Рассказы

Андрей Феликсович Гальцев

Они пробуждают воображение, отменяют привычку жить механически. В каждом рассказе электричество красоты, и слова – похожи на живые существа.

Оглавление

  • Мальчик на крыше

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Андрей Гальцев, 2021

ISBN 978-5-0055-2919-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Мальчик на крыше

В детстве я жил в старой Москве, которой, наверное, больше нет. Как у тела есть душа, так и у дома, двора, старого города есть подобие души — наполненность настроением.

Когда я переехал в новый район, где панельные дома, я от горькой тоски не знал куда деваться. Проезжал пол-Москвы, чтобы попасть в старые дворы, как возвращаются к друзьям. Трогал стены и тополя. Здесь была сказка, или реальность с душой — в отличие от реальности пустого факта, пустой формы, формальности, которая окружала меня в новом районе. Моим особым сказочным местом был чердак в одном доме. Сначала я открыл для себя обаяние крыши. В чем это обаяние? Там никто не ходит. А если наступить — кровельное железо гремит. Место, где не ходят. Это важно: идущий по крыше подобен космонавту, ступающему по другой планете. Крыша овеяна небом. Если посмотреть на крышу во время снегопада, то появится поэтическое волнение, потому что снежинки это мгновения, а крыша — это вечность, покой, это память, на которую падают крошки жизни. Ещё крыша старого дома похожа на раскрытую перевёрнутую книжку и на днище ладьи.

Чтобы выйти на крышу одного из моих любимых особняков, я поднялся по деревянной лестнице на второй, последний этаж, затем по железной висячей лесенке влез в чердачную прорубь, высунул туда голову и увидел другой мир. Свет падал косо и сиял пылью. Вертикально, горизонтально и под углом располагались балки — золотые брёвна, увязывая пространство в нечто такое, что захотелось назвать «ковчегом». Здесь не было тишины: воркование голубей слышалось отовсюду. И эта нежная вибрация убаюкивала слух и была доброй, живой тишиной, тогда как абсолютная, стерильная тишина, наоборот, насторожила бы того, кто в ней очутился. За полтора века здесь накопилось столько голубиных перьев и пуха, что я наступил во что-то мягкое. Сияло окно чердачного домика, выходящего на жестяной склон. Я выбрался на вольный покой крыши, но вскоре меня потянуло вернуться на чердак, потому что там хорошо мечтать. Из чердачного окошка я, невидимый никому, видел всех, и окно своей комнаты, и прохожих, проходящих через наш двор, и вредную бабу Тоню, которая сквернословит и всегда ненавидит собак… странно, отсюда мне легче было простить её.

Заморосил дождь, тут же создав диковинный запах пара от прогретой жести. Я мечтал, а время шелестело, шуршало, тихо падая на крышу, где грациозно шёл знакомый мне, но теперь не отзывающийся кот. Возле меня на балке два голубя проводили свидание, при этом один, должно быть, самец вертелся вокруг себя и горловым стоном объяснялся в любви. Она молчала и была настороженна, потому что рядом был я — посторонний.

Мечтал я там о многом и волшебном. О башне, из которой птицами вылетают огромные слова. О синем море и лодке под парусом. Порой эта лодка превращалась в корабль с тремя мачтами и тремя сотнями матросов, но потом я уставал от большого коллектива, ибо надо уважать чужой характер, а их много, и вновь я жил на лодке с одной мачтой, один. О, парус — одежда ветра! Он ловит чужую волю — волю самого пространства — и туго наполняется, как щёки горниста. Мне было сладко слышать серебристый плеск разрезаемой воды. Я видел всё настолько реалистично, что мог созерцать в ночном зеркале штилевого моря отражение звёзд. Потом спохватывался, словно я предал прекрасный, ароматный, пыльный чердак и мечтал о настоящем: о воздухе и свете, о сухом, лёгком мире, где летают голуби и плывут облака.

На чердаке царило другое время. Гармония замедляет ход времени, а там оно как бы вовсе остановилось. Я слышал стук своего сердца — словно кто-то где-то быстро шёл, но не ко мне, а мимо. И здесь я впервые ощутил свою жизнь как чудо. И угадал космическое движение нашей планеты, её полёт в пустоте. Здесь я догадался, что мир держится на честном слове. Мы все летим. Куда, для чего? Мир молчит. Время шуршит, голуби мурлыкают, и я — комок жизни — смотрю на мир из наблюдательной точки и всех люблю и всех благословляю.

Марфа

Она пришла увидеть схождение благодатного огня. Двери в храм были уже закрыты, осталась между ними узкая щель для воздуха. Марфа увидела две спины и затылки самых слабых паломников, которым не дали протиснуться ближе к благодати. Она уж и подавно сюда не войдёт.

Муж не отпустил её вовремя. Муж у неё другой веры; он вообще ругает её за всё, а за веру особенно крепко. Зовут его Бурбур, он кузнец, и ей кажется, что муж не только ушами оглох, но и сердцем также. Марфа не ропщет, она привыкла терпеть. Не хваткая в хозяйстве, не очень-то красивая — почему он женился на ней? Быть может как раз потому, что Марфа умом слабовата и душой простая. Наверное, такую жену ему хотелось, которая ни в чём не прекословит. Вот и получил такую. Марфа ему всё равно благодарна: у неё муж есть, как у всех.

Ночь, из храма невнятный шум исходит, напряжённый, стиснутый: все ждут божьего огня. Однажды огонь отказался приходить; в тот год греческие епископы не пустили в храм озорное арабское племя — и огня не было. Да мало ли какие причины видны ему, небесному огню? Всякий раз тревожно и страшно, будто не явится он. Это ведь не колодец крутить, ему ведь надо захотеть простить и обрадовать нас. Страшно Марфе, что люди останутся без божьего огня, осиротевшие.

Сейчас-то всех пустили, и то озорное племя тоже — вон их верблюды поодаль привязаны.

Ночь, вокруг храма тьма, перед входом всё вытоптано. Марфа села прямо на землю; не попала она внутрь, но обиду на мужа не таила, будто Бурбур ведёт себя так не по своей воле, а согласно порядку вещей. Так ветер поднимает песок и бросает в глаза: не на что обижаться. Но вдруг в темноте перед ней обнаружилось ещё одно существо — былинка. Чудом выросла она, травяная веточка, чудом не погибла на этом затоптанном пустыре.

Марфа умилилась травинке и стала молиться о сошествии благодатного огня. Она упрашивала Бога всех простить и обид на нас не держать, потому что мы глупые, и тут перед ней появился огонь — былинку охватило светлое, лёгкое пламя. Марфа опомнилась: надо бежать скорее домой, это в семью благодать! Обломила веточку и понесла перед собой, светя и не обжигаясь.

Бурбур зачем-то ждал её, не спал.

— Опять ты со своими выдумками! Тупая!

Он вырвал у неё веточку и затоптал огромной ногой. Марфа села в углу на пол, закрылась ладонями, так до утра просидела. Болело в ней сердце, вся душа болела.

Под утро открылось ей видение. В просторном сумраке, обрызганном лучистыми звёздами, висел голубой пятнистый шар, и клочки тумана кое-где укрывали его, словно пушинки, что прилипают к яйцу.

Она поняла, что видит планету Земля, только слов таких не ведала. Земля пульсировала — сжималась и вздрагивала вместе с её сердцем.

Потом она как прежде пекла лепёшки, стирала одежду, кормила индюшек и кур, плела корзинки… всё это молча, в полусне. Её главной заботой было стеснённое сердце — носить его, хранить, чтобы оно билось. Она знала, что эта боль кому-то нужна.

Водитель

Шофёр любил поболтать с пассажиром, тем более с таким прославленным, как нынче. Он вёз на телестудию отшельника, жителя землянки: решили сделать из него телезвезду, для разнообразия.

Журналистка Лика, автор сенсаций, уговорила затворника ответить на вопросы перед камерой. Нет, он был далёк от помыслов о славе, и ему не хотелось поразить публику оригинальными суждениями — он хотел помочь.

И, разумеется, он понимал, что всем помочь невозможно: помочь можно лишь тому, кто движется навстречу правде. Он хотел увлечь кого-то правдой, кого-то отдельного — чистого, смелого, ибо правда не льстит. Разумеется, толпа за правдой не пойдёт, ну и что. Ну и хорошо. Отшельнику жить осталось недолго, и он согласился на интервью.

О смерти он думал с тревожным весельем, так поэт предчувствует большое стихотворение: будущий труд и радость, и теснение в груди, и свободу, и страх. Об этом стоит сказать, поскольку всем предстоит умереть. А дело это для каждого небывалое.

Перед походом в город он причесался.

Журналистка изначально предлагала снять беседу у него «по месту жительства», но отшельник отказался: он берёг свою коморку, ибо там жили его думы и сны, его молитвы. Так не поделишься женой, в сердце которой выращивал новую душу, общую на двоих; не поделишься трубкой, с которой мечтал и грустил; пропотелым крестиком. Здесь всё было им одухотворено, и чтобы эти чары не разрушить, он отказался от общения в своей землянке и согласился поехать в город. Немного волновался.

Что он им скажет? О смерти… да, непременно. Главное в ней то, что она воздаёт по заслугам. Что человек нажил в душе, с тем и останется, когда погаснут его земные дни. И это не Суд, это строже. Если нет в человеке внутреннего света, значит, он останется во тьме. Лгун останется без правды. А правда — что? Свет понимания. А понять нам надо то, что человеку от рождения дано задание — самого себя создать. Личность человека и есть наше главное произведение, поэтому все мы — творцы. Мы рождаемся с набором задатков, а дальше мы себя развиваем и долепливаем. Что вырастим, то и будет.

Если сказать одним словом, самое важное в человеке — свет, внутреннее освещение. Свет и сознание неразлучны. Враг света — гордыня. Это духовная болезнь и начаток смерти. Гордыня — агент смерти, её вирус, подсаженный в человека заранее. Суть гордыни в том, что своё «Я» гордый человек хочет утвердить выше других «Я». И он старается возвеличить себя не собственным ростом, а унижением других. Так он откармливает и ублажает свою гордыню. Но она ненасытна.

Наш мир подобен цельному организму, живому существу, который изнутри освещён светом сознания. И всех участников нашего мира, всех жильцов, этот свет объединяет. Но гордыня разбивает мировую цельность на хищные тёмные пузырьки, где каждый пузырёк озабочен самоутверждением за счёт ближних.

Отшельник поморщился: он сам понимал это глубоко и ясно, а вот слова ему не давались и затрудняли подход к пониманию.

Он вышел из хижины и столкнулся с водителем — тот укоризненно покачал головой, дескать опаздываем. В руке он держал костюм на плечиках — оболочку социального человека, покачал костюм, потом посмотрел на часы и решил, что переодеваться вовсе не нужно: так будет прикольно.

Они вместе уселись в машину. Водитель потянул носом, иронически хмыкнул и включил скорость. По дороге затейливый горожанин стал ради скуки кривляться.

— Я бы тоже всё бросил к чёртовой матери. Люблю природу, у меня ружьё, спиннинг… из-за детишек-спиногрызов сижу в городе.

Водитель глянул вбок, чтобы с лица пассажира снять пошлину беглого сочувствия, но тот остался непроницаем.

Ни в одном речевом пункте не понял отшельник водителя. Во-первых, отшельник ничего не «бросал», напротив, взял на себя нескончаемую работу. Во-вторых, как можно любить природу посредством ружья? В-третьих, причём здесь «чёртова матерь»? В-четвёртых, зачем создавать детей, если потом их не уважать? Может быть, водитель и его жена родили детей по глупости, но тогда отчего он рисуется, а не досадует на себя? В общем, отшельник ничего не понял, да и решил не понимать. И тут водитель произнёс человеческие слова, непричастные к его самодовольному лицу.

— Что будет после смерти? Вот о чём следует поразмыслить. Нам-то, мирским людям, некогда. Учёные тоже не разгадают, потому как они слишком доверяют своим приборам, но приборы туда не засунешь. Только у вашего брата, молитвенника, имеется шанс разгадать.

