След Кенгуру

Андрей Виноградов, 2019

1989 год, считанные дни до падения Берлинской стены. Молодой полковник Антон Кирсанов, сотрудник советских спецслужб, работающий в ГДР, неожиданно получает приглашение в Москву для участия в ноябрьском параде на Красной площади – на главную трибуну страны! Накануне в его «епархии» происходят инициированные самим Кирсановым умопомрачительные события, невероятная авантюра, непосредственные участники которой – обитатели Берлинского зоопарка и коллеги Кирсанова. Инцидент этот запросто может поставить крест на карьере героя либо придать ей новое ускорение. Что же ждет Кирсанова в Москве? Читатель вместе с героем теряется в догадках почти до самого конца повествования… Автор весело и умело ведет нас по серпантинам судеб героев романа: офицера спецслужб и его соратников, жуликоватого гэдээровского переводчика и его белой мыши, посиневшего от мечты мрачного индуса, бежавшей с Запада на Восток проститутки, гинеколога-недоучки и, конечно, гигантского австралийского кенгуру…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги След Кенгуру предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть вторая

Шапочный разбор

Пеший строй парада

«Пеший строй парада замыкает Московское Высшее командное училище имени Верховного Совета РСФСР, — разносится из динамиков голос, убежденный в исторической важности происходящего. — Кремлевские курсанты, они с 1918-го года постоянные участники парадов. В нынешнем одна тысяча девятьсот восемьдесят девятом году училище…»

Антон усмехнулся вклинившейся в пафос происходящего несерьезной, пасквильной, можно сказать, аналогии: «Хору бостонских мальчиков исполняется семьдесят лет.» Совершенно недопустимое ерничание, мальчишество. Как минимум, с политической точки зрения. Прежде всего и исключительно с политической. Скосил глаза направо, потом налево — никто не смотрит.

«И чего, дурак, веселюсь? Это ведь к слезам.»

Суеверия достались ему от бабушки, так она умудрилась подгадить внуку гораздо на больший срок, чем был ей самой отпущен, но теперь Антон уже и в мыслях прекратил обзывать ее «жопой» и «старой каргой», думал: «Сам, неровен час, дедом стану. Что еще обо мне-то внуки думать станут?

Стоит ли судьбу искушать?» В придачу к суевериям бабушка оставила на память так и в завещании крупным старушечьим почерком: «На добрую память» — очки, им же сломанные, для удобства. Будучи единой и неделимой, оправа серьезно затрудняла процесс выжигания на подоконниках всяческих непотребностей, а без них, как известно, взросление особей мужеского пола по определению невозможно. Никому не охота слышать в свой адрес: «Здоровенный дылда вымахал, а так и не повзрослел, мозги, как у трехлетнего». Весь дом такими или похожими словами выражал свои переживания за Коляна из второго подъезда, у которого что-то с чем-то разошлось в голове и более не дружило. В то время Антону Кирсанову было уже восемь лет от роду, поэтому, даже застопорись у него развитие, он уже был бы умнее соседа, но все равно… К тому же выходило, что из за пяти лет разницы его бы меньше жалели. Словом, лучше было не рисковать и взрослеть, а без бабушкиных очков процесс оказывался под угрозой. Хотя я «взрослел» без увеличительного стекла, с обычным перочинным ножом. Теперь самому многое стало понятно.

Унаследованная оправа была склеена на переносице и, существенно сократившись в результате вмешательства, превратила очки в предмет скорее декоративный, в быту непригодный, годившийся разве что птице, да и то не каждой, а чтобы клюв был узким, а глаза наоборот — широко расставленными. На письмо, отправленное Антоном в детскую радиопередачу КОАПП (Комитет охраны авторских прав природы) с предложением одарить очками Ученую Птицу-секретарь, пришел ответ, в котором были и слова: «Спасибо тебе, добрый мальчик Антон.», но прежде всего — фотография птицы, подтверждающая опасения благотворителя — очки бы ей не подошли. Однако уже ради добрых слов благодарности стоило исполнить эту затею.

