иначе впопыхах носом пил…Перепутал…Колоссальный ребеночек осторожненько их — адмирала с посудой — придерживал (это пусть себе, это можно, вшей у Потылицы, чистюли известного, не водится, я проверял), сидя на корточках и гудел со смущением:

— Угошшайтеся, милости просим… Гураное молочко (это какое такое, я затревожился)… Оно-т ишшо луччее, чем коровье, ваше благородье господин абмирал! Оно здоровее…

— Гураны — козы у кержаков… — каким-то образом умудрился Колчак ответить на мои явно очень громкие мысли и попытался от стакана отвернуться, не допив: лицо обмякшее, глаза осоловели… Плохо, желудок атрофирован… Потылица не настаивал, отвел руку, это я бы пристал неотвязно.

— Товарышш Шшудновский… — позвал вполголоса — абмиралу кушать нельзя совсем. Ни калачика, ни шаньги… У яво все кишки с голодухи заклеелися. Молочко вот можно, а ишшо простокишу…

— Откуда знаешь? — присел я рядом, положил два пальца на запястье голодающего. Тахикардия та еще…И с желудком что… Свободной рукой вопросительно погладил проваленный живот, гляжу, он аж съежился, челюсти стиснул, скулы под выскобленной до синевы кожей напросвет, ну понятно, ну не буду. Ревматизм, он такой. А Потылица немедленно — стакан недопитый на табуретку и пытается у себя пульс сосчитать. Между прочим, нашел. Я же говорю, он талантливый.

— Да заблуд отхаживать мне приходилось, — отвечает с достоинством.

— Тогда ты помнить должен, зиселе, — улыбаюсь — что температура у заблуд была пониженная. Так?.. Вот, — улыбаюсь — и санитар вам, господин адмирал.

Колчак с закрытыми глазами лежит (ресницы на полщеки) и эти ресницы у него трясутся, куда там вееру, сморщился, губы поджал: притворяется изо всех сил, что не смеется. Что — просто снова кашель привязался.

А натура-то, видать, веселая — притвориться не получается.

Потом свои сапфировые как распахнет… У меня руки зачесались, тоскуя по кисти: золотые искры в сапфирах пляшут.

— Полноте, — и тоже улыбается. Только не как я — бережно. Краешками губ. — Меня Александр Васильевич зовут… А вас как прикажете величать, а то я, признаться, катар желудка нажил от собственного: господин комиссар..?

— Ну… Самуилом зовите, — перевел я дух растерянно и с облегчением.

Он глаза на миг опустил…

— А по батюшке? — продолжает мягко допытываться. Его свои же белогвардейцы рохлей и мямлей считали. И нас приучили.

Плохо они Колчака знали!..

Я ответил стесненно:

— Гедальевич буду…

Шаддаи Элохим, вы не поймете, потомки, как мы ежились, когда у нас русские об имени спрашивали… Но если вы понимаете — не напрасно ли лилась кровь?… Горячая, красная, русская, еврейская…

Одинаковая…

— Какое имя ветхозаветное, — восхитился Колчак шепотом. Он не хотел мне специально приятное сказать, у него непроизвольно вырвалось и меня остолбенело — Шмуль-Эле бен Гедалья…

Помедлил, шевеля губами, пробуя на вкус безнадежно чужой язык, пригляделся ко мне — и догадался:

— Не так? Самуил Гедальевич?..

Я только головой покачал с усилием.

— Дозволенья просим, — подал голос Потылица — я знаю! — Не меня, Колчака спрашивает, представляете? — и тот, улыбаясь глазами, выдает согласие при помощи ресниц, разумеется — Шмуаэль-Эли'аху бар Гед'далиа, вот, — выговорил старательно — А ково оно это — санитар? Ково-то делать надо, товаришш Шудновский?..

Я, слава Богу, сидел — иначе бы рухнул.

Имя Скрижалей христиане произносят?.. И не кривятся, не плюются — с уважением говорят?

И оно им известно?!

Готтеню, божечка. Ведь и впрямь — совершилась революция…

— Молодой человек из кержаков, Самуил Гедальевич, — окликнул меня Колчак обеспокоенно — среди них не редкость знание основ древнееврейского… Они староверы, потомки бежавших от гонений патриарха Никона, последователи Аввакума, — пытался торопливо достучаться до помутившейся моей головы, и видел я как он думает виновато, что мне, еврею, нет дела до всевозможных христианских сект — и это, наверно, правильно, и Потылица, счастливый популярностью, показывал два пальца, мол, да, староверы, двумя пальцами крестимся, адмирал на предъявленное двоеперстие посмотрел и вдруг осенило его:

— Боярыня Морозова на картине… как же… ах, не знаю… — искренне страдал — Помните?.. Репина?..

— Сурикова, Александр Васильевич, — прошептал я благодарно. Надо же.

Ведь действительно не знает.

— Грознова царя ишшо, как он царевишша зашиб, худошник Репин рисовал… — сообщил Потылица, продолжая неназойливо демонстрировать нахватанную по зернышку эрудицию — Самойла Гдалыч… Каво делать-то санитара?.. Ваше благородье господин абмирал, каво?

Я ответить на животрепещущий вопрос не успел.

— Тебя как звать, дитя мое?.. — умудрился Колчак таким тоном спросить, что семнадцатилетний Потылица не обиделся, а почти тридцатилетний я — через месяц стукнет, если интересуетесь — обзавидовался.

— Симеон Матвеичем звать, — солидно дитя представилось — Потылицыных мы, значится, кужебарские то исть, с реки Амылу, по-за Анисеем, ваше благородье господин абмирал.

— Слыхал про Амыл, — кивнул Колчак, я смекнул вмиг: правда слыхал, и очень интересно — откуда и что именно… — А санитар — это вроде няньки, Семен Матвеевич. Вот такие дела неважные… И зови ты меня по имени, пожалуйста, а то больно уж долго выговаривать тебе приходится, — рассмеялся беззвучно.

Нет, ну я, конечно, понимал, что не станет Колчак уточнять, что он совсем не"ваше благородие", а очень даже"ваше высокопревосходительство"… Тоже, гм, выговоришь — и язык на плече… — но видали комика?..

— Так нехитрое дело санитаром-то, — дитя колоссальное обрадовалось. Ага, разбежался, просим позволения поздравить. А поворачивать ревматика небось как станешь — за руку тянуть?.. И вообще его, вполне может быть, трогать нельзя…

Сердце не выдержит.

— Ох ты батюшки! — Потылица впечатлился… Я покосился украдкой: не появилась ли на красивом адмиральском лбу, как втайне я побаивался, но старательно свою догадку от себя отгонял, отчетливая надпись, что это было бы совсем недурственно — сию минуту концы отдать, выражаясь по морскому. Золото в России, декабристочка на свободе — можно и отчаливать…

Он же, Колчак, сам себе трибунал, если вы еще не поняли.

Гляжу: ничего вроде, глаза не стынут, слава Богу…

— Ну смотри, — говорю — Семен Матвеич. Учись. Нос, губы, между носом и губами, уши, виски — если начнут синеть…

— Трогать нельзя! — кивает с готовностью ребенок — Сердше, значит. И вас звать, а ешли вас нету, то фершалку. Тут недалечки живет. Касенка зовут… То ись Казимира… Красовская Казимира Анжевна… — смутился он очень красноречиво!

— Красивая? — это не я полюбопытствовал, это Колчак. Я-то молоденькую польку-акушерку давно взял на заметку. Сирота, и доктор, у которого работала, от тифа умер, защитить некому, кушать нечего — полезная девочка.

— Ученая… — завистливо вздохнул Потылица. — и красивая… Очень…

— Не дрейфь, феринка, кефалью поплывешь, — улыбнулся Колчак — а то и тайменем!

-Да не, тайменем… В пирог не полезу, — Потылица фыркает.

И переглядываются оба!

Видите, какой из Семена Матвеевича великолепный ассистент получается — можете меня поздравить.

— Теперь пробуй ухаживать. Отверни тулуп. Расстегни френч. До низу… Сорочку подними. Тела поменьше касайся, ему больно…

Ну неплохо, неплохо они вдвоем одновременно рожи скорчили. Один язык от усердия высунул, другой смешливо губы прикусил — сразу обе. Губы у него в нитку, вот и изощряется. И юнцам, как видите, благоволит.

Потылица же его вопросами замучает…

— Ой. Что у вас такое?.. Это?

Это не Потылица удивился, это Колчак.

— Детский биуральный стетоскоп Филатова… Доктор Гусаров, товарищ по партии, подарил, — осторожно я похвастался. — Видите, он гибкий, им легче аускультироваться… Еще при измерении кровяного давления используется. Вам не меряли?..

— Н-нет… — отозвался Колчак с сомнением, кидая снова на меня профессорски сочувственные взгляды. Я перехватил — куда там, глаза не отводит… Вот попался понятливый. Ну ничего, ничего, недолго уж мне в чекистах ходить, война кончается, спасибо адмиралу…

И не понадобится ему меня в скором времени жалеть!

— А следовало бы померить… Контужены ведь были?..

Он поморщился, кивнул устало и как-то так, что я понял — контузий на его голову несколько свалилось… — вздохнул старательно, натужа ребра, и закашлялся навзрыд.

Ну вот кто тебя просил-то, а? Этакое превосходительство. Словно я застарелую ревматическую пневмонию без твоих усилий не расслышу. И допивай теперь свое молоко… нечего отворачиваться…

А ты, товарищ Потылица, примус разжигать умеешь?.. Прекрасно. Эта блескучая коробчонка бикс называется. Сейчас мы то, что в ней, прокипятим. Правильно — простерилизуем."Простерилизуем".. — благоговейно репетировал многообещающий ребенок совершенно без чалдонского акцента, не иначе — из уважения к учености. С примусом обращаться он умел, и особой неожиданностью это для меня не было.

— Вот уж ни в коем случае! — отчеканил Колчак с отменно замороженной любезностью, безошибочно учуяв породистым своим носом, чем запахло — Не сметь мне морфий впрыскивать.

Я уж думал, ничем больше он меня удивить не сможет…

Ведь со своими болями законченным морфинистом должен был давно стать!

И нате вам — не стал, даже, по моему, кокаин не нюхает, я в ноздри заглядывал: слизистые не гиперемированные (ха, вспомнил какой у Черепанова был нос — я сначала решил, что у него сифилис)!.. Надо, говорю, надо, дышать полегче станет, вон одышка, видите, сколько набираю? Ноль — ноль двадцать пять… — на терапевтическую дозу согласился… И игла под кожей у него проваливается от худобы.

Зато, утешаю, кажется, самого себя, вот как вены хорошо видать, вот прямо можно в ладошку, чтобы двигаться поменьше, вот сейчас дигиталис — он руку с таким покорным ужасом подставил… Ой, за что мне все эти цорес?.. Инфузий нужно не меньше десяти, и все время вот так будет?..

Фельдшерицу пригласить, и пусть она мучается. Молоденькую фельдшерицу. Чтобы декабристочка тоже… Хе-хе… Немножко поревнует, ей полезно!

— Де-сять?.. — осведомились у меня потусторонним шепотом: нервный мой пациент нос в стену уткнул, глаза зажмурил, да еще локтем сверху прикрыл, но ушки-то у Колчака всегда на макушке.

— Уже девять… — уточнил я, воскресая. В вену попал с первой попытки, полегчало…

— Как… уже?.. Уже все?.. В самом деле… Ах, спасибо, удивительно у вас рука легкая!

— Всегда пожалуйста… Тихо, тихо, я сам ватку прижму! Знаете же, что двигаться вам нельзя… — Ну уж нет, никакой фельдшерицы. А то я, пожалуй, ревновать начну. Такая младенчески незамутненная благодарность — ни с кем не поделюсь…Вся моя, и точка…

— Ой. Что у вас такое?.. Это?

Это не Потылица удивился, это Колчак.

— Детский биуральный стетоскоп Филатова… Доктор Гусаров, товарищ по партии, подарил, — осторожно я похвастался — видите, он гибкий, им легче аускультироваться… Лежа можно… Семен Матвеевич, отверни-ка тулуп. Расстегни френч. Донизу… Сорочку подними. Тела поменьше касайся, ему больно…

Они вдвоем такие роди скорчили, юнец с адмиралом — хоть стой, хоть падай. Один язык от усердия высунул, другой смешливо губы прикусил.

— Буральный, — выдохнул Потылица сосредоточенно.

— Би-ураль-ный, — уточнил неугомонный мой пациент — для обоих ушей сразу, видишь?

Я прикрыл глаза, вслушиваясь в неритмичный глухой сердечный перестук, вычленяя шумы: непрерывные, систоло-диастолические, и перикардическое что-то мне немедленно почудилось со страху, склонился ниже к нему — Потылица любопытнейший шею себе удлинил не то что жирафу, эласмозавру на зависть, где его степенное крестьянское воспитание — и тоже шепотом: — Александр Васильевич… Сию минуту сердечко как болит: отдает больше к спинке, под лопатку, и левую руку выкручивает, или вот сюда?.. — положил ладонь на диафрагму.

— От вас не отвязаться! — вспылил Колчак без предупреждения. Сердился он замечательно, как умеют только очень добрые люди: на себя. Про таких у нас говорят — человек без желчи… И откуда слухи-то взялись, что ох, грозен адмирал, министров на завтрак ест, генералами закусывает?.. — Прошу прощения, доктор. Пожалуй… Пожалуй, к животу сильнее… — вздохнул, так же сразу успокоившись, якобы большой любитель министерских бифштексов.

— Под ложечкой тоже болит?.. — прикусил я губу.

— Очень… И еще укачивает… То есть мутит, — тихо пожаловался Колчак. В иную минуту меня бы завидки взяли: умеет же извиниться, себя наказывая, не каждому дано. Моряку в тошноте признаться… Но симптом при ревматизме — хуже некуда.

Воспаление сердечных оболочек. И печень с поджелудочной железой и селезенкой тоже могут быть поражены.

Вот и порадуешься, что на педиатра учился…

Ацетилсалициловая кислота, соли калия внутрь, хлороформ компрессом, что еще, черт, не помню!..

— Со мною так уже было, — прикрыл глаза знаток извинений — в Порт-Артуре… При первом приступе. Перед пленом… Удивительное, Самуил Гедальевич, не правда ли, совпадение?.. Нельзя ли одежду мне не распарывать?.. Я потерплю… А что тебе еще остается, горе ты мое.

Смотри, как ладони кладу, киваю малолетнему ассистенту, давай с другой стороны. И на бочок по моей команде: раз-два… Этот любитель острых ощущений даже не вякнул, как и следовало ожидать — хотя по мне лучше бы меня выматерил, что ли, между стонами. Размечтался! Колчак — такой, дорогие товарищи потомки, специалист по устройству неудобств для окружающих… Стесняться он решил, скажите пожалуйста! Словно коль мы с Потылицей не его единоверцы, то анатомически от него отличаемся, не иначе… Или кто-то из нас троих женщина переодетая, то есть из двоих конечно, потому что у одного кого-то по причине голого тела очень ясно видно, какого он пола. И что-то подсказывает мне, дорогие товарищи, что женщин как раз этот кто-то не слишком бы застыдился!..

Белье у него оказалось тоже такое, знаете, красноречивое… Зауженное, шелковое трикотажное, нежно-сиреневого цвета с плетеными аппликациями: перед войной в Париже самый был писк, нет, вру, наимоднейшее — бледное-бледное было розовое, с оттенком в жемчужно персиковый."Цвет бедра испуганной нимфы"называлось… Но и сирень очень, очень котировась! Дорогущее, и в России его попробуй еще достань, наверное. Выношенное до прозрачности, штопаное… Опрятное на удивление.

Перед Иркутском исподнее сменил — кольнуло понимание, рассыпалось по лицу горячими углями. Колчак увидел, как я полыхаю, и отвел поспешно глаза, щадя мою потревоженную совесть. Я бы не сумел, подумалось мне уже привычно… Я бы открыто злорадствовал. Хе, начнем с того, что переодеваться перед расстрелом в чистое не стал бы — вот еще реверанс! Все равно загаженное будет, я вас уверяю!

Под конец струнная выдержка его обвисла, морщиться начал. Но благодарить не забывал, рот у него попросту не закрывался. Буржуйка докрасна раскочегарилась, аж гудит: спасибо! Простыни нагретые — спасибо! Ватные подушечки под суставы, горячий вазелин с хлороформом, аспирин молоком запить, что значит не могу, глотайте, глотайте, не надо на донышке оставлять, вот так… — спасибо, спасибо… И одеколон, кожу протереть: ой, что вы делаете! — в порядок вас привожу… Да вы не беспокойтесь, я умею. Санитаром два года работал в холерном бараке… Никто не жаловался… — знаете, что он мне выдал?

— Хлопот вам со мной…

Я не выдержал: фыркнул на весь этаж:

— Александр Васильевич, а на капитанском мостике, к примеру, хлопотно стоять?..

Колчак спрятал улыбку:

— Если только стоять, — подчеркнул доверительно — потому как там чаще всего ходят. А то и бегают сломя голову… Ох, Боже мой. Как хорошо-то… Хотите сказать, что для вас… — И только я навостряю уши, до упаду счастливый: ну говори, говори что собрался… Откровенничаешь, значит успокоился наконец… — как он тоже прислушивается и сообщает: — К вам, Самуил Гедальевич, посетитель, кажется…

В самом деле, в коридоре егеря бранятся вполголоса — это чтобы меня с адмиралом не потревожить, все из себя по — чалдонски деликатные. Я под форточку выходил вазелин над свечкой мешать с хлороформом (нечего Колчаку нюхать и морозом дышать тоже нечего), так они залюбопытничали, каво тако вонькое, спрашивают меня, небось для аммирала, я суровую чекистскую рожу скроил, для него, говорю, для болезного — засомневались: да вы ш всешки полегше ба, Самойла Гдалыч, хучь и аммирал, а всешки полегше… Ну да, в навозную теплую кучу ревматика по шейку затолкать — старый сибирский способ, не шучу — это будет полегче, вне сомнения, да где же бедному и голодному чекисту навозу-то столько найти! Заржали, сволочи!.. Дак со всем уваженьем сичас накладем… — предлагают…

И кто это ко мне рвется, скажите на милость? Неужели Бурсак, вот нечаянная радость, морду принес, вроде он повизгивает: пропустить! Как я есть комендант! Пропустить!..

— Камандат тюремный, — подтвердил Потылица, с готовностью привстав — велите прогнать, товарышш Шшудновский?..

Бурсак, видите ли, дорогие мои потомки, пользуется всеобщим уважением!

А уж как я его люблю…

— Ни в коем случае, — ухмыляюсь — эй, — зову — Береле, ком цу мир а пур велт, мамзер, то бишь прошу тебя пожаловать… — (на самом деле"поди сюда на пару слов, бляжий сын"), потому что Бурсак хотя такой же Иван и такой же Бурсак, как я Вера Левченко, извиняюсь, Холодная, по-еврейски он понимает с задержками. Звать его, уже было мной сказано, Берл, а фамилия у него Блатлиндер — и язык у меня просто чешется вместо 'т' сказать 'д' с мягким знаком, извиняюсь еще раз. Вот откуда он вылез, такой поц (хрен)? С какой каторги его взяли на нашу бедную голову?.. И большевик он, как я, и как я — еврей… Хавер (товарищ) Ваня, ой-ой-ой…

Нашелся товарищ, счастья нам привалило, евреи! А глик от им гитрофен, игудем…

— Я имею тибе сказа-ать, Шмуль, — говорит мне этот якобы Бурсак, до замужества с революцией Блять… извиняюсь опять, линдер: на ножонках рахитических меховые сапоги не по размеру, на сутулых плечиках кожаная куртка с мехом, прогуталиненная насквозь, за версту разит, знаю-знаю, сколько кресел ободрано для модных его туалетов, губешки облизывает, лысиной сверкает — не иначе кипы не носил… — и по сторонам глазенками зыркает, зыркает, все рассмотрел, особенно шелковые адмиральские подштанники… — Я имею вопрос! — повторяет значительно — Чито для-я мадам Тимиро-овой есть у тибе переда-ать?.. Мада-ам спра-ашиваит, ка-ак ее Ка-алчак?..

Ну, сам напросился.

Я от радости просто вздохнул полной грудью, а чей-то, уточнять не будем, Колчак — наоборот, задохнулся и скорей нос в одеяло, чтобы, значит, продолжать это удушливое дело. Я ему руку под одеялом украдкой прижал, он вроде понял: лежит смирно…

— Реб Берл, — говорю ласково — ну разве вы не имеете видеть?.. Побойтесь Бога, реб Берл! И если мадам спрашивает, как ее Колчак, то вы скажите таки той мадам, что ее Колчака допрашивают…

Гляжу, стал Бурсак фиолетовый, как баклажан!

— А по моему, Чудновский, — зашипел, аж местечкового еврея изображать бросил — ты вовсе и не допрашиваешь… Ты из-под адмирала горшки таскаешь…

Тьфу ты, я и не знал, что у Колчака руки сильные такие…

Потылица тут еще пыхтит… Без сопливых скользко!

— Не-а, — говорю безмятежно — не таскаю… Пью я из горшка, ясно тебе?.. А что выпью, то в морду твою выхаркаю, мамзер…Пошел отсюда, сявка мелкая, не свети фиксами, или портрет покоцаю, — ну, Бурсак с моими кулаками честь имел познакомиться — шустро тощим задом в дверь, только мне остановиться трудно, знаете, как оно бывает: — падла, задерешься лепень свой отстирывать, понял, помойка, а княгине что сбуровишь, бейцалы на форшмак покрошу… Шикерер елд (мудак пьяный)! Фу. Красный партизан Потылица! Вытряхните мусор из ушей. У вас мыло есть?..

— Шшолок есь, — отвечает тот, сам фыркает — пойдет вам шшолок?.. С медом, а то нескусно…

— Мед — хорошо уши греть, — намекаю. Смеется, паршивец, в открытую:

— Самойла Гдалыч, я по-варнацкому не хужее вашего знаю! Меня батенька уж и пороть бросил…

И Колчак из-под одеял:

— Приношу извинения за вмешательство, мыло есть у меня… Ой, не могу!.. Ох-ох-ох-хо… — и смеяться больно ему, и не вынести: головой трясет и постанывает:

— Ох, как вы его… от… отбрили! Ох… Недооценил вас! Однако неосторожно с вашей стороны, такие доносят, знаете ли…

— Да я сам на него первый донес, — сделал я вид, что возмутился.

— Вы?.. Донесли на товарища?.. Напарижаненный комиссар, хуже Авксентьева, — прыснул Колчак по-мальчишески — образован, манеры… Говорит с аристократическим прононсом… На шее кашне, как у природного француза…И ругается как биндюжник… Самуил Гедальевич, я кажется в рассудке повредился! В тюрьме смеюсь, — брякнул вполне серьезно.

И Потылица как вытаращится на меня: спасите-помогите — вылечите. В том, что могу сумасшедшего полностью излечить, не сомневается.

Я в окно тоскливо уставился, плечами повел…

— Да нет, — говорю — Александр Васильевич, вы в своем уме. Это случается, когда ареста слишком долго ждешь…

Тьфу ты, в горле почему-то пересохло.

Глотнул остывшего чаю…

— Слежку за собой заранее чувствовать начинаешь, — вымолвил задумчиво — и, бывает, скрыться некуда, товарищей подведешь… Издергаешься, филеры в шкафу мерещатся, как улыбаться забудешь… А в камере очутился — и хохочешь. Или спишь бревном, особенно если до того бессонницей маялся, вот ведь незадача! — усмехнулся конфузливо, но и с умыслом: у него ноздри дрожали от спрятанных зевков.

— Пожалуй, вы правы, — сочувственно отозвался Колчак, поразмыслив. Я бы на его месте огрызнулся: вам виднее..

Глава 2

Что

— Ну давайте, — говорю — горлышко сначала только промоем, а потом уже и все остальное. Семен Матвеевич, ты спиртовкой пользоваться умеешь?..

Умел он, конечно, а вы как думали?