Водитель был пустым человеком. Над рулём у него тряслись иконки и брелки с голыми девушками. Когда его нога не давила на педаль, он дрыгал ногой. Когда выходил из машины, закуривал. Когда возвращался, включал некую музыку, что стучала и сипела весьма назойливо. Похоже, он не любил покой и всячески его избегал, занимая душу раздражителями. Отшельник всё это понял и отвернулся от водителя, но тому приспичило общаться.

Отшельник откашлялся, чтобы ответить на ранее заданный вопрос, но тут водитель завопил:

— Твою мать! Куда несёшься, падло! Чуть не врезался в нас! Вот она, смерть, легка на помине, в сантиметре промчалась!

Молчание. Водитель жадно закурил. Отшельник затаил дыхание и сызнова разглядывал плоские фасады зданий. Вчера он расколол пень — там оказалось множество одинаковых дырок, и в каждой дырке живёт личинка. Похоже на городской дом.

— И вот насчёт религий: на кой ляд их пять штук, или сколько там? — водитель вернулся к роли важного потребителя чужих мыслей.

Отшельник из вежливости снова решил отозваться и опять — лишь только приготовился ответить, как водителя отвлекла красивая девушка. Он присвистнул и весело выругался. Потом заодно поинтересовался, как отшельнику живётся без женщин.

Отшельник совсем приуныл. Помимо душного дыма и голоса, его покоробило множественное число: при таком вопросе стоило бы спросить о женщине в единственном числе. Он пожалел о данном обещании приехать. Какое ему дело до людей?! Если бы они хотели соединить своё сознание с природой или старались бы дотянуться до живых смыслов, тогда они сами предприняли бы что-нибудь, не балуясь праздными расспросами. Это всё от скуки. От неверия. Кто верует — действует. А кто не верует и скучает — умно беседует.

Отшельник попросил водителя развернуться и поехать обратно. Водитель заартачился.

— Нет уж, мы так не договаривались, господин отшельник. Не знаю, как у вас там принято, в землянках, а у нас принято поступать по договорённости.

Сказав так, водитель горделиво откинул голову. Отшельник вновь посмотрел на него. Прежде он поглядывал мимолётно, ограничив глаза деликатностью, теперь же посмотрел с вопросом и укором, на что водитель дёрнул головой, стряхивая с себя некий груз.

В юности отшельник тоже водил машину, поэтому взялся за ручной тормоз и потянул на себя — раздался скрежет, машина дёрнулась на полном ходу. Водитель отцепил руку отшельника и подогнал машину к бордюру. Здесь посидел, грозно сопя. Потом развернулся и повёз пассажира обратно.

Лесная опушка не развеселила отшельника, потому что водитель зашипел, обратив к нему тёмные от злобы глаза: «Ты зачем сорвал ручник, выродок?!»

— Останови, — произнёс отшельник, боясь, что его вырвет.

Водитель мстительно прибавил газу. Пассажир открыл дверцу. Водитель ещё прибавил. Пассажир сделал шаг наружу. Его ногу крепко зацепила корявая земля — отшельник не стал сопротивляться и весь поддался этому зацепу. Водитель не сразу поверил такому поступку. Он нажал на тормоз, лишь когда услышал глухой удар и когда осознал, что в соседнем кресле никого нет.

Ненавистный тип лежал на лесной дороге со свёрнутой шеей. Руки и ноги его устремлялись направо, но голова чётко смотрела в левую сторону. Кроме того, тело отшельника располагалось ногами вперёд, то есть пассажир от удара оземь перевернулся через голову.

— Придурок, даже сгруппироваться не умеет!

Водитель осторожно поозирался — никого нигде не видать. Он уже знал, что будет делать. Он попал в другой поток времени, где всё открывается вмиг. Водитель кипел от ненависти. Нет, не сорванный ручник послужил тому причиной (то был только повод); наружу вырвалась потаённая ненависть, что сидела в нём глубоко и давно, как торфяной пожар.

— Зачем же он, гад, схватил ручник?! На полном ходу, сволочь! — шипел он, дразня и оправдывая свою ненависть, которая пекла его.

Оказывается, он всегда ненавидел подобных отщепенцев — таких вот, которые о душе помышляют. О душе, мать их в гроб!

Как же ненавидел он разных там аскетов, живущих загадочной заботой; молитвенников, тайнодумцев, хранителей неземной надежды, тоскователей о бесплотном. Чужаки, а ведь по той же земле ходят, гады! Пускай бы по облакам шастали, коли такие возвышенные!

Он их ненавидел за хотя бы частичную свободу от материи — любимой материи (потому что сладка) и ненавистной, (ибо тяжела и пахнет смертью); ненавидел за веру в Бога или нечто высшее, точно они путь себе прокладывают к небесному избранничеству; за другой способ жить, за иную конфигурацию мысли, за незаслуженную радость и надежду, за пренебрежение рассудком, а пренебрегать рассудком казалось ему кощунством, поскольку исключительно в рассудке видел водитель свою значимость посреди глупой природы. Рассудок служит человеку отмычкой… почти ко всем замкам.

Рассудком рассуждать можно о материи, поскольку материя не возражает, а также о самом рассудке, поскольку ему нравится рассуждать о себе. Отними у водителя материю, развенчай гордыню ума, и станет ему очень обидно, как если бы ему доказали, что он есть пустяк, а не царь природы. Вот почему он так ненавидит людей, пренебрегающих материей и рассудком: они его гордыню лишают почвы и пищи.

И всё-таки в прежние дни водитель не ощущал такой досады и ярости, не переживал такой лютости, как нынче к этому безрассудному пассажиру, который нарочно выпал из машины и сломал себе шею.

Один совершает безумный поступок — пожалуйста, на здоровье! Но другому-то за что страдать?! Зачем другому, который в своём уме, волочить по земле самодельного безумца и прятать в кустах?!

Он тащит его, тёплого, под мышки, опасаясь, как бы тот не очнулся. В противном случае придётся его добавочно убивать.

— И что же мне так не везёт! — простонал водитель, забрасывая труп ветками.

Мамык. Поручение

«Здравствуй, племянник мой заочный! Беда в том, что я копчёностями и шашлыками разложил поджелудочную железу, и она, холера, теперь вынуждает меня лечиться. А это занятие дорогое и маловероятное в отношении пользы. Ох, не болей, голубчик, умоляю тебя! В поисках лекаря добрался я до знахаря-мужичка в Рязанской губернии, в Спас-Клепиках. Мужичок тот — не чета участковому терапевту: ведун высшей марки. Животину слюной исцеляет, а человечка вылечить ему вообще раз плюнуть.

«Наверно, я не отношусь ни к людям, ни к животным, потому как он получил от меня уйму денег, а помочь пока не сумел. Зачем знахарю уйма денег? Ему должно хватать натуральных отношений с природой… или с параллельной реальностью, на худой конец. Пускай молодеет от клюквы и пупком тормозит ход времени. Но я отвлекаюсь: брюзга я стал, ворчун. К делу! Знахарь-мужичок подсказал мне лекарство, которое надо отыскать в глухой местности, и называется оно мамык. Редко и дико растущая трава. Поверил я, признаюсь. Глупо верить, коли считать научился. Однако на следующем витке опыта, опять настроился верить, ибо, умея считать, везде просчитался. Итак, мне указана мамык-трава, только поехать за ней не могу, отчего и обращаюсь к тебе.

«За исполнение этого задания отпишу я тебе мою квартиру, хорошую, тёплую, между Бутырками и Лефортово — чудное место! Все по камерам, а ты в квартире! Я уже и завещание подготовил, но с тем условием, что квартира отойдет к тебе только в том случае, если я с означенного числа (смотри в завещании) проживу не менее девяти лет. Извини, дорогой. Я уж по-всякому прикидывал, поначалу я сгоряча указал там 20 лет. Потом исправил на двенадцать, потом позвонил участковому терапевту, и тот заверил меня, что ещё два года жизни для меня — это будет немалое достижение медицины. Причем здесь медицина, она же меня не лечит! В печали позвонил я знахарю в Спас-Клепики и получил ответ: если раздобуду редкую траву мамык — тогда проживу 7 лет. Экая точность! (Чем арифметичней люди врут, тем верней выглядят специалистами.) Так вот, я прибавил к семи годам от знахаря два года от терапевта и получил девять. Если ты удивишься такому сложению, то зря. Нынче в моде астрологические цифры и смелые вычисления. В поликлинике участковый врач посоветовала мне уважать прогресс и современность, дескать, не печалься о прошлом, ибо оно прошло, не тревожься о будущем, ибо там притаилась могила. Живи, мол, в текущем времени — вот что продлевает жизнь. Поэтому я сложил два да семь и получил девять. Теперь понятно? Мне не очень, но ты ведь современный человек! Значит, если привезёшь мне лекарство и если оно капитально поможет — рассчитывай на квартиру. То есть: верь!

«Умоляю, съезди! Авось поможет. Мне верить больше не во что. (Бога откладываю на самый чёрный день.) Верил в медицину, в человечество, в самого себя — и напрасно. А ты съезди поскорей в Астраханскую пустыню за мамык-травой, ну и за квартирой для себя. Согласен?»

Племянник с удивлением и забавой прочитал письмо, повертел в руках и согласился.

«Здравствуйте, мой незримый, но уважаемый дядя! С Вашим чувством юмора Вам никакой врач не страшен, не говоря уж о болезнях. Тем не менее, принимаю Ваше предложение. Я тоже не заядлый путешественник, но у меня есть причина согласиться: я ухожу из дому. Во дни душевной щедрости я как-то пообещал мою квартиру жене — пообещал, ибо не предвидел, что когда-нибудь разбежимся, да теперь поздно отрекаться: она бульдогом вцепилась в обещание. Итак, я согласен поехать хоть к чёрту на рога, только у меня тоже имеется условие. После того, как я вернусь, прошу дать мне временный приют, поскольку она меня железной рукою выселит. Не сомневайтесь, как только я выйду за порог, эта стерва сменит замки, подаст на меня в суд за что-нибудь, объявит себя слабой, истерзанной женщиной, жертвой тирана и т. п. Что касается Вашего завещания — пусть оно вступает в силу через девять лет. Живите, сколько влезет, как сказала бы моя подлая благоверная.

«Также прошу оплатить означенную поездку с некоторым дежурным запасом, ибо цены растут скачками, а у меня буферных денег нет, и опять же их нет по известной причине: наши общие с ней сбережения она тихо сняла со счёта. Если моё условие Вам не покажется крайне обременительным, я готов послезавтра отправиться в путь. Искренне Ваш, племянник».

— Вот и чудно, — сказал дядя, опознав племянника по желтому рюкзаку.

Между нынешними родственниками не принято знать друг друга в лицо: достаточно помнить, и это уже взаимозачёт. Племянник и дядя, обменявшись по телефону приметами, осматривали на вокзале всех подряд и наконец увиделись.

На дяде великолепно смотрелась тирольская шляпа с пёрышком. Правда, его глаза под шляпой непрестанно оплакивали кого-то, и на скулах проступили коричневые пятна панкреатита — репетиция трупных пятен, — но вера в мамык оживляла его. (Удивительно: дядя ничего не полюбил в этой жизни, однако жизнью дорожил. Впрочем, должно быть, не жизнью, а только собой. Но тогда ему понадобиться и загробная жизнь, опять же ради самосохранения.)

Племянник являл собой тридцатилетнего недоросля с пара-самурайским хвостиком на макушке и тем ноздрясто-губастым лицом, с коим повадилось нарождаться всё их самоуверенное и ленивое поколение.

«Крепко же баба окрысилась на этого безобидного лоботряса», — подумал дядя, подшагивая к родственнику.

А может быть, именно младенческое незнание географии да и вообще непредвидение трудностей помогает легкомысленным племянникам решаться на отважные поездки?

— Кем нынче трудишься? — спросил дядя с намёком на слухи о трудовой переменчивости племянника.

— Менеджер я, по продажам.