Узнав о такой необычно положительной инициативе, папа с мамой, не сговариваясь, простили отпрыска, умилились, сердешные, а в школе, не разобравшись, Антона вообще захвалили до неприличия, словно больше всех макулатуры собрал. Антон в классе только ответное письмо показал и предусмотрительно счел за благо умолчать о начале истории. Бабушка единственная несколько дней на Антона дулась, но не очень активно, наверное, помнила, что про клюв птицы она же первая и сказала.

Доброе чувство к радио Антон сохранил на всю жизнь, хотя, было время, умело маскировал симпатии, если речь шла о «Свободе» или «Голосе Америки». И что? Я думаю, он и сейчас не стал бы хвалиться своим отношением к «Эху Москвы». У него отлично развито чувство времени.

Место перелома на очках скрепляла теперь щедро намотанная голубая изоляционная лента, умудрявшаяся прилипать с обеих сторон ко всему, к чему прикасалась. Так что и по этой причине бабушка, если и прибегала к помощи изувеченной оптики, пользовалась очками как лорнетом, не подносила к лицу ближе, чем на ширину ладони. Изолента за долгую жизнь подвыцвела, но вот что удивительно — так и не потеряла легко узнаваемый специфический запах. Она пахла тем временем, когда все домашние инструменты, в придачу к ним куча болтиков, гаечек, шайб и шурупчиков, упрятанных в банку из-под халвы, хранились в фибровом чемоданчике «банного» размера. Стоило только щелкнуть замками, как из-под крышки вырывался на волю дух голубой изоленты. Он был совсем не таким, как у ее черной родственницы, которой мальчишки обматывали крюки и верх черенков хоккейных клюшек. Антон называл голубую «электрической», возможно, это было спонтанным проявлением толерантности, а черную так «черной» и называл, неполиткорректно.

В общем, Антон считал неверным привлечение «электрической» изоленты к ремонту «неэлектрических» очков. К сожалению, по легко угадываемым причинам, права голоса он был лишен. Но не тронь он очки, сложись по-другому, недосчитался бы нынче стольких воспоминаний! И наследство бабушкино сократилось бы до присказок и суеверий. А как сопроводить их напутствием «На добрую память»? Вот они, милые пустяки.

Кстати, я вполне допускаю, что очки по сей день служат Кирсанову, как оберег, сохраняя ему соколиное зрение. С давлением — напряженка, сахар в крови — торговать можно, а зрению хоть бы что. На мой взгляд, не бывает такого счастья без вмешательства тонкого мира.

Навряд ли Антон Кирсанов отчетливо различим

Навряд ли Антон Кирсанов отчетливо различим, если в принципе виден кому-то с переполненной людом площади. На мавзолее он во всех смыслах крайний. Стоит за источающими фундаментальность спинами, упакованными в неподъемный на вид драп однотипных пальто с каракулем на воротниках.

«И ведь держат, несут на себе этот неизменный, повсюду узнаваемый «партийный» крой, не гнутся, — притворно восхитился он, подавляя ухмылку. — И мысли такой, скорее всего, не допускают. Во всех смыслах — несгибаемые».

Над воротниками легкое пыжиково-ондатровое шевеление. Это правильно: стоит ли выражать солидарность с трудящимися всем властным телом, колебаться с риском потерять равновесие, если достаточно головы? Что вообще может быть важнее голов членов Политбюро и кандидатов в эти самые члены? Кандидаты, разумеется, не так дороги родной стране, что, впрочем, отнюдь не означает — дешевле.

Наряду с головами колеблются руки, обычно правые, хотя левые идеологически были бы правильнее, органичнее как-то. Скажете ерунда? Качаются сухонькие и не очень ладошки, спрятанные в перчатки, из стороны в сторону, что твой метроном. По амплитуде движения натренированный глаз легко прикинет политический вес персонажа, если лица не разобрать.

Все эти мелочи, детали для Кирсанова, стоящего далеко за спинами главных действующих лиц, почти что неразличимы, но не надо родиться гением или провидцем, чтобы угадать сценарий происходящего, если из года в год смотришь парады и демонстрации по телевизору. И на этот раз все должно было быть именно так, как обычно, как раньше: посмотрели, поцокали языками — «Мощь-то какая!» — и за праздничный стол, догонять тех, кто с предыдущего вечера начал. Однако позвали в Москву.