Пока я гортанный шприц готовил, под руку не лез, кстати. Я и не думал, что с ним такое может случиться, товарищи! Это он что поинтереснее нашел: у адмирала на костистом запястье серебряная цепочка висела, так надо же полюбопытствовать. Мне тоже зудело, если уж признаваться. Что за цацка, зачем браслетка?.. Матросы серьгу в ухе носят, я знал, а адмиралы — браслеты, получается?..

Цацка была откровенно морская, с замочком в виде крошечных якорей. Серебро в патине — долго носил..

— Миноносного отряда отличительный знак, — пояснил Колчак охотно.

Я не снес любопытства, близорукие — как еврейским глазам наравне со скорбным взглядом положено — зенки свои приблизил: на звеньях цепочки вились церковно-славянские буквицы:"спаси и сохрани"… Только головой я покрутил. У него еще перстень на исхудавшем мизинце болтался, сустав распухший его держал, не давая свалиться — изящный, небольшой, литого серебра. И перламутровая инкрустация на нем, потускневшая от времени и исцарапанная — парусник. Тоже небось что-то морское и отличительное! Не адмирал, особая примета сплошная, хе-хе…

Промывание он хорошо перенес. Удивился я даже. На полный желудок, нанюхавшись хлороформа, со взвинченными нервами — и ничего, и не охнул… Хотя чему удивляюсь, подчиняться он умел замечательно. Вдохнуть — значит вдохнуть, задержать дыхание — значит задержать. Сплошное удовольствие. У меня с малышами получалось без особых слез…

Тонзиллолитной массы я из него вымыл ужасающее количество.

— Все, все… Сейчас обезболим еще раз, — потянулся к корнцангу.

Колчак, с прижатым ко рту платком, яростно затряс головой — и ревматическая боль не помеха:

— Никогда! Не… не позволю… Этот ваш… Адреналиновый кокаин… Нет! Тю… А ведь понимаю. От наркотической зависимости освобождаться доводилось. И не понравилось, что характерно.

— Так ведь больно, Александр Васильевич…

Колчак опустил руку с платком, облизнул губы, сглотнул — и улыбнулся:

— Совсем нет… Можно мне чаю?..

— Только едва теплого.

— Фу, какая пакость…

Слава Те, Боже, думаю, капризничать начал — значит, выживешь. Гляжу, а Потылица ему того самого, чуть тепленького, поднес, и никуда он не делся — хлебнул. С ним же так и надо, если интересуетесь, а от чаю Колчак никогда не отказывается. Водохлеб и водолюб. Пить воду ему очень нравится, мыться он любит, плавать наверно тоже… Небось профессию с дальним прицелом выбирал, чтобы если придется погибать, погибнуть в любезной стихии… Тьфу ты, мысли в голову какие лезут нехорошие!

— Самойла Гдалыч, а меду-то… — шепнул ребенок.

— Меду можно, — киваю — мед дезинфектант… Отдыхайте, Александр Васильевич, пойду я вашу хорошую знакомую успокаивать… Только научите Самуила Матвеевича термометром пользоваться, он в сумке у меня. Вернусь, и поедемте мыться…

— Постойте, — проговорил Колчак негромко и непререкаемо повелительно: у меня ноги к сапогам немедленно приморозились и в затылке что-то тоненько запищало, как в спелом кавунчике — Позавтракайте, пожалуйста… — указал ресницами на корзину — Вы голодны, я вижу. И ты покушай, Семушка. Прошу тебя…

Ничего себе глазастый…

Кто бы мне вчера сказал, что я белогвардейскому адмиралу подчиняться буду… С радостью…

Две остывшие шанежки я заглотил как гусак — не жуя. Потылица церемонно покусывал третью, с элегантностью дуя на блюдечко. Смотреть на нас, вероятно, было решительное удовольствие, в некотором роде способствующее возбуждению аппетита, потому что Колчак нащипал в стакан с чаем мякиша, приготовил тюрьку и старательно кушал ложечкой. Я приглядывался: глотка три сделал без особого затруднения, потом сосредоточенно пожевал губами, прислушался к себе и потянулся к чаю.

— Покажите-ка еще раз горло, — попросил я, подождав когда он напьется. Хм… Можно меня поздравлять, товарищи, лакуны не засорились… И не кровоточит.

— Господин адмирал… — я поднялся, справившись с печивом. Колчак вскинул голову, понимая по обращению, что не о погоде заговорю, а почему я вообще заговорил о том предмете — ну что сказать?.. Когда приказание своего подследственного беспрекословно выполняешь, стоит ведь он слов на равных…

— Вагоны с золотом загнали в тупик, господин адмирал. Колеса повреждены, пути разобраны, проволочное ограждение наведено… Охрана вооружена пулеметами.

У него глаза расширились, и без того огромные, сверкнули янычарской свирепой радостью, а губы тонкие искривились презрительно, я по ним почти прочитал: как докладываешь, штатский, неграмотно… — но в тот же миг Колчак вытащил из-под одеял нательный крестик, поцеловал его, перекрестился широко и истово — и привстал, потянулся ко мне, улыбаясь ослепительно, солнечно, и одновременно кривясь от подступающих слез:

— Спасибо… Спасибо вам! — жестко стиснул ладонь мне сухими жаркими пальцами, они у него цепкие оказались на диво и натруженные почему-то. Даже стыдно. Кто, в конце концов, из нас пролетариат… — Вы не начертите ли?.. Периметр проволочного ограждения с пулеметными гнездами?

Честное слово, у меня уши мои многотерпеливые обуглились! Как же Колчак страдал, оказывается — и считал не вправе себя спросить, что у нас за дела с вагонами… Которые он привел, не забудьте. А тут ему: у-тю-тю, сю-сю-сю, откройте ротик, скушайте молочка, тьфу, пороть меня некому…

— Рисовать вы, Самуил Гедальевич, умеете, а чертить — нет, — добродушно протянул страдавший, издалека и прищурясь разглядывая торопливое мое творение — пулеметы добавить, если имеются: здесь и здесь, а так грамотно весьма… Штабс-капитан расставлял?.. — воткнул в меня ресницы.

— Нестеров, — подтвердил я сквозь комок в горле, потому что поведение Нестеровское при аресте корректностью не блистало, но Колчак кивнул незлопамятно:

— Молодцом. Еще… Разобранные пути окопать. Чьто-о?.. — почуял мое недоумение — Чьто изволите не понимать?!.. Песка привезти и сделать насыпь… Подготовить и держать наготове эвакуационный санный поезд. Анну Васильевну Тимиреву ввиду возможности покушения из-под стражи лучше бы не освобождать.

Это мягкое"лучше бы"в его речи таким невероятно лишним прозвучало… Вот тебе и университетский преподаватель. Наполеон… Адмирал Буонапарте. Он ведь тоже очень хорошо умел располагать к себе и подчинять…

Смеялся я про себя, смеялся — чуть третьей шанежкой не подавился, которую мне Колчак навязал на дорожку:"Бог троицу любит!" — сказал, понимаете ли, еврею… Его в антисемитизме обвиняли американцы, знаете?.. Хе. Нашли антисемита. К нему, к"верховному", прибежал однажды генералишка с предложением Кустанай от евреев очистить — ну и… кто к адмиралу без стука войдет, тот со стуком вылетит…

А декабристочка, когда я к ней без разрешения пришел — постучался, постучался, ничего смешного! Не ответила… Но и не прогнала. Я дверь и открыл… — сидела с красными злыми глазами, нервно жуя свою шаньгу, по пыхтению судя, не первую… Уважаю женщин с хорошим аппетитом! Вот только пахло в караулке как у тателе (папеньки) моего покойного — гуталином… Ах, гей алл ин дрерд!!! (Пропади все пропадом) Кулаки у меня сжались сами.

Декабристочка вскинулась, подавилась, вскочила — и схватила табурет.

Выставила его перед собой, ко мне ножками:

— Хам! Скотина! Абрам проклятый! — серые глазищи сверкают, щечки алеют, грудь вздымается, а на грудь коса перекинута.

Каштановая, пушистая…

Я молча полез в кобуру за маузером. Достал, проверил как заряжен. Она всхлипнула, табуретку поставила — аккуратно, без спешки… — выпрямилась побледневшая, но глаза разумные. Как мне и думалось…

— Сейчас, — говорю — пойду и убью того Абрама, не волнуйтесь. Прошу вас… Тьфу ты. По стенке-то сползать не надо! То адмирал падает, то адмиральша, что за день выдался… Обморочный.

Поймать мадам Тимиреву я успел. Да и что там ловить было, только руки подставить… Дурила она меня, товарищи потомки! Пьесу разыгрывала, актриса, интересно — с Колчаком получалось у нее?.. Очень даже может быть. Любовь слепа, а он не медик… Ну, уложил я осторожненько отчаянно трепещущую ресницами адмиральшу. Торжественно на голову ей мокрое полотенце водрузил… Не помешает остудить! Она негромко вздохнула, в выгодном ракурсе, чтоб красивые зубки показать, открывая ротик: верхнюю губку вздернула, слабенько улыбнулась — приоткрыла глаза…

И изо всех силенок залепила мне затрещину.

По с трудом сохраняющей серьезность роже…

Кажется, не остудил!

Все-таки лопну я сегодня, дорогие товарищи… От смеха лопну, не поминайте лихом…

— Ах! — распахнула глаза Тимирева, прижала к губам пострадавшую ушибленную лапку, небось еще и укололась, бедная, о мою щетину — О, прошу прощения… Я приняла вас… Ой, — и непритворно навзрыд расплакалась.

Ну что ты с ней будешь делать?.. Погладил… Мягкая. Не отодвигается… Ой, мамочка!

— Руки распустил товарищ Бурсак?.. — спросил на всякий случай, видел — не потрепанная. Головой мотает, оскалилась, жмурится, слезы глотает… И справилась. Прокашлялась, задышала простуженным носом, глянула на меня — и отодвинулась:

— Вы… От Александра Васильевича?.. Я ведь могу его видеть?.. По… — не сумела выговорить"пожалуйста"от немедленно взыгравшей разобиженно гордости.

— Пойдемте, — я не удержался, протянул ей руку, чтоб слегка уязвить. Вскочила пушиночкой, на руку мою не посмотрела, и впереди меня побежала, ох ты Господибожемой, я же не угонюсь, у меня нога ноет, проклятая, натерло ее кандалами, неженку такую — но нет, задохнулась, умерила шаг. Идет, осочка, каблучками французскими песенку выстукивает. Остренькими такими, знаете?.. Люблю, когда женщина на каблучках!

Дружинник на этаже тоже, видно, любитель, выпялился и рот до ушей растянул, так я ему исподтишка кулак показал, размером как раз с его голову, а декабристочку догнал и с демонстративной галантностью подставил локоть. Она подбородок только вздернула. Ну ладно… Сам ее взял за локоток. Вот ведь зараза, и не дернулась! Еще пальцы мои локтем к боку себе прижала, как в печку меня засунула, вот… фейфер мейделе. (Девочка-перчик, то есть огонь девчонка)

А Колчак, пока я ходил за его сокровищем, взял и задремать успел, как я и надеялся, чтобы своим спящим состоянием — раздетым и в постели — сокровище слегка умиротворить. Не станет же адмиральша тормошить любезного друга…

Запустил ее и жду под дверью, прислушиваюсь. Егеря, мать их с разворота, накурили — сизый туман висит клочьями, глаза режет, нос щекочет, аж чих меня пробрал… Терпеть не могу курье!

И чалдоны посмеиваются.

— Поздорову тебе, — старший говорит — а каво, — говорит — чижало с аммиралшой, комиссар Самойла Гдалыч?..

Вот дошлый дедушка.

— Ох, — отвечаю — и не говорите… — как же его?.. Аа: — Степан Ферапонтович!

— Ништо, — он меня утешает — ты, Самойла Гдалыч, яврей, штало быть, башковитай, ражберешшся…

Ну вот что это за изощренный антисемитизм, скажите мне на милость?..

— Да будто бы, — смущаюсь — по вашему, Степан Ферапонтович, раз еврей, то и умный… Вы еще скажите, что потому что Христос в Иудее родился.

Глянул чалдон на меня из-под бровей ну совершенно безгневно. Вы только подумайте. Я-то старался…

— Ты, комиссар, тово, — отвечает — не гневи Бога-то и не скалься. Не проведешь. В Святом писанье не сказано, што Христос умней всех был. Безгрешный, всемилостивый, а умность ево нам неведома. Вот на милостивость-та свою и надейся, и грехов-та помене будет…

Улыбнулся я.

— Спасибо, — говорю — дедушка.

Он мне кивнул величаво:

— Во! Тако и действуй… А скажи-ко, комиссар…

Тут Потылица из-за двери выдвинулся, шагнул ко мне прямо, ни на кого не глядя: первый парень на тюрьме, фу-ты, ну-ты… — да пусть себе, сделал я вид, что ему киваю, а то у меня рожа уж слишком явственно весельем пузырилась, надо перекроить. Поднимаю на него глаза — он недовольный:

— Всполыхнет абмирала барыня, — говорит уверенно.

— Да ладно… — я засомневался.

А за прикрытой дверью — громкий стон пополам со всхлипом.

Меня в комнату как на крыльях, и Потылица мне вслед еще что-то там осуждающе вякает, разобрать не могу, да и не желаю, гляжу на эту… мокрую акварель.

Ах, брехцер коп! Дурная голова!

Тимирева на полу сидит, обхватив Колчака за голову, а он лицом в грудь ей уткнулся, выстанывая спазматически:

— Прости! Прости меня, я тебя погубил… — и всхлипывают оба, причем одновременно.

Я коршуном к примусу — и за шприц.

Колчак ерепениться еще вздумал, отталкивает руки мне:

— Нет… Не надо. Не хочу… — как рявкну на него рассвирепело:

— Лежать! Не дергаться тут!!. — он молча лицо обеими руками закрыл…

Иглу почувствовал, застонал, съежился — и расслабился еще на поршне, вздохнул, засыпая. Я сердце прослушал, сам дух перевел тоже, только спать не стал, обтер Колчаку от пота лицо, а другой рукою по лбу себе провожу — и здрасьте, почти такой же я мокрый, и без аспирина.

А за спиной шорох какой-то натужный, оглянулся — декабристочка встать с коленок пытается, за стенку цепляясь. Ну, думаю, не буду помогать, впредь наука! Она поднялась, пошатнулась, от стены отлепилась… Ничего так, ровно стоит, упрямая девочка.

— Я прошу разрешения… — ох, голосок-то хриплый, как бы простуда в горло не опустилась — ухаживать за Александром Васильевичем… — примолкла, сморщилась… И как в петлю полезла: — Я… Виновата в его болезни… Прошу разрешения.

Как я не был на нее сердит, понял что сейчас рассмеюсь: надо же, провинилась, нагишом на морозе соблазнила, что ли, в салочки поиграть?.. Или как-нибудь похитрее, страшно подумать!

А чего, а она ему в дочки годится… Вот ведь старый вертихвост. Не вдовушку скучающую, даже не гимназисточку глупенькую соблазнил — жену молодую законную от мужа увел. Хе-хе, молодец адмирал. Ой-вей, бедная, бедная адмиральша — та, которая настоящая…

Но от голоса виноватой молодец, которому полагалось вообще-то спать под морфием как убитому, не про него и не про вас будь сказано, застонал, заметался сквозь черное наркотическое забытье — я зашипел на Тимиреву бешеным котом:

— Помолчите, ду… Дюже глупая! — она только шмыгнула по девчоночьи. И поникла… Сейчас заплачет.

Ведь действительно себя виноватой считает, вот незадача-то… А не надо, мадам, не надо было адмирала намертво к юбке пришпиливать…. Так что тот потом одну песню поет: мой каблук самый лучший в мире. И из вагона ее не выгоняет вместе с конвоем… Вот ведь ребус, да, дорогие товарищи?..

— Сядь, сядь тихонько, — шепнул ей — не мешай. Сейчас управлюсь — поговорим…

Села. Я стонущего Колчака по телу ощупал: как мышь. Ну, это хорошо в принципе, да и ревматизм болячка потная, таких больных обтирать надо постоянно… Занялся. Думал, мешать она мне станет, но ничего. Не пикнула… А Колчаку от воды с одеколоном полегче сделалось, и он притих и сам на бок повернулся, чтобы спать. Я его укутал, к декабристочке шагнул — вскочила, личико прозрачное. Поддержал ее за талию…

И понял все. Весь адмиральский ребус…

Утречком-то я ей высоко живот потрогал… Вот что было чуть пониже ладонью провести?.. И бегать-то по ледяным тюремным коридорам на французских тоненьких высоких каблучках не позволять?

Пальчики у нее были ледяные совсем…

Вздрогнул я, когда она за меня уцепилась, балансируя на грани обморока, присел, подхватил ее под коленки. Забилась молча, ногами заболтала, я руки чуть сильнее сжал, шепчу:

— Тише, тише, Александра Васильевича испугаешь… Пусть он поспит… Пойдем, херцеле мэйне (сердечко мое), пойдем, хохуменю (умница)… — и не помню, что еще говорил, какую чепуху молол, и лица тех, кто нас видел, плыли у меня перед глазами и таяли, как прозрачные утренние облака, и Потылицы, и Степана Ферапонтовича, и Бурсак затесался, кажется, тоже, а я нес ее, декабристочку, жену чужую, чужую зазнобу, не чуя больше того плотского мужского жара, который раньше меня прошибал… Хотя так она ко мне приникла, угнездилась, и за шею меня обхватила, и лицо спрятала на моей груди! Или это, не обжигающее отныне, и было истинно мужским?.. Тогда я не понимал… Знал одно.

Должен ее беречь — ничего больше.

Даже если умру, то беречь из могилы, потому что иначе случится непоправимое… Очень страшное… Для всех людей…

Не спрашивайте ни о чем, не отвечу.

Стыдно сказать, но где-то на краюшке разума меня обрадовало все же, что она меня обняла… И так быстро-быстро в плечо возле шеи дышала, пичуга, до которой дошло во всей грязной неприглядности, каково молодой да красивой в тюрьме может быть и любезному другу своему она своим самоарестом только хуже сделала.

Я отнес декабристочку к генеральше незваной гостьей. Опустил на кровать…

— Чья это камера?.. — спросила она меня с безбоязненным любопытством, оглядываясь. Ну конечно: подушечки вышитые, салфетки, на асфальтовом полу коврик, нетрадиционное такое узилище. И на буржуйке начищенный до зеркального блеска чайничек.

Ох, какой генеральша чай умеет заваривать… Прима!

Посмотрела декабристочка на мою мечтательную морду, улыбнулась понимающе. Не иначе я от Колчака заразился выразительностью.

— Есть тут одна благородная дама… — фыркнул смущенно — на кухне работает…

— Ох, какой я от нее, благородной, в свое время нагоняй получил, дорогие товарищи — шик-блеск, красота… Я и не знал, что на тюремной кухне так воровать можно! Ну и поплатился… А она знала: всю жизнь с мужем, ныне покойным, по гарнизонам, и гарнизонах тоже нечистых на руку полно было. — Вот тут у нее и сидите, Анна Васильевна, — говорю — и двигаться, — говорю — старайтесь поменьше… А я уж ее попрошу вас приютить. Здесь покойно вам будет.

Гляжу, а она меня снова насквозь видит, глазастая: и почему ее в генеральшину камеру ночью не водворили, и отчего в оной камере покой и никакой Бурсак не доберется, и вообще очень хочется мне ноги в руки взять, но вместо этого надо руки мыть, а потом уже за ноги браться… За хорошенькие дамские ножки…

Смущаться в пышноволосую декабристочкину головку, как я и предполагал, нисколечко не пришло, эту привилегию она Колчаку оставила и для меня тоже с избытком хватило: и животик продемонстрировала, и панталончики сняла. Фланелетовые, слава Господу, а то от адмиральской симпатии к шелку до сих пор по хребту мурашки фрейлейхс отплясывают… И пошепталась со мною откровенно, и попросила меня ей из вагона принести платье, белье, бумагу с конвертами и игральные карты… Да, еще что-нибудь покушать. Побольше…

Это она своему адмиралу чемоданчик собрала, а сама за ним налегке побежала, если не знаете.

— Не вставать, — стращал я ее — отлеживаться вверх ногами! — и подсовывал под ножки вышитую подушечку.

— Какой вы прелестный, — отвечает, грациозно устраивается на подушке пятками — господин революционный доктор…

Эх, товарищи дорогие!

Уезжал я на вокзал как на крыльях.

Проканителился там до вечера с пулеметами и постами, будь они неладны. Из вагона еще самому надо было все заказанное декабристочкой забрать, кому доверю…

Вернулся, а Колчаку хуже, рвота у него поднялась, и мозговой горячки уже боятся — это Федор Васильевич, все же к адмиралу вызванный, навел панику. Только и знает кашлять да пугать! И камфару впрыскивать при тахикардии.

— Подите, — говорю, — товарищ Гусаров, отдыхать, а я вас уж подменю! — а сам про себя думаю, что если у Колчака судороги начнутся от переизбытка камфарного масла, то я коллеге камфары-то внутривенно введу — пусть попрыгает. И бежать со всех ног на грабеж: Бурсака-Блатлиндера грабить, если вы еще не поняли. Потому как он без курятины жить не может и всех кур в Иркутске экспроприировал.

Заодно внушение ему сделал… Небольшое… За декабристочку…

Представляете, Бурсак сам мне курицу выбрал и даже ощипал! Только вот не подумайте, что моя выволочка на него так воспитательно подействовала: пока я лекарство для адмирала стряпал, он все вертелся как юла ханукальная и выл:

— Не скончается?.. Шмуль, как ты думаешь, Колчак не скончается? — так что я в конце концов ему пригрозил: не закончит нытье, я сам его прикончу… Просим прощения за каламбур.

Завидя котелок и меня, решительного, Колчак только сморщился безнадежно:

— Я кушать не могу… Увольте…

— И не надо кушать, — отвечаю покладисто — я вам сейчас желудочный зонд вставлю и все за вас сделаю, не беспокойтесь.

Как он лежа умудрился стойку смирно принять, до сих пор не понимаю!

— Воля ваша… — говорит дрожащим голосом.

Надо же — поверил… А я думал, что на пациентов старше десяти лет мои страшили не действуют! Повязываю его полотенцем и размышляю вслух неторопливо:

— Да, еще Анне Васильевне на вас пожалуюсь…

— Шутить изволите, — доехало до Колчака, как до жирафа. Ну, или как до плезиозавра, точнее, до плезиозавра нарисованного — плоского, осунуться он за день успел… — Ради Бога… Оставьте меня в покое… — отвернуться старается. Я невозмутимо зачерпнул чайной ложкой:

— А я сейчас от вагонов с золотом, да-да. Сказать, как там?.. Давайте ложечку скушайте — скажу… Ну не надо смеяться, захлебнуться хотите разве, что за эксцентричность, всегда думал, вроде моряки в море тонуть не прочь, оказывается — еще в курином бульоне…

— Самуил, ты с ума сошел… — проскрипело в дверях.

Гусаров мается.

Сейчас выложит, что бульоном я Колчака несомненно бегом доведу до гроба — и особо жестоким способом. Что при таком интенсивно лиловом цвете набрякшего отеками лица, при такой короткой булькающей одышке и этакой потливости — крупными каплями по всему телу — нужен отнюдь не куриный бульон, а шприц с морфием и священник.

Потому как ревматизм поразил сердечные оболочки и ничегошеньки уже нельзя поделать, только по возможности избавить умирающего от излишних страданий.

— Прочь, — повернул я к нему на миг лицо с обезумленно сузившимися глазами. Он аж отшатнулся…

— Прочь… — выхрипнул я для верности.

Вы знаете, почему молящийся человек — все равно какой конфессии — иногда теребит на груди одежду?.. Это отзвук древней метафоры…

Молиться, разрывая руками сердце.

Я в ней не нуждался, мое сердце давно уже было разорвано.

Одно грело: что не зря, что за революцию… Пусть восторжествует она, и умру. Не найду дальше сил жить.