— Менеджеры, они всегда по продажам, — съязвил дядя. — Кажется, ты был режиссёром монтажа на телевидении?

— У Вас хорошая память, — несколько раздражился племянник. — Какие будут уточнения и как насчет дорожной суммы?

— Я получил смс от знахаря, — сменил тему дядя.

И зачитал: «К востоку от городка Харабали Астраханской области день пешком стоит гора-голова на ней растёт мамыр-трава».

— Так мамык или мамыр? — принципиально встревожился племянник.

— Давай попросим помощь студии, — злобно ответил дядя.

Племянник со своей стороны сплюнул разок, а дядя вздохнул и покрутил головой.

— Нет, — возмутился племянник, — дайте-ка я позвоню. Что он там дурака валяет!

— На! — неожиданно просто ответил дядя и вручил телефон.

Лицо племянника вытянулось, когда он услышал хамский голос: «Чего названиваешь? Езжай, ищи. Я сказал достаточно. Если не дурак — найдёшь, если дурак — пропадёшь, так и должно быть».

— Он сумасшедший, кого мы слушаем! — взвыл племянник и сделал несколько досадливых шагов на могучих рифлёных подошвах (для покорения Эвереста).

Дядя вовремя вытащил деньги, приличную сумму, и она замирила раздражённых родственников. «Ладно, прокачусь, развеюсь», — подумал менеджер, согласный на любое обновление в своей постылой судьбе.

Он в поезде. Измотанная душа наделила его правом пить водку и смотреть на пассажиров с горькой мудростью. Соседи по купе водку не пили, но дружно пьянели вместе с ним. Ехали они по каким-то мелким, ненастоящим делам; время убивали пищей, карточным дурачком и кроссвордами. А соседка предпочитала сидеть на верхней полке с раздвинутыми коленями, что побуждало старика с нижней полки приподниматься и зыркать туда, под юбку, в тёплую тупиковую перспективку. Зачем она так сидела? Ради ощущения половой власти над мужчинами? (О, сколь разительно поведение женщины не совпадает с мужской романтической верой в её биологическую святость! Превращение сакрального женского тела в привокзальный половой буфет больно бьёт по мужскому сердцу и по затылку. Примерно так успел подумать менеджер, когда был ещё трезвый.)

А вечером глазастому старику стало плохо — догляделся! Дедушка стал задыхаться. Девушка спрыгнула с полки и закопошилась в сумке. В одной руке у неё оказался пузырёк с лекарством, а в другой — шприц. Она мастерски выполнила укол в вену, и дед задышал, перестав стонать.

Водка наделила племенника развязностью. Он пригласил девушку пойти покурить. Они вышли. В оплёванном тамбуре он поведал ей свою задачу.

— Мне тоже нужна такая трава! — с мольбой и надеждой откликнулась девушка Ира.

Она сказала, что работает медсестрой и что у неё папа болеет, но обычные средства ему не помогают. «Уже не помогают» или «вообще не помогают»? Он не обратил внимания на такие медицинские мелочи и благородно пообещал одарить её колдовским снадобьем. Отчего ж не пообещать, коли она ему понравилась? Гормональная симпатия часто рядится в доброту. Милая, простодушная и, кажется, вполне доступная девушка, о чём сообщила ему обещательными глазами. (Для всех доступная или только для него доступная? Но опять не стал задумываться, потому что было некогда. Водка торопила его, суетила.)

— Как же вы найдёте волшебную траву? — Ира включилась в его задачу. — И эта гора… наши охотники ни о чём таком не говорили, — в её голосе прозвучали нотки сомнения и сочувствия.

— Надо верить, — возразил он твёрдо. — Мне лично дал наколку могучий знахарь. Ему 120 лет отроду, поэтому он поручил задачу мне. А эта гора, она прячется от непосвящённых.

Трафаретные положения о своей значимости он выдумал, ибо гормоны хвастливы, однако поимел успех. И вот он и она попутно влюбились друг в друга. Жадно целовались и вовсю истомились.

— Давай так, ты сначала ко мне заедешь. Это же судьба, я ведь харабалинская! И помоешься у меня с дороги, покушаешь, отдохнёшь. Матушка пирожков напечёт, всё веселей. А утром отправишься. Кстати, у меня соседка баба Зина — травница, она правда старая и глухая, но что-то помнит, надо поговорить с ней.

Далее всё пошло в ином времени: ласки, фрагменты исповедей, выяснение вкусов с надеждой на совпадение, смотрение в четыре глаза на степь, где важно и медленно шагает верблюд, провожание одинокого домика, отъезжающего в непрожитое прошлое, где хорошо бы устроиться вдвоём, теплоту сердца постоянно умножая на два. А колёса передавали им дробно: это морок, морок, морок.

Встретили его в доме Ирины, как родного. Отужинали по-семейному, тяпнули по маленькой несколько раз, и потом Ира отвела гостя к Зине-травнице.

Старуха походила на театральную бабу-ягу.

— Тётя Зин, почему гора вроде есть, а на карте нет? — прокричала ей в ухо Ирина.

— Ах ты вон про что! Дак она вроде радуги, как бы есть и как бы нет. Та гора стоит посреди страны Вада, — старуха убрала с глаз прядь волос и пожевала некую мысль. — Я один разик там побывала, но ходить никуда не пришлось. Вышла я однажды на крыльцо на рассвете — сон был тогда волнующий, — стою, смотрю: яркое пятно по небу мечется, тут у меня голова закружилась, и я упала. Очнулася я уже там и не испугалась нисколечко, потому как враз поняла, что вокруг меня страна Вада. А что было дальше, о том промолчу: потому как сокровение.

— Значит, можно прямо отсюда туда попасть?! — с надеждой воскликнула Ира.

— Кому как, — ответила бабка уклончиво.

— Слышь, котик, вот и не езжай, останься у меня, а там как Бог даст! — обрадовалась Ирина.

— Нет, Ирочка, — встряла бабка. — Тебе всё в девичьи ласки играть! Он тут рядом с тобой разнежится, прилипнет, а ему идти надо: дядю чтоб вылечить. Ты ведь, сынок, и мне принесёшь маленько, правда?

Услышав согласный ответ, она с отрадою легла на кушетку, заваленную сальными подушками.

— И мне немножко… для папы, — робко напомнила Ира.

— Всё же боюсь я за него, — призналась девушка в сторону бабки. — Ты за всю жизнь один раз там побывала, а он вообще москвич и ничего не соображает… Можешь помочь ему советом?

— Ладно, я ему флакончик дам. Для себя берегла, да тепереча незачем уже, в преддверии большого переезда.

Она велела Ире заглянуть за икону, там в белой тряпице хранится тёмный пузырек.

— Когда встанешь на ночлег, чаю завари и туда пузырек вылей. И попроси так: «Вада, Вада, пусти меня недостойного, открой вселенские чертоги, просторы свои безмерные!» И добавь: «Я, смиренный странник, кланяюсь тебе на все четыре стороны». Поклонись и спать ложись.

— А дальше? — спросил он взволнованно.

— Дальше не знаю, ты много наперёд забегаешь.

Ночь не спав по причине нежной и клятвенной любви, он всё же бодро поднялся на заре. Она сама умыла его холодной колодезной водой, сама отёрла полотенцем, поцеловала в уста и в глаза. Насилу оторвались друг от друга. Но уже неловко было, потому что показался на крыльце Иришкин отец. Он вывел из сарая велосипед, на котором некогда ездил на работу: «Держи коня-горбунка!»

Матушка Ирины ночью пирогов напекла. В общем, все расстарались обрадовать его на прощание.

— Не ходи провожать: не к добру! — остановил дочку отец.

— Долгие проводы — лишние слёзы, — добавила мать.

Путешественник в это время думал не о пути, не о траве мамык, а как бы поскорей вернуться в объятия Ирины, Иришки, Иришеньки.

С каждым оборотом педалей разлука росла и превращалась в тоску. Потом заныли ноги, потом настала жара. Солнце потеряло чёткие очертания, небеса побелели.

К полудню тропа разветвилась на несколько едва заметных тропок… потом и всякие торные следы исчезли. Пот залил путнику глаза — они стали гореть, словно от перца. Ни куста, ни деревца. Некие сероватые травки и жёсткие медные былинки торчали из глинистой почвы. Глину порой сменяли низенькие барханы песка, чистого и мелкого, точно мука. Пахло полынью и зноем. В голове тикал некий кузнечик, в очах порою темнело.

Он всем телом и заодно всей душой пожалел, что оторвался от девы и заехал в пустыню. Задача показалось ему теперь абстрактной и нездоровой. «Эх, и дурак же мой дядя! Ну и я тоже».

Он то и дело прикладывался к большой фляжке, не помышляя об экономии воды. И вдруг заметил, что день скоро закончится и настанет прохладная звёздная тьма.

Он выпотрошил рюкзак на землю, завернулся в спальник и задремал. На пороге сна ему вспомнилась речь дядюшки. «Когда тебя станут одолевать сомнения, ты вспоминай, что я тебе квартиру завещал. Ты ко мне в больницу не ходил, гостинцев не носил, в аптеку не бегал, ты меня знать не знал, а я тебе квартиру готов завещать. За такого дядю любой пошёл бы пёхом по морскому дну».

Его разбудило крупное насекомое с жёсткими волосистыми лапами — оно по лицу пробежало. Он с омерзением очнулся и высунул голову из кокона. А солнце уже лежит на горизонте, но не багровое, как положено, а белое. Вокруг белого солнца ореол пушистого лёгкого сияния.

Во встречном свете на серебристой пустыне стоят чёрные былинки, как заколдованные сухие существа. И он догадался, что это не солнце, а луна. Такая огромная? Да. И это не запад, куда он смотрит. Запад позади — вон там, где угасла заря, оставив ему для ориентировки вишнёво-розовую тонкую светь. И эта вечерняя акварель тает, гаснет, уступая место небесной темноте.

Он с ужасом осознал, как мало знает о природе. Надо же, перепутал солнце и луну! Да вот у неё те самые пятна, что придают луне печальное или больное выражение. (Пятна панкреатита на скулах, как у дяди.) От луны исходил грустный тихий свет, а выше распахнулся космос. Рассыпчатые звёзды мерцали заманчиво и бесчеловечно.

Пустыня предстала его глазам с поразительной чёткостью — мелко-волнистая, безмолвная, приснившаяся Богу.

Ладно, путешественник зажёг бензиновый крошечный примус, вскипятил остатки воды в кружке, заварил чай и вылил туда бабкин пузырёк. Запахло смолой.

От пирожка он отрёкся, но взял конфету, твёрденькую, льдистую, из тех дешёвых карамелей, на которые никогда не покушался. Оказалось, напрасно: ему открылся вкус карамели как утешительный смысл. Он сосал конфету и смотрел на луну. Она поднималась незаметно и вместе с тем быстро, погашая соседние звёзды.

Выпив странный напиток, вытряхнув капли из кружки, он решился уснуть, но испугался: у него рот онемел и горло заморозилось. Он оглянулся и — увидел гору.

Странные очертания, и впрямь — голова. Судорога пробежала волной по его телу. Он закрыл глаза и вновь открыл — гора приблизилась. «Ступай!» — повелел он себе, встал и пошёл бесчувственной поступью.

По мере приближения он всё выше поднимал глаза. У горы-головы обозначилось лицо. С ужасом и хладным восторгом он разглядывал непомерные, геологические черты этого лица. Обветренное, щербатое, оно задумалось навеки. Постой, а трава, где же трава? — спохватился путешественник.

Нос и щёки покрывал такыр — трещиноватая, пересохшая глина. В ухе темнела пещера, и к ней снизу вела невероятная лесенка: вбитые в шею деревянные колышки. У менеджера мороз пробежал по коже.