Громоздкие серые генеральские папахи смотрятся на фоне прочей меховой ряби, как вспенившиеся, мутные волны цунами. Будучи лет семи от роду Антоша Кирсанов в такой же отцовской — генеральской или еще полковничьей? — проделал дырки для глаз, носа, рта и блистал в дворовой инсценировке побоища на Чудском озере в образе рыцаря Ливонского ордена, проще — «пса-рыцаря». В кинофильме, если не путаю, этого «пса» выделяла железная ручонка на шлеме и худосочная, желчная рожа аскета.

Побоище на детской площадке

Побоище на детской площадке, как и было предопределено памятливой и злорадной судьбой, получило продолжение дома. «Пес-рыцарь» потерпел второе за день сокрушительное поражение. На взгляд самого героя, второй акт был совершенно лишним. Произвол режиссера, проще говоря. И без него бы историческая достоверность не пострадала. Однако в тот день банковал не Антон.

К обретенному в битве фингалу под глазом добавился хаотичный узор на попе, такой же пурпурный, но еще и с незначительным переливом, если рассматривать при лампе дневного света. А воинственный клич дворовых ополченцев Святого благоверного князя Александра Невского: «Сдохни, собака!» накрепко соединился в сознании с мудрым советом матери:

— Даже в играх, сынок, важно правильно выбрать сторону.

Мать раздраженно прикладывала к его распухшей щеке лед, острая горячая боль сменялась тупой холодной, и Антон неожиданно понял, почему побоище называлось Ледовым. Он представил себе, сколько льда понадобилось бы на всех «псов-рыцарей», и что было бы, если бы Ледовое побоище состоялось летом. Очень хотелось прохлады и в области попы. Там бесчинствовали августовский полдень в пустыне и полчища басмачей, коловших кривыми и острыми саблями. Однако подозрение, что лимит среднесуточной родительской снисходительности он вычерпал минимум на полгода вперед, склоняло Антона к скромности и сдержанности желаний. По правде сказать, физиономия его беспокоила куда больше, в конце концов, именно с ней ему предстояло утром идти в первый класс. Именно так он сформулировал для себя эту мысль.

Первое сентября Антон пропустил. От пережитых за день потрясений и вообще расстройства к ночи у него подскочила температура, и на три дня, остававшихся до выходных, доктор предписал ему домашний режим. Доктор был вроде бы и не старым, но каким-то очень уставшим. На его накрахмаленном белом халате нельзя было не заметить педантично заглаженную дыру вместо давно ускользнувшей пуговицы. Он придирчиво изучил лицо пациента, осмотрел отметины на пятой точке, проведя сухой ладонью по вспухшим и саднившим рубцам, и надолго задержал неодобрительный, снизу вверх, взгляд на стоявших возле постели страдальца родителях и бабуле. Но за рамки врачебных вопросов не вышел, не стал рисковать. Отец — высокий, широкоплечий, весь, до каждой морщинки, обветренный, с жестким, прицельным взглядом серо-голубых глаз, слегка наклонившийся влево — осколок прилетел в ногу за три дня до конца войны. И без формы, в домашнем спортивном костюме и тапочках, он выглядел, сейчас бы сказали — брутально. Позже его даже в школу будут не «вызывать», а «приглашать». Так и станут писать в Антошкином дневнике «Приглашаем Вас.» неустроенные в личном плане училки, будто не на выволочку зовут, а на танцульки. Станут заведомо млеть от восторга и переглядываться, глуповато хихикая:

— Завтра придет…

Старший Кирсанов так ничего и не поймет, или не захочет понять. По крайней мере, сомнительные успехи его сына в учебе не дают исследователям материала для иных объяснений.

Со скрещенными на груди руками Герман Антонович Кирсанов хмуро и молча наблюдал за происходящим, а встретившись глазами с доктором, отрицательно покачал головой. Медленно, убедительно, один раз, туда-сюда. И тот, битый жизнью дальтоник, язвенник, отец-одиночка, зарекшийся кому — либо доверять в этом мире, как-то сразу взял и поверил. Больше того — оправдал на скорую руку и подумал, что сам тоже не прочь и что давно пора. По глазам было видно. Он заспешил, предвкушая возвращение домой, где царствовал подрастающий разгильдяй.