И вот теперь на моих руках мучительно уходил из жизни человек, который хотя не сразу, хотя скрепя сердце, под гнетом обстоятельств, но сделал же, совершил совершенно сознательно для революции гораздо больше моего… да куда там моего… и уж точно никак не меньше потерял…

Не пущу.

Прочь. Прочь, смерть…

Это называется"алият гошана" — восход души. Сверху дальше видно, и все кажется мельче.

Только не спрашивайте меня никогда о том, что мне дано было увидеть. Тогда я еще не умел ни описывать, ни тем более понимать открывшееся… Я мог всего лишь бездумно и с бесконечным терпением, буквально по капле, с кончика чайной ложечки медленно просаливать в задыхающийся, переполненный пенистою слюной рот теплую золотистую жижку с мясным острым запахом. Невеликая потная тяжесть затылка под левой ладонью, мутный и липкий страх, что тяжесть эта вот сейчас провибрирует затихающей длинной дрожью и безнадежно, каменно, навсегда увеличится.

И пришедшее откуда-то непоколебимое знание, что необходимо так рискнуть, потому что с бульоном в умирающего придет что-то еще..

Что — я не знал, я не настолько силен в духовной премудрости, мой отец ответил бы, но не мне, невежественному.

Сначала Колчак давился, пытался откашливаться, потом притих, успокоился, каким-то образом приспособился потихоньку схлебывать, начал ровнее дышать — и вдруг разлепил глаза, сам потянулся к ложке губами… Судорожно проглотил стекшую на язык жидкость, обсосал губы, следя за моею рукой… И с готовностью открыл рот, когда я торопливо и всклень зачерпнул из котелка… И у меня перехватило горло от горькой нежности.

…Я точно помню, на какой ложке бульона он это сказал, Колчак — на шестой. На священной трети святого числа х а и м, что значит"жизнь"и которое прибавляют к именам больных, чтобы грозный ангел смерти прошел мимо них, не узнав, а сама эта треть тоже свята, потому что равна числом Дням Творения…

— Не уходи… Самуил, — пробормотал сквозь икоту — пожалуйста. Не ухо… Не уходи.

— Да куда я без тебя, твое превосходительство, — вздохнул я… И запнулся, оглушенный тишиной, какой никогда не бывает в людском прибежище, тем более в невольном, гнусном, в тюремном — или нет, ведь то была не тишина, потому что она дышала… Я услышал, как посапывает во сне декабристочка и шепотом молится рядом с нею и за нее генеральша Мария Гришина, прозванная мною княгиней Ольгой, как натужно кашляет недолеченный Анисименков и ворочается Забрежин, как вздыхает и гонит от себя сон Потылица, вот подпрыгну и уши ему оборву, кого я спать-то отправил?.. И дальше, дальше — сотни, тысячи, миллионы живых дыханий услышал я и понял, как они, дыхания людей, колеблют бесчисленные струны Того, чье Имя есть К е т е р, что значит Корона Миров, Которым-Нет-Числа: Вселенная, сказали б вы сейчас…

— Шма, Исроэл, элоэйну Аддонай эход… — вырвалось у меня — или я промолчал? Не могу сказать…

— Отче наш, иже еси на небесех… — отозвался мне Колчак — или нет?.. И имеет ли это значение? Помню, что мы оба взглядом пили друг у друга свет из глаз… А потом этот невозможный адмирал с удовольствием глубоко вздохнул и сказал вдруг внятно:

— А знаешь, было очень вкусно…

— Вы о чем?.. — переспросил я, наверное, ужасно глупо.

— О консоме… — он удивился — ничего лучше не пробовал, вот ей-Богу! — свободным, неторопливым движением завел руки к затылку, принимая как должное отсутствие боли, да и меня это не задело никоим образом, потому что я тоже ведал причину…

— Самуил… — позвал тихо. И — шепотом: — Илинька. У меня сестрица старшая есть, а всегда братца хотелось. Младшего.

— Сенделе, — вырвалось у меня сквозь блаженный и плотный комок в горле — Сенделе бруделе.

— Как?… — уточнил Колчак заинтересованно и понял, хмыкнул тихонько: — Красиво…

— А у меня был старший брат, — проговорил я — и тоже, как вы… как ты… курильщик…

— Я не буду курить, братишка, — торопливо пообещал он мне — и где-то невозможно далеко, нет, совсем рядом со мною, в сердцевине Короны Миров, в А ц и л у т, в обиталище праведных душ, улыбнулся обоим нам брат наш Ося Чудновский…

Девочка в кружевном белом платье сидела у него на руках — умершая вскоре после рождения сестра Любочка Колчак… И еще кто-то, еще, еще… Огромным усилием, через рвущую душу боль, я оттолкнулся от памяти Колчака и понял, что он тоже отодвигается от моей, не желая меня обыскивать… Посмотрел на него беспомощно, не по своему, впервые отказывал мне мой язык!

Дорогие товарищи потомки… Знаете ли вы, что это такое — Сочетание души?.. Не спрашивайте. Не расскажу….

Колчак осторожно отобрал у меня котелок, ложку — и давай хлебать:

— Есть хочу — умираю!.. Слушай, ты же тоже голодный, братишка, будем вместе? А что тут такое аппетитное плавает: крокодилки. Фрикадельки, — поясняет, будто я не знаю, что крокодилками называет фрикадельки уже любимый мною, хотя я его никогда не видел, мальчик Ростик по прозвищу"мамин хвостик", которого родной отец тоже увидел впервые, когда ему почти год был, потому что носило этого папеньку в очередную свою разлюбезную полярную экспедицию…

— Ты… вы… осторожнее с крокодилками, — замечаю — на завтра оставьте, я на холод поставлю… — А ему понравилось, что я"крокодилки"сказал, у него глаза засветились, и предлагает снова:

— Лучше ты поешь…

— Вот еще, — говорю — больного объедать! Я, — говорю — и ломтем хлеба с селедкой…

Колчак громко, по мальчишески фыркнул — я просто челюсть отвесил, поняв, что он знает, откуда эта цитата, и не от меня: что он читал Шолом-Алейхема… И потом как встрепенется сразу, мои перемены настроения, какими я Попова веселю, близко не стояли:

— Самуилинька! Братишка… Нужно… — снежный вихрь у меня перед глазами! Поезда беспаровозные обындевелые, толпы морозом битые и эшелон такой неприметный, за номером многозначительным — второй золотой эшелон…

Задержать! Спасти! Оставить на территории России!..

И по возможности быть милосердными к беженцам и военнопленным…

— Не говорите ничего, — произношу торопливо — слышу я. Все сделаю, что могу. Верите… Веришь мне?..

Закивал он.

— Ты… — пробормотал нерешительно — словно знаешь, что с нами творится… Да уж знаю.

Мелодия между сфиротами заиграла, ничего особенного, христиане чудом зовут…

— Недостоин я… — выдохнул Колчак убежденно, увидел как я шевелюрой трясу, осекся.

— В мудрости Творца не сомневаются, — говорю.

Глава 3

Перекрестился он молча, а мне — смейтесь, если смешно… — так хотелось еше раз его фырканье услыхать. Прыскал адмирал Колчак совсем по мальчишески, оказывается. Сказал бы хоть, что мол видали, какой революционный сюрреализм — еврей-большевик православного учит богословию…

Или чего еще…

Шевелится же ведь! У меня под боком… Ноги пробует. Они у него ноют меньше сейчас, я знаю, и какое это ему облегчение, знаю тоже, и радоваться от стыда не могу!

Больше года я от колчаковских тюремщиков"предупредительные"кандалы носил: правую руку сковали мне с левой ногою, как опасному арестанту… Гордился я кандалами!

Мечтал Колчака-мучителя заковать…

Домечтался, выходит!

Говорил мне отец, знаток Пятикнижия и ценитель Маймонида, непревзойденный на нашем Подоле толкователь таинственной книги Зоар: не давай рождения злым мыслям… Падет слепое зло на невинную голову. Ой, татэ, татэ, я ведь и кадиш (поминальная молитва) по тебе не прочел, мешумед (вероотступник) я…

Ревматическая атака — это, товарищи, не кандалы. Это дыба…

Каких слов я жду?..

Анну Васильевну… — вытолкнул костенеющим ртом — отлеживаться заставил…

Ей в ее положении ходить-то не очень… — и Колчак беззвучно и невесомо уткнулся лицом мне в грудь. Я сгреб его, обнял, притиснул к себе: ох и ребра же… Наперечет! А температура-то спала, хорошее дело салицилка… Ну что же ты, думаю отчетливо, хотя и думать не надо, он меня сейчас запросто слышит, ну такой же герой, такой подвиг совершил — и когда все страшное позади, ну надо же, ну как же так… Закопошился, чую. Руки выпростал, и меня за шею. И вздыхает над ухом..

А вы чего смеетесь-то, дорогие товарищи потомки?..

День у меня обнимательный, ясно вам?.. Ничего смешного. Потому что я теперь знал его боль, кричавшую в первую его тюремную ночь: в том городе, где венчался, смерть приму… За мои грехи… За Сонюшку. Лишь бы не повесили… Не опозорили. Нет, нет! Как угодно! До конца претерплю… Аннушку бы пощадили… — и куда там боли от кандалов. Вот что пытался я умиротворить, шепча мысленно: все позади… все страшное кончилось…

Не помню, сколько шептал. И не хочу знать, сколько.

И вдруг говорит он мне в то самое ухо, а я щекотки ужасно боюсь, чтоб вы знали:

— А когда помыться-то будет можно?!

Я как подпрыгну.

— Давайте уж, — говорю — завтра… Сомлеете еще.

— Не-еет, — головой крутит, и плечом слышу, что шека у него пошевелилась: улыбнулся.

— Почему, — сам растягиваю губы — нет?..

— А потому, что не"давайте", а"давай"… — наставительно шепчет — И не"сомлеете", а"сомлеешь"… Как-то странно после открывшейся способности взаимного чтения мыслей быть на"вы", не находишь?..

— Ага… — соображаю озадаченно — вот кельнской водой оботру… И это… Рубашку… Снимем… — изо всей силы избегаю необходимости употреблять числа, понимаете ли…

А рубашка на Колчаке, кстати, можете опять-таки посмеяться, Потылицына: хоть через подол вынимай адмирала, хоть через ворот, проходит беспрепятственно — и Потылицыны же у него на ногах носки. Вязаные. Ему как чулки, пятки под коленками. Свежее все, недавно переодевали. Обтер, говорю с братской суровостью (мы же вроде договорились):

— Самому-то уснуть получится?.. А то морфий впрыснуть за мной не заржавеет! — уф, получилось…

Щурится Колчак..

— Самуилинька… — мягко-мягко произнес — только я от той мягкости вздрогнул — я усну, когда ты отчитаешься… Что там с эшелоном, или я напрасно бульон съел?.. Хе-хе, я-то уж сомневаться начал, какой он мне брат получился, теперь точно вижу, что все-таки старший!

А отчитываться перед ним, богоданным старшим братцем, трудненько оказалось, вопросы Колчак с беспощадной точностью ставил и таких же ответов точных требовал… Попадись я в свое время хотя бы ко вдвое менее дотошному контрразведчику на допрос — ведь не выкрутился бы. И все-то ему знать понадобилось, в том числе и какие именно люди на страже золотого запаса стоят, и сколько времени караул длится, и как они одеты, и в каких местах костры горят, и только поспевай удивляться, откуда моряк так отменно караульную службу знает!

А ведь будь у него армия поприличнее… Даже холодок по спине у меня пополз! Нет, товарищи дорогие, таких с виду только безобидных и чудаковатых лучше иметь в друзьях…

И конечно, после допроса я слегка схулиганил.

По хозяйски пощупал ему мочевой пузырь, испытавши от результатов ощупывания колоссальной величины счастье, и без лишних слов подставил посуду.

А он все понял и смеется! Ну, погоди у меня…

— С предстательной железой, судя по свободе мочеиспускания, — говорю я мечтательно — у тебя будто все в порядке… Хотя не мешало бы исследовать. Колчак аж свое важное дело сумел завершить с большим трудом к моей полной радости:

— Н-не надо! — почти заикнулся. И сообразил: — ффуууу… Как же я снова попался…

Конечно, попался, тебя ловить просто, братец… И ты меня еще не знаешь…

— Ты не отвлекайся, не отвлекайся, — замечаю — а то я быстренько тебе — знаешь что сделаю?..

— Знаю-знаю, катетер поставишь… — покладисто он отозвался, одергивая рубашку и — кто б сомневался — из нее выпадая, пришлось мне ворот на плечи ему натягивать, Колчак торопливо пробормотал: — Спасибо… можно руки умыть?..

— Можно только вместе с лицом, — хмыкнул я немедленно. И, поскольку умывался он вполне самостоятельно — благословен Ты, Шаддаи Элохим, Господь мой! — не преминул спросить у него вкрадчиво:

— А по иной нужде не хочешь?..

— Не… нет, — отвечает послушно, хотя и с запинкой. Ну, вы меня поняли, товарищи!

— Жаль! — заявляю с чувством — Не будет у меня, значит, ужина чекиста в горшочке.

Он ладошки в замок сцепил, подбородком с ямочкой на замке устроился, глядит на меня задумчиво… И как спросит:

— Ляхн ис гезунт, йе?.. (Смеяться полезно, да?.. — по еврейски) — всмотрелся в мою озадаченную сильно рожу… — Нет-нет, я не от тебя научился!.. Я немного говорю на идиш! Покойные отец с матушкой родом из Одессы…

Да уж, плохо мы, евреи, русских людей знаем, оказывается — даже когда происходит то, что произошло с нами!

Он все же не расслабился окончательно, несмотря на мои непристойные шуточки. Повторял конфузливо:"Не уходи"… — вздыхал, ворочался, натягивал одеяло на голову, это привычка у него была с юности — с головой накрываться… Потом ему снова посуда понадобилась, да не единожды, к моей полной радости: отеки сходить начали… Выживет. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…

И забылся в конце концов, намертво стиснув ладонь мне обеими руками.

Руки у него были ну просто железные… Такая хватка, и мозоли еще, не понимаю откуда, адмирал же, а не кочегар! Ах да, уже понимаю, ничего себе на флоте как руками-то надо действовать, невзирая на эполеты… Ну, конечно, могу я высвободиться, все одно я сильнее, только вот не рискну!

Так и сидел, зафиксированный, пока он на другой бок не повернулся. И руку мою помятую не выпустил…

Староват я, что ли, становлюсь — всего-то вторая ночь без сна, а глаза как табаком запорошило. Посудину велеть вынести и протопить… Да, курятину вынести на холод.

В коридорном повороте больные мои глаза ослепил высоко поднятый фонарь, и чуть не уронил я ее — курятину, и за спиной у меня истерически затворы залязгали:

— Стой! Кто идет?! — орет караульщик на весь этаж, ты поди мне еще адмирала разбуди, живо узнаешь, где раки зимуют, поворачиваюсь к голосистому и внятно ему объясняю, куда он может сейчас же отправиться, если до сих пор не уяснил, кто у нас в тюрьме по ночам с фонарем может бегать! Какой Диоген. В юбке… Пухленькая, складненькая, в высокой старомодной прическе, с оренбургским платком на плечах…

Княгиней Ольгой философа зовут…

— Благодарю, ребята, — подходит к нам эта древлянская победительница, наконец-то фонарь опустив, догадалась, слава те, а то уж у меня слезы сочатся… Так, где мой платок?.. Тьфу, в крошках, бутерброды я в него заворачивал. Караул польщенно приклады в пол — тихонечко, знают мою натуру, а голосистый даже плечи расправил и улыбается.

— Как адмирал, Самуил? — тихо выговорила генеральша. Такой у нее голос был — моя злость за ночное хождение с фонарем потекла как сосулька под солнцем.

— Спит он, Мария Александровна! — отвечаю — Не беспокойтесь… И поужинал хорошо, — показываю котелок — и хорошо заснул. Пойдемте, — беру Гришину под руку и иду с нею обратно в этот коридорный аппендикс, к угловой адмиральской камере. За спиною, как водится, шепот — горячий и спорящий. Потому как за десять дней уже все голову сломали, на какой стадии находятся у председателя губчека с генеральской вдовой отношения, вот оно дело какое, товарищи! А с чего голову тут портить, посудите сами: вдовья у нее судьба, у Марии Гришиной, и я вдовец, да минует вас Бог от этого, дорогие мои потомки, вот втихомолку жалеем мы с ней друг дружку… Словами добрыми жалеем, а вы чем думали?..

В камеру она вошла на цыпочках, а перед тем фонарь прикрутила, мне сунула. Глаза у нее — сущая кошка! И сама полная, круглоплечая такая, эх мама-мама… К Колчаку наклонилась, послушала как дышит, всю постель ему ощупала, в подушки кулачком потыкала, перину ладошкой помяла, одеяло пальчиками потерла — он и не ворохнулся, сердечный, намаялся, спал крепко и храпануть даже как положено пробовал, только вместо храпа стон получался — подоткнула аккуратно одеяло и подходит ко мне, разведя руками:

— Ну ты, Самуил, — смех облегченный сдерживает — кудесник, право слово, жаль — большевистский!

— Стараемся помаленьку, — расплываюсь в улыбке. А она меня за руку хвать, и что делать, потопал я как телок за коровой.

— Иди-иди, — Мария ворчит — лица на тебе нет, увидела — испугалась, что с адмиралом! Жрать небось хочешь, накормлю сейчас.

Э, миланка, что же ты так подставляешься, или меня не знаешь…

— Жрать?.. О, мадам, не позволите ли мне задать вам пикантный вопрос… — перехожу я на парижскую пулеметную скороговорку, Марии так в жизни язычок не свернуть, дворяне русские французский язык употребляют чаще всего под славянским соусом — акцент у них такой специфический, железный, раз услышишь и ни с чем не спутаешь — Что значит это загадочное русское слово: жьгатть?.. В нем я слышу… О! Гул бескрайних российских просторов, где… Ой-ой, княгиня моя, только не по шее, не по шее!

Запах генеральшиного супчика я унюхал шагов за двадцать: рыбный! С картошечкой и грибами…

— Беги, беги, — подбодрила меня в спину Гришина — фрикадельки только отдай, я вынесу.

— Мария Александровна, — склонился я к ее руке — губами к запястью, большим пальцем к ладони. В женском отделении пусть подсматривают.

— Парижанин, — хмыкнула она ожидаемый комплимент… — Аппейе не разбуди мне только.

У меня, помню, мысль отчетливая немедленно мелькнула: а ведь Колчаку не понравится, если Анну Васильевну при нем по французски повеличают. Он имена коверкать на западный лад не любит… Удивительно много я теперь о нем знал! И вспыхивало это знание наподобие августовских зарниц — или невиданного мною наяву, но отныне знакомого тоже полярного сияния… Такого колышущегося полупрозрачного шелестящего занавеса в фестонах с воланами на полнеба… Зеленоватого… Нарисовать бы, потому что Колчак в свое время ужасно жалел, что не может его нарисовать…

Декабристочку, по моему мнению, пушками было не разбудить. Глицериновым мылом от ее волос пахло, в бане побывала с Марией… Что за неслушник-то, я же ей лежать приказал! Надеюсь, хоть не париться ума хватило… Воровски приблизил я нервно дергающийся нос к декабристочкиному животу, приподняв одеяло: ух, как бы не выстудить, принюхался. Вроде кровью не пахнет… Лапу еще сунул для верности — ох… панталончики сухие. Ну и ладушки. Оладушки… Эх, молочных бы сейчас блинчиков.

Коленкой она мне чуть по роже не попала… Заворочалась. Точно — пожалуюсь Колчаку на членовредительство… Чтоб он мне вторую руку помял…

Преющий на печурке супчик я сожрал быстрее, чем вернулась моя кормилица в генеральском чине. Жаль, перекипел малость, а то больше б было. Сколько же времени она его для меня подогревала?..

— Спасибо… — признательно поднял глаза на нее, вошедшую, ожидая ответной привычной колкости.

Гришина беззвучно всхлипнула, шагнула ко мне вплотную — и взяла меня за уши. Поцеловала в лоб…

— Благослови тебя Бог за твою доброту, Самуил. Благослови тебя Бог…

— Marie.. — попытался я отстраниться, смейтесь над глупостью моей, если хотите, и покорился, приник лицом к груди ее, замер, шевельнуться не смея, она кудри мои ворошила пальцами, а у меня такой звон поднялся в ушах — готтеню, ведь сейчас оглохну… Наконец оттолкнула она меня: глаза виноватые, и свеча в них дрожит, отражаясь.

— Ложись, — говорит отрывисто — здесь, на мою постель, а я уж с Annette вместе… Видишь… Нам вторую тут кровать поставили. И постель хорошая. Ложись…

Я только головой замотал перепуганно, и перед глазами у меня все поплыло, замерцало, стало раздваиваться, и сквозь звон этот ушной, неумолкающий — голос Мариин едва-едва:

— Без разговоров, марш! Лицо у тебя цвета солдатской шинели, ложись. Дай помогу, что ли, подняться…

Помню еще, плечо она мне подставила вроде и я так был слаб, что на него оперся — и сапоги с меня стаскивала: тут вообще я взвыл про себя от стыда… Двое же суток не снимал! Завонялось! И рухнул в сон, как в пропасть.

Туда они ко мне и пришли — покойные матери мои Двойра Чудновская и Ольга Колчак. И сестры мои, и мои братья сидели рядом со мною… То есть н а ш и: наши с Александром, с Сендером матери, наши сестры и наши братья.

Страшно было за него мне… Встанут они ведь и перед ним, и как он, христианин, вынесет?..

Смейтесь, если смешно! Но евреи считают все остальные народы слабее себя, и не мною это заведено, и не кончится на мне! И молил я Того, Чье сокровеннейшее Имя — Тот, Который Жив, благословен он: Господь Бог мой! Возьми силу мышцы моей! Возьми крепость жилы моей! Возьми твердость кости моей! Возьми жар и пыл души моей и духа моего — прилепи, Господь мой и Бог мой, и силу, и крепость, и жар, и пыл брату моему, и да будет на то воля Твоя, как слава Твоя: вечно, вековечно… Скажу: аминь! Да будет так! Вот я, и случится мне по Слову Твоему!

Клянусь партбилетом — я слышал Его ответ.

Что, что вы мне говорите?.. Аа… Как, говорите, Бога просить, чтобы Он услыхал?..

Да нас-то он всегда слышит… И всегда нам отвечает. Это мы Его слышать плохо умеем.

А просить Бога, дорогие потомки, можно лишь об одном — дать тебе силы, или за ближнего, чтобы укрепил его, и Он дает полной мерой больше просимого… Так что с постели генеральшиной я скатился кубарем задолго до света! На цыпочках, значит, выкрался, держа в руках сапоги, обулся на ледяном асфальте — и бегом, пока окончательно в любовники к Гришиной не определили!

Хотя она будто того и добивается… Удивительная женщина!

И что я вам скажу, дорогие товарищи потомки: вчера денек сумасшедший выдался, а сегодня с утра тюрьма была просто как зоосад в пожаре во время наводнения и о вчерашнем как о рае земном вспоминалось. Примчался, понимаете ли, спозаранку Ширямов свое почтение Колчаку засвидетельствовать! Вот прямо с мороза, в полушубке, и вломился… И стоит! Растерянный. Потому что Колчак — сова. Или, вернее, филин: глазастый, нос крючком и уши торчат. С ночи, мишугене (чудик), уснуть не мог, но к утру разоспался, куда там! Одеяло на уши те самые, и только нос, тоже тот самый, едва виднеется. А одеяло из особняка купцов Миловидовых, аж Обломову на зависть! Толстенное, стеганое на вате! Колчака под этим одеялищем ну никак не видать. Маскировка не хуже вчерашней тулупной… Только слышно, как он похрапывает — и я вам уже говорил, что храп у него специфический. На стон похожий… Ну, и беспокойно сделалось товарищу Ширямову от таких двусмысленных звуков! И Потылица ему еще поддал жару: наябедничал. Мне, ляпнул, адмирал вчера сказал, что его расстреляют! Скажите вы ему, что не будут его стрелять. Тьфу ты. Старый да малый… Ладно Колчак — в тюрьме новичок. Ладно, ребенок Семушка — такой же неопытный. Но ты-то, Александр Александрыч, дружище, ты-то сколько казенных домов прошел! Не знаешь будто, как оно с первоходками иногда случается: арестовали, он и лапки заламывает — повесят меня, повесят… А получит ссылку в лучшем случае. Тюремные стены, они хитрые, давить на душу умеют!