Страшное лицо горы обладало гипнотической властью. Глаза, казалось, умели видеть сквозь каменные веки. Он приблизился и посмотрел на колышки — это приглашение? Но кто посмеет забраться по столь тонким опорам на высоту многоэтажного дома?! Он обречённо обошёл голову по кругу. Рытвины на правой щеке говорили о космической оспе, о пощечинах метеоритов. Тишина была напряженной, словно ждала от горы какого-то слова. А что происходит с природой? Почему нет ни малейшего движения воздуха? Где время? Две тонких звёздочки сквозили в небе, остальные оказались подёрнуты пепельной дымкой. Луна висела за спиной, застыв для освещения.

Пустыня в узоре маленьких барханов простиралась в космическую даль.

Он вновь обратился к лицу горы и вздрогнул: из-под каменных век сочился голубоватый свет.

Он попытался сбросить наваждение, огляделся, но не обрёл умственной поддержки, только застывшее море маленьких барханов.

Кашлянул — в горле будто сухарь застрял.

Топнул ногой — со звуками тут было не всё в порядке. Хлопнул в ладоши… так звучит нечто внутри сознания, не беспокоя воздушной среды. Закричать «э-эй!» не получилось: горло было немым и твёрдым. «О чем я думаю? — одёрнул себя. — Мне нужен мамык».

— Легко сказать, — ответил себе и заметил какую-то поросль на каменном ухе.

Он полез вверх по колышкам. «Овринги», — вспомнил старинное слово из книги, прочитанной в детстве.

Полез движениями ленивца. Останавливался, чтобы отдышаться и унять дрожь. Не выдержал и глянул вниз — увидел велосипед, лежащий на земле, словно раздавленные очки… нет, нельзя смотреть. Сердце замирало всякий раз, когда он доверял свой вес очередной ветхой палке. Наконец добрался до ушной раковины, вцепился в растущие здесь кустики травы, и в этот момент один из колышков обломился под его ногой. Он удержался на руках, но чуть не околел от страха. Трава выдержала его вес, только обратного пути для него не осталось.

Он вполз на карачках в ушную пещеру, здесь поднялся на ноги, постоял, заворожено глядя внутрь головы — там брезжил голубоватый свет. Он перекрестился без веры и шагнул вглубь. Через несколько шагов оказался над пропастью. Внутри головы клубился голубоватый светящийся туман. Дна головы он не увидел. Там что-то шевелилось, как это происходит внутри облака. И там полыхнула молния, но вместо грома раздался грохочущий голос. Голова сказала какое-то слово — незнакомое, непонятное… Искатель травы ощутил сильную встряску. Он потерял опору под ногами, замахал руками и сорвался в глубину горы.

Когда очнулся, ему в лицо дул порывистый колючий ветер. Песок вокруг него змеился. Над пустыней вставали тёмные смерчи. В ушах у него свистело и гудело. И никакой горы тут нет и, стало быть, не было. Это ему после ведьминого зелья примерещилось. Он стал собираться домой. А где велосипед и где вещи? Надо включить логику. И он включил, и она ему подсказала, что вещи засыпал песок за время непогоды.

По пути сюда, в страну Вада, когда оглядывался, он утешался тем, что оставляет чёткие велосипедные следы. Но следы, конечно, исчезли. Общее направление в обратную сторону он определил, но… слишком общее: запад.

— А-а! — закричал с поздней досадой. — Я ведь заклятие бабушки вечером не произнёс!

Стал вспоминать слова, но не вспомнил, да и поздно просить разрешения на вход, когда собрался уходить.

Принялся искать велосипед: без велика отсюда и за сутки не выбраться. Да ещё без воды. Ох, как надо ему торопиться! Затравленно оглядевшись, он принялся раскапывать бугорок песка и откопал кое-что. Не поверил, когда увидел нос. Потом открылось лицо. Не может быть! Его собственное лицо. Зеркала нет (чтобы сравнить), но он и так помнит своё лицо. Потом руку откопал — детский шрам от ножа на большом пальце… есть! И рубашка на плечах та же, которая сейчас на нём. И кисточка волос на затылке, перехваченная специальной верёвочкой.

Он ощутил к себе не только неуважение, но резкую неприязнь.

Словно преступник, он огляделся по сторонам… а какие тут свидетели! Ветер снова принялся резво играть песком, таская из пустого в порожнее, взвинчивая змеев, окрестную даль окутывая сумрачной мутью.

Путник стиснул челюсти и сощурился, то ли оберегая глаза от песка, то ли от кислого и страшного зрелища. Его тело лежало перед ним убитое, и всё это было в подлиннике: и рубашка, и подаренные бывшей женой часы на запястье. Даже глупое выражение лица, которое песок вновь закапывает.

Если он сошёл с ума, этому не было свидетелей, и надо молчать. Надо спешно уйти отсюда и никому не проболтаться о случившемся. И в дальнейшем придётся молчать о том, что он сумасшедший и у него раздвоение внешности. А может, он стал астральным телом, призраком?

Начитанный от безделья менеджер напрасно пытался найти опровержение тому факту, что он пребывает в телесной привычной форме, в той же одежде, с теми же наручными часами — и часы ходят! А в нём струится и пульсирует кровь, и он даже вроде бы хочет пить. А, впрочем, что такое реальность: вода или Вада? Он посмотрел на своё лицо, по которому бегал провеянный ветром песок, и отпрянул — прочь, в путь! К новой жизни!

Едва отойдя от своего тела, он ощутил незнакомую в себе лёгкость, будто старый несносный груз он скинул с плеч. Радость будущего наполнила его. Он ускорил шаги и с каждым шагом убеждался в подлинности самого себя и своей радости. Ему подарили величайший на свете праздник: похоронить своё прошлое, свою постылость без гадкого самоубийства. Он ликовал. Песок и ветер не смущали его, он был заряжен энергией и сквозил в пространстве, как парусник.

Спасибо дяде, — сказал он, и заметил, что впервые в жизни кого-то благодарит. И благодарность его тоже оказалась радостью.

А ведь можно было обновиться в Москве, не обязательно было ехать в пески, догадался он. Страна Вада везде. К его радости примешалась досада на себя, что вовремя не догадался…

Прошлое умеет быть вампиром. Привычки человека — это шкура, которую надо порой сбрасывать, как делают змеи и личинки насекомых. Но человеку такое сделать не позволяет самолюбие. Какой же я тупой! — воскликнул он, однако радость в нём росла. Он наполнялся свободой и стремлением в будущее. Как ракета, отбросившая ступень, он продолжал набирать скорость и терять вес.

…Ира объявила пропавшего гостя в розыск. Его труп нашли по сигналу мобильного телефона. Потом откопали велосипед и вещи. И больше ничего не нашли, потому что он ушёл.

Примечания. Дядя заказал искомое растение по интернету и скоро начнёт исцеляться. Правильное название — пажитник (шамбала, мамыр и др.).

Овринг (тадж., фарси) — тропка на вертикальной поверхности, сделанная из деревянных кольев, вбитых в стену скалы.…Впрочем, это уже не так важно.

Краеведение

Некоторые города, некоторые гостиницы напоминают о том, что тебя здесь не должно быть; они похожи на смерть или наваждение. Один мой знакомый так чувствовал себя в собственном доме. Посмотрит на жену и подумает, что он попал в поддельную, чужую жизнь, а свою потерял, забыл… от, может быть, принятого клофелина, которым женщины угощают мужчин в распивочных. Нет-нет, я тут ненадолго; поброжу и уеду домой. Надо потерпеть. Когда вот так неуютно на душе, непременно должен пойти дождь, это такая режиссура.

Беда в том, что в средней полосе оказалось несколько городов по имени Жданов. Я позвонил на автовокзал и мне объяснили, как доехать до Жданова, и я положил трубку, тогда как мне должны были далее объяснять, как добраться до ещё двух одноимённых городов. Какой я непрактичный, просто какой-то злоумышленник против себя. И вот я приехал подписать договор с директором керамического завода, чтобы начался выпуск придуманных мною игрушек, но улицы Раструбина нет, и Потемкинского тупика, где расположен завод, не существует в этом Жданове. Я вернулся на станцию и обнаружил, что у меня в автобусе стащили деньги, мобильник и нечто ещё весьма важное… не могу припомнить что. В моём плаще просторные карманы: значит, парень, который всё прилаживался спать на моём плече, не спал в пути или руки его умели воровать во сне.

Распираемый досадой, я пошёл на почту и вымолил разрешение в долг позвонить в Москву. Ну вот, перевод от своего друга я получу только завтра, а на сегодня открылась перспектива помаяться в незнакомом городке. Я взялся переждать нынешний отрезок времени, как пережидал бы хвост очень длинного поезда. А к сердцу будто приделали счётчик, отсчитывающий удары, чтобы я ужаснулся числу истраченных мгновений.

Как нищий, научившийся получать порнографическое удовольствие от зрелища поедания пищи, я посидел в кафе. Две барышни целовали взасос чай. Два алкаша задушили бутылку, вытрясли из неё последние слёзки; один из них был совсем юнец, ему бы жить да жить, если бы не глухой, ничего не желающий знать затылок. Моей душе стало душно, и я вышел вон. Дождь зашуршал по кепке, словно обрадовался. На дороге светились лужи, в которых толпились серебряные колечки. Я заглянул в лужу и на площади своего отражения отменил быструю оспу дождя, потом скосил глаза — чем бы заняться? Увидел за палисадником крылечко — прямо теремок для входящих. На двери там висела табличка «Ждановский краеведческий музей». Закрыт, наверное. Я потянул ручку, потряс, сел на ступеньку, и тут дверь похрустела замком и открылась. В чёрном проёме стоял заспанный дед: «Чего ломишься? Чем сильнее жмёшь, тем закрытей дверь. Заходи».

Какой-то запах… старых газет, прокуренных мыслей. На стене висят полторы фотографии. Стол завален подшивками газет, конторский шкаф едва сдерживает в своём чреве амбарные книги, одна из которых высунула страницу и прилепила к стеклу, точно язык.

— Спасибо, что впустили, — робко сказал я.

— Служу людям, — ответил он.

— Газеты собираете?

— В качестве летописи. Откуда знаешь, какое событие через 30 лет окажется судьбоносным, какая правда будет в чести?

— Хотите угодить новому дню?

— Куда там! Просто забавно. Озяб? Чего-нибудь выпьешь? Портвейна?

— У меня денег нет, такая история.

— Это не худший вариант. У кого денег нет, у кого ума, у кого памяти, у кого стыда. Соседи тут неподалеку… жена приказала ему деньги добывать. Вот он и добыл, а заодно — сифилис, и дырку в совести, и новые черты лица, каких мама не рожала, и пистолет под мышкой, и такое несчастье посреди голых девок, что хоть волком вой. Она ко мне прибегает: «Корней Корнеич, ты напомни ему, каким он прежде был!» Ишь, лиса! Так он прежний тебе не нравился!

Во время этого разговора я машинально смотрел на подшивки газет: Правда, Комсомольская правда, Пионерская правда, Женская правда, Ждановская правда, Вечерний Жданов, Коммерческая правда, Криминальная правда, Неправда. Разговор мне показался любопытным, но все же смогу я здесь переночевать или нет? Во второй комнате стоял черный рояль, под которым сиял белый ночной горшок без крышки, словно рояль мог обмочиться.

— Это инсталляция, в честь Бетховена, — пояснил дед. — Именно так располагались два этих предмета в его комнате. Только у него горшок бывал полный.

Последняя комната была замусорена детскими игрушками и мелкими предметами. Экскурсия завершилась. Дедушка тем временем примостил на столе возле подшивок бутылку портвейна №13 и два гранёных стакана.

— Извини, что не коньяк.

— Ну что вы, что вы. А при чем тут Бетховен?

— Его нам очень не хватает. Жданову не хватает ярких личностей. В связи с этим совет краеведов предложил вешать на домах мемориальные доски «Здесь не жил Есенин» или «Дом памяти о встрече Пушкина с Гоголем в Царском Селе». Видишь, они встречались не здесь, но иначе мы вообще останемся вне истории.

— Н-да, — сказал я, чего-то не понимая и тревожась, как тревожится шахматист, не видящий опасности в ходах противника. — Неужели здесь не происходило ничего интересного?! — спрашиваю отчасти из вежливости.