Великая это наука — уметь правильно, в нужный момент покачать головой. Я всегда считал, что именно этому надо учить в школах и институтах, тем более, что всю последующую жизнь примерно этим и занимаемся, и чаще всего неумело. Еще бы немецкий оставил и физкультуру, мне пригодились.

Мама Антоши, Светлана Васильевна, в отличие от отца, по-женски была готова вступиться за подвергшуюся молчаливому порицанию честь семьи и макнуть эскулапа в подванивающее болотце семейных проблем, посвятить доктора в историю происхождения синяка, предъявить изуродованную папаху. Что до следов от ремня, то они были делом житейским и если вызывали чувства у людей нелицемерных и не ханжей, то по большей части — зависти: «Вот есть же мужики со стержнем! А у меня, слабака, кишка тонка, рука, видите ли, не поднимается на родное дитя. Вот и растет обалдуй, без тормозов».

Кто знает, скольких отцов прилив нечаянных эмоций подтолкнул, в конечном итоге, к первым, пока неумелым расправам над незадачливыми и разбитными потомками. Потом они втягивались и входили во вкус, еще как входили! По своей заднице знаю. Мой родитель как раз из таких был. В седьмом вдруг ка-ак взялся наверстывать упущенное. Столько советов прописал ременной тайнописью — почти все помню, а ценных среди них — два-три!

Все-таки, зависть, пусть даже к чужой решительности, чувство неправедное и неправильное. Если бы мой отец был тем самым доктором, я, чем угодно клянусь, отыскал бы Антона Кирсанова и втихаря придушил. Без малейших сомнений и последующих мук совести. Что вообще такое эти муки совести?! Можно подумать, совесть уже родилась с артритом, панкреатитом и другими мучительными «атитами». То есть ущербной? Пусть ее. Я тут каким боком? У меня своей хроники только, что поделиться могу: пьянство, вранье, лень! Только мук совести не хватает.

Светлана Васильевна слегка подалась вперед, на ее лице сложилось виноватое выражение, сдвинулись в нужном направлении брови, уголки губ. Строго говоря, выражение не очень соответствовало обстановке, зато было вполне привычно: так она весь последний год проходила на вынужденные свидания с Антошкиной воспитательницей в детском саду. Однако в последний момент мать Антона говорить передумала. Решила, наверное, что оправдываться ни к чему, не перед кем, или поздно. Или Герман Антонович глянул в ее сторону строго — сын-бедолага этот момент не отследил, слезу из себя выдавливал, а она, слеза, вдруг как пошла ломиться наружу без всякого понукания! А услышал отцовское «Распустил нюни.» и вовсе от обиды контроль над собой потерял. Хорошо еще, медицине он был уже не нужен, а потому натянул одеяло на голову, под ним и хлюпал, пока провожали доктора.

Когда визитер с потертым, потрескавшимся саквояжем — с таким Антон постеснялся бы показаться на людях — покинул квартиру Кирсановых, отец сказал, что из-за таких хлюпиков и неумех, как этот лекарь, скоро некому будет в армии служить, а мама обозвала его «бесчувственным чурбаном» и «сапогом». Потом сказала, что отец сам во всем виноват, и никто, кроме него, потому как:

— Нечего где попало свои дурацкие шапки разбрасывать!

— Папаха, — педантично поправил ее отец, а бабуля закивала китайским болванчиком:

— Папаха, папаха.

На новый скандал сил не было ни у кого, это вышли остатки пара. Любая семья, собой дорожащая, умеет его стравить и при этом не перепутать долгожданный момент с отмашкой начала нового круга. Пар кирсановский вышел легко, без напряга, даже на приличный свист не хватило бы.

Засыпал Антон под действием гадкой вонючей микстуры, остатки которой заползли под язык, да там и затаились и теперь подло пощипывали, хотя и не так подло и сильно как мазь на попе. Даже когда доктор втирал ее, не было так больно. «Хорошо, что не мазь под языком. Хорошо, что она далеко от языка», — успокоил себя Антон. Лежать на животе, вывернув голову так, чтобы не касаться подушки раздувшейся левой щекой, было еще одним довольно заковыристым неудобством, но неожиданно возвращенная в дом, в мир, в жизнь справедливость превращала все, что было и все, что происходило сейчас, в пустяшные мелочи.