Особенно если сам себя готов приговорить!

Не знаю, что уж там Ширямову померещилось, только поверил он адмиралу с партизаном безоговорочно и на меня напустился.

— Морда твоя бесстыжая, Чудновский. Больного старика расстрелом пугать. Он, гляди, чуть дышит. Головой за Колчака отвечаешь!

— Отвечаю, — говорю — и головой, и прочими частями тела! А что до старика, то ему не скажи, обидится. Сорок пять всего Колчаку недавно стукнуло, нашел, Александрыч, больно старого, он вон еще и девушкам очень нравится!

Не удержался Ширямов, фыркнул: знает про Тимиреву. Еще бы новость такая мимо него прошла!

— Глаза-то он хоть открывал?.. — спросил тоном ниже — Или так в себя и не приходит адмирал?..

— Типун, — отвечаю — тебе на язык. Вполне в себе, так и сообщи в Сиббюро с чистой совестью, или кто там тебя ответственностью пугает?!

Побагровел он, запыхтел, но сдачи мне дать не решился, язык у Ширямова как река сибирская — медлительный.

— Смотри, — говорит — если чего запросит, хоть шоколаду с апельсинами, из-под земли чтоб достать! Чтоб ни в чем ему обиды не было и на нас он в Кремле не пожаловался!

…И чтоб нас в Кремле похвалили, про себя заканчиваю.

Ну, вам понятно, надеюсь, какой у меня предревкома птица юркая. Однако — признать надо, что пробивная птица, как дятел, и запасливый зверек, как бурундук.

— Давай, — протягиваю руку — Александрыч, свой новогодний мешок… — а мешок Ширямов действительно большой притащил.

И поди ты, еще и не понял, что он Дед Мороз.

— Почему, — спрашивает — новогодний?.. Новый год две недели как… А вот, — самодовольно в мешке копается, откуда нестерпимо на меня пахнуло кофием: просто голова кругом! — должно стало-быть, самая благородная вкуснятина. Вомары какие-то… С анасьями. Тьфу, как зовется похабно. Но Колчак ведь из благородных, ему понравится! Лягух только нету с улитками… — пытается кинуть камешек в мой огород. Я ему о французской кухне, помню, плел, пока не добился тотального его позеленения.

И тут мы оба аж подпрыгиваем, потому как оказывается, что Колчак спать умеет очень крепко и болтать рядом с ним, спящим, можно сколько заблагорассудится — только вот фамилию его упоминать не надо. Она для него как будильник. Моряки между вахтами так привыкают спать: если фамилию назвали — значит, зовут.

И вот он по флотскому, значит, будильнику забарахтался под одеялом, повернулся к нам лицом — а спал смешно очень, на животе, в обнимку с подушкой — открывает глаза, прищуривается на меня, говорит обрадованно:

— Братишка… — после чего замечает Ширямова, досадливым жестом сгребает пальцами на груди непомерно широкий рубашечный ворот и норовит подняться:

— Прошу прощения… Кому обязан, господа..?

Ну просто бальзам на Ширямовскую душу!

— Лежите-лежите! — замахал он коротенькими ручками и раскланялся по приказчицки. Лавочник… — Так что я — Александр Ширямов, мое вам почтение… Председатель революционного комитету городу Иркутску! Это я тут для вас кой-чего, адмирал, доставил! — предъявляет мешок, невыносимо благоухающий, и собирается шаг вперед совершить — к кровати, но почему-то не совершает, а на месте раскачивается: ну вылитый еврей в синагоге. Мамочки! Да он же Колчака боится… Вот новости-то, упасть и не подняться… А Колчак одеяло до подбородка натянул и лежит смирно: он же для ревкомовца чем-то страшный, пугать не хочет. И странный этот страх он гораздо раньше меня заметил.

— Спасибо! Благодарю вас, господин Ширямов, — говорит ласково — Я очень, очень люблю пить кофе! — и руку поднимает ну таким жестом — я растерянно протер глаза ушами: как барышня кавалеру, чтобы поцеловал, а Ширямов ему радостно пожимает кончики пальчиков, изящно свешенных… Обеими руками… И Колчак осторожно, свободным большим пальцем, изображает пожатие… Где мой носовой платок, сейчас зарыдаю от умиления! И счеты мне, счеты — никак в уме не соображу, сколько же дней Ширямов руки не будет мыть…

— Он же солдат, — с мягким упреком проговорил мне Колчак, когда счастливый ревкомовец выкатился.

Вот как разглядел?.. Вы знаете, товарищи потомки?.. Я — понятия не имею! Рожа у меня, наверное, была очень красноречивая.

— Ты ведь тоже, братишка, обстрелянный, — усмехнулся Колчак — только ты партизан… А господин Ширямов под трехлинеечкой с полной выкладкой постоял. Вводное выражение"так что"уставом для рядовых на уроках словесности предписывается, не расстаться с ним, да и… много есть еще признаков.

Как-то неуютно мне стало тогда, товарищи потомки. Не потому, что Ширямова раскусили с такою привычной легкостью, а даже тени его недовольства не смог я вынести. Вот ведь незадача…

— Самуилинька… — нерешительно — знаю-знаю, какой он вообще-то нерешительный: как задумает что, так и не сдвинешь его, смущенно приседающего в реверансах… — поднял на меня глаза Колчак — у меня к тебе просьба есть… Раз уж мы столь близки сделались, — шевельнул ресницами лукаво и сконфуженно разом. Ну надо же… Словно протекцию получил… У Бога, хе-хе… А говорят, что это мы, евреи, с Небесами торгуемся.

— Все, что в моих силах, — говорю.

Он еще помялся со смущением. А когда Колчак включает чудаковатого интеллигента, от него жди внеочередную пакость. Это я уже усвоил! И пакость не замедлила.

— Скажи, братишка, старшему над дружиной железнодорожников, несущей охрану золота… Как его…?

— Товарищ Букатый, — отвечаю механически.

— Что я прошу господина Букатого уделить мне минуту своего времени, — безмятежно вывалил Колчак на мою несчастную голову.

И что вы мне посоветуете, дорогие товарищи потомки?..

У Колчака, скорее всего, действительно какие-то ценные предложения, или сведения, или и то, и другое… Только вот у Букатого семью вырезали.

И если я Колчаку это скажу, то он…

Тем более захочет с Букатым встретиться.

— Ладно, — говорю — передам… — а там, может быть, Букатому самому не пожелается.

Ага.

Дожидайся.

Помчался Букатый к Колчаку во весь дух! Сидел у него часа два, чаем полоскался… Потом на допросы ходить еще повадился…

Глава 4

И на допросах тоже уши развешивал и чай хлестал. Колчаку наливал: хотите?.. Тот брал…

А я так и не решился ни у адмирала, ни у машиниста попросить удовлетворения своей изнывающей любознательности. Вот… тайны иркутского двора.

— Кофе будешь?.. Заваривай, — кивнул Колчак на ширямовский мешок. Ну да, стану я пить, чтобы ты облизывался… В ревматизме противопоказано… Мамочки, божечки, как хочется… Горького, с пенкой, пряно-душистого…

— Терпеть кофе на самом деле не могу…на командирских вахтах в нем утопился, как Нельсон в мальвазии. Это ты, братишка, без остатка в нос перебазировался, ветер ловишь, — улыбнулся Колчак вроде и с насмешкой, но невесть как необидно у него это получилось, что на мою физиономию без моего ж позволения забралась немного смущенная ухмылочка… — Семушку позови, будь добр…

Потылица, маявшийся в коридоре, вошел виновато насупленный. Ждал моей выволочки. Я не вынес — гоготнул. Он смекнул, вздохнул с облегчением: вот здрасьте, чтоб меня молокососы боялись, и тут Колчак еще говорит:

— Вот кто, братишка, со мною весь день как с младенцем возился безропотно… Не бычься, не бычься. Отставить… Его полный адмирал хвалит, а он бычится: нехорошо.

Никто не знает, каких сил мне, товарищи, стоило тогда сохранить серьезность. Страдаю! Невыносимо! Во имя революции… Колчак, оказывается, тот еще комик. Потылица-то хихикает, ему хорошо, ему можно…

— Ты, дитя мое, — комик говорит — подай мне мешочек, и посмотрим, чем тут есть тебе полакомиться! — говорит. Ага… Сейчас тебе, полный адмирал, дитя покажет тоже полный… птичий двор. Я Потылицу знаю!

Дитя не подводит: немедленно надувается как индюк, увидевший красное! Позвать его, что ли: Галдр! Галдр!?.. Знаете, что это такое?.. Таким криком местечковые мальчишки индюков пугают. Только по дружески, по большому секрету: в действительности гораздо сильнее индюк испугается, если ему свистнуть… Я так… На всякий случай. Мало ли, понадобится…

…И провозглашает:

— Не буду. Товарышш Шшудновский говорит, шо у военных пленных брать нишшево нельзя!

Вот так, превосходительство, а вы что думали?..

— А я слушать не стану, что он там говорит, — превосходительство отвечает спокойно — наоборот, это меня слушаться надо, потому как я пусть и военнопленный, но чином и годами товарища — ой, ущипните меня семеро, он это слово без запинки выговорил… — товарища Чудновского повыше буду — и ничего с этим нельзя поделать…

— Как енерал?.. — деловито спрашивает Потылица, поразмыслив.

— Совершенно верно, — кивает Колчак — я и есть генерал. Только морской… — и глаза у него поблескивают, интересно же, что семнадцатилетний кержак еще отмочит. Потылица, разумеется, оправдывает его ожидания:

— Угу. Яшно… Абмирал — этта, значиттца, капитан для капитанов… А каво тогды все капитаны по варнацкому лаются, ешли абмиралы у их таки великатные… И штеснительные… Товарышш Шшудновский, прикажите каманданта Бурсака не пушкать к абмиралу, а то остудно больно…

Слыхали разговорившегося?.. Раньше он таким не был!

Мне кто-нибудь объяснит, каким образом полный адмирал умудрился за столь короткое время разбаловать красного партизана?.. Страшно подумать, что с Потылицей дальше сделается. Не иначе, из-за полной адмиральской деликатности. Сказал бы я ему, кстати, какой он полный… Полный — это я! Полных семи пудов весом! А Колчак — полный фиглиш (хлюпик)…

И конечно, послушаться нам пришлось, а вы что думали… Умыли этого… полного… он еще воду просил похолоднее, наверное по моему ворчанию соскучился, и завтракать сели. Под адмиральским строгим оком.

Кофием…

Пил я и думал злорадно, каково сейчас колчаковским министрам! Аромат по этажу поплыл… А министры небось кофе любят!

Жалко только, что Колчак — хлебосольный нашелся один такой, понимаете — заставил меня коробку с омарами откупорить. Впрочем, я и не заикнулся протестовать, понимая, как ему это приятно. Лишь бы сам поел… Не омаров, куда ему консервами напихиваться, крокодилок-фрикаделек, а то он оказался еще и ужасным любителем за едой поболтать. Приспичило Потылице его спросить, что это за кушанье омары. Между прочим, американские, фи. Не для моей возвышенной натуры. Я предпочитаю норвежские… И, упаси меня, не паштет какой-то невнятный и не очень вкусный, и вообще надо поскорее доесть эту гадость, чтобы никому не портить аппетита! А Колчак, который фрикадельки кушает, немедленно откладывает ложку и отвечает:

— Это же раки, Семушка! Не разобрал?.. Большущие такие морские раки. Знаешь какие?.. Вот! — показывает ладонями целый метр.

— Ух ты… — Потылица восхищен — а какова их ловить?.. — соображает.

— На удочку, конечно, — говорит Колчак не моргнув синим глазом — вот слушайте. Было это на Тихом океане, в далеком чужеземном порту с заковыристым названием: то ли Трынь Трам, то ли Дрын Дрянь, то ли как-то еще, столь же благозвучно… И был на нашем корвете роскошный боцман. Весом пудов так на восемь… Чудновский, не завидуй, скоро наберешь. Вот лег боцман в адмиральский час соснуть, потому как время святое, а к ноге, значит, привязал лесу с наживкою. И в иллюминатор-то закинул… Ну и спит себе. Только вдру-уууг…

И, умолкнув, в тарелке копается. Изящно кладет в рот кусочек фрикадельки…

— И каво?… — выстанывает Потылица ошалело.

— Бортовая качка началась, — небрежно отвечает Колчак, прожевав, а жевать ему нехорошо, беззубому, губы ладонью от стыда прикрывает — штормовую тревогу сыграли… Потому как подумали, что пришел зловредный заморский шторм под гадким названием то ли Дай-и-Плюнь, то ли Стой-и-Дуй, что у тамошних туземцев значит"ваше величество", прости Господи… А потом услыхали, как боцман из каюты орет: Полундра! Фонарь Табулевича мне в неудобьсказуемое место, прошу прощения за мой французский… И побежали на помощь. Прибегают, и что же?.. Огромаднейший лангуст, омару южный братец, это тоже рак, но клешней у него нету, зато усищи длиннейшие и панцирь с шипами, поймал нашего боцмана и в иллюминатор наполовину выволок! Ну, командир за боцмана, старпом за командира, штурман за старпома, а мышка за Мурку с Жучкой — спасли душу погибающую! И лангуста на камбуз отволокли. Всласть пообедали, и на ужин еще осталось! Что, не верите?.. Ручаюсь: на корабле то, что в обед не докушают, подают к ужину…

Я чуть кофием не захлебнулся, дорогие мои товарищи! Воображение у меня богатое и нездоровое: разом представил боцмана, толстым пузом застрявшего в иллюминаторе… Нежно любимым кофием, собственноручно на спиртовке сваренным… Потылицу варить кофий выучил! А к кофе вчерашние разогретые картофельные шанежки, да Колчак еще велел банку ананасов открыть, попробуй его не послушайся. Специально для Семена Матвеевича семнадцати лет от роду. Ананас для него как конфеты: держит он ломтик за щекою словно ландринину и языком пошевелить не смеет, не то что куснуть — не по крестьянски будет. Расточительно… А знаете, что ему кофе по вкусу пришелся?.. Да, да. Черный кофе… С таким наслаждением прихлебывал, чмокал, отдувался, лоб вытирал — мы с Колчаком (прислушайтесь, как звучит с точки зрения классовой ненависти… Песня!) переглянулись украдкой и кивнул он мне. Но рассказ о лангусте вызвал у Потылицы сомнения!

— Побасенок говорите, Лександра Василич, — пробормотал он, отчаянно багровея.

— Это почему же? — приподнял Колчак бровь весело.

— А потому… Потому… — аж из-за столика ребенок вылез. Как в школе. — Вы сказали, в Тихам окиане молодой ходили. На корверте… Фу. На корвете! Тако ж на корвете фонарей Табулевитша не было ишшо… Вот.

Я поспешно заткнул себе разинувшуюся пасть шанежкой. Понятия не имею, что это за фонарь! Колчак, конечно, знает, но ведь и Потылице тоже известно откуда-то…

Знающий утопил лицо в ладонях, всхлипывая от смеха.

— Молодчинище… — выговорил по складам — какой же ты молодчина, Семушка! Потылица засопел от удовольствия, как паровоз. И ананасную дольку проглотил, взял вторую.

— Я… Я анжинером быть хочу… — прошептал почти беззвучно, но адмиральский слух я вам вчера расхваливал.

— Инженером?.. — живо переспросил Колчак — а каким же ты, Семушка, хочешь стать инженером?.. Что за машины конструировать? Инженеры — они, брат, разные бывают!

Он не сразу решился ответить, колоссальный ребенок… И я успел различить знакомый рокот поворачивающихся сфер мироздания, как рождение чуда — и понять, что Колчак услышал это тоже.

— Корабль я построить хочу, — выдохнул наконец Потылица — такой… Такой, штаб на самую верхушку Земли забрался! На самый-пресамый полюс.

На полюс… — эхом отозвалось от облупленных стен в остатках сажевой краски, загремело в решетке окна оглушительным пушечным треском! Мне почудилось — впрямь пушки палят, вскочил в испуге…

Потом гляжу: Колчак спокоен, остывшие безнадежно фрикадельки доедает, только удивлен без меры:

— Паковый лед на Байкале лопнул?.. Да нет, далеко и не по погоде…

И тут мы оба его увидели…

Не глазами… С е р д ц е м.

Он соткался из утренних бледных звезд, качающихся над Иркутском: повелитель и победитель угрюмых полярных льдов — невообразимо огромный корабль с широченным развалом черных бортов сплошь в огнях, с палубой цвета развеселого сурика (я знал памятью побратима, что это он, Колчак, когда-то предложил для полярных экспедиций радостный густо-апельсиновый цвет, только не понимал, к чему крашеная суриком палуба — и вдруг с громадной кормы сорвался и полетел, стрекоча, тоже апельсиновый и диковинный аэроплан-не-аэроплан, очертаниями поджарого корпуса похожий на стрекозу, и сразу ясно стало, зачем сурик…), без дымящей трубы, с паутиной низких разлапистых мачт, и чудовищный тупой нос гиганта неодолимо и властно разбивал, сокрушал, проламывал торосистые хищные льды — от Колчака я знал, каковы их бритвенные грани… А в посеревшем испуганном небе рваными флагами безоговорочной капитуляции колыхались зеленовато-розовые призрачные фестоны, испускающие жалобный треск и шелест, вспыхивая на бронзовой вязи громадных букв: Россия… И костром в полярной ночи горел на мачте подсвеченный снизу могучим прожектором флаг!

Россия — под красным флагом?..

Как же это…?

Просто Россия — не Советская?

Но ведь флаг!

Колчак смотрел на меня такими же сумасшедшими глазами и терзался, похоже, тем же вопросом.

А потом убежденно сказал почему-то мне:

— Господи! — и закрыл лицо руками.

Ох мне эта адмиральская чувствительность!

Радоваться надо, а не сырость разводить — хотя почем я знаю, может быть, Колчак на досуге решил завести себе пруд… Прямо здесь, для душевного комфорта. Кораблики будет пускать… Потылица тут еще к стенке прижался, мечтает чтобы его закрасили. Тоже мне, инженер циклопических ледоколов. А нос-то у громадины, между прочим, такой как Колчак придумал: саночками. Чтобы залазить на льдину и весом своим ее давить. Даже корабль этого типа поначалу назывался ледодав! Только не прижилось…

— Красный партизан Потылица! — рявкаю на потенциального судостроителя — Марш баню топить для адмирала! Не видите — у нас острый адаптационный период?!

— Горячая поди, под утро топил, — отвечает.

Горячая?.. Ой-вэй, таки и впрямь инженер! Вот убей меня киця лапой, инженер! Эх, наяву бы на его корабль посмотреть… А что, и поглядим, в особенности — если тут один герой и полярник в адмиральском чине страдать чувствительностью не будет…

Чувствительный решительно притянул к себе многострадальную миску с фрикадельками и принялся уплетать за обе щеки, запивая насквозь простуженным — сейчас чихнет — чаем:

— Можно мне погорячее налить, пожалуйста?.. — прочавкал с набитым ртом — и поесть еше… Чего-нибудь…

Так, товарищи, внимание: Колчак ест — это что-то стряслось во Вселенной… А если он просит добавки?…

Страшно даже подумать, что стряслось…

— Термометр подай, — потрогал он себе лоб — Где твой шприц?.. Что глядишь на меня… Как истукан с острова Пасхи?! Сам же говорил, что впрыскивания нужны… Черти что! Кого из коллег Ширямова бы, чтоб в телеграфе понимал…

— В телеграфе?.. — переспросил я тупо и понял, что истукан с острова Пасхи по сравнению со мною просто гений.

— В телеграфе… — кротко и терпеливо вздохнул Колчак, по многочисленным свидетельствам, человек крайне вспыльчивого нрава — связь ведь в городе, как подозреваю я, чуть ли не открытым текстом осуществляется?.. А сие из рук вон… Шифры подскажу хоть… И фортификаторов бы мне! Минировать Иркутск надобно, Самуил! Что смотришь, словно я… Лубочная картинка?..

Ущипните меня за самое нежное место…

Я-то, да и все мы в ревкоме, были уверены что оторванный от остатков своего воинства Колчак собирается просто-напросто у нас за свою жизнь до прихода Каппеля торговаться, потом не без оснований решили, что больше всего на свете ему хочется поскорей расстреляться, столь оригинально уклоняясь от дружбы золотолюбивых интервентов…

Но что мы в его лице союзника приобрели?..

Что он золото желает не на время у большевиков припрятать, а…

— Не думай, в красный цвет ты меня не перекрасил… — хмыкнул Колчак слегка встревоженно. Не иначе — за мой рассудок.

И в мыслях нет… Невозможно это — выкрасить! Самому если только выйдет покраситься. Политические убеждения не одежка, их не на плечи, их на сердце надевают…

— Поговорю, — киваю — а ты сам еще с Забрежиным потолкуй, он токарь, снаряды точил, знаешь тут такого?.. Старший твоего конвоя, — Колчак глаза с коротким выдохом опустил. Знает… Помнит! Не удержусь ведь, подсмотрю, как они мириться будут! Эх, и жизнь-то у нас, товарищи, наступает удивительная, хоть и впрямь… к генеральше сватайся. А что, и пойду, и посватаюсь, и ведь не откажется она, знаю, не откажется, и детки у нас пойдут, а нет, так сироток возьмем, и декабристочка Колчаку родит, и Семушка выучится, оженится, а я на свадьбе его христианской скажу по еврейски:"Мазлтов! И на гутер шу!"(Поздравляю, в добрый час!) — и фрейлейхс спляшу… Вот так: Ой, возьмем немножко счастья, возьмем немножко солнца, наполним этим наш бокал, наш бокал…

Не слыхали песенку?..

И пойдет, пойдет к полюсу небывалый корабль под красным флагом, имя"Россия"несущий!

И даже если не будет у нас с Колчаком ни детишек, ни свадеб — и самой жизни не будет тоже, потому что война не закончена… — обязаны мы свою жизнь на то положить, чтобы корабль-ледокол из небыли былью стал. Из призрачно возможного будущего — весомым настоящим!

Колчак прервал мои благостные мечтания сдавленным шепотом:

— Долго еще копаться будешь?! Я с тобой антисемитом стану… Революционный комитет ко мне! Помыться успею?..

Едва позволил инъекцию сделать.

Удивительный Колчак военачальник. В бою он сладить с нами не мог, но в плену запросто сладил! К нему не одного санитара приставить бы следовало… Санитарный взвод! Для сохранности иркутских большевиков. Что, не верите?.. Зря. Я когда к нему вечером шел, столкнулся… С побежденными большевиками. Мирхалев, Букатый, Ширямов, разумеется, куда без него, и все орут друг на друга, все друг другу что-то доказывают: телеграф, минирование, проволочное заграждение, руками машут, в руках бумажки, глазами сверкают, в глазах воодушевление…

Чуть не сбили с ног и не наступили на меня впопыхах, а то был бы… Коврик в прихожей. Кожаный… Еще и выговорили мне, что неплохо тут устроились некоторые с медицинским недообразованием! В тепле, в уюте, знай себе послушивай, знай себе пощупывай, и давай уж, бездельник, дуй к своим необременительным обязанностям. Шагом марш. И вообще… С тобой, Чудновский, Колчак кофии распивает, а с нас он того! Стружку снял!.. Ласково так, интеллигентно — но лучше бы он ругался!..

Вот бери таких в плен. Все места обструганные чешутся. Ладно, думаю, мысленно поскребываясь, пребывайте в приятном заблуждении. Задрал нос повыше, захожу к этому… Который стружку снимает… Рубанок в адмиральских эполетах, понимаете ли… И света белого не вижу!!!