— Надо бы тебе самому порыться в архиве. Погоди, я печку затоплю.

Шаги хозяина, скрип двери, грохот поленьев; печь выходила сразу в четыре помещения: в прихожую, газетную, рояльную и детскую. Вскоре в печи зашумел огонь, за окном стемнело, наш стол накрыла волшебным светом, как шатром, лампа в желтой юбке, свисающая на длинном проводе с потолка.

— Вот, скоро тёпло будет, — шаркая тапками, подошел к столу, сел и большим пушистым ухом прислушался. — Тсс!

— Что там?

— Показалось. Но скоро всё равно придут.

— Кто?

— Поди сюда, я тебе покажу, — он подвел меня к стене с фотокарточками. — Вот эти скоро заявятся. Когда ждешь чего-то страшного, оно приходит ещё страшней. Поэтому я стараюсь не думать.

На одной карточке стоят трое мужчин, один из них держит чемодан. Другая фотка была обрывком: молодая и, судя по верхней губе и ноздрям, скандальная женщина указывает рукой куда-то, но там карточка оборвана.

— Вот так наша с ней жизнь и оборвалась, — сказал старик.

Дешёвый портвейн поймал в себе жёлтый свет лампы и заиграл янтарем. Мы чокнулись за встречу, выпили, в этот момент вздрогнула запертая уличная дверь. Старик поперхнулся. Там постучали. Он как-то несчастливо пошлёпал открывать.

— Здрасте, здрасте! Мы ищем чемодан, — в комнату вошли двое вроде бы знакомых мужчин.

— Чемодана у меня нет, — терпеливо, как врач, сказал старик. — Чемодан унёс ваш третий компаньон.

— Можно посмотреть в комнатах?

— Пожалуйста, только ничего не трогайте.

— Нам чужого не надо. Нам нужен чемодан, там рукопись романа, мы втроем написали бессмертную вещь, но теперь он один завладел. Гений и злодейство соприкоснулись.

— Сожалею, но судьба литературного шедевра мне неизвестна, — старик услужливо провёл их в комнату с белым горшком и роялем, затем в комнату писем.

— Извините за вторжение, если вам попадется чемодан из крашеной кожи, спрячьте его для нас.

— Непременно спрячу. Доброго самочувствия! — старик поклонился им в спину.

Двое ушли, оставив после себя трансформаторный гул. Старик с прискорбием вернулся к столу.

— Беда, когда нет памяти. Каждую ночь приходят за чемоданом. И не помнят этого. Вы догадались, кто они? Люди с фотографии.

Я подбежал к стене — правда. Возле них ещё третий стоит с чемоданом, вцепился в ручку хваткой рукой.

— Если им прямо сказать, что они призраки, что случилось бы? — вслух подумал при мне старик. — Интересный эксперимент, но опасный. Погоди, сейчас еще одна со стены нанесет нам визит, мало не покажется. Пей скорей, коли у меня мурашки по спине побежали, значит, скоро. Под стол тогда прячься.

— Странное у вас заведение.

— Да, как провал в памяти. Ты не замечал, что люди забывают чудеса своей жизни? Они помнят только о чудесах, прочитанных, рассказанных, но не о своих. Также мы выбрасываем из памяти ужас. Много чего мы не помним, чтобы не затруднять себе жизнь. Но здесь мы хотим сохранить все это выброшенное. Краеведение — это ведение того, что на краю; чтоб оно не упало. Бюро забытых дней.

Раздался нетерпеливый стук в дверь. Старик засуетился на месте. Дверь громко затряслась. Он побежал открывать, как-то вмиг обезумев лицом и усохнув. Я сел под стол и поджал ноги. Как тяжкий вихрь, шелестя юбкой, стуча в пол красными туфлями, вбежала женщина.

— Где она? — гостья повысила интонацию на последнем слове, голос её, как змея перед нападением, поднялся.

— Нет её.

— Врёшь! Почему ты такой старый? Всего месяц прошел, а ты постарел на 40 лет. От любви? Все соки из тебя мерзавка выпила?!

Она топала по комнате, словно исполняла танец. На ее туфлях не было уличной грязи.

— Дорогая, прошло 40 лет, а не месяц. Надя умерла, ты зря её ищешь.

— Ха-ха, ты из меня идиотку делаешь?! Ты еще скажи, что я умерла или что ты умер. Где она?

Повисло молчание, вернее, раздалось сопение, затем раздался топот, словно в бег по комнатам пустились не две пары, а больше ног. «Сволочь, гад, предатель! Я и тебя убью, и эту тварь убью!» Слышна была потасовка, звучно дрогнул рояль. Должно быть, в старика полетел горшок и, вдогонку, отдельно крышка от горшка. Шаги замерли, пауза.

— Ну, теперь покажи мне, где ты спишь, дорогой, милый, ненаглядный, ненавистный! Покажи, я хочу посмотреть на ложе любви, под которым она сейчас прячется. Я хочу посмотреть на неё. Пусть она сначала умрёт от страха, а потом я её убью. Веди меня, предатель! Тебе хорошо с ней спалось, нравится?! Что насупился? Рассказывай. Изменять не стесняешься, а слово сказать стыдно? Какая нравственность! Ты высоконравственный мерзавец!

Двое ненадолго вышли из пределов слышимости, потом брань опять покатилась по музею, и мне было дико слышать слова, исполненные мучительной телесной ревности, обращенные к весьма старому человеку.

— Сладкая парочка! И это моя лучшая подруга! — послышались пощечины, безмолвно, стоически переносимые стариком. — Я тебя знаю, ты думал меня обмануть, разжалобить своим тщедушным видом! Ты нарочно постарел, негодяй, чтобы защитить свою подлую душу сединами. Что морду сморщил?! Как узнал, что я к вам иду, так сразу и состарился?! Не обманешь! И подлость не отбелишь сединой. Где эта тварь-раздвижные ноги? — красные топающие существа подбежали к столу, под которым я сидел, добавочно накрывшись газетой.

— Ах, вот ты где! — её голос зазвучал страшным счастьем ненависти, которая нашла свою добычу.

Газета оглушительно слетела с меня, и впритык придвинулось и задрожало измученными чертами лицо пьяной красивой женщины. Её глаза сияли, и сияние преломлялось слезой. Сияние исчезло, так в театре гаснет свет; черты её лица вытянулись и окаменели.

— Вика, — залепетал старик откуда-то издалека. — Это посетитель. Он спрятался от нашего скандала. Он тут не при чем. Успокойся, Надя умерла.

Женщина отпятилась и выпрямилась. Потом её туфли, четко отвесив паркету несколько ударов, ушли за порог.

— Хорошо, что ты был здесь, — на щеках старика горели красные пятна, нижняя губа треснула, глаза расширились и потемнели.

— Эта женщина с фотографии?! Как призраки выходят оттуда?

— Да не оттуда! Если бы кто-то увидел тебя во сне, а ты был бы легким и ощутил это, ты оказался бы там же. Вот и призрак появляется здесь: фотка зовет его в наш мир.

— Разве призраки могут драться? — воскликнул я, и старик с немым удивлением на меня посмотрел. — Но может, это все-таки была настоящая женщина?!

— Ты запомнил ее, подробно? На стене висит она? Посмотри, какая дата указана на обороте карточки… ну что, правда, она мало изменилась за 40 лет?

— Сожгите фотокарточки и всё!

— Надо терпеть. Прошлое кусается. Но мы заслужили его.

— Вы так сорок лет и терпите?!

— Да. Она убила себя, чтобы наказать меня за измену, — он разлил остатки вина и покачал головой. — Понимаешь, после десяти лет супружеской жизни я встретил женщину, которую не встретил вовремя. Вся она, все проявления ее жизни внушали мне счастье, — произнеся это, старик помолодел, его щёки выровнялись, губы стали полными, глаза заблестели. — Совершая жест или шаг, она оставляла в пространстве сразу несколько мгновений своего движения, своего очерка. Ее линии пели мелодию любви. Она была предназначена мне, потому что я слишком ясно видел ее красоту. А была она подругой моей жены. С женой я жил как-то по инерции, без страсти, но и без боли, и вдруг прежняя жизнь показалась мне темнее гроба. Вика, жена, вызнала от моего товарища мой секрет и замыслила для нас казнь. Она сказала, будто всё понимает, что в Надю нельзя не влюбиться, и вдруг дала мне разрешение открыться Надежде. «Я не хочу, чтобы ты из-за меня был несчастлив. Надеюсь, это не навсегда, какого-то времени тебе хватит на утоление мужских желаний. Скандалов устраивать не буду, не бойся». Я не расслышал тигриного коварства в ее словах. Я был оглушен любовью и признался Надежде в своём чувстве. Надя отказала, однако в ее голосе я уловил печаль. Только ради Вики она мне отказала. Вскоре я пришел к Наде и сказал, что жить без неё не могу. Если она не хочет моей смерти, пусть ответит на мою любовь. Надя зарыдала, я стал её утешать, и мы очнулись в её постели. С этого момента начался ад. Вика страстно искала и находила пищу для своей ненасытной ревности. Размахивая сигаретой, держа в другой руке стаканчик с водкой, она выкрикивала проклятия. Её рот был столь страшен, словно в нём минуту назад выбили все зубы. Её глаза слезились от ненависти. Она была так безобразна, что я проклял день, когда мы поженились. Всласть натешившись своим и нашим несчастьем, она завершила месть самоубийством, проглотив пузырек сердечных таблеток. Чтобы причинить нам как можно больше страданий, она решила умереть, но вместе с тем она мечтала наслаждаться созерцанием наших мук, то есть из гроба подглядывать в наш мир. И она застряла между этими несовместимыми намерениями и вся раскалилась, словно предмет, попавший между контактами. Смерти не случилось бы, если бы «скорая» приехала скоро. В общем, Вика умерла. Надя переехала в другой город. Ненависть и несчастье восторжествовали. Остальное ты сам видел.

Яркость этого рассказа и ветхость серебристых волос рассказчика, алый цвет женских туфель и бледность фотографии, где те же самые туфли были надеты на те же самые ноги, не сходились ни во что целое. Меня мутило.

— Чувствую себя сразу в двух временах, — сказал я, сжимая ладонями виски.

— А ты покопайся в газетах, вон тут, или вон там, в игрушках, — он махнул рукой в сторону дальней комнаты. — Может, и тебе повезёт кое с кем встретиться, отношения выяснить. Прошлое — это пропасть, такая глубина — страшно глянуть.

— Корней Корнеич, а можно у вас переночевать? Мне до утра куковать придётся.

— Кукуй, хоть на рояле. Мне тоже пора лечь. Только сон в краеведческом музее — почва для кошмаров. Ну, пока, заслонку в печи не закрывай, а то угоришь.

Старческой, уютно-жалобной походкой он вышел, оставив меня одного. Спать на рояле я не спешил, да и вряд ли уснул бы даже на перине. Я машинально перелистывал газеты, сквозь страницы которых мерещилось что-то еще, и — как в стену впечатался. Я увидел статью про меня и про девушку. Фото: юный, тонкий, я смотрю на зрителя вполоборота, то есть теперь на самого себя, и рядом сияет неземной красотой лицо девушки, заштрихованное дождём. Оно вспыхнуло во мне, обожгло, и я замычал. Заголовок: «История любви». Господи, как газета называется? «Ждановская правда». Верно, после третьего курса я был в стройотряде, и это было здесь, в Жданове. Вот почему я, когда ехал сюда, так зябко и как-то недостоверно чувствовал себя в собственной шкуре. Засветились в памяти главные черты того лета — коровник, солнце на свежей кирпичной кладке, девушка… почему-то со спины, в светлом платке, стройная. Она была так важна взору, что её очертания размывались, как будто взор памяти тоже можно замутить слезой. Бледно-белый платок на овальной голове нежно предвосхищал бумагу писем, уже томящихся в том мире, которого еще нет — в будущем, хотя эти письма так и не были написаны. Серо-сиреневое платьице с голубыми крапинками (это цветочки) грустно сияло над голым полем и в душе отзывалось ясным, медленным звуком колокола. На самом деле колокол звучал потом, когда мы стояли на речной пристани и прощались. Так совпало, что в этот час колокол зазвучал вдали, возвращая и возвращая нашему прощанию прекрасную боль, вновь уносимую и уносимую рекой, которая пузырьками и водоворотами развлекала тоскующие глаза.