— Не фиг где ни попадя шапки разбрасывать, даже если это папаха! — прошептал он в подушку.

Вот, оказывается в чем было дело.

Признаюсь, я бы и сам не нашел лучшего объяснения. «Отмазка» и в то же время «предъява», — как говорят сейчас. Круто.

К папахе судьба милосердия не явила

К папахе судьба милосердия не явила. Ее, изуродованную, перекроили на «кубанку» для мамы, несмотря на все протесты Светланы Васильевны. Мама убеждала отца, что будет в этой шляпе похожа на ожившую «четвертинку». Ее расчет был понятен: малые формы в доме Кирсановых, равно как и в окружении этой семьи, никогда не приветствовались. Отец Антона полагал их пустым лицемерием: «Все равно второй раз бежать».

Для неискушенного Антоши Кирсанова слово «четвертинка» было внове. Он думал о ней, как о птичке-невеличке, четвертушке от голубя, то есть о синичке, к примеру, или о снегире, если зима голодная и снегирь худенький. Мама была небольшого росточка, полненькая, но в меру, по тогдашним стандартам упитанности, и совершенно не походила на птицу. По крайней мере, ни на одну из известных Антону. Даже когда мама надевала очки и выкладывала вокруг головы косу узловатым колбасным колечком, им из Киева присылали такие, остро пахнущие чесноком. — все равно походила не на птицу, а на человека с колбасным кольцом на голове. Наверное, поэтому Кирсанов старший и остался в вопросе будущего папахи непреклонен — «четвертинкой» его мама не убедила.

Папаха отправилась к скорняку и вернулась миниатюрной «таблеткой», потеряв всю былую значимость. К ней в придачу отдали сверток с обрезками, по-видимому для того, рассудил Антон, чтобы моли морочить голову, шельмовать ее, подлую, отвлекать от основного объекта. Такую предусмотрительность младший Кирсанов не оценил. По его глубокому убеждению, на мелочевку, в какую превратилась былая папаха, моль и без ухищрений не позарилась бы. Не должна была, если испытывала хоть толику уважения к самой себе. Сам он, родись молью, даже не глянул бы в сторону этой нынешней шапчонки. Уж лучше отварной куриный пупок съесть. «Ненави-ижу.» — вспомнился вкус пупка.

Время от времени мама поддавалась на уговоры отца, уступала офицерскому натиску и выходила в «кубанке» в люди, но по большей части бывшая папаха, словно не в силах забыть о своем героическом прошлом, стыдливо хоронилась в шкафу. Она оживала лишь в те дни, когда Антон, оставаясь один на хозяйстве, играл в войну, партизанил, громя трусливых и глупых фашистов. Один только вид залихватски наползавшей на уши шапки с черным бархатным верхом и красным лоскутом поперек каракуля — лоскут крепился булавками — обращал полчища захватчиков вспять. Иногда, правда, исключительно для сценарного разнообразия, все же случались ранения и даже гибель отчаянного парня, что, впрочем, никоим образом не сказывалось на итоге сражения. Антона оплакивали боевые товарищи, вообще все товарищи, школьные тоже, скорбели родители, соседи, учителя. Они говорили слова, какие в кино говорят над павшим героем. В общем, погибать он любил, но не злоупотреблял сюжетом своей кончины, что-то мешало, препятствовало. Возможно, первые признаки отравления бабушкиными суевериями проявились уже тогда. При этом интуитивная осторожность вредила драматизму моноспектакля, да и динамика действия заметно страдала, потому что чествовать победителя у Антона получалось существенно хуже, чем хоронить и страдать от лица народа. С чествованием вроде бы все нормально и не натянуто выходило, но без надрыва, а потому как-то. сомнительно, что ли, по части искренности.