Накурили-то…

До сиреневых сумерек!

Колчак после бани в простыне как Юлий Цезарь — между прочим, похож, хоть натурщиком приглашай — знаете чем занят?.. Забрежину наливает чай. Тот, счастливый, небось двадцать пятый стакан дует: раскрасневшийся, платком утирается, рубаха расстегнута… Это еще что за новости, а Потылица где бездельничает?.. Так, а чего он в углу и на корточках головой в коленях? Задрыхнул бессовестно?..

Да нет… Никому так спать не пожелаю…

Ну, я сейчас стамеской стану!

— Вы бы, — говорю этим чаевникам, добывая из кармана флакон с нашатырем — хоть ребенка пожалели травить своим табачищем.

И в ответ три голоса:

— Да пууу-усть привыкает… — Забрежин своим неуверенным тенором.

— Господибожемой, Семушка, деточка… — Колчак хорошо поставленным баритоном.

— Ааа… Ааа-пчхи!!! — деточка замечательным басом.

Вот такое трио для хора без оркестра.

— На здоровье, — говорю — тебе, Семен Матвеевич, а ну не отворачиваться. Дыши, дыши… Что, голова туловище перевешивает?..

— Ага, в сон клонит.. — утирает тот глаза, полные аммиачной благодати.

А вот не сиди в закрытом помещении с курильщиками рядом… Куда руку отбираешь?.. Она мне еще нужна…

Эталонное у Потылицы сердце, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!

— Илья Никифорович, вы не могли бы, — Колчак озабоченно — кофе заварить для мальчика?.. Или я сам, вы мне только спиртовку пододвиньте, пожалуйста… Потылица как про кофе услышал, так и подскочил, облизываясь! Учтем на будущее: ему для взбадривания не нашатырь надо давать нюхать…

А мне?.. Мне, значит, не перепадет?..

Мне, разумеется, перепало. И Забрежину зачем-то, в него же не лезет уже, он из вежливости не отказывается…

— У мальчика исключительные математические способности, Самуилинька! — похвастался Колчак, подливая заботливо юному кофеману свежезаваренный кофий из стакана в блюдечко, чтобы пилось ему привычно. Я поощрительно огладил кофейно благоухающие усы и даже свой стакан отставил, мол, очень интересно.

— Лександра Василич шшчитать умеет без шцыфр, одними буквами, и меня обешшался учить, — объявило молодое дарование.

Без цифр считать — хорошее алгебраическое определение… Запомнить надо. Ну вот, а то тут один адмирал расстреливаться собирался, приставал как с кортиком к горлу…

— Голова не кружится, мальчик мой? — спрашивал Колчак Потылицу шепотом, норовя дотянуться по чубу его потрепать, а тот и не против был, хитрован, пригибался, не иначе прикидывал, как бы побольше уроков выклянчить.

Забрежин на сие чудесное зрелище любовался умиленно: лучшей прикуски мне к кофию и не надо! Так воодушевился — дайте сюда пару гор, сверну.

А ведь пришлось сворачивать.

Меня в тот день на обыск вызывали, а к сыскному делу моя душа не лежит, хоть в нее лезьте. Квартира вдовья, убогая, со скрипучей мебелью, хозяйка прозрачно высохшая, от страха плакать разучившаяся, двое недорослей у нее, гимназисты-погодки, косящиеся на нас, с обыском пришедших, бешено…

И то, из-за чего сыр-бор, он же обыск: самодельных листовок стопка. С портретом Колчака: тщательной перерисовкой фотографии через оконное стекло, это ж сколько они, трудолюбивые мальчики, окошко от наледи очищали?.. Небось все пальцы поморозили…

И надпись через портрет наискосок:"Адмирал Колчак — мученик в грязных лапах палачей из чрезвычайки!"

— А дальше?.. — спрашиваю, разглядывая свои руки. Выпачкать, что ли, для правдоподобия…

— Что — дальше?.. — переглядываются эти типографы и журналисты младшего школьного возраста.

— Текст, — говорю — незаконченный. Мученик с лапами… То есть в лапах. Жалобно и невнятно. Листовка должна заканчиваться воззванием! Садитесь и переписывайте как полагается. Завтра приеду — проверю… Записывай, Константин Андреевич, — киваю Попову — от семнадцатого января сего года… Приказ председателя губернской ЧК… Выдать гражданке Колокольцевой… — красивая у прозрачной хозяйки фамилия! — по имени-отчеству..? — Наталья Алексеевна, подсказывает заместитель, потому что сама Колокольцева молчит оцепенело и мальчишки у нее какие-то неразговорчивые не по возрасту, наверное, писать им привычнее — Колокольцевой Наталье Алексеевне, проживающей по адресу… Дров четыре кубометра, муки… Муки десять фунтов и фунт коровьего масла. И молока бутылку… Готово, Константин Андреич?.. Дай подпишу.

— Господин… — обретает голос Колокольцева — господин чекист, я не могу так! — вскакивает, шатаясь, я подхватываю под руку ее, она руку выдергивает: — Я не дармоедка, господин из чрезвычайки, чтобы мне милостыню подавали! — полыхает рваным румянцем — Я могу работать…

Вот ведь дворянский пролетариат.

Так уперлась — никакие мои доводы, что сначала ей выздороветь не помешает, не подействовали. Пришлось поручить Наталье Алексеевне заявительные бланки печатать. На том самом"Ундервуде", который чуть во время обыска не разбили. Ожила она сразу, сноровисто отстучала образец, полезла искать бумагу, а ее кот наплакал, на листовки извели и остатки уже мои бойцы оприходовали: поделили, газет им мало, дымарям… У Колокольцевой даже слезы в глазах блеснули.

— Отдохните сегодня, — говорю — вечером бумагу принесут, с продуктами… И глядите мне, Наталья Алексееевна, молоко пейте сами! Договорились?..

— Очень мне нужно молоко, оно противное… — отчетливо прошипел ее младший ребенок и ойкнул от подзатыльника старшего.

— А ну не драться, — присел я между ними на корточки — лучше зубы поточите, вот вам… — достал свои бутерброды. У мальчишек скулы свело, и опустил я глаза, не желая видеть, как они куски эти возьмут, как поделят — на троих, и материнская доля побольше, как мать у них все это отберет и припрячет, чтобы с кипятком потом прикусывать… Хорошо на дележку хлеба в детстве я насмотрелся, дорогие товарищи, не желаю больше глядеть! Что говорите?.. Ах, вы не видали, вам интересно…

Не надо, товарищи потомки. Уверяю вас — ничего хорошего…

Кстати, никогда бы раньше не подумал, что Колчак, адмирал и сын генерала, по молодости всласть наголодался: вы небось это знаете?..

Один из моих бойцов-дымарей крякнул, закопошился за пазухой и вытащил закусанную краюху.

— Вот, значит, — прогудел — возьмите, барынька…

Колокольцева всхлипнула — и закрылась ладонями, облегчаясь наконец слезами. Гимназистики как по команде глянули требовательно на меня, я палец к губам приложил: не мешайтесь, мол, дайте проплакаться… Кивнули оба.

— Тебя как зовут?.. — спрашиваю младшего заговорщицким тоном.

— Же… Евгений, — пыхтит с достоинством.

— Виктор, — не выдерживает дискриминации старший.

— Ну, какие имена хорошие, благородство с победой, — говорю — а носоглотки не очень… И голоса гнусавые у обоих. Давно ртом дышите?

Детвора переглянулась, а врать не обучены оба, из такого материала из благоприятном стечении обстоятельств Колчаки получаются, и даже со всеми регалиями:

— Давно… — признались хором.

Еще бы недавно, дорогие мои, когда деформация лицевого скелета налицо, побей меня киця лапой за такой неприятный каламбур… Прикус неправильный, зубки как у зайчишек торчат, губешки верхние вздернуты — аденоидит в тяжелой форме. Нелеченый… Худосочные, малокровные, плечи узкие, грудь впалая, небось и все сопутствующие радости в наличии. Эх…

— И животы частенько побаливают?.. И головы, а? — вздыхаю.

Потупились. Потом Виктор, старший:

— Ага… А откуда вы знаете, господин чекист?.. Вы доктор?.. Нас доктор смотрел много раз, но не спрашивал про живот!

— А я не простой доктор, я угадывать умею, — говорю — даже то, что вы ни маме, ни доктору не рассказываете! Ведь не рассказываете же?.. Не бойтесь, не выдам… — улыбаюсь. Они дыхание перевели, которое я немедленно понюхал. И не очень оно мне понравилось, сами понимаете.

— А… А вы нас пальцем смотреть в горле будете?.. — с отчаянной решимостью осведомился младший, Евгений, морщась и сглатывая заранее на всякий случай.

— Лучше вы посмотрите мне на пальцы, — показываю ладони — как думаете: они в ваши рты пролезут?.. Ну что тут смешного… Это же мне придется за зеркальцем бегать по морозу!

И почему я без саквояжа на обыск пришел, думал же, что пригодится, садовая моя голова.

— Товарищ Чудновский! Прикажите принести, — потянул меня за рукав расставшийся с краюхой дымарь. Я отмахиваюсь:

— Лучше дай, — говорю — если есть, монету… А еще лучше — сразу две.

Он загоготал, знает, зачем мне понадобилось, и коварно вручает пятаки. Такие — слегка позеленевшие. А я пятаки двумя пальцами аккуратно сворачиваю в трубочки.

— Нате, — протягиваю на ладони мальчишкам — берите… Осторожнее только, горячие.

Гимназистики склюнули сувениры с руки у меня и спросили почти хором:

— И столовую ложку можете узлом завязать?.. — как-то подозрительно постреливая глазами в сторону буфета.

— Нет, — отвечаю — ложку не могу, ваша мама не позволит… Не позволите же, Наталья Алексеевна?.. А если я вашим мальчикам помогу, разрешите… Ложку. А лучше две…

— Господин чекист… Господин доктор! — вскинулась Колокольцева, разом высушив все слезы, зато слова из нее хлынули Ниагарой. Про сыновние непрерывные отиты с ангинами и катарами желудка, от которых не отделаться никак — совсем до крайности дошло… Заставьте Бога молить..

Заставил, куда деваться. Пообещал завтра прийти с инструментами.

— Самуил! — сказал мне Попов на обратном пути — ты только потомственных дворян обслуживаешь или личные тоже подойдут?.. А то у меня, понимаешь… Желудок побаливает!

— Я тебе, — отвечаю — и без осмотра могу сказать, что с тобою не так, и диету назначить!

Как вы думаете, дорогие мои потомки, что случится с человеком, если он после сыпного тифа возможности нормально питаться будет лишен?.. А, вы спрашиваете, что такое сыпной тиф? Вы не знаете?.. Правда?…

Тогда я ничего о нем вам не скажу, пребывайте в счастливом неведении, а я за вас буду радоваться!! Упомяну только, что нам, большевикам, в Сибири чрезвычайную комиссию по борьбе с тифом пришлось создавать… А сыпняк Попов подхватил в тюрьме. Вдвоем они с Колчаком без чувств лежали одновременно: у одного тиф, у другого воспаление легких. Оба до сих пор и дохлые…

Лучше слушайте, какие они оказались — братишки Колокольцевы, Виктор с Евгением, то есть я-то их по домашнему стал называть: Витя, Женечка, потому что оперировать мне мальчишек все-таки пришлось. Их аденотомировали обоих несколько лет назад, но она же после слишком раннего удаления отрастает заново, сия пресловутая глоточная лимфоидная ткань, от которой столько бед! Вот Женя и говорит мне, уже завернутый в простыню:

— А это будет очень больно?. Мне маленькому отрезали, я и не помню… Помню, что очень страшно…

— А сейчас как?.. — тихо спрашиваю, протирая спиртовым тампоном ему лицо. Морщится сосредоточенно:

— Тоже страшно… Но, наверное, не так сильно…

— это очень, — говорю — хорошо, что не сильно… Знаешь, почему так получается — потому что ты сильнее! Страх вообще такое дело, которое нельзя выбросить… А вот пересилить… Женя, послушай меня. Больно будет, но совсем недолго и не слишком: я сейчас сделаю обезболивание, и большая часть чувствительности пропадет, понимаешь?.. А наркотизировать, вводить в сон, чтобы совсем ничего не было слышно, мне тебя нельзя. Будет кровь, и ты во сне захлебнешься. Так-то ее выплюнуть можно, правда?..

Смотрю, он улыбается.

— Спасибо, — говорит — Самуил Гедальевич, за предупреждение, а то доктора не предупреждают обычно… Наоборот… Говорят, что больно не будет. Можно… Можно меня не держать?.. Я вытерплю, честное благородное слово! А когда держат… Так унизительно, так… Вы ведь понимаете?..

— Понимаю, — отвечаю — и что честное слово значит, понимаю. Только сначала посмотри сюда… Это кольцеобразный нож — называется аденотом. Он очень, очень острый, Женя… Специально для того, чтобы оперировать быстро. Если ты дернешься, я тебя порежу. Там, в горле. И никогда себе этого не смогу простить, даже если меня твоя мама простит… Ты ведь тоже понимаешь?..

— Я понимаю, — улыбка у него вдруг стала просто как надрезанный (ассоциация к месту…)

арбуз: до ушей — я теперь совсем не боюсь! Ничуточки, потому что вы нож показали! Все доктора инструменты прячут, а вы показываете!

— Я тебе потом его дам подержать, — обещаю — только резать им ничего не надо, там за точка специальная, ее очень просто испортить, и лезвие не трогай… А впрочем… Если хочешь узнать, как можно порезаться без боли…

— Ух, законно, — он аж подпрыгнул — давайте, Самуил Гедальевич, скорее! А Витьке я только издали покажу… Вот его завидки возьмут.

— Э, нет, тогда я тебя держать велю, если будешь жадничать. Не будешь?.. Договорились?.. Тогда снова дезинфецируемся, а то пока мы разговаривали, все улетучилось… Скажет мне твоя мама, что я тебя водкой поил… Тебе смешно, а меня отругают. Теперь анестетик… Предупреждаю, он невкусный, пробовать его не надо… Вот и отлично, помнишь как я тебя дышать учил? Начинаем: вдохнуть… Задержать дыхание. Рот открой пошире…

— Какой же ты сегодня счастливый, братишка, — улыбнулся мне в тот вечер Колчак — не иначе больных нашел! Самуилинька, если все вокруг захворают, тогда тебе самое большое счастье привалит, да?..

Я головой мотаю — кудри прыгают.

— Сам знаешь, — говорю — что наоборот!

И не только чтобы здоровые были все, а счастливые еще настолько — чтобы без зависти стало им можно любоваться друг другом, будущим людям, и каждый будет как звезда перед другим… Сказать не умею. Сердце мое возьмите к себе на ладонь, и оно отстучит, а слов не могу подобрать! Скажите, дорогие товарищи потомки, у вас ведь так?.. Что ж вы молчите?

Ну не отвечайте, мне ждать некогда. Очень, очень некогда!

— Ты далеко?.. — поинтересовался Колчак, легкомысленно крутя свежеуколотой кистью — вот вы можете мне объяснить, почему инфузия в тыльную сторону ладони ему нравится больше, чем в локтевой сгиб?.. Это у него положительный рефлекс на место первого вливания, по секрету… Могу зазнаваться — у меня перед носом. Пальцами еще шевелит, чтобы закровило.

— Далеко?.. К пациенту?

Ну все знает, посмотрите на него.

— Ой, куда же еще идти бедному еврею, как не на дежу.. — завел я жалобно глаза в потолок. Между прочим, требующий ремонта! И когда начнем, надо у Анисименкова спросить!

— Самуил, — прервал меня Колчак не повышая голоса, но вмиг меня заткнул — "куда"говорить плохая примета, заруби на своем курносом нееврейском носу… — Нет, ну вы видали православного? Им вроде в приметы верить грех… Ой, думать потише надо, а то услышит и отругает! — Держу кулак за тебя, братишка. И за ребенка… Чтоб ночь после операции была спокойной…

И как ткнет меня под ребра своим адмиральским кулаком!

Крякнул я, осчастливленный.

Ничего, вроде не совсем уж слабенький…

А что знает обо всем — так это правильно… Я всегда говорил: нет человека более осведомленного, чем арестант. Особенно — арестант в одиночной камере.

Глава 5

Размахался, — потираю преувеличенно место, удостоенное высокопревосходительской длани — после вливания. Вот вена кровью засочится, и будет у тебя, Александр Васильевич, на руке такой синячище, словно ты не адмирал, а одесский босявка, побей меня кицкины лапки.

— Те-те-те, что-то ты о моей целостности печешься, не ровен час — снова высокая большевистская комиссия в тюрьму с визитом припожалует… — озабоченно поцокал Колчак языком — уж и видеть не желаешь, как руками у меня шевелить получается, ай-ай-ай. Я-то для тебя стараюсь…

Катастрофическое выражение моей рожи при слове"комиссия"немедленно вызвало у него раскаяние — не пересолил ли с шуточкой — и он осторожно улыбнулся мне своей невероятной улыбкой, сконфуженной и довольной одновременно. Я только застенчиво шмыгнул, вздыхая. Ой, сейчас перекрещусь всеми конечностями, если поможет… А то ведь и впрямь комиссия…

Это, товарищи, была та еще история!

Ввалились вчера с апломбом к адмиралу три представителя Сиббюро… Ну, и нас троих прихватили для представительности: Блядь… Пардону прошу, Линдера от тюремной администрации, Алексан Александрыча от ревкома, и меня, грешного — от чекистов. Набились в камеру как шпроты! Сарафанное радио сработало четко: Колчак лежит на подушках и под одеялом умытый, причесанный, побритый, постельное белье только-только ему сменили, лавандой пахнет пополам с жавелем, да оно еще и батистовое и с вышивкой ришелье — замечательно со стенами в облезлой сажевой краске гармонирует. И надписи на стенах, процарапанные до кирпичей, перед его приездом скоблили-скоблили, но все равно прочитать можно, почти не приглядываясь:"Завтра казнь. Никого не выдал"…"Прощайте, товарищи!""Да здравствует революция" — и прочие обыденные автографы нашего замечательного времени….

И как это Колчака не вдохновило свою лепту внести в народное творчество, я бы на его месте трудился как первобытный художник! Таких бы мамонтов для тюремщиков изобразил!.. С саблезубыми тигрольвами! А он поначалу натыкался на надписи взглядом и мучительно отворачивался. Потом притерпелся, не без того, чувствительный наш. Интеллигент с кортиком… Ну и спрашивают высокие посетители зоосада — поубивал бы любителей природы! Приехали за самоутверждением! — у этого уникального полярного белого муравьеда:

— Имеете ли вы какие-то жалобы, гражданин адмирал?..

Муравьед — он же Мария-Антуанетта в штанах, если вы еще не поняли: перед расстрельной командой извиняться будет за нечищеную обувь — с бесконечным терпением отвечает, что никак нет, никаких жалоб у него не имеется и вообще спасибо хозяевам, принимают гостей на славу. Комиссия, разумеется, вмиг адмиральский бальзам на их души смолотила и за второй порцией нацеливается!

— Довольны ли вы тюремным питанием, гражданин адмирал?.. — спрашивает въедливая до чесотки блоха по фамилии Мирхалев, кажется: прыщ такой на ровном месте, чуть больше своего портфеля — И получаете ли вы питание в достаточным количестве, и вполне ли оно вам по вкусу?!..

Колчак, бедный, аж поперхнулся и со вторым реверансом замешкался. А Мирхалев ждет — прямо трясется мелкой дрожью! Вот ведь… как комплиментов человеку не хватает. Русским языком же сказали: нет никаких жалоб… Тут даже у Бурсака, представляете, совесть проснулась, и бросился он своему заключенному на выручку. По своему, конечно, по каторжному:

— Да мы на воле, — скорбно говорит — так не питаемся! Нам, — говорит — царские сатрапы куриный суп не готовили! — говорит. И много бы еще чего ценного наговорил, будьте уверены, вплоть до того что сидеть сейчас в тюрьме натуральная лафа и большое удовольствие, только вовремя на меня покосился — и воткнул свой язык в полагающееся языку место. Взгляните на него, на ограбленного! Курятины его лишил Колчак, который ест, между нами говоря, как канарейка. Ох уж этот мне адмиральский аппетит! Декабристочка вон больше съедает…

— Я столько кушать не могу, — устало ответила мне эта военно-морская птичка. Думал я, сами понимаете, очень громко… На весь Иркутск.

— Непорядок! Угодить не можете, — с удовольствием заключил Мирхалев. И другой посетитель из Сиббюро, я его не знаю, но он из делегации был самый главный, тут же с важностью порекомендовал:

— Выносите-ка вы, товарищи, адмирала понемножку на свежий воздух… Для аппетиту. Посмотрите, какой он у вас бледный! Словно сами в тюрьме не сидели и не нюхали, что тут здоровый загнется. Вы, — говорит — Александр Васильевич, уж не взыщите… Вот наши скоро придут — переведем вас в хороший дом. Пойдемте, — говорит — товарищи, больного тиранить достаточно, я думаю! А это, — скидывает с локтя объемистый мягкий сверток с отчетливым запахом нафталина и вешает мне его на руку, правильно понимая, что я для Колчака и есть вешалка — это вам, Александр Васильевич! Примите, не обижайте, от чистого сердца… Простите нас. Если можете… Мы-то себя никогда не простим! Все, пойдемте, пойдемте… — и к двери, как давешний в нашем с Колчаком видении, ледокол — напролом, а спутники его — делать нечего — затоптались и вмиг заодно с Бурсаком и Ширямовым соорудили в оных дверях знатную затычку.

— Одну минуту, — тихо промолвил Колчак, поворачиваясь в их сторону, подождал пока ценитель свежего воздуха к нему обратно шагнет, и поднял на него, возвышающегося башней — здоров чалдон, ручищи моих не меньше! — нестерпимо сапфировые глаза:

— Как прикажете величать?..

— Смирнов, — пробасил чалдон с некоторым смущением — Иван Никитич… Батюшки.

Председатель Сиббюро.

Вот он какой, оказывается…

— Иван Никитович, — говорит Колчак просто. И осторожно берет обоими руками, иначе не обхватить, его медвежью лапу. А в следующую секунду произносит придушенно: — ооойй… — потому что товарищ Смирнов его от полноты чувств схватил как девочка тряпичную куклу на праздник Пурим и к груди притиснул. Оркестр, туш. Где журналист с фотографом?..

Вот ведь любитель красивых жестов у нас председатель Сиббюро! И Колчак ему еще хорошо делал, уморит он меня своей воспитанностью… Попросил развернуть подарок, чтоб Смирнов получил возможность подарком похвастаться!

Шуба в пахучем свертке была, сами понимаете. Цвета черненого серебра — из драгоценных платиновых баргузинских соболей. Я думал, Колчака вытошнит при виде этой отобранной невесть у кого отрады золотопромышленника, но выдержка у него оказалась бронированная. Как палуба… Или что там на кораблях бронируют, кажется, броневой пояс! Поблагодарил, ладошкой без видимой натуги, будто бы с удовольствием атласный искрящийся мех погладил — и укатил товарищ председатель от нас совершенно осчастливленный!

А Колчак только после его отъезда тихо-тихо меня попросил убрать злополучную шубу с его глаз долой поскорее…

И сегодня уже вспоминает с улыбкой. Я б на его месте запомнил! Я злой, и память у меня хорошая!.. Подоткнул ему одеяло…

— На ночь выпей молоко, — напоминаю. Это я слабину дал: позволил ему на ужин скушать сухую гречку, до которой он, оказывается, любитель… Сахарит немасленую кашу и ест как прикуску к чаю. Странные у нас были времена, товарищи! Поистине удивительные! Я, пролетарий, голь-шмоль еврейская, лионскую похлебку люблю, русский салат с рябчиками и раковыми шейками — грешен-грешен, знаю, что раки согласно к а ш р у т хуже свиного уха… — дворянин и адмирал гречневую кашу уважает, которая в питерских живопырках (забегаловка по нашему) до войны стоила три копейки большая миска, да еще с конопляным маслом.