Читаю статью. «Прошёл год, как они разлучились. Он после краткого бурного романа вернулся в столицу, она осталась оканчивать училище. Речники теперь называют её „наша фея“, потому что каждую пятницу она стоит здесь и встречает из Москвы катер (да-да, сюда можно на катере!), но его нет. Жив ли он, или только любовь в нём умерла? Она уже не хочет от него письма, боится „вежливых извинений“. Она хочет чуда, чтобы он приехал сам. Зимой она встречала его на автовокзале, где тоже стала почитаться ангелом-хранителем водителей автобусов. Итак, прошёл год. Мне страшно задать ей вопрос: когда она прекратит встречать любимого? Это всё равно, что спросить: когда умрёт в ней вера в другого человека, или когда закончится вера в любовь?»

Смешанные чувства захватили меня: жалость, нежность, удивление о забвении столь важной эпохи в моей жизни, злость на журналиста, который умудрился залезть в больное, залез туда, куда я не залезал. Я кое-что постановил назавтра сделать, после чего лег на газеты и уснул. Газеты теплей рояля.

Утром дед-краевед был не в духе. Я пытался рассказать ему о восстановлении в памяти светлого лета, он же ворчал, дескать много народу на ночь просится, никто чая-сахара не купит, им только подавай напитки! А у него нет подружки на чаеразвесочной фабрике. И на сахарном заводе милки нет. Надо людям кое-что и самим покупать. А то чая выпивают неисчислимое количество — дома столько не пьют, и где музею чаёв напастись? Госбюджет на баланс не берет, коммерции нет; меценаты делают себе на обещаниях рекламу, но обещаний не выполняют! Гибнет музей. Выпили его, съели, пролежали, глазами продырявили, подошвами стёрли. Век равнодушия. Погодите, вот дедушка умрет, останется вам память. Поковыряетесь в прошлом — держите карман шире.

Я помахал дедушке кепкой и вышел наружу. Солнце. Жданов сверкал. Зеркало дороги отражало голубое небо в обрамлении искривленных домов. Деревья были размыты и увеличены ослепительной аурой. Отдельные блики окон — зайчики в черных омутах — щекотали душу. Я вспомнил, где река — там, за монастырем, за холмом. Там будет долгий травяной спуск, побитая лестница, чьи косые перила кто-то в тот год сокращал, утаскивая на дрова. Мы с ней чуть не упали — засмеялись, схватившись друг за друга и возбудив аплодисменты птичьих крыльев. Но мне все же надо сначала зайти на почту. Я получил неожиданно много денег. Мой товарищ, наверное, плохо слышал, надо было всего триста рублей, а он прислал четыре тысячи. Первым делом — поесть. Нет, первым делом надо зайти в газету и заявить на весь Жданов: я приехал! Годы сердцу не помеха.

Голодный, по-есенински весёлый и злой, я отправился по адресу редакции, и встретил парикмахерскую. Сперва надо побриться. Вдруг меня будут фотографировать или вдруг я встречу её!

Глядя на себя в безжалостное огромное зеркало, я подумал о том, что сегодня пятница, река ещё, быть может, не обмелела, катер, надеюсь, ещё не отменили, пристань ещё не рухнула в воду. Может быть, она до сих пор по пятницам спускается вечером на пристань и ждёт меня? Какое мучительное было бы чудо! Красивая она сейчас? Если осталась такой, как была, я влюблюсь в неё снова, но теперь осознавая ценность красоты и драгоценность верности.

Впрочем, пятнадцать лет — просторный мешок; скольких мужчин она встретила, как давно сказала себе, что ждать меня больше не будет? Я ведь начисто о ней забыл. Какие-то были на то причины — какие? Какие причины? Я не падал с крыши, ничем не болел… что со мной произошло?

Парикмахер, наконец, докурил и намылил меня. «Сейчас никто не бреется. И мастера за это не берутся. Даже в прейскуранте такой услуги нет. Так что с вас причитается». От него жутко несло перегаром, бритву он приближал ко мне лихим округлым движением, как мушкетёр. Свершилось, я вскрикнул, в зеркале на моём лице выросло алое пятно. Парикмахер выругался и с досады плюнул на меня. Порез пришёлся под крыло ноздри. «Крылья подрезаете?» — спросил я строго.

Лучшее средство для остановки кровотечения — газета. С газеты начинается большая кровь, а малая кровь газетой заканчивается. Парикмахер сделал оригинальное предложение — пойти к нему домой выпить. «Всё равно сегодня руки дрожат: сын вчера с женой развелся, отмечали это дело».

Значит, мастеру неизбежно выпадает по жребию похмелиться, а мне — добриться нормальной, безопасной бритвой у него дома. Заодно посредством угощения будет искуплен причинённый мне вред.

— Я человек гуманистических взглядов, я так не могу, чтобы порезать человека и до свидания!

Он стёр с меня пену, нашел в тумбочке газету («Ждановская правда» ещё выходит), прилепил мне на ранку смоченный слюной кусочек с газетных полей, и мы вышли под играющее солнце.

— Славный сентябрь! — сказал парикмахер.

— То ли ещё будет! — машинально сказал я.

Жил он совсем близко, с другой стороны того же здания, но мы пошли в обход, через магазины. Он долго выбирал курицу, взвешивал её голову на указательном пальце, поворачивал к себе гузкой, критически пучил губы.

— Куры вырождаются, водка химическая, бабы силиконовые. Что осталось? Обустраивать виртуальные миры. Подключи туда свой мозг и живи безболезненно или, быть может, бессмертно. Правда, за работой компьютера должен следить дежурный, тут важно, чтобы ток не вырубали, а то в такое небытие попадёшь, откуда и не вынырнешь, даже когда свет снова включат, — так он сказал, несколько удивив меня не крупномасштабностью рассуждений.

Гормональную курицу и химическую водку мы всё же купили. Встретила нас толстая жена парикмахера с заплаканными глазами.

— Невестка опять заходила денег просить.

— Гнать её в шею!…Представляешь, — парикмахер ко мне обратился, — лежит этакая тетёха прямо у нас под окном, загорает, раскинулась, я как раз высунулся, а она как вскочит, как завизжит. Оказывается, по ней букашка проползла. Тить-дрить-молотить! Полгорода по ней проползло — и ничего, а тут вскочила!

Он дал мне, чем побриться, я закрылся в ванной на щеколду, опёрся о раковину и свесил голову. Кто-то пел во мне жалобную песнь, оплакивал меня. «Чего ты хочешь? — спросил я его?» Ответа не последовало.

— Мать, я его порезал. Чуть нос не отрезал, представляешь! Зато подружились. Человек он голодный, как волк. И к тому же приезжий, надо его накормить и познакомить с активистами новой жизни. У нас обосновался господин Гард — о, это отец лотереи! Денег у него — страсть! Но он их не за бугор, а в Россию вкладывает. Казино, игральные автоматы, ночные бары — всю цивилизацию сюда пригнал. На собственной табачной фабрике открыл школу по борьбе с курением для слабоумных детей! Меценат, благодетель! Выпьем за него!…Курицу прямо руками рви, по-домашнему. Крылья, ноги отрывай! Ну, будем!

— Ты сам-то закусывай, а то всё говоришь, — соболезнующе вставила хозяйка и на меня посмотрела. — Это он от восторга. Мы все точно веселящим газом надышались, такую нам господин Гард перспективу открыл.

— Ты тоже, мать, всей подоплёки не знаешь, — перебил жену муж. — Он не только бизнесом занимается. Ему души человеческие подавай. Во как! Он душами нашими интересуется: я-то думал, этот жалкий товарец уже никому не нужен, ан нет! Господин Гард открывает у нас Мировой университет управления сознанием. Ну, вздрогнем ещё!

После голода химическая водка ударила меня в темя изнутри головы. За столом всё оказалось нестерпимо жирным: клеёнка, курица, бока бокалов, пальцы, сгибаемые при подсчёте новых исторических выгод, глаза хозяйки, полные бульона. Всё лоснилось. Не разыгрывают ли меня господин парикмахер и его дрессированная жена?

Нет, вряд ли. Бледное лицо мастерового, вислый нос (словно вечно кого-то провожающий), тонкий рот, умеющий вытянуться в ниточку в случае улыбки или когда мысль блаженно тянется к дальнему предмету (так детские пальцы растягивают несчастного червя) — нет, он не шутник. Жена его и подавно. Она и так вся в трепете — 90 килограммов чуткой дрожи, а тут ещё столичный гость, словно в сердце гвоздь — нет, за столом звучат слова правды. Парикмахер продолжил беседу, обильно угощая меня лоснящимся, как наша курица, жирным в пупырышках восторгом.

— Раньше со штыками наперевес — ура-а! — а сейчас любое государство можно захватить через телевидение. Господин Гард договорился с продюсерами, чтобы культуру поменять на индустрию развлечений, тогда народ освободится от комплексов и с удовольствием будет разлагаться.

— Для чего?

— Человек старой закваски — тяжёлый, тут у него, видишь ли, совесть, а тут, понимаешь, правда, или какие-нибудь национальные корни — его не сдвинешь. А разложенный — лёгкий. Я ему цып-цып — он подходит. Я ему хей-хоп — он пляшет. Дискотека намного веселее кладбища. Девушка с голыми сиськами привлекательней школьного учителя, так ведь? Из этих простых нот политические композиторы написали такую музыку, что любой народ разложится.

— Больно откровенен с вами этот господин.

— Чего ему стесняться: я у него — внештатный агент либерализации на местах.

— Он вам платит?

— Жене вот шубу подарил. Покажи-ка нашему гостю, как ты за политику прибарахлилась. А у меня есть ещё акция компании «GardVodka». Но живу я глобальной перспективой. Когда у нас всё будет не наше и мы вольёмся в мировое сообщество, я напомню ему, Гарду, что немножко помогал.

Может, он бредит? — подумал я. Ничего не пойму. Веснушки на его лице стали синими. Из-под прикрытого века тонким лучиком колет пространство какая-то нечеловеческая мечта. Жена его совсем закрыла глаза. Её массивное лицо выражает возвышенный, умиротворенный и словно бы достигший великого знания покой. Но, быть может, прикрывшись лоскутным одеялом слов, оно просто отдыхает от непрестанной склоки домашних предметов?

— С чего он к России прицепился, мало что ли стран? — кисло спросил я.

— Потому что Россия стоит на пути прогресса. В смысле — поперек, — он ударил ребром ладони по столу. — Господин Гард поведал мне, что план исправления России носит имя Эдмона Дантеса. Дуэль повторяется — пиф-паф! И ведь как её не дырявят — она ещё жива. Только стонет и чего-то мычит. Представь, какой ужас: раненый Пушкин всё еще ползает! Либерал-прогрессистам зла не хватает! Поэтому надо наступать со всех сторон: рынок, социальная психология, система ценностей… Ну, по маленькой! Иной раз пьёшь вот так с хорошим человеком и даже представить жалко, что в скором времени на Руси поговорить будет не с кем. Зато будет изобилие и свобода телесных чувств. Господин Гард монастырь наш будет реставрировать: хочет стильный дом отдыха зафуговать. В Америке, слыхал, мода на всё подлинное, историческое. Отпуск провести в келье под русскими иконами с хорошей девушкой, а? Ко всенощной дискотеке зовут колокола! Одних налогов повалится в казну миллион долларов, да плюс рабочие места, да развитие инфраструктуры, да наши девки замуж за иностранцев повыскакивают.