Взрослый Антон всем сердцем, до обожания полюбит грузин за отсутствие в их тостах ощутимой фальши, хотя природная недоверчивость и подскажет ему, что не все так однозначно и просто, и притаившуюся неискренность умело скрывают ласкающий ухо акцент вкупе с бархатной мягкостью вин, пьянящих так нежно и неторопливо, что когда захмелел, то уже не помнишь, зачем пришел. «С водочкой так не выходит, — будет думать он о соотечественниках. — С водочкой все по другому: вмазал — и после второго стакана душа уже вся снаружи, вынута, вывернута, будто стелька из промокшего башмака». Самому ему такие конфузы будут неведомы, но понаблюдает всласть. Не раз и не два. Антон определится со своей «пограничной дозой», внушительной даже для выпивох с солидным стажем, и крайне редко, с большой неохотой и только по служебной необходимости, позволит себе приближаться к полосатым столбам. А уж чтобы «на ту сторону». Боже сохрани! Не чужим умом дошел до такой мудрости, своего ума, впрочем, тоже не хватило, только опыт, все личный опыт.

А пока он, будучи первоклашкой, играл в войнушку в маминой «таблетке», выигрывал одну за другой жестокие, кровавые битвы и время от времени погибал смертью храбрых. Погибал по плану, не когда придет в голову, под настроение, а исключительно по логичным поводам — двойкам и неприятным записям в дневнике, однообразно и тупо — ну не доставало учителям полета фантазии! — сообщавшим об опозданиях или срывах уроков. Вот так: «Сорвал урок русского языка». Без прилюдий, прямо в лоб. Чудовищно. Непростительная приземленность. Притом, что сорван урок был изящно, с выдумкой. Сперва с парты был запущен бумажный немецкий самолет, а потом обстрелян бумажными шариками через красную трубочку. Продуманное до деталей, отлично спланированное, увязанное по времени последовательное действие. И это в первом классе! Или вот еще пример — учительница пения. Второй класс. Ни при каких условиях эта дама в летах не желала признать, что в природе встречаются дети, у которых нет слуха, которым медведь по ушам прошелся. Таково было ее педагогическое кредо. Нелюбезные для посторонних ушей звуки, издаваемые Кирсановым ко всему прочему невпопад, то есть вне ритма, воспринимались учительницей как нежелание заниматься, как «настоящее хулиганство!» При этом, будучи одаренной по части слуха и голоса, учительница была подвержена нервным срывам. Хотя Антон и вынужден был отметить, что орала она тише, чем кошка, вытащенная из пианино, и музыкальнее, чем он исполнял «Марш юных пионеров».

Между прочим, причины досадной неудачи с исполнением марша коренились в самодурстве Антонова окружения: репетировать дома ему строго настрого запретили, а дворовая компания пригрозила высечь крапивой, если он заголосит еще хоть один раз. Так и получилось, что носил — носил в себе парень текст и музыку, слились они, забродили, ну рвануло на уроке. Будто две нейтральные жидкости в бинарном заряде соединились. И эффект, кстати, получился схожим. Учительница за эти вопли оставила на перемене пианино полировать, тогда и посетила Антона идея с кошкой.

Слава богу, учительница, в отличие от обезумевшего животного, не царапалась, не металась по классу, цветы с подоконника не повалила, а все равно какая-то она была не в себе. Поменяйся они местами, Антон так бы в дневник ей и написал: «ненормальная».

Учебный процесс убивал героя

Учебный процесс убивал героя. Обстоятельства складывались таким образом, что он все чаще погибал в бою и все более горючие слезы проливали боевые товарищи над его остывающим телом. И суеверия, кстати сказать, отпустили бойца, видимо, опять самой бабке понадобились — во дворе кто-то отчаянный прикормил черную кошку, и теперь она зловредно поджидала старую Кирсанову в самом узком месте двора, чтобы наверняка перебежать дорогу. Антон просто так, забавы ради, поведал бабуле, что доподлинно рассмотрел на пузе «небогоугодной» живности белое пятно, превращавшее кошку из вестника неудач в тварь вполне себе безобидную. Старушка октябренку поверила, на следующий день не сплюнула и крестом себя не осенила, как полагается, переступая через кошачий след. Сделав пару дюжин шагов, она поскользнулась, неудачно грохнулась и подвернула правую ногу так сильно, что пришлось вправлять и накладывать тугую повязку. Две недели она с Антоном не разговаривала. Сидела на кухне сычом, водрузив раздавшуюся вширь ногу на табуретку, и ворчала неразборчивое, но наверняка недоброе. Пришлось маме, Светлане Васильевне Кирсановой, использовать накопленные отгулы и еще добирать днями «за свой счет». Мысль о том, что Антон вдруг сам примется стирать, готовить и убирать, ее ужасала. Его тоже, даже больше.