— Наш гальюн недалеко… — тихонько зарифмовал Колчак с блаженным видом гимназиста приготовительного класса, впервые вкусившего свободу в обращении.

Положительно я на него плохо влияю!

Вот что мне с ним делать прикажете?.. А, товарищи потомки?.. Это ведь он только подле меня словно репка после поливки! А едва уйду — и тотчас слышу его тоску… Ядовитая она у него: все нашептывает, что жить не надо, что пусть поскорей расстреляют — хоть душа успокоится. Вот попался сомневающийся. В плену у беляков побывал"верховным", из плена сбежал, до своих добрался едва живой: может быть, добьете из жалости?.. А из жалости не хотите, казните меня из справедливости! Заслужил… С обязанностями по верховному правлению не справился, дел наворотил, дров наломал, требую суда и расстрела.

Утешать бесполезно.

Я уж и язвить пробовал. Хорошо, говорю ему, устроился. Я, мол, к стенке пошел, а вы как хотите. Флот, например, без меня поднимайте… Огрызается, поди ты! Флот, хрипит, у вас на грунте… Потом нервно кашлял часа полтора и от мятных капель с валерианой нос воротил, и мокрота такая пошла, что банки на адмиральскую спину я нашлепал — а ему в ревматизме от банок мука мученическая, лицом в подушку лежал и вздохами душу мне выворачивал.

И на жалость бить я пытался. Анна Васильевна, напоминаю, в тягости! Она боль твою чует! Навсегда зарекся напоминать… Посмотрел на меня как загнанная косуля: глаза беспомощные, огромные и полные слез. И подбородок ходуном… Попов мне рассказывал, ежась от отвращения: колчаковские министры на допросах заискивают, жизнь вымаливая. Погоди, говорю злорадствуя. Приведут на допрос самого адмирала Колчака — увидишь, Константин Андреевич, как мечтают о смерти! Испугался он. Как, раскричался, неужели прикажешь больного допрашивать?.. Или не знаешь, что такое допрос и насколько не полезен он для здоровья. Да уж знаю…

Только ведь от допроса ему полегчает. Выговориться он хочет.

Декабристочка тоже еще… Вчера к ней захожу, смотрю, она в постели-то лежит, бережет живот, но лежа платки пуховые распускает на ниточки и в мотки скручивает: старые платки, протертые до дырочек, штопаные, трудненько с ними возиться, расползается в руках вязанина, а Тимирева мадам нетерпеливая, рвет их, дергает, сопит носиком гневно… Прислушался я, вроде меньше соплями хлюпает, выздоравливает, значит, ну и слава Тебе, Творец.

— Доброе, — говорю — утречко вам, Анна Васильевна, как спалось, как простуда ваша — чемодан собирает?..

Она чуть вздрогнула — не слыхала моих шагов, увлеклась — но головку подняла продуманно неторопливо, расцветая мне навстречу неподдельной радостью, сияющей бриллиантово, словно зерно росное под утренним солнышком, я в ответ чуть не со стоном улыбкой расплылся:

— Самуил Гедальевич, доброе утро голубчик — сейчас чаю вам налью! — откладывает свою работу. Да что это делается, люди добрые, караул! — адмирал угощает, адмиральша не отстает, раздобрею, дверь ломать придется, а ремонт-то по нынешним временам дорогое удовольствие, мне ревком денежек в обрез выделил…

Смеется декабристочка, шаньгу вчерашнюю мне подкладывает, невесть когда и где разогретую, тепленькую, я от смущения немедленно зубами в ней увяз, а она заметила — и нарочно спрашивает:

— Самуил Гедальевич, золотце, а нельзя ли мне сюда ножницы?.. Я понимаю, что в тюрьме нельзя острого… Ну будьте лапочкой. А то нитки такие старые, а я шарф связать хочу Александру Васильевичу…

Прокашляться пришлось в срочном порядке и сказать, что бритву, ножи и ножницы — просто зов точильщика в городском дворе ранним утречком получается… — в старорежимной тюрьме держать не дозволялось, а у нас тюрьма революционная и свои последние дни доживающая, потому как сломаем мы скоро все тюрьмы к такой-то матери, покорнейше просим прощения, Анна Васильевна, и позвольте пощупать ваши пуховые ниточки… Ну что ж, вполне не гнилые. Вязать можно, только перед вязанием хорошо бы их постирать и рас тянуть для просушки… А то, понимаете сами, петли неровно лягут.

— Какой вы осведомленный в рукоделии, однако, — протянула Тимирева весело — может быть, и подскажете, как растягивать?..

— Да чего проще, — говорю — подвесить выстиранные и грузик привязать… Вон из банной каменки взять голышей, поменьше которые — и зашить в мешочки. Я, — сулю — вам сегодня и принесу. А сейчас расстегните, пожалуйста, платье… — открываю саквояж, она побледнела было, но за моими руками проследила — успокоилась, за крючки на воротничке взялась — Александру Васильевичу обещался, — объясняю — вас осмотреть…

Она платье с плеч спустила, придерживает на груди…

И сидит пряменькая, глазами лукаво поблескивает.

А я, товарищи, понимаете сами, хоть и честный вдовец, и медик, но женского тела давно не видел — ослепило меня… Аж в сторону повело. Прикрыл рожу картинно ладошкой на манер Александра Македонского, благословенна его память, перед гаремом нечестивого Дарушия и говорю классической цитатой:

— Сущее вы мучение для глаз, Анна Васильевна!

Она только улыбочку шальную прикусила. Я глаза закрыл, будто для пущей внимательности, и командую:

— Левую грудь поднимите… Не дышите… Повернитесь спинкой, дышите. Поглубже… Кашляйте. Еще, еще…

И насторожило что-то меня в ее кашле, очень уж был он осторожный, словно боль какую боялась она потревожить! Открываю глаза, шею вытягиваю ей через плечико…

Этого мне лишь и не хватает для полного счастья.

Животик поддерживает…

Снизу.

— Отпустите, — просквозил я сквозь зубы.

Она глядит непонимающе.

— Руки убери! — прорвало меня — Живот ведь греешь, глупая, не знаешь что нельзя?! — второй раз глупой назвал, и второй раз она внимания не обратила. Послушалась только меня чрезмерно: платье выпустила… Я взял ее, к себе лицом повернул, оттянул веки, разглядывая склеры. Да, нехорошие, и отечность… Декабристочка мне в глаза заглянула, поникла головой, задохнулась — и прикрыла груди ладошками, посунулась ближе, зашептала в ухо. Я слушал морщась: нехорошо совсем все оказывалось…

— Надо почистить, доктор? — спросила Тимирева напрямик.

— Тьфу! Типун вам на язык, — отвечаю, и она все же скривилась, зажмурилась накрепко, и слезы побежали… Я лапами пару раз дернул, кулаки сжал, потом гляжу — обнял уже ее я одной рукой, второй платье натягиваю. Серое… Красное мне больше нравилось. Табаком от него пахло, от платья — сладковатым, японским, с папирос"Атаман", на коробке которых залихватски топорщил усы лысоватый и быковатый читинский самопровозглашенный каторжник, его Колчак, слыхал я, называл исключительно по инициалам: Ге Эм, интересно какие слова он шифровал… Страшно подумать! — Куревом случайно вы не балуетесь, Анна Васильевна?.. — осведомляюсь как бы между прочим.

А она особа чутливая: съежилась, повздыхала… Повинилась:

— В дороге курила… недолго. Последние дней десять… Вы думаете… Из-за этого?..

— Из-за голода… — скрипнул я зубами, осторожно косу ей погладил, понимая, что зарычу вот сейчас от бессильной ярости, и как сдержаться?.. Табачный дым чувство голода заглушает — тошнотное, тянущее, сосущее, умопомрачительно ознобное, а в ледяном пыточном вагончике еще и замораживающее до самых-самых косточек. А огонек папиросы сулил обманчивое тепло, и от горького ядовитого дыма словно сытнее становилось… Не было в чешском вагоне второго класса ни дровинки, ни куска хлеба. Были лишь папиросы в коробках с портретом разбойного атамана Семенова…

Наверное, регулярно являлись в этот вагон чехи. Топили печи — только чтобы слегка согнать с замерзших до хруста стен обындевелость. Кидали узникам кусок черствой черняшки:

— Вы будете передавать нам полномочия охранять золотой запас, адмирал?.. Натыкались на непреклонное:

— Нет!.. — из кровоточившего пересохшего рта — и уходили… И бросали многозначительно, уходя:

— Рекомендуем думать, адмирал. Хорошо, сильно думать! — или так еще говорили, наверное:

— Вы очень жестокий человек, адмирал! Вы не любите свою женщину! Скрежетливый поворот трехгранного вагонного ключа — и снова ползет по второклассным суконным стенам вкрадчивый иней. К концу пути сукна почти не осталось, Колчак его ободрал и сжег. И купейную дверь исщербил…

Каким-то очень странным ножиком…

Пока на станции Иннокентьевской, за три дня пути до Иркутска, не поднялись в вагон партизаны Василия Ивановича, не порубили топором на дрова все двери, не сварили в мятом котелке жилистый темный комок вяленого лосиного мяса… Они не хотели сначала признать адмирала в истощенном седом старике с беззубым провалившимся ртом, говорили, что хитрый Колчак вероломно прикрылся больным дедом в солдатской шинели, да еще и голодной девчонкой не постеснялся прикрыться — и тогда старик энергично сказал им несколько очень интересных и экспрессивных словечек!

Очень своевременные были слова. Если убрать непечатность — приказ не валандаться с отоплением и обедом, а скорее занимать тормозные площадки на бронированных вагонах…

Заминированных предусмотрительно вагонах — и схемы минирования в одной преждевременно поседевшей голове, в которой (не спрашивайте, откуда знаю, не отвечу…) железные вагонные колеса много дней и ночей хрустко выстукивали: доехать! Дожить! Передать! Доехать-дожить-передать!.. Доехатьдожитьпереда…

Чтобы в России отныне никто никогда не голодал! Чтобы никто не замерзал насмерть…

За один волосок седой с этой головы жизнь отдам не колеблясь.

— Самуил Гедальевич, — пробормотала мне в сгиб локтя притихшая под моей рукою на ее волосах Анна Васильевна — наверное, ваша настоящая фамилия все же Чижик…

— Чижик?.. — переспросил я очень глупо. И понял, на что она намекает: на рассказ Станюковича"Нянька"… Там еще, если помните, и персонаж был — полный тезка Колчака, малолетний капитанский отпрыск Шурка, которого от воспаления легких Федос Чижик выхаживал, как его, мальчонку, по фамилии…

— Лузгин, — подсказала она тихонько. Ааа, да-да-да, как же я забыл…

— Мне пальцы попортить?.. — говорю деловито. У матроса Чижика двух пальцев на правой руке недоставало, если помните. Каким-то донельзя загадочным"Марсом фалом"оторвало.

Тимирева щекотно завозилась, отрицательно ерзая у меня на плече:

— Не получится… Марса-фала нету… Ну, если вы его достанете, миленький Самуил Гедальевич…

Наш человек, смотрите-ка! Молодчина, декабристочка!

— Постараюсь непременно достать! — говорю — Достану — и сразу оторву им себе пальцы!

— Не надо, — серьезно сказала Тимирева.

Ну, как прикажете!..

Еще раз прописал ей полный покой, обещал что Гришину попрошу за нею присматривать, потому как с кровати совершенно вставать нельзя — засмущалась по дворянски, спросила, есть же здесь заключенные женщины, и она бы за деньги… У нее есть немного.

— Анна Васильевна… — схватился я за голову — нет здесь женщин, кроме вас! И Марии Александровны… Остальные — марухи с марьянами, чики и шкицы! (Женщины воров, воровки и проститутки) Отдайте деньги Потылице, он вам молоко с сайками покупать будет. И напрасно вы генеральши стесняетесь, я вас уверяю! Лежите, лежите, побольше кушайте, побольше спите, даст Бог, все обойдется…

Убедил, кажется.

Вот седой Ромео с непраздной Джулией, Шекспиру не снилось, и я Тибальд. А Потылица между влюбленными с записками бегает, он кто — Меркуццио?.. Ой, типунище мне на язычище…

— Александр Васильевич, — говорю, продолжая демонстративно чесать удостоенный чести быть битым бок — знаешь?.. Ведь ты, кажется, очень толковый хирург…

— Я?.. — призадумался Колчак, честно попытавшись вспомнить, когда и где он получал медицинское образование — Я, конечно, умею оказать первую помощь раненому… Но…

Киваю с важным видом:

— Я когда Женю оперировал, ты мне помогал.

Он пригляделся ко мне, понял, ахнул беззвучно, перекрестился…

И говорит:

— Мне бы твой безудержный оптимизм, Самуилинька, взял бы я тебя боцманом. Эсминец ты, ей-Богу…

— Почему, — удивляюсь дурашливо — я эсминец, то есть миноносец?.. Я, — многозначительно укладываю себе на грудь свой второй подбородок… Кажется, третий уже намечается! Вот вы мне скажите, товарищи, как бы мне оторвать от себя один препаршивенький пудик веса и прицепить Колчаку?.. Ему как раз не помешает. — я рассчитываю на что-нибудь покрупнее… Я, — говорю — тебя, заметь, не фельдшером определил, а своим ассистентом! А ты меня, Александр Васильевич, то миноносцем, то вообще… боцманом…

— Эсминец — потому что ты безудержный… Имя самое что ни есть эсминское, — ответил мне Колчак со своим безразмерным учительским терпением, на которое я и рассчитывал — и не быть тебе боцманом, потому что эсминец и миноносец совсем не одно и то же, и не мечтай…

— А ты меня на палубу поставь… — говорю серьезно — увидишь что будет…

И, выудив из саквояжа парочку хищно блеснувших никелем инструментов, показываю ему, а то нашелся, понимаете ли, Фома!

— Это что?.. Отвечай, не раздумывай!

— Зажим Кохера, — ответил Колчак машинально — кровоостанавливающий, зубчатый, изогнутый, номер два… И языкодержатель… Окончатый… Для детей…

— и вытаращил свои сапфировые: — Ой мамочки… — простонал с подозрительно похожей на мою — а что вы еще хотели?.. — интонацией.

Замешательство у него было, впрочем, секундное. Завозился, влез на подушки повыше и — с азартно вспыхнувшими глазами, сейчас облизнется от удовольствия:

— Дай руку! Дай, дай, дай, не защекочу… — посапывая от предвкушения, ласково раскрыл мне ладонь и быстро-быстро отстучал подушечкой большого пальца: — тире-точка-точка-тире-тире! Тире-точка-точка-тире-тире! Ну?.. Переведешь?..

— Дым, дым! Боевая тревога, — пожимаю плечами — ее может предварить общий вызов… Он такой: тире, точка, тире, точка… Тире. Вот…

Ох, Колчак и смеялся: свалившись со стоном в подушку ничком, самозабвенно под одеялом всем телом извиваясь, не иначе долго практиковался, наблюдая за угрем на сковородке, и норовя целеустремленно продолжить свое безудержное, то есть очень военно-морское веселье где-нибудь, скажем, на рейде, то есть вне пределов кровати, пару раз я его на полдороге к отплытию и ловил, дорогие мои товарищи! Кровно, между прочим, обиженный. Я бы тоже не против… дать полный ход… ну, порадоваться.

А тут, понимаете ли, жадничают!

— Тебе на ухо, Самуил… — выговорил Колчак наконец, захлебываясь — на ухо не медведи отнюдь наступили… Тебе… Ой… Все слоны Ганнибала! До перехода через Альпы… Хи-хи…

Ну, пардоньте, ваше высокопревосходительство… Такие таланты, как склонность к искусствам, при Сочетании-на-Небесах не перемешиваются, очевидно! Только знания — да и те отчасти… А для работы с морзянкой музыкальный слух требуется.

Не быть мне радистом! Фальшивлю. Никто моей передачи не разберет…

— Я бы тебя научил… — примирительно выдохнул отсмеявшийся адмирал, с удовольствием утираясь платочком — между нами, революционерами, надушенным — это необыкновенно просто! Вот восьмерку возьми например: тире-тире-тире-точка-точка. Какие у нас буквицы начинаются несколькими тире, Самуилинька?.. Тире-тире?..

–"Мыслете", — ухмыляюсь.

— Так точно… — он аж фыркнул, так нравилось ему — А тире-тире-тире?..

— Это"он"…

–"М"и"О"вместе"мо"… — жизнерадостно (а чего же я добивался, дорогие товарищи?..) подытожил Колчак и пропел негромко, но я просто вздрогнул: голос у него был оперный, хоть сейчас на сцену ставь и исполнит партию: — Мо-ло-ко кипит, мо-ло-ко кипит… Вот так к любой буквице с циферкою подобрать можно ключик! — похвастался с гордостью. И посерьезнел, пожевал задумчиво губами… — А в чем моя помощь тебе заключалась?..

Как мне дорог его вопрос был, я могу объяснить вам?.. Или догадаетесь сами?

И, сколь не надо было мне спешить, я ему рассказал…

Это было, когда я угловой шпатель взял левой рукой, чтобы пристроить данный инструмент в гостеприимно распахнутом Женином рту… Разинул, хоть голосовые связки рассматривай, оперный певец растет! Мне и язычок ему не пришлось прижимать, чтобы во время операции он давился, открывая рот пошире, и без того небо как на ладони…

— Проше пана доктора… — не выдержала моя ассистентка, младая полячка Кася, по которой вздыхает юное дарование Семен Матвеевич Потылица. Вышколена она была знатно покойным своим немцем-работодателем, долго крепилась, поверить не могла, что я пациенту уступаю — не фиксировать не можно! Скальпированье, пан доктор… — побледнела — под хирургической маской видно. Глаза тогда западают, если хотите знать. А у меня в пальцах, в самых кончиках, щекотка теплая — словно Колчак ресницами… Вот-вот прозрею! Пальцами… Как же это?..

— Можно, панна сестра, — говорю. Вроде перекрестилась она, я не смотрел. Я увидел другое… Безобразный нарост лимфоидной ткани за небной занавеской. Отвратительного врага в детском теле, которого ни разглядеть толком, ни нащупать, и смотрят на него впервые, уже когда враг в лотке лежит…"Братишка", — ободряюще произнес совсем рядом глуховатый колчаковский голос. Помню — не удивился ничуть. Подхватил первый нож, завел и срезал врага с невесомой точностью и почти бескровно. Отбросил, потянулся за вторым… Три ножа мне всего понадобилось, и без окончательной зачистки кохитомом. Двумя мог обойтись даже, но рисковать не стал… И сижу как кукла на чайнике, глазами хлопаю, к новому зрению принюхиваюсь: Кася уже с Жениной головенки повязку сдернула, тампоны вытащила, просморкаться помогает, а я… даже объяснить не знаю как… в общем, каким образом заживление у него пойдет вижу…

Засмотрелся, вздрогнул, когда он меня позвал перехваченным шепотом:

— Доктор… А почему… — тянется из Касиных рук ко мне. Я его прямо как был, в перчатках, и подхватил.

И очнулся.

— Плюнь, плюнь, не глотай ничего, — сую ему полотенце, он послушно подносит его ко рту… — Женька, мальчишка мой дорогой! Ты герой, ты это знаешь?..

Он хотел засмеяться, но увидел, что я головою качаю отрицательно, и смешинку выплюнул.

— Скажете тоже… Герой… — пыхтит — Сами говорили, что больно будет, а больно ни чуточки не было, а теперь говорите что герой… Вы притворялись, да?.. Притворялись?

Вгляделся в меня, нахмурился, поразмыслил и так задумчиво:

— Не притворялись… Взаправдашно думали, что будет больно. Это просто у вас хорошо получилось… Раньше так не получалось, а теперь получилось… Да, доктор?.. Значит, мы вдвоем с вами герои?..

А ведь и впрямь…

Два героя, и где-то третий, потому что мой названый брат в адмиральском чине мне непостижимым образом помог, и боюсь задумываться — каким. Не ешиботник я! Этакие тонкости Мировой Короны разгадывать… Понимаю лишь, что Колчак теперь тоже по части своей профессии умеет больше, чем до нашей встречи умел.

Хотя ему-то — куда уж больше?..

Дирижабль изобрести для полета на Марс, там вроде есть каналы и моряк пригодится?

— Герои. Оба, — говорю твердо — Поехали отдыхать?.. То есть я пойду, а ты на мне поедешь?

— А ножик?! — напомнили мне немедленно. Я и рта не успел открыть ответить: фельдшерица Кася, до глубины души пораженная то ли моим операторским искусством, то ли мужеством пациента, обоюдным нашим героизмом, короче, вполне серьезно присела в книксене:

— Я отмою и принесу вам, панич! Як Бога кохам…

Женя сделал вид, что невыносимо огорчен отсрочкой и выговорил еще одно условие:

— А на шее можно поехать?.. — кровотечение у него изо рта, между прочим, уже прекратилось бесследно. И говорить он совершенно свободно мог… Я знал, почему. Запредельная, нечеловеческая — или очень человечья, напротив! — точность аденотома в моей руке…

Вы можете мне ответить, дорогие мои товарищи потомки, почему буквально все дети выражают желание залезть на меня верхом?..

Ну… Мне вообще-то самому очень нравится…

Думаете, на этом моя эксплуатация закончилась?.. Напрасно.

Старший Женечкин братец Виктор потребовал сию минуту прооперировать и его. И так он вечно вынужден уступать этому Жеке все, решительно все интересное… А почему нельзя, доктор?.. А я слышал, что на фронте раненым операции без передышки делают!

— Потому, — Женя говорит — что раненые без немедленной операции точно умрут, а с операцией, даже без соблюдения всех требований этой… антисептики…

может быть, выживут… Правильно, Самуил Гедальевич?.. Эх ты. Я моложе и знаю! И я вовсе думаю, что если б Самуил Гедальевич был на германском фронте… Папа бы не умер… В лазарете…

Вот что на это им ответить?.. Не подскажете?

— Правда?.. — без обиды на несправедливость судьбы, с одной готовностью поверить в чудо заглянул мне Виктор в глаза — У папы было ранение в голову… Вы бы правда… Смогли?..

— Наверное, тогда бы не смог, — повожу плечами. Не хочу знать, откуда явилось твердое понимание, что сейчас — сумел бы вне сомнения… И какой характер носило смертельное ранение капитана Колокольцева, догадываться не желаю тоже. Потому что знаю, что могу догадаться…

Словно чья-то ободряющая рука лежала на моем плече, а другая подносила к глазам Великую Книгу! И я уже учился читать Письмена, начертанные рукою Бога.

— Ты дал мальчику подержать хирургический нож?.. — еле слышно спросил у меня Колчак.

— Я его ему подарил… — развел я руками виновато.

Он покашлял в странной какой-то задумчивости, я подумать успел: не одобряет баловства. Да и понятно ему, что такое для хирурга нож… Сухие горячие пальцы, в темноте нащупав, жарко стиснули мне запястье:

— Тонняга (классный парень. Офицерский жаргон)… Знаешь, Самуил, когда меня к штурвалу впервые подпустили?.. Я чуть старше мальчика Жени был — двенадцать лет… Отец в Севастополь ездил к друзьям и меня взял… А на пароходе капитаном товарищ отцов оказался. Пароходик колесный, кливер еще при ветре подходящем распускал, представляешь… Гаджибеем звали… Как сейчас помню. Тяжеленько мне было его на курсе удерживать, взмок гимназистик…

— И… Что?.. — прервал я адмиральские воспоминания.

— И то… Пошел я в следующем учебном году на шкентель, — усмехнулся Колчак — поступил в Морской корпус то есть… Шкентель — это, братишка… — примолк выжидательно.

— Конец строя корабельной команды… Для юнгов, — не подвел я его. И взмолился: — Выбрось из головы тоску, а, Александр Васильевич?.. Душой прошу… Я уж ни о чем не говорю, что за жизнь будет хорошая… Пустыни садами процветут, на север теплые реки хлынут. Станет так, верю в это… Ты посмотри, какие мы с тобой! Знаешь, что с нами случилось?.. Наши души срослись неразнимчато… Куда ж я без тебя?.. Пожалей меня.