Он откинулся на спинку стула, прикрыл глаза, его губы вытянулись в линию горизонта. Над горизонтом нос повис как атомная бомба. Я был пьян и подавлен. Я долго ехал на санях своего слуха по кочкам его гнусаво-бодрого голоса; чем дальше ехал, тем страшнее виды открывались. В моём сознании валился невнятный водопадный шум. Туман, пар окутывал мелькающие мысли. А снаружи моих глаз, на столе, раскинулось послеобеденное поле с голыми косточками. Нож сверкал, и его сверкание имело смысл холодного хохота. Пухлая рука хозяйки, присыпанная гречневой крупой (проделом прожитых лет), чуть вздрагивала под действием сердечной помпы, выказывая машинальное усердие жить. Мне было жаль её, пока она дремала, пока молчала. Я встал, чтобы проститься, но не тут-то было. В коридоре затопали и заголосили гости. С возгласами «вот он, вот он!» двое незнакомцев вошли в комнату и надвинулись на меня.

— Премного наслышаны!

— Немного прослышаны?! — глупо сказал я и поправился. — Я спешу, у меня дела.

— Делам стоп! Сейчас в природе обеденный перерыв. Мы шли специально пулю расписать, чтобы двое-надвое. Нарочно. Ни за что не отпустим, иначе вся партия пропадёт. Человек из далекой Москвы приехал, а мы его отпустим?! Нетушки!

Меня силком усадили на прежнее место. Хозяйка принесла большой бокал розовой наливки: «Ради вас юбилейную бутылку открыла». Гости закричали: «Залпом, залпом, за Москву, за Жданов!» Я выпил с тем же чувством, с каким стеснительный жених целовал бы невесту под крики «горько» и под блестящие, как дождевые пузыри, глаза новых родственников. Во мгновения глотков хозяйка заменила скатерть. На стол уже падали карты — у меня там оказались почти сплошь тузы с королями. Я стал пить и выигрывать. Вроде бы глупость — тысячу рублей выиграл — не ум, не красоту, не талант — всего лишь рубли, но меня раззадорило. Скоро я стал вести себя по-свойски. Бьющая карта смачно шлёпалась на стол — победной пощечиной. Сквозь водку я смотрел почти ясно, словно приспособившись к неправильным очкам или искривленному пространству. Когда сделали перерыв, я пошёл ополоснуть лицо.

Мелкие недолговечные существа — порождения моей души — носились во мне, как летучие мыши внутри комнаты, и касались моей изнанки. Я попил из крана воды, а для них эта протекающая во мне вода была рекой, протекающей через их мир. Эта вода несла им сведения о нашем мире, о водопроводе, о небе, о нас, изменяющих вкусы и запахи, мелодию и смысл земного космоса. Они, маленькие, там призадумались.

Медленно прозвучал колокол. Бархатно-бронзовый звук заполнил меня, и волна звука затопила мелочи. Всеми чувствами я вспомнил девушку: вкус её губ, свет взора, обаяние голоса — медовая волна монастырского звона поднесла к моему сердцу её аромат. Я вспомнил две родинки на её скуле — негатив неба с двумя чёрными звёздочками. Любовь поднялась в горло моё, перекрыла его, потом рванулась выше и нажала на глаза. Потекли слезы. Я стал быстро умываться. Наконец вышел к хозяевам.

Сквозь сияющую влагу я видел уродов, но как только встряхивал умом — видел уже известных мне людей понятно-простительной внешности. На столе меня ждала горка денег. На миг вновь поселился во мне азарт — нечто мелкое, дребезжащее.

— Садись поскорей, я страсть как хочу отыграться! — со вкусной хлопотливостью сказал самый проигравшийся гость в тяжёлом двубортном пиджаке.

У него было лицо филина. Губы, поднимались полочкой, норовили слиться с клювообразным носом. Это сидел ректор Университета сознания.

— Разве так можно уходить?! Деньги взял и пошёл?! Не гуманно! — подхватил личный секретарь господина Гарда, тонкий, прилизанный тип с мягким позвоночником и с картавинкой во рту.

— А, может, москвич ещё больше выиграет? Нетрудовой доход получился бы немалый, — потирая руки, произнес парикмахер.

— Подлюга жизни тогда поцелует, и ггусные дети газвеселятся, — пофантазировал секретарь.

Я пояснил, что у меня нет ни детей, ни подруги. На это ректор заметил, что у троих из нас деток не имеется, и нам бы впору открыть клуб имени Чичикова. Парикмахер под разговор начал метать карты, но я передвинул кучу денег от моей стороны на середину стола.

— Вам отыгрываться не нужно, — сказал я.

— Сиди, — вдруг на «ты» обратился ректор. — Тебе карта прёт, а ты отворачиваешься.

— Кому карта идёт, тот играть должен, тому судьба успех предлагает, — добавил нежным

тоном парикмахер.

Демонстративно посмотрев на часы, я поклонился и вышел из комнаты. За спиной затихло и тут же зашевелилось. Проехали по полу тяжёлые стулья. Изменилось освещение в прихожей, но я вторично прощаться не стал.

Шнурки остановился завязать в подъезде. Посмотрел в пыльное лестничное окно — там ничего не было видно, кроме нацарапанного детской рукой взрослого слова. Но мелкие неровности пыли в стороне от слова изобразили далекий ландшафт, где я тут же согласился бы жить. Я услышал, как там отворилась дверь, кто-то сказал приглушенным басом: «Верни его любыми путями! Или задержи, или пойди с ним, только не отпускай! Завлекай, у нас большие перспективы, приглашай на работу».

Дробно побежал по ступенькам парикмахер с пучком денег в руке — увидев меня, остановился, сглотнул досаду, ведь я мог слышать инструктаж, потом спешно состряпал на лице приветливость (в стиле фастфуд).

— Уважаемый, а выигрыш ты свой зачем оставил? Нехорошо. — Он обогнал меня и развернулся лицом. — Я-то чем обидел, а? Так нельзя. Может, вернёмся? У ректора целый портфель валюты. Он готов её проиграть. Давай я тебе подсоблю его обыграть. Дело своё откроешь. У тебя есть мечта?

— Есть, но она не коммерческая.

Я вспомнил чью-то фразу: «Человек без мечты — что фонарик без лампочки». И точно, вокруг нас шли люди, горожане, пассажиры земли — все они шли и дышали по необходимости, они просто терпели время.

Кто-то нас обкрадывает — некий враг, завистник жизни. Похоже, дьявол существует, иначе опустошение людей необъяснимо.

Парикмахер трусил вдоль меня с поджатыми губами, сильно озабоченный.

— Куда ты идёшь, собственно? — спросил он, заглядывая.

— Оставь меня, я хочу протрезветь.

— Тогда пошли в парк, там чудная пивная! Куда ты в таком виде, ну? И запах на полкилометра. Я тебя не пущу, кругом жандармы. Ты города не знаешь.

Он взял меня под руку, хотя я ступал твердо. Мысли мои были тревожны, некоторые ужасны, однако ясны. Несчастье, оно сдавило мне душу, как воробышка может сдавить злая рука пионера. Несчастье сквозило везде и глядело со всех сторон. Но я не мог бы формально указать, в каких признаках оно выражалось. Например, во сне предметы обладают добавочным средством выразительности, а именно выразительностью гипноза. Вещи передают (глядящему в сон) свою волю, своё состояние — прямым внушением, одним лишь явлением себя. Вещи во сне тождественны словам, лицам. На самом-то деле и наяву они такие же, только мы слишком заняты и не замечаем их выразительного напряжения, их физиономий. А в тот час я это видел — я словно бы шёл во сне.

За поворотом отрадно клубились деревья. Впереди располагался парк огромных растений! Я ускорил шаг, парикмахер почти бежал, работая локтями, как лёгкий паровоз.

Деревья! Я никогда не видел произрастания замыслов непосредственно из ума, но вот наглядно выросли произведения земли — произрастения. Мы шли в уме мира, под сенью воображённых этим умом деревьев.

На стволах, подобно пятнам на крыльях бабочки, лежал и улыбался свет. Атлантовы стволы держали вознесённую к небу крону; трепетную листву трогала высокий ветер.

По земле неподвижно текла дорожка, плавно заворачивая в будущее, и это так утешало меня… если не видеть плевков и мусора, оставленных на асфальте жильцами нашей общей сказки.

Чтобы не видеть мусора, я поднял взор под испод великанской листвы и этим подал парикмахеру повод посмотреть на меня с медицинской подозрительностью.

Ветер вновь дунул, и парк зашумел. Когда воздух быстро движется — деревья путешествуют. (А что думает обо мне полоумный парикмахер, мне безразлично.)

Пивная въехала под сень трех дубов. Возле неё живописно расположилась ещё одна группа убийц времени, обсевшая огромный пень. Невозможно вообразить, от какого дерева остался такой великий пень. Игроки смотрели сугубо в карты. Тут сидели (угадываю по внешности) бывший художник, обмотанный жёлтым, грязным шарфом; бывший учитель, в замотанных пластырем очках; бывший каменщик с кирпичным лицом; бывший военный, а ныне пальтовой гвардии гардеробщик с невероятно достойным выражением обвислого лица. Они играют очень давно, они устали, но азарт не отпускает их.

— Игра угнетает людей, — заметил я своему спутнику.

— Наоборот! — воскликнул парикмахер и, усадив меня за стол, нырнул в сумрак пивной.

Отчётливо, как луч среди облаков, засветилась мысль: «Пора начинать новую жизнь». Парикмахер принёс две кружки с кудрявыми белыми шапками. Всё-таки он чем-то привораживал меня. Мне хотелось ещё услышать объяснений насчёт того, каков план погружения нашего мира в ад, насчет плавного перехода туда.

Рай на земле — это когда-нибудь, когда все, поголовно все, будут достойны рая.

Соображения парикмахера касательно ада мне показались куда актуальней и ближе по срокам исполнения. В человечестве осталось немного островов духовности (пусть это слово кем-то специально подпорчено, ничего), то есть островов искренности и способности радоваться истине (пусть это слово циниками осмеяно) — радоваться тому смысловому свету, который не льстит нашему эго, но зовет нас превзойти наше пагубное гордое эго.

Россия — самый бесформенный, но самый обширный из таких островов, и я хотел от парикмахера услышать, что именно за это они, режиссёры сознания, вознамерились Россию погубить. За её искренность. Но он был уже не в том духе.

Он принялся приглашать меня на работу — сначала учеником киномеханика, затем взрослым киномехаником. Мы несколько раз сменили кружки. Смеркалось, я пялил глаза на часы, мне очень пора было встать и пойти на пристань, но я не чувствовал достаточно силы для ходьбы. Я оставался, чтобы чуть-чуть отдохнуть: ещё шесть, ещё пять минут… в парке имени пива и отдыха.

Его слова стали странно стыковаться — к примеру «складской восторг». Между словами тут что-то двигалось, быть может, качались половинки ворот. Я перестал слушать и сказал, что если он ещё раз встрянет между мной и самой красивой, самой верной и самой юной женщиной в мире, которая меня ждёт, я… Сказав это, я поднялся во весь рост.

Он зыбко удалился. А я нашёл туалет, но там собрались какие-то страшные люди, и бубнёж их голосов вываливался из дверного проёма чередой чёрных прыгающих мешков.

Я отпрянул. Впереди стоял тёмный куст. Куст шевелился разными видами движения: он вздрагивал, томно потягивался (лохмотьями ветвей), приседал, как женщина. И по ту сторону куста лежала женщина в лёгком белом платьице.

Она лежит, раскинув руки и ноги. Мелко мерцает там-сям, словно подмигивает мне из своего обморока — бусами, часиками, колечком, пуговками, серёжками. Юбка на ней задрана, чего я сразу не хотел замечать, но ветер совсем открыл её голый, оглаженный вселенским взором стан. Я падал на неё взором, как падал бы с балкона. Я не мог оторваться от этой гладко-изгибистой архитектуры и от вертикальной улыбки женской плоти. Тут она сказала «ой», одёрнула подол, медленно настроила на меня глаза.

— Это ты со мной сейчас был?…Нет? Значит, я видела сон, — поднялась, огладила платье, посмотрела на туфли, сморщилась. — Голова болит. Милый, — обратилась она ко мне, — подержи!