На улицу «кубанку» Антон ни разу не выносил. Хотя. Один раз все — таки было, но ведь и искушение такое. Прямо фаустовское! Поди его преодолей. Важно, что все обошлось без потерь — имущественных и в живой силе, если рискнуть отнести к ней кожные покровы филейных частей тела. Казаки-разбойники в «кубанке» игрались совсем по-другому, буквально по — настоящему, и, что важно, впервые у Антона был неоспоримый повод оказаться на «правильной стороне», в числе казаков.

Надо признать обидное для старушки Кирсановой: болезненные прививки офицерским ремнем не больно-то укрепили иммунитет Антона к разнообразным соблазнам, Впрочем, это мог быть и банальный «статистический» сбой: болеют же некоторые ветрянкой и по два, даже по три раза! Так или иначе, но вполне можно было свести наказания к диетической дозе — раз в два месяц, или даже в четверть. Всем от этого могло бы лишь полегчать. В разной, понятное дело, степени: уж больно тяжелой была отцовская рука.

Иногда Антон мечтал стать безотцовщиной

Иногда Антон мечтал стать безотцовщиной, как некоторые мальчишки из школы, только понарошку, на денек — другой, просто попробовать, как это — жить без отца? Отца нет, а удочки, мотоцикл, фотоаппарат, портсигар, ружье охотничье и ремень с портупеей остались.

«А ремень зачем?» — удивлялся он собственным мыслям.

«Чтобы не наглел, чтобы помнил», — отвечал сам себе строго и. восхитительно самокритично. Будь в нем способность себе умиляться, уронил бы слезу, а возможно, и две. Но не тут-то было, вместо этого вспомнил про бабушку.

Если подумать, опасность перехода семейных вожжей в руки охочей до физических наказаний бабули с лихвой перекрывала все возможные преимущества, которые, под таким углом зрения и при ближайшем рассмотрении, представлялись уже сомнительными. По меньшей мере, не такими уж значительными и не очень явными. Мотоциклом Антон так и так управлял, и неплохо справлялся, правда, исключительно когда тот стоял возле дома. Распластывался на бензобаке так, что пробка в живот впивалась, и разбрасывал руки в орлином размахе, иначе до рукояток не доставал. Зато озвучивал «поездку» вдохновенно и убедительно, лучше любого всамделишного мотора. К ружью он относился серьезно, с почтением и опаской — отцовское воспитание. Помнил, что до первого собственного выстрела ему еще расти и расти, а до той поры даже к зачехленному оружию прикасаться не следует. Он, конечно же, был не прочь прикоснуться, но прошлой зимой отца одного из его приятелей искалечили на охоте — в поясницу заряд дроби всадили по неосторожности. Герман Антонович сказал — случайный выстрел, но впечатление осталось пугающее и одновременно гнетущее. К тому же у Антона был свой арсенал, которому иной оружейный барон позавидовал бы. Подумаешь, игрушечный. Все остальное — фотик, портсигар, что там еще? — мишура, не очень для жизни и обязательная. На что, скажите на милость, сгодится тот же портсигар, если нельзя плюхнуть его со стуком на парту и сказать завучу: «На, Ираида, закуривай, не таись!»