Со стонущим выдохом потянул Колчак мою руку — и я шмякнулся о его постель лбом, сползая с табурета на колени.

— Самуилинька, Самуилинька… — ворошил он мою непокорную шевелюру — что же это я?.. И вправду: как бы мне тебя за собою в расстрел не потянуть…

Это мы еще посмотрим, думаю.

Кто кого и куда потянет!

— Несбыточномечтатель ты мой… — закашлялся Колчак. А кашель у него означает в переводе на человеческий"сказать воспитание не позволяет, что я об этом думаю" — и кто бы говорил, то есть кашлял: сейчас все, что думает, выложит.

— Мой учитель… — не заставил он меня томиться ожиданием — барон Толль… Подгонял ездовых собак. Кричал по чукотски: впереди еда, впереди отдых… И собаки бежали быстрее… Хотя впереди ни еды, ни отдыха не предвиделось. Большевистские лозунги… Так похожи на понукание каюра… Самуил! — нервно дернул меня за чуб — Ты знаешь, что делают с выбившимися из сил ездовыми собаками?..

— Так ты ж просил вроде собак не пристреливать… — хмыкнул я довольно, потихонечку из железных адмиральских пальчиков выкручивая свои волосья. Вот привычка кошачья у высокопревосходительства… Вцепляется! На освещение тратиться не надо, из глаз искры сыплются. — Дай только срок, — говорю — мы города построим там! Ну, где сейчас только на собачьих упряжках. Он даже приподнялся.

— Где, в тундре?.. Там нельзя строить, — снова закашлялся — вечная мерзлота… не даст! И ее разрушение может нести необратимые последствия для совокупности живой и неживой природы высоких широт… Самуилинька, — прервал себя сам, враз охрипнув — потому что мы снова увидели мерцание сгущающихся звезд. Это было как порыв искрящегося ветра на сей раз, даже холодок дохнуло, помню, или просто озноб меня пробрал?.. И плыл на грани зрения прилепившийся к подножию голубовато-серых пологих горных громад немыслимый город из высоченных и разноцветных домов: розовые, салатовые, охряные — гладкие стены, огромные окна, плоские крыши без печных труб, с какими-то торчащими проволоками… На высоких колоннах стояли эти дома. Словно плыли в морозном тумане или шагали куда-то. Не к горам ли к тем голубым?..

А что за горами?

— Охотское море там… Это же сопки Тауйской губы, видишь?.. Перешеек между бухтами Нагаева и Гертнера… — пробормотал Колчак с рассеянным равнодушием практикующего географа — Самуилинька, мы ведь видим будущее?.. Кто мы такие, Самуилинька? Ты ведь знаешь?!.

Язык мой немедленно повернулся ответить вопросом на вопрос. Надо же его расшевелить, братца названного…

— А ты таки как себе думаешь, Сендер брудер?..

Добился — Колчак усмехнулся:

— Знаю я, знаю, что ты еврей, не напоминай… А что думаю… Лучше бы нам не расставаться, братишка, только ума не приложу как это сделать!

— Мы и не расстанемся, — отвечаю серьезно, он почувствовал тон мой, помедлил, колеблясь, но все же осторожно уточнил:

— На этом свете… И… На том — тоже?..

Смотрите-ка, а сообразительный…

Молча я склонил голову. Вот так, сам додумывай, если хочешь. Потому что душу выращивают, а не подсаживают чужой кусочек…

Православные размышлять не очень любят, правда. Или размышлять начинают с опозданием, вот адмирал у нас как раз такой любитель.

— Аа, — махнул отчаянно православный Колчак рукой — с тобой, братишка, хоть к черту в зубы!

Напрасно я, выходит, его хвалил…

— Ты бы, — говорю — хоть черта пожалел, бессердечный: зубы ведь обломает и подавится.

Он вздохнул только невнятно, сквозь прижатые к губам пальцы. И поэтому я ему молоко перед сном не доверил пить самостоятельно, забудет ведь, потому что с опозданием задумается, из своих рук и споил, он не против был — цедил тепленькое мелкими глотками, лежа у меня на локте. А пока он пил, я усердно чесал языком: сколько в городе продовольствия, сколько человек трудоустроено, какие на рынке цены… По военной-то части наше морское высокопревосходительство небось кого понимающего допросить успело (и насоветовать, чего уж там..), а мы, чекисты, все же больше соображаем по хозяйственной!

И расслабился Колчак, меня выслушав. Словно пружина какая, вот и не знаю с чем сравнить… Знаете, кстати, как он всегда засыпал?.. Свернувшись в невообразимый кокон из одеяла, это в Морском корпусе, оказывается, учили гардемаринов обязательно закутываться по уши, чтобы никакого неприличия, понимаете ли, потому что офицеры на корабле часто спят, представьте себе, нагишом — на стирке белья экономию пресной воды наводят, подите-ка… Совестливый, словно и не из класса угнетателей и эксплуататоров! На два мешка больше совести имел, партбилетом клянусь, дорогие мои потомки, чем вообще у знакомых мне людей имелось — а я многих знавал товарищей… Вот ведь незадача какая! Есть Колчаку было стыдно досыта, спать было стыдно в тепле, зная, что каппелевцы его в тайге сейчас голодают и мерзнут, и как бы еще красных щетинкинцев белый адмирал Колчак не жалел, не только своих белогвардейцев, а то они тоже ведь по таежным урочищам бесприютно бродят, да никак и в Иркутске у мирного населения дела неважнецкие — и во всем этом неудобье он себя беспощадно виноватил и грыз, и совесть у него была как акула.

А поговоришь о хозяйстве городском, хоть пару зубов акуле выломаешь. Пока к Колокольцевым на ночное дежурство я ехал, все обдумывал: убедительно ли сказал?.. Сомнительный такой стал, от Колчака научился! Приезжаю, спят давно мальчишки… Кася мне:

— Проше пана доктора, но вы скажите пани, что ей входить к паничам неможно! — глазами сверкает, дверь в детскую загораживает, а Колокольцева подле двери стоит, за стенку цепляясь. Ну и ничего удивительного.

— Подите, подите, — говорю — панна Касенка, в автомобиль, да скажите шоферу, что я вас в тюрьму ночевать отвезти велел, нечего вам одной по ночам в пустом доме дрожать, Семену Матвеевичу кланяйтесь, к адмиралу не заходите — спит, а мы здесь сами с Натальей Алексеевной разберемся… Вы же понимаете, Наталья Алексеевна, — говорю — что кашель у вас для оперированного ребенка очень заразительный. Пойдемте на кухню… Бывшую операционную, — усмехаюсь — Минуточку только, я к детям загляну… Чаю бы мне, а то не жилец я на этом свете.

Подхватилась, самовар побежала ставить.

— Самуил Гедальевич, — окликает — у меня варенья немного есть, из жимолости… Вы любите?.. Сама варила. Казимирочка, голубчик, и вы садитесь! И шофера надобно бы позвать.

Знаете, что такое благородная бедность, товарищи потомки?.. Это — когда дома хлеба нет, но банку варенья для гостей приберегают…

Для гостя то есть! Для одного меня.

Кася, как про Семена Матвеевича услыхала, как вспыхнет, как отнекиваться начнет… И за спину мне, и за дверь, и еле-еле успел ей сверток с едой в руки сунуть, и бормочет: Ой, найлепше, найлепше… Ой дзянькую… — эге, думаю, ну и шустры вы, красный партизан Потылица! Аж в тюрьму к вам бегут стремглав. Не хуже чем к адмиралу…

Синее-синее цветом было оно исчерна, варенье, — как погибельные для женского полу глаза Колчака. И кедровыми орешками фаршированное.

— Какая, — говорю — роскошь. Невозможно, — говорю — не угоститься! Золотые у вас, Наталья Алексеевна, — говорю — ручки!

Посмотрела Колокольцева на меня, блаженно зажмурившегося, и зарделась по девичьи:

— Я вам с собой отложу…

Вот ведь провокация! И буду я как тот анекдотический еврей, который из гостей возвращается с кусочком торта для тети Хаси, оставшейся сторожить лавку?..

— Скорее для адмирала, — серьезно она говорит — вы же для него понесете?.. Глазастая какая.

— Отнесу, не стал я спорить — а скажите, как вы к Колчаку относитесь, Наталья Алексеевна?.. Хотя, если не хотите отвечать…

Она плечом дернула, я понял сразу: ответит.

— Я из офицерской семьи, — говорит — муж, отец, дед — вам, наверное, трудно понять, что это такое… И мне всегда, как впрочем и всем моим близким, казалось что офицер служит для защиты своего отечества. А не для политических амби… Амбиций… — прокашлялась глухо, утерла рот скомканным платком. Заметила, как я платок разглядываю — протянула… Я развернул, приблизил к глазам. Стекловидная мокрота, на пневмонию застарелую похоже…

— Вы Колчака уважаете, господин чекист, ваше право. Удивлены?.. После того, как произвели у меня обыск и нашли листовки в его защиту, не ожидали таких откровений?.. Или революционная ситуация между матерью и детьми вас не удивляет?

Молчал я долго — успел услышать ее тоскливый вздох. Очень, знаете ли, в офицерском духе: отвечать с охотной прямотой, а потом думать, не было ли сказано лишнее…

— Революционная ситуация в семье была со времен Сократа, — замечаю — помните его высказывание о безнравственности молодежи… Возможно, он кого-нибудь более древнего цитировал, кто знает?.. — пожимаю плечами с безразличием, чтобы ее успокоить. Поверила, расслабилась… — А вот насчет офицера и политики не соглашусь! Должен интересоваться политикой офицер! И должен в ней хорошо ориентироваться!

— Политизированная армия, представляю, — бледно улыбнулась Колокольцева — в Офицерском собрании день начинается с агитационных речей сугубо штатского комиссара… — кстати да, думаю… Неплохи были бы комиссары с военным дипломом… — Вернете вы, большевики, со своим политическим образованием офицеров век гвардейских переворотов, помяните мое слово! — повысила она голос и снова закашлялась — Вот, возьмите, пожалуйста, — протянула мне аккуратный бумажный сверточек. Ниткой он был перетянут. На ощупь я определил, что там упаковали — вскинул на нее повеселевшие глаза:

— Отобрали, значит, игрушку, Наталья Алексеевна?.. Которая не игрушка, конечно, а хирургический инструмент?.. Надеюсь, не у спящих потихоньку взяли? — и попал в точку: вспыхнула, прикусила губу… — Верните Жене мой подарок, пожалуйста. Он ведь врачом хочет стать, разве вы этого не видите?.. Еще пуще Колокольцева зарделась, гляжу, видит-видит, не сомневайтесь, и приятно ей, что другие это тоже видят…

— Хоть бы что другое… — пробормотала обессиленно — ох, что я?.. Благодарю! Но… Другое… Не такое страшное… То есть… — запуталась в словах и поникла, страшась уже, что слишком много я увидел. Интересно, если б не ее болезнь, смогли бы братцы листовок наляпать?..

Что-то подсказывает — обязательно бы смогли!

Исхитрились бы как-нибудь!

Из вещей покойного офицера Колокольцева мы у нее нашли только немного одежды, продала все. И небось оружие первым долгом.

Думала, поможет.

Детей убережет от политики и войны.

Сказал бы я вам, дорогие товарищи потомки, где находится самое грозное человеческое оружие, да вы-то знаете. А так кому говорить?.. Колокольцевой, чтобы ее вконец напугать, или Колчаку, который, пожалуй, поймет — да ему это больно понимать, а я увеличивать его боль не желаю…

Словом была создана Вселенная.

И словом же ее можно разрушить и выстроить заново.

Вот туда, в новую, где живете вы, потомки, звали мы, большевики, всех желающих, и знали твердо, что там для всех хватит места… И для дворянских детей, сыновей погибшего на позорной империалистической войне офицера, хватит места тоже, и солнца хватит, и воды, и хлеба, и учения, да что там — мы и адмирала Колчака в новое позовем и не обидим!

Не верите?..

Оставить Жене нож я Колокольцеву убедил… Сам не догадаюсь никогда, как это у меня получилось!.. Семь потов сошло. А потом подкинул дров в печку, попросил ее скинуть платье, желтая в буроватость она была — как отвар крушины, Господи… Дряблая-дряблая, груди тряпочками, простукивал ее птичьи косточки — в груди щемило… Колокольцева покорно гнулась на табуретке, покашливала всхлипывающе. Накинул ей на плечи свою бекешу, взял в руки ее, невесомую, отнести нетопленым коридором в постель — заплакала беззвучно и горько. Ах я олух… Она же мне ровесница, чуть младше!

Муж ее убитый был такой, как я…

— Я сама… — шептала.

— Сами, сами, — говорю — и заново испростынете. Вот я простыни ваши сейчас у печи согрею, поставим вам банки…

— Банки… — озадачилась Колокольцева.

— Банки, — подтверждаю…

Пригрелась она с банками. Уснула…

А я на цыпочках по немилосердно скрипучим, ремонтировать давно пора, японский замок какой-то, а не квартира офицерской вдовы, половицам в детскую шмыгнул — аденотом дареный положить на место. Где его Женя прятал, он сам мне показывал!..

Положил, выпрямился…

— Самуил Гедальевич, — окликнули меня с кровати громким шепотом.

— Это что за полуночничанье?.. — присел я у изголовья на корточки, опуская ладонь на воробьиную пуховую головенку. Жара нет, хорошо…

— Я пить хочу… — жалобно признался пушистик — Когда уже можно будет мне водички?..

Так, Колокольцева до сих пор ему не давала?… И Кася у нее на поводу пошла?.. Вот… Клурэватая (в смысле"деловая") мамеле…

Пришлось громко красться на кухню.

Подслащенную жижку таинственного мутно-лиловатого оттенка он хлебал просто с невероятной величины восторгом:

— Варенье… Мама вам варенья поставила! Она его ух как бережет! Витька-а-а. Вставай! На! Пей, с вареньем…

— О, так тебе варенье можно?.. — босоного пришлепал с соседней кровати — ах ты дунер (дурак), цап его, и на колени, и ступни зажать в руках — замечательно растрепанный Витька — Я сейчас… Самуил Гедальевич, пустите.

— Куда собрался?.. — грозно шикаю на него.

— Надо… — отбивается пятками. Пятки бархатные, ходьбы босиком не нюхавшие, ну погоди…

— А пощекотать?.. Попался чекисту, белогвардеец, попался-попался…

— Ай! Уберите усы! — шепотом завопил совершенно осчастливленный босоножек

— Это нечестно… Усами!!! Я не белогвардеец, я русский офицер!!

— А я русский военврач, я взял на себя командование… — пыхтя, полез мне на спину пушистоголовый младший офицерский братец — Ура-а-а… Высота взята, господа… Победа… Витька, кричи потише, а то мама проснется. Ой-я… Меня уронили… Я опасно и смертельно ранен. Поможет… Только варенье… Полное блюдечко.

— Я и говорю, что мне надо… — бесхитростно пробормотал Витька и только потом догадался посмотреть на меня, коварно ухмыляющегося — Уййй… — хлопнул себя по губам — проговорился. Самуил Гедальевич, не выдавайте… Я немного варенья отлил… И спрятал… Для Жеки, честное благородное слово! У него же была операция…

— Чекисты своих не выдают, — отвечаю серьезно. — Чекисты своих прячут в одеяло. Вот таким жестоким чекистским способом… Давайте так сделаем: отлитое варенье будет НЗ. Знаете, что такое НЗ?.. Молодцы. Мне ваша мама подарила немного варенья. А для Жени я принес творогу, и мы его сейчас этим подарочным вареньем сдобрим… Думал, будет вам завтрак, а получился поздний ужин… Прямо как на балу, только там вместо творога с вареньем мороженое и фрукты подают. Ну, ничего… Дайте срок: будут у вас, у детишек, и яблоки — здешние, сибирские яблоки… И бананы, и ананасы даже… — и кондитерское крем-брюле… Тоже будет тут расти, прямо вместе с сахарными вафлями! — подмигиваю.

— Вы не шутите совсем… — поняли братцы, уплетая крупитчатый желтоватый творог — сибирское молоко жирное! — за четыре щеки.

— Не шучу, — покачал я головой, с удовольствием отмечая, что глотать у Жени получается без малейшего дискомфорта. Аж кончики пальцев у меня блаженно зачесались.

— И что русские офицеры и чекисты свои, не шутите?.. — заглянул мне в глаза неописуемо взъерошенный (в точности я в детстве, и даже рыжинкой отливает!) и по моему тоже щекотки трусивший (верещит с моей интонацией!) Виктор — Не шутите… А кто для вас тогда не свои?.. Белогвардейцы?.. Адмирал?.. Не смейтесь, пожалуйста, я же понимаю, что вы его тоже своим считаете, а нас дураками — потому что мы не разобрались… Скажите, кто для вас, для большевиков то есть… враг?..

Дети еще меня о таком не спрашивали…

— Те, которые хотят захватить нашу Россию, — твердо говорю — которым покоя не дает русская плодородная земля, русский душистый хлеб, русские могучие реки, чистые рыбные озера, леса со строевой древесиной и пушными зверями. Железные рудники, золотые копи, самоцветные жилы покоя им не дают! Те, которые воспользовались борьбой нашего народа за лучшую, за счастливую жизнь и пришли с разных концов земли все в России украсть и к себе увезти!

— Швейную машинку… — пробормотал Виктор — У мамы чехи швейную машинку утащили. И ковер, который мама и папа купили после свадьбы…

— Такой ковер заменить нечем, — развел я руками — а машинка у вашей мамы будет.

Он решительно тряхнул рыжеватым своим одуванчиком, явно два раза в месяц, не реже, просившим стрижки, то-то с ним было в гимназии мороки. Там с прическами строго!

— Не надо… Если вы откуда-нибудь принесете, она будет… это… как называется… реквизированная, вот. Или трофейная… И будет мама как та чешка, которой повезли нашу машинку. Простите пожалуйста, не надо…

Ну вот, с такими рыцарскими принципами — и варенье таскают из буфета. Уснули они двухголовым осьминогом, представьте. Дворянские отпрыски благовоспитанные называется: в одной кровати любят ночевать. Украдкой, потому что мать увидит — не похвалит… А от меня не таились, поняли, что для меня спать с братом в обнимку совершенно не предосудительно.

Что не так, потомки дорогие?.. Тесно, говорите, вдвоем?..

Хе-хе. А вдевятером на одной кровати не хотите?..

Я так в детстве спал. Поперек, у старших в ногах.

И ничего, знаете ли, не жаловался!

Уууааххх… Самому бы сейчас прилечь на минуточку… Слава Те, Господь мой, вроде все благополучно… Совсем я как христианин повадился говорить. А не надо было — сглазить можно…

До сих так думаю, что хотите со мною делайте, товарищи, и ты, любушка мой Александр Васильевич, надо мною посмеивайся, только сомнение мне не стряхнуть, не иначе в кудрях запуталось!

Только я в гостиной на закономерно скрипучий отменно диван осторожненько опустил свою толстую задницу и примерился потащить с громко жалующихся ног тяжелые сапоги — надсадно задребезжал дверной звонок и одновременно в филенку отчаянно загрохали кулаками. Подумали — и для верности добавили каблуком, вопя:

— Товарищ предгубчека! Откройте скорее!..

Что за полуночный гармидер (заваруха)?..

Небось какое-нибудь боевое чекистское дело. Грабеж с перестрелкой. Поджог… Убей меня киця лапкой, не было у меня тогда иных мыслей.

Ночи в Иркутске были боевые!

В переднюю мы с мадам Колокольцевой: капот поверх сорочки нараспашку, глаза навсегда катастрофические — подоспели одновременно. Из детской уже две головешки пушистые заинтересованно выглядывали, вроде… Наверняка босиком! Вернусь — выругаю за ортопедический нудизм с большевистской беспощадностью…

— Выстудитесь! — негалантно отпихнул я Колокольцеву локтем.

И с уверенностью хозяина квартиры повернул легкомысленный — монетой открыть — французский замок.

— Товарищ Чудновский! — тусклыми костяными пуговицами пялились на меня испуганные глаза личного Нестеровского шофера. Водить Нестеров не мастер… Офицер двадцатого века называется, хе. Вон Колчак, чуть не вдвое старше, не то что автомобилем — аэропланом умеет управлять, аж завидно… А Нестеров без авто-кучера не обходится. Фамилия у шофера была исключительно литературная: Калашников, и внешность к фамилии подходящая, этакий крупитчатый добрый молодец с лубка.. — Фельдшерица Красовская передает… Тимирева, значит… Худо с нею… Кровит.

Кажется, я впечатал жалостно вякнувшего Калашникова в стену, пробегая мимо него…

Не помню. И не хочу вспоминать.

Остаться до утра у Колокольцевой шоферского ума хватило. И бекешу мою забытую утром принес. Да, точно, утром…

Автомобиль у Нестерова был еще… ну как бесполезная маленькая конфетка, только голодуху раздразнить: открытый, новенький, американский… Chandler Cleveland, кажется. Тридцать лошадиных. В прошлом году только начали выпускать… На уворованное от адмирала золото небось какой-нибудь щеголь в аксельбантах себе выписал. Не для сибирских сугробов! Я гнал несчастного, спотыкающегося"Кливленда"по ночному Иркутску, и в одной солдатской гимнастерке было мне ужасно жарко — вот это я запомнил…

И еще мучительно запрокинутое декабристочкино лицо: голубоватый севрский фарфор! Лизонька моя покойная такую посуду предпочитала…

Страшно, остро, рыбно и медно-железисто воняло кровью. Черной, засохшей хрупкими чешуями. Бурой, спекшейся вязкими сгустками. И глянцевитой, злорадно блестящею… Алой.

Первый раз в моей жизни от этого запаха висельною веревкой запечатала мне глотку тошнота. И тяжелой своей ладонью по губам, ссаживая их до на языке, вбил я себе тошноту в рот и отправил обратно в желудок, холодея от осознания того, что сейчас придется мне сделать! Жуткое, неестественное, непоправимое и иногда преступное даже…

Что?..

Не преступное? Разве?..

Не спорьте с прадедом, потомки. Не пойму.

Готтеню, божечки, как я боюсь…

Ой, мамэ-мамэ, меня же другому учили!!!

— Прекратите истерику, доктор, — перепоясало вдруг мне душу словно граненым спартанским бичом из воловьих жил — истрихидой, под ударами которой юнцы Лакедемона праздновали свое двадцатилетие… Снова на расстоянии адмирала слышу…. Ой, братец названный! Помоги… Ты ведь уже помогал!

— Я говорю: прекратить… — бесстрастно повторил навсегда простуженным голосом у меня над ухом Колчак — Стоп истерить, Чудновский… — и — негромко, с особым напряжением горла выкрикнул сначала протяжно, нараспев, а второй слог отрывисто, резко, как выстрелом: — Смии…ррна! — резонансной частотою звука воинской команды прочищая мою помутившуюся в страхе голову.

Он стоял рядом, оказывается.

В шинели поверх одной нательной рубахи, наверное — потому что из-под шинельных пол у него посиневшие голые ноги торчали… В меховых туфлях комнатных моего любовного изготовления из унтовых голенищ, руки у меня отцовы оплеухи помнили. А рядом бледный как мука Потылица торчал, пытался безуспешно отвести глаза от истекающей кровью декабристочки, от платья задранного, от пузыря со льдом… У него на физиономии веснушки проклевывались. Не замечал раньше… А сейчас как-то сразу все заметилось. Кася для декабристочки ампулу с камфарным маслом ломает.

Маша с компрессом возится.

И Колчак на подставленный виновато Потылицыну локоть даже не опирается…

В его-то состоянии!

Я к нему качнулся — поддержать. И уронил руки, потому он коротким рубленым жестом отстраняюще выставил ладонь… Другой он был какой-то. Словно подменили за время отсутствия моего. Резкий и острый, как клинковый взблеск.