Протянула сумочку, невесть откуда взявшуюся, присела за другой куст и вскоре вернулась. Может быть, алкоголь наполнил мои глаза влюблённостью, но, кажется, она сама была красива и нежна обликом.

— У тебя остались деньги? Давай ещё посидим, только не в пивной, тут рядом другое заведение, там вино в бочках.

Её слова подпрыгнули во мне. «В бочках» вздулось и лопнуло искрами и брызгами. Я вынул из брючного кармана сгибыш денег и отдал ей в знак доверия и прочего. (Или как предоплату за телесную любовь?)

— Бочки… они, как женщины, щелястые. Но вино дадут, если заплатишь, хм?

— Ты спишь за деньги? — вдруг спросил я о том, о чём хотел спросить.

— Сама не знаю… зачем и за что, и за сколько. Зачем живу — тоже не знаю. Просто так.

Фраза «просто так» приняла вид ребенка, стоящего на лестнице и смотрящего куда-то вниз.

В парке совсем темно. Кроны деревьев утонули в небе и стали с ним заодно; там гуляло что-то темное, вольное и тревожное. В нижней тьме на нескольких лучах повис ресторан с круглым теменем. Так могла бы сиять простреленная десятком пуль голова безумца.

Мы вошли внутрь и заняли столик, возле которого кого-то стошнило розовой кашей. Она грубо велела убрать, и тут же убрали. Для этих мест она была несбыточно хороша. Все её члены были гладкими, точёными; я вспомнил её голые бедра, и кровь во мне загустела. Словно угадав это, она положила свою руку на мою. Прикурила, жеманно поцеловав сигарету. Выдула длинный дым — лисий хвост. У неё поразительно пустые глаза, глаза без любопытства и воли — два кусочка голубоватого зеркала. Я знал, что она моя.

— Что ты так смотришь? — она улыбнулась какой-то маленькой и страшной улыбкой.

— Почему ты лежала там в кустах?

— Мне один дурак подсыпал снотворного. Это я теперь понимаю. Хорошо, что в момент

засыпания, я успела спрятать сумочку в куст.

— А что с тобой было, ты не помнишь?

— Нет. Но ничего не было. Не волнуйся, если тебя это волнует.

— Волнует.

— Ты меня тоже волнуешь, — она послала мне воздушный поцелуй. — А если бы что-то он со мной сделал, ребята завтра оторвали бы ему голову.

— Ты тут королева?

— Принцесса. Пойдём потанцуем.…Люблю танцевать. Люблю, когда мужчины смотрят.

Мои руки осознавали форму её тела — кувшин наслаждения. Она всё ближе держалась, всё более упруго прижималась, чуть прогибаясь навстречу. Вокруг её стана пространство нагревалось.

Мы дотоптались в медленном, мучительном танце до нашего столика, потом ещё посидели, глядя друг другу в глаза, как два влюбленных вампира; допили вино и вышли в парк, в дебри, неважно куда, лишь бы нас ничто не разделяло. Ночь при каждом шаге накренялась. Я слышал тяжкий топот сердца. Она же была спокойна и легка.

Мы углубились в ночь, и вдруг я остался один. Если бы я был волком, я бы завыл отчаянным голосом. Мерзкая догадка пронзила меня… так и есть, она с деньгами ушла. Между мной и домом опять пропасть. Но сейчас у меня сил нет об этом думать. И с ещё более жутким воплем сердца я вспомнил, что мне надо было на пристань, к той, настоящей девушке.

Я побежал к выходу, наполнившись упрямой, в ритме шага пульсирующей ненавистью к себе. Выхода не оказалось, я упёрся в ограду с пиками. Не только перелезть, даже подобраться к этим пикам не получалось: я стал очень тяжелым, я хотел лечь под куст и уснуть свинцовым сном, но хватит потаканий. Я быстро пошёл вдоль ограды, хрустя ветками, словно косточками врагов. Я натыкался лицом на сучки.

По другую сторону ограды переливался раздвоенными бледными лампочками город. Куда-нибудь вдоль ограды я приду в конце-концов. Наконец, я добрёл до выхода. Некая фигура поднялась мне навстречу.

— Из ресторана? Там ещё много народу?

— Не знаю, — произнес я голосом покойника.

Сторож со страхом взглянул на меня и отпятился. Я вышел в город, нетвёрдо пошёл по едва освещённым палубам улиц. Всякие переживания отменил. Хватит — шагай!

Ехала поливальная машина, маленько поливала себе под нос. Я встал у неё на пути, спросил, где автобусная станция.

— Садись, довезу, — произнес ясный, замечательно чистый в этой ночи голос.

— У меня денег нет.

— Садись, какие у тебя деньги.

Через минут пятнадцать я оказался на площади автовокзала. Тут спали несколько прозрачных и тёмных автобусов. В кассе тоже был отключён свет. Вообще никого. Река и пристань должны быть вон там, прикинул я. Но незнакомый домик загораживал путь. Этого дома не было прежде. Над ним возвышались два тонких тополя, чернее ночи; с одного бока они были обрисованы лунным загробным светом. Этого тоже раньше не было, но теперь есть.

Вниз, в промежность холмов, ныряла узкая дорога; по идее она должна вести к пристани, но та дорога, по которой мы с ней вместе ходили, шла как-то не так. Чему довериться: памяти или глазам? Я выбрал третье решение — двинулся напрямик по бездорожью.

Трава оказалась шершавой и хваткой. Якобы ровная земля превратилась в «пересеченную местностью». Я спотыкался, рискуя упасть и вмиг уснуть, как подстреленный.

Ветер подул, странно сочетая в себе зябкость и тепло. Он приободрил меня; впереди забрезжил одуванчик бледного света, нет, лепесток, нет, это центральный купол монастыря. Значит, я правильно иду. Радость во мне зажглась, и я зашагал быстрей, почти не глядя под ноги, каким-то притяжением схваченный.

Монастырь стоял и грезился, слепленный извечного камня.

Под ноги мне подстелилась местная тропинка и вскоре привела к искомой лестнице, что с высокого берега спускалась к реке, вернее, к пристани.

Толстое тело реки поблескивало жирной чернотой. На пристани сохранилась маленькая лачуга — навес для тех, кому долго ждать. Кто-то ждёт, а река течёт — мимо, мимо, с тяжёлой нежностью шурша.

Я поспешил по крутой лестнице вниз, но оступился на отсутствующей ступеньке и покатился, перебирая телом дробное однообразие выступов. Внизу проехал по доскам, встал на ноги, но из-за головокружения сделал два лишних шага и сорвался с края.

Вода ударила меня, как пощёчина. Я вынырнул, отфыркался. Живой! — то есть я обнаружил себя. Главное при таких обстоятельствах не терять себя из виду, если есть намерение жить. А у меня было ещё более ясное намерение — постоять на пристани, где любимая ждала меня каждую пятницу много лет подряд.

Я вылез на берег и поднялся на пристань. В ушах стрекотали водяные кузнечики, тело ныло и хотело упасть, но всё же я постоял рядом с ней, хоть и в разных временах. Вместо слёз с меня пролился на доски локальный дождь.

Устав, я присел на «скамейку ожидания» и увидел кем-то забытый свёрток из толстой ткани. Почти дотронулся до него, но испугался: вдруг это последняя вещь какого-нибудь убитого человека!…Или это её платок? Шаль?!

В холодные вечера она брала с собой накидку и сидела здесь, пока не приедет катер, потом ждала, пока не разойдутся пассажиры… В этом свёртке заметен объём, словно закутали что-то… свят-свят-свят! Огради нас от нечистой силы и людской лютости!

Однако всё кончено. Прошлое вынырнул утопленником из тёмной реки и скрылось. Я отправился обратно — в музей, к старику. До утра бы дожить и убежать отсюда. Раскаяние — страшная вещь. Невыносимая. И анальгин не поможет. Пуля только если. А старик-то в музее тоже страдает, его тоже прошлое грызёт. Он поймёт меня. Пристанище…

Я дрожал от холода. От меня воскуривался холодный пар. Позвоночник онемел: может, я повредил его, когда скатывался по лестнице? Вполне возможно, но не это меня тревожило, а повреждение личности. В сказочном правдивом зеркале я отразился бы в виде болячки с глазами. Свят-свят-свят! Помоги, исцели!

Ночной город, как прогоревший костёр, искрился редкими фонарями. И вдруг передо мной оказались два человека: наверно, пара, стоявшая слитно. А теперь они разлепились.

— Подскажите, где краеведческий музей? — обращаюсь к ним.

— Вон там, — парень махнул рукой.

Они захихикали. Влюблённым всё весело.

Наконец я добрёл до музея и постучал в дверь. Там раздалось уже знакомое шарканье и даже послышалось эхо старческого кашля. Потом повернулся ключ в замке, и старик посмотрел мне в глаза.

— Ещё один призрак явился, — проворчал он.

— Это я, — говорю.

— Разницы нет. Я тебе газету отложил. Сегодня вышел последний номер «Ждановской правды». Больше не будет: мистер Гард выкупил. Всё, я спать иду, спасу от вас нет. Только и знают — шастают. Э, да ты никак утопленник?

У дедушки под глазом стоит — как штемпель — чернильное пятно: значит, жена приходила. Понурив голову, он удалился в комнаты.

На столе распласталась газета — нужной статьёй к свету и к моим глазам.

На фотографии, завернутая в клетчатый (тот самый!) плед, стоит она, только в отзывчивую лёгкость её лица добавилась косная известь возраста; её черты отяжелели и чуть размежевались. Но не мне осуждать: я тоже всё плотней материализуюсь и матерею. Главное, это была она, самая родная и мною по невнимательности потерянная.

Газетчик в статье «Последний день любви» написал: «В эту пятницу ждановская русалочка в последний раз спустилась на пристань. Дело в том, что катер из Москвы отменили: он тоже придёт сегодня в последний раз. Следовательно, и пристань разберут на деревяшки. Да вот и мы прощаемся с вами, дорогие читатели. Боюсь, навсегда».

Я разделся, чтобы не намочить подшивки, и выключил лампочку. В окне мелко дрожали звёзды, вернее, тряслись. Вдруг скрипнула дверь, и какой-то огромный квадрат надвинулся на меня. Это дедушка принёс одеяло. Постоял и спросил со страхом в голосе:

— Тебя не отпустили к ней, да?

— Что ж вы наперед не рассказали про них?! — вскрикнул я в сердцах.

— Ты сам должен… — сказал он скрипуче, имитируя дверь. — Извини, уж не думал, что ты позволишь им так себя одурачить. Ты казался мне более взрослым.

— Так вы знали заранее, что они меня опутают?!

— Если человек направляется к чему-то нужному, важному, они хватают его, чтобы не пустить. Если человек идёт ко спасению — они между ним и спасением целый город всунут. Ещё в сказках было указано: видишь свет — иди к нему, не оглядывайся; будут звать — не откликайся, будут стращать — не пугайся. А ты, сынок, и сказок не читал!

Как тепло этот «сынок» отозвался во мне!

— Один мой знакомый, — продолжал старик, — решил окреститься, когда ему стукнуло сорок лет. Ну, решил… и после того долгие годы собирался в храм, то есть менял квартиру, защищал диссертацию, женился, сколачивал капитал… так и умер, не дойдя до батюшки, который всё это время ждал его. Это был капитальный неудачник. Но, заметь, он-то был уверен, что ничего страшного с ним не происходит, поскольку он шагает по известной дороге через азарт и удовольствия, через риск и борьбу к благополучию. Он-то считал себя удачником! А это было катастрофическое заблуждение. Другой мой приятель ехал как-то в поезде по бескрайним просторам нашей родины и увидел за окном красивый, какой-то особенный ландшафт. Он вообще-то мечтал стать художником и, увидев прекрасную землю, уверился в том, что ему там надо поселиться, и что там его ждёт настоящая, прекрасная творческая жизнь. Он тоже не добрался до своей земли обетованной. Задачи и увлечения не отпустили его.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Мальчик на крыше

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я