Антон видел однажды Ираиду Михайловну через стекло в недалекой от школы кафешке с сигаретой в руке и в компании лысого, дряблопузого химика, обожавшего слово «пикантно» и опыты с кислым запахом. Завуч засмущалась, поймав на себе взгляд мальчишки, и мигом, нервно, — а ученик замер, вылупился, смотрит во все глаза, ничего не упустит — сигарету отбросила, вроде как нет ее. Этот подмеченный, подаренный случаем чужой секретик был явно полезен, Антон это чувствовал, но, чистая душа, представления не имел, как им воспользоваться, где и к чему применить. С трудом одолел искушение раззвонить новость о грехопадении строжайшей из строжайших по всей школе, сохранил ее для себя, про запас, на всякий пожарный и в такой глубочайшей тайне, что даже своему лучшему другу Саньке — ни-ни. Хотя поделиться подмывало невероятно, даже прыщ на языке вскочил, и Антон приписал его собственной сдержанности. Потом надолго забыл об этой истории.

По мере взросления память будет от случая к случаю возвращать его к витринному стеклу той кафешки, побывавшей за минувшие годы и пельменной, и пирожковой, а на старости произведенной в шашлычные. Зачем? К примеру, чтобы рассеять сомнения в том, что учителя тоже люди, а раз так, то и ничто человеческое им не чуждо. Любовь, страдания и, увы, лицемерие. Ни один из школьных учителей не боролся с юными «дымодуями» так жестко и бескомпромиссно, как Ираида Михайловна, она же Выёбла.

На школьном выпускном, куда Антон заявится по старой памяти, будучи гостем, так распорядится судьба, и тоже выпускником, но уже другого учебного заведения, в другом городе, — завуч сама предложит ему за школой «Трезор» из початой пачки с расквартированными внутри спичками и боковинкой коробка — «чиркалкой»; только женщины способны на такое, наверное, от недостатка карманов.

— Ну, Кирсанов Антон, доблестный суворовец в штатском, угощайся. Теперь всем нам можно.

Но Антон к тому времени уже второй раз бросит курить, а про Выёблу узнает, что умерла ее мама и теперь отпала нужда скрываться, прятаться от нее и вечно хрустеть перед домом ненавистными кирпичиками «Холодка», от которого у Ираиды Михайловны случалась изжога. Мама ее, как выяснится, была тяжелым астматиком и больше всего на свете боялась таких же, наследственных, проблем у дочери. Знай она, что дочь курит, хоть и не часто, умерла бы, возможно, гораздо раньше. Антон всерьез подумает о том, что взрослая жизнь не такая уж легкая. Не такая трудная, как у детей и подростков, это понятно, но, скажем так: тоже очень и очень непростая. А еще он решит, что маму Выёблы, несмотря ни на что, жалко. Конечно, всех, кто умирает, надо жалеть, так учили, но эта дамочка, судя по всему, была с большим «прибабахом». Это словечко напомнит, как в пятом классе он задался вполне резонным вопросом — зачем Ираиду так назвали?

«По-нормальному, «Ирки» вполне бы хватило. Ирина Михайловна. — рассуждал пятиклассник Антон Кирсанов. — Вон, Иркиной матери из соседнего дома хватило же? Хватило. Нормальная вышла девчонка, компанейская, по деревьям как кошка лазит. Только изо рта у нее невкусно пахнет, но целоваться Восьмого марта можно с другими, подождать, пока ей цветок подарят, а свой подарить Агаповой. На дне рождения тоже отвертеться от целований можно: сказать, что десна нарывает, или про вирус, или дыхание задержать. Ираида же вся в мать получилась, с «прибабахом», недоразвитая какая-то, тощая. Бабушка про нее сказала: «За обои клопы затащить могут, но, видимо, не интересуются». Класс!» Вдобавок ко всем этим рассуждениям он решил развлечься и попробовал удлинить свое собственное имя, придумать на его основе новенькое, не менее заковыристое, чем Ираида. Метод избрал простой — сложение с прочими известными ему именами. Начал с Юры.

Антонюра вышел на первый взгляд благозвучным, на второй — каким — то дворняжьим, при третьем проявился амбарный душок и отзвук бесконечных деревенских бабьих перекличек. В селе, куда они раз выезжали на лето, днем тетки вот так же не умолкали ни на минуту. Отец сбежал оттуда на третий день, не выдержал. Антон же через неделю запросто распознавал по голосам соседок — Михалну, Никитишну, Петровну и невестку Петровны Катюху. О ней мать говорила «бедовая», и Антон все не знал, как предупредить Катюху о возможной