— Очнулся?.. — выговорил отстраненно, дождался моего неуверенного кивка и отчетливым тихим голосом продолжил: — Чудновский. Марш руки мыть. Сестра Красовская, инструментарий, простыни, бинты?.. Доктор сейчас начнет операцию. Мария Александровна, попрошу вас покинуть наше общество, вы не рожали…

И два покорных шепота почти в унисон:

— Проше, ясны пан адмирал…

— Да, Александр Васильевич…

Ясный пан, между прочим, тоже вроде бы не рожал, подумалось мне под яростное звяканье околоточного рукомойника, ума не приложу, когда успел я до плеч намылиться, и вот он-то куда лезет… Без мыла… Прошу прощения за каламбур! Оглянулся на пана бешено…

— С Богом, братишка… — попытался мне улыбнуться Колчак и не смог, губы — бледнее щек они у него были — свело судорогой. Повернулся по строевому… Наверное, по военному хотел и пойти, но не получилось у него из-за туфель, конечно, будь они неладны, мягкие эти туфли, шаг в них шаркающий…

Хорошо, что в тюрьме мы, подумалось мне отчетливо. Знаете, почему такая парадоксальная мысль?..

В околотках тюремных абортативный инструментарий всегда богатейший: это же говорилось только, что в России беременным женщинам приговор — и смертный, и каторжный — откладывался до родов… На самом-то деле все было куда как прозаичней и страшнее!

Зеркала.

Пулевые щипцы.

Маточный зонд.

Расширители Гегара.

Кюретки и абортцанги… Не спрашивайте меня, почему они ложились в руки мои столь же привычно и просто, удлиняя и делая зрячими пальцы, как родные насквозь Куперовские ножницы с тонзиллотомом, не надо, прошу вас. Вообще не спрашивайте ни о чем, я не слышу!

У меня в ушах навсегда застрял мокрый хрустящий треск, это лезвия кюретки хрустели о женскую тайную, о декабристочкину плоть, о которой уже не умел я думать без щемящей сердце горьковато-душистой, словно миндаль, нежности и любил заранее то, что в ней вызревало… Никогда… Никогда в ладони не возьму. Пяточки не поцелую… Макушку не понюхаю… Задочек не пощекочу… Ленты пунцовые в куцых косичках и валансьен розоватый на кружевах… молоком с сахаром ванильным пахли… с двух сторон налетят, карабкаются как межвежатки на дерево: Papi, Papi… Я просил: Доциньки, скажите"тате"…"Тателе","тате", ну же… Vati! — пыхтели в ответ смешливо… Платья они… Суреле с Ханеле… я по российски дочурок звал… любили красные. Красно было в глазах у меня от кровавых розовых пузырьков. Хороший признак, кстати, и самый главный, и неважно, что кушетки Рахманова в тюремной больнице не имелось, имелась кушетка общеупотребительная, и стоял я перед ее изголовьем на коленях, потому что декабристочка на ней лежала задом наперед, оцените смекалку, товарищи, — и морфий был применен заместо отсутствующего хлороформа, избавь вас Господь от этого, под морфием анестезия неполная! Безнадежно и тихо плакала она сквозь свой оглушительный маковый сон, совала в рот кулачки, выговаривала отчетливо:

— Ай! Ааах… Ско-ро?..

Терпела, бедная, стоически, не вывертывалась…

— Минуточку, минуточку… Дыши, дыши животиком, мейделе (девонька), — выдыхал я глухо.

А за масляно-белой дверью в тоске ломала руки княгиня моя и генеральша Маша, я ее чувствовал, и незримо стояли рядом дорогие нам тени: Луиза и Алексей. Покойная жена моя, растерзанная погромщиками, и предпочтивший смерть плену молодой генерал Гришин, державший на руках двоих моих распрозверски убитых маленьких доченек, и играли они, баловницы, невозбранно его побрякивающими орденами, и тихо-тихо пели что-то ему по немецки, и не понимал их русский генерал, только молча тетешкал, прижимая к себе с жадною лаской, потому что не родила своих ему супруга его Мария Александровна, и аккомпанировал им на скрипке, незаметно смахивая слезы, седовласый осанистый господин — музыкальный профессор Сафонов… Покойный отец декабристочки, умерший на чужбине…

И что было потом — беспямятная багровая бездна, не достать ничего из нее. Осознал я себя от того, что Колчак крепко-крепко обнимал помрачившуюся мою голову, невесомо оглаживал плечи сухой узкой ладонью, согревал дыханием охолодевшее мое лицо:

— Самуилинька, Самуилинька… Отпусти себя. Не казнись… Ты все, что в человеческих силах, сделал… А на остальное… — Колчак трудно перевел дух, глотнул комок в горле, я смотрел завороженно, как двигается кадык на его шее: вниз в воротник… вверх из воротника… — На остальное — Его воля… За Аннушку руки твои золотые тебе целовать… От лютой смерти спас… — "Не надо!" — вскинулся я в нешуточном испуге, пошатнулся, голова у меня от утомления кругом шла… — Сиди! Молчи! Слушай меня, — до боли вонзились мне в тело железные моряцкие пальцы. Я повел плечами, он понял, разжал руку… — Я ведь знал, что она беременна… С самого начала знал. Уехать хотел без нее, куда брюхатой… в чрезвычайку, — виновато улыбнулся — что чрезвычайкой пахнет, чуял уже… А она меня по дороге догнала. Больная, в инфлуэнции… И с конвоем отправить ее не смог… Моя вина, Самуил. Не уберег… Ты половину вины снял с моей головы, понимаешь?.. А уж как я перед своими женщинами виноват! У меня ведь две дочурки умерли, совсем маленькие, знаешь?.. И Соничка обеих без меня хоронила, я в море пропадал… Самуилинька?.. Что ты, Самуилинька?.. Ты плачешь?… Почему, братишка?.. Маленький?..

Знаете, товарищи, я не помню…

Может быть, я и плакал…

Может быть…

Я помню, что у Колчака подозрительно блестели глаза и кашлял он как-то странно, когда из меня выталкивался густой и зловонный, как рвота, бессвязный рассказ о судьбе моей Лизаньки, моих дочек-малышек, моих мамы с папой… Всех, всех их унес погром…

И молча спрашивал я Бога Огня и Ярости: скажи! Нужна ли была эта жертва?.. И еще жертва: девочки Колчака?.. И еще — его нерожденное дитя, девочка тоже, я видел, видел!.. И еще… Еще… Еще… Миллионы, миллионы жертв!

Шаддаи Элохим, Господь мой, Ты доселе не получал такого великого всесожжения во славу Твою!

Верую в справедливость Твою, Бог Ярости, верую в суд Твой, Бог Огня — но не довольно ли крови?.. Пепла ли не сверх меры?..

Что я говорю?!

Простите меня! Пустите меня…

— Вот и молодец, братишка, что рассказал, вот и хорошо, вот и правильно, — шептал Колчак, удерживая меня лицом на промокшем насквозь своем плече — нельзя такое в себе носить, сгоришь… Давайте-ка выпьемте, а?.. Помянем… И за Аннушкино здоровье… У тебя есть ведь выпить чего покрепче. А ну доставай-доставай свою фляжку… Я ее видел, не прячь.

Я непослушными пальцами извлек из кармана просимое — за фляжку мою, между прочим, Ширямов меня называет буржуем. Фасонистая она у меня… Плоская и емкостью в один стакан, из матового серебра в морозных узорах, а ношу я в ней ректификат, злые языки уверяют, что если и чем разбавляю, то исключительно керосином… В целях получения популярного революционного коктейля под игривым названием"автоконьяк"! Клянусь партбилетом, не вру… Был такой. Машины заправляли, а сами не пили… Хотя… Бурсак, в девичестве Блатлиндер, однажды взял и приложился! Я уж думал, постигнет его на мою радость кончина дикарского короля из романа о пятнадцатилетнем капитане, так никакой его черт не взял: не воспламенился, холера… Изобрел только хорошую альтернативу касторке!

Эх, посмотреть любо-дорого было, как бегал он до сортира, товарищи! Потом ко мне притащился, весь из себя майская березка: бело-зеленоватый и трепещущий, и попросил сделать промывание желудка… На год вперед меня осчастливил! Уж я его так промыл, так промыл, сделал стеклышком, а уж сам-то Бурсак, промываючись, — хотя я, каюсь, не пожалеть его не сумел и зондировал осторожно — всласть придушенным петухом напелся, ни одной трели не пропустил, все коленца выкашлял.

Ой. Спасите, спасите, задыхаюсь! Аж слезы из глаз…

Проморгался — Колчак на меня глядит с изумленным сочувствием.

— Здравствуйте, вот так новости, — бормочет — дыши, дыши, братишка… Не ртом! Закрой рот! Носом!

Закрываю… А в пищеводе и на языке щекочущий такой костерчик затухает, это Колчак в чашку спирту плеснул и чашку в руки мне дал, а я в задумчивости попытался хлебнуть. Как жив остался… Нет, решительно отвыкать надо от привычки все в рот тащить!

— Как ты, продышался?.. — спросил Колчак тоном опытного врача — похорошело?..

— улыбнулся — Что головой трясешь?.. Чего-чего тебе?.. Водички? Обойдешься… Какой такой водички, тебя же, прошу прощения, от воды сейчас развезет а-ля натюрель… Подумать только, еврей из еврейского анекдота. Не настоящий, настоящие евреи пить умеют! Я с еврейскими журналистами отменно пил. Чуть не перепили евреи адмирала… А еврейский чекист чем хуже журналиста?.. Будем учить…

Я чуть не взвыл, дорогие товарищи. Вот не было печали, с белогвардейским адмиралом водку пьянствовать…

— Знаешь как на миноносцах пьют?.. — осторожно и ласково, так что совершенно я обмяк и обессилел, тормошил меня этот неумолимый белогвардеец — А на крейсерах как?.. Ты у меня всему научишься…

Тонкости еще разные в водколакании существуют, скажите пожалуйста, вероятно — на крейсерах стаканы побольше, в соответствии с величиной… То есть с тоннажем корабля. И на дредноутах водку пьют, вероятно, из четвертей… Не выношу водку.

Органически не перевариваю…

И традиции военно-морские, как именно надо ее, вонючую, употреблять и ею травиться, меня интересуют только потому, что для Колчака они значение имеют. А мои б глаза на нее не смотрели!

— Эээ, — присмотрелся ко мне, извиняюсь за неумелую тавтологию, знаток пьяных военно-морских традиций — да для такого как ты, дЮша (офицерский жаргон: душа моя, обращение дружеское на грани панибратства и может быть в ходу обычно между собутыльниками), водочку-то надо в патрончиках из-под губной помады выпускать… Тебе и за глаза будет… Поди, поди сюда. Сядь, — настойчиво потянул меня присесть на свою постель, и покорно я туда плюхнулся — сию минуту кофе заварю — полегчает.

Вот это другое дело…

Пальцы, сведенные вокруг стакана, у меня тряслись, и чтобы не плеснуть себе в морду, я не стакан поднимал, а к нему наклонялся. Колчак смотрел, хрустел пальцами: не нравилось… Кася еще тут прибежала, доложила, что выделений уже нет — прямо при адмирале в полный голос, у немца своего бесцеремонности выучилась, но Колчака этим не смутила, сгреб ее в охапку и в лоб от избытка чувств чмокнул. Ох фельдшерица и покраснела!.. Поделом… А несмущающийся мою рожу злорадную заметил, разумеется. У него не только уши, у него и зрение как у филина… Во все стороны. Наливает он Касе кофе — неужели такой случай упустит? — и мне подмигивает:

— Самуил, — говорит заинтересованно — чем тебе бы, — говорит с благодарностью — гонорар выплатить… — говорит задумчиво — А вот не сможешь ли ты, — говорит обрадованно — мне гитару где-нибудь достать?.. Ты, гляжу, все в уме прикидываешь, как я петь умею, ну и послушаешь…

Только представьте, потомки, чтоб в тюрьме концертировали. Не протестовали песней, а благодарили… Ей-ей, ведь рухнут скоро тюрьмы.

Почему-то только я был уверен, что Колчак играет исключительно на рояле! Что же, не откажусь: на полусогнутых к двери шасть и попросил кого из брезгливо — питье заморское, русскому человеку гадостное! — принюхивающихся к кофею из адмиральской камеры егерей пойти и у Попова его тщательно лелеемый инструмент одолжить!

Вне сомнения, инструмент явился с приложенным к нему моим заместителем. То ли любопытство его разобрало, зачем мне гитара, не иначе по голове себя стукнуть, и надо гитару от вандала уберечь, то ли смекнул — и тем паче был заинтригован! Гляжу, не такой уж он тугомыслящий, гитару непосредственно Колчаку протягивает. Нарядная она у него, с большим синим бантом… Все собирается играть научиться. Щиплет струны время от времени, извлекает жалостный гудеж.

Адмирал принял гитару осторожно, словно ребенка, по корпусу ладонью провел и щекой прижался, глаза закрыв. А бант немедленно развязал и положил на столик. Тронул, склоненно прислушиваясь, одну струну, другую, звякнули они колокольчиками, тихонько вздохнул и принялся неторопливо что-то подкручивать на решетчатой ладошке грифа, мимоходом страдальчески морщась. Гляжу, смутился мой Константин Андреевич, заерзал… Не о том думаешь, у Колчака же пальцы ревматические и болят!

А он музицировать собрался.

Быстро управился, кстати, хотя и совсем не спешил. Выпрямился, оглядел нас лучистыми своими глазищами…

— Никто еще сей песни не слушал, — весело говорит — господа, так что первыми будете…

И привычно накрыл напряженной тонкой кистью струны.

Рокотнули они целым оркестром… Я заметить успел, что у Попова от восхищенной зависти рот по ребячьи раскрылся… А потом взлетел голос — грудной, сильный, чистый, полился легко и свободно, если слово"свобода"применима вообще в этом переполненно гнусном месте, в котором вдруг зазвучало печально-искренне и просто:

— Пропыленный мой Боже, продымленный,

Пропитой в кабаках ни за грош,

Под безвестным живущий под именем

В мире нищих, святош и вельмож,

Босиком ли по северным стланикам,

В башмаках ли по южной тропе —

Где ты бродишь, каким серым странником?..

Как узнать Тебя, Боже, в толпе?..

Оглох мир от злого

Веселья на долгом пиру!

Мой Бог — это слово,

Пропетое на ветру…

(Маэстро Андрей Земсков, бард, посвятивший свои песни России, Ваши стихи взяты мною для повествования…)

Лицо у Колчака еще более обострилось и как-то вдруг посветлело — словно и впрямь молитвенник в руках держал, а не гитару. Только струны не жаловались, а гневались, вспоминали и напоминали:

— Дует ветер над Нарвской заставою,

Опустел Александровский сад —

Было так: уходили за славою,

Да никто не вернулся назад!

Волны Балтики — бездна граненая,

Гильзой стреляной звякнул стакан…

Птица-слава, не в масть вороненая,

Ковыляет всегда по пятам!

Дороги на Север,

Торосы да каменный лес…

Мой Бог — это ветер,

Срывающий листья с небес!

В дверь, между прочим, многоэтажно — голова над головой — заглядывают уже. Весь конвой сбежался, нарушая устав караульной службы. Сейчас заключенные собираться начнут. А и пусть…

Локти у Колчака вздрагивали мелко, больно было ему играть, и челюсти мои стискивались до протестующего хруста.

— Перепахана жизнь, поле пройдено,

Два крыла за спиною в мешке,

Я умру, но останется родина —

Там поют на родном языке.

Вновь город мне снится:

Гранитный, седой, золотой…

Мой Бог — это птица

Над Адмиралтейской иглой!

Устал мир от злого

Веселья на долгом пиру.

Мой Бог — это слово,

Пропетое на ветру,

Мой Бог — это слово,

Пропетое на ветру…

И на фоне затихающего струнного рокота глухой взрыд.

Кого это так пробрало?.. Кто у нас такой интеллигентный и знакомый и с Петербургом, и с Колчаковской биографией, вот удивительно.

— Слышь, комиссар, — протиснулся в обиженно заскрипевшую дверь могучий старик Степан Ферапонтович, некогда водивший со мною теософические споры: глаза под кустистыми бровями заплаканные, борода-мышеловка дыбом — хотишь, накажи меня, есь за што. Чужаком шшчитал… И аммирала, и тебя. А аммирал-от русскай… И ты тож, раз наши песни слушашь… Русскай ты человек яврейскава, значицца, производству…

У Колчака на мгновение слегка, но отчетливо надулись запавшие щеки. Смешинку глотал, на меня с неприкрытым, поди ты, наслаждением глядя. Небось есть на что посмотреть…

Я-то думал, что уже ко всем революционным пируэтам я за время адмиральского присутствия привык и ничем меня не пронять! Никакими открытиями новыми в загадочной, кто ж ее обозвал столь затейливо, русской душе, дорогие мои товарищи.

И юным красным партизаном, понимающим по древнееврейски, и адмиралом царским, лопочущим бойко на идиш…

Но чтобы меня русским человеком оттитуловали?.. Это что за национальная диффузия…

Попов в мою сторону покосился и тоже, поди ты, хихикает.

И прочие не отстают!

Кася вон даже кофе поперхнулась, Колчаку на счастье ее по спинке похлопать. До того у него ручонки иногда шаловливые, оказывается… И по рукам-то его не бьют, знает ведь к барышням подход… А Кася девчушка наголодавшаяся: до сих пор как увидит еду, скулы у нее сводит, ну и адмирал ей кусочки послаще и подсовывает с Потылицей наперегонки. Кофе с молоком у нее,"бяла кава" — она такой любит, я знаю, и белого хлебушка ломтик, намазанный чуть подсоленым маслицем коровьим с тертыми кедрушками: Потылицын кулинарный рецептик. Колчака потчевать от хворобного худосочия. А то и впрямь адмирал как из гербария. До четырех пудов не дотягивает.

Колчак ворчит — обкормили… — но особенно не бунтует. Ест с простоквашей. Очень уж это вкусно, товарищи! А соли ему и нельзя сейчас, так Потылица, баловень и потатчик, санитар еще называется, тайком от меня солит! Я его отловил, говорю, ты поди уже и солененькой рыбки адмиралу принеси, чтоб ревматизмом посильнее скрючило, а он мне: Да абмирал-от селедку не уважат… Огурцы уважат, капусту, грибы уважат, а селедок — не уважат. Это он ему уже приносил, представляете?.. Хорошо, Колчак беззубый: много уважительного, подумал я, не съест!

Плохо я Потылицу знал.

Красный партизан Семен Матвеевич, влюбленный в математику с буквами, но без цифр — и действительно чему-то там Колчак его учит! — уважительное и солененькое мелко-меленько крошил ужасающим своим ножищем (в сапоге носит, представляете?..) прямо-таки на овощную икру… Кушайте, Александр Васильевич, от пуза!

А Александр Васильевич, откушав, на ночь потом чаем так полоскается, что скоро будет у нас амфибия адмиральского звания, я вас уверяю.

И тут я, весь, понимаете ли, в размышлениях о новой своей национальной принадлежности и как мне с этой принадлежностью себя держать, уж не сплясать ли вприсядку, ой, точно водку учиться пить придется, вижу то, о чем читать мне только приходилось. Будто книжка какая историческая ожила. Степан Ферапонтович аккуратно бородище свой, который капкан для мышей, приглаживает обеими огромадными ладонищами, волосища за уши заправляет, на середину выходит неспешным шагом…

И торжественно, со значением, напоказ отвешивает Колчаку поклон в пояс. Колчак наверняка тоже книжки читал, потому что совершенно серьезно прижимает к сердцу ладошку и с достоинством, но аж до упора подбородком склоняет голову, головы не потрогав: ему там приглаживать нечего, утром так бриллиантином прилижется — до вечера волосы как приклеенные!

И вдруг понимаю я, что оба этих поклонщика, что бородатый-косматый и малограмотный, что бритый-стриженый и ученый — они одинаковые… Как Колчак Потылицу учил выговаривать: конгруэнтные. Плоть от плоти одной земли, дорогие мои товарищи, уж простите меня за потасканное выражение… Той вот самой земли, к которой отныне меня причислили.

И в которую я зубами вгрызусь, ногтями закогтюсь, да еще кой-чем уцеплюсь — это кто там посмеивается?! — но сдвинуть себя с нее никому не позволю! Слишком много родных могил у меня на этой земле… Земле, от которой нас отлучали.

Отныне — покончено с этим навек!

— Батюшко Лександра Василич! — говорит с большой важностью откланявшийся чалдон — За ласку душевную, за подаренье дорогое ваше песенное глубоко вам благодарствую… И прошать желаю от всего обшшества: уважьте, подарите ишшо песенку! Уж больно вас слушать людям радошно…

У Колчака немедленно такой вид сделался… Кокетливый… Так глаза опустил…

И понятно было насквозь, что это полагается.

— Не меня, Степан Ферапонтович, ты спрашиваешь, — нараспев ответил как по писаному, от удовольствия игриво пошевеливая атласными бровями. — Я человек сейчас, Степан Ферапонтович, подневольный, сам ли видишь… Вон… Самуила Гедальевича уж спроси: как он скажет, так и сделаю…

И чалдон, с медлительностью кивнув, величаво ко мне поворачивается.

Ну, к стенке меня этой доброй игрой не припрешь. Не такие ловушки перепрыгивали… Позлее…

Поднялся я и говорю:

— Не спрашивай, Степан Ферапонтович, ничего не скажу: сам просить буду Александра Васильевича! Сыграй, сделай милость!..

Вроде и хорошо сказал, а Колчак прыснул и рукой махнул:

— Что торопишься… Салага ты. Степану-то Ферапонтовичу сначала надо было дать высказаться… Ой, такую обедню испортил… — и осторожно, с изумлением на нас с Колчаком поглядывая, засмеялись егеря его шутке.

И Кася все же подавилась как следует и ее водой отпаивали, а она хотела назад к декабристочке бежать, но ее сам адмирал не пускал — покорилась… А Константин Андреевич мой только головой качал пришибленно.

Как вспомню — вот ведь когда ясно мне стало окончательно, что конец приходит отпировавшему вдосыть дракону, гражданской войне!

И Колчак в этой войне победитель…

Защипало тогда в глазах у меня по хорошему! Орденом мне на грудь песенный подарок лег… Я от декабристочки знал, что такое гитара для Колчака: принес когда ей голыши для ниточной стирки — стирать не позволил, вот еще! Сам нитки распущенные отполоскал, на веревочку повесил, а она мешочки сшить успела — голыши внизу подвязал, она смотрела-смотрела на меня и говорит:

— Пальцы какие у вас музыкальные.

— Такие толстые и громадные?.. — смеюсь.

— Гибкие, — объясняет и своими пальчиками шевелит волнообразно, я пригляделся: хорошие пальчики, зрячие. Могу, значит, одним фасонным хирургическим фокусом заинтересовать!.. Спросил у нее ножницы, спицы, взял обрывок пушистой нитки…

И, подхватив нитку кончиками ножниц, закрепил на спице одним взмахом. Декабристочка аж подскочила, смеясь, ладошками захлопала:

— Плоский морской узел завязали! Одной левой… Да еще без пальцев, только ножницами… Дайте-дайте, покажите-покажите, я тоже так хочу! Я умею некоторые морские узлы вязать, правда-правда.

И еще, и еще тараторит, теребит меня за рукав, взять бы эти теребящие пальчики в горсть, как птенчика.

А я сижу подле нее обалдевший!

Впервые услышал, что двойной аподактильный хирургический узел называется еще и морским — ну, ничего так, приятные новости…

— Вот, — наконец выговариваю — удивили, Анна Васильевна, не знал! Это значит, — предполагаю — что адмирал Александр Васильевич все же немножко хирург!

Узлы если вязать умеет! Знаете, сколько узлов можно за одну операцию связать?.. Штук триста… — приуменьшил из скромности, на самом деле и пять сотен набирается, бывает. Не у таких, правда, как я — на полостных операциях. Фыркнула она совершенно по адмиральски.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Фантастика. Приключения. История

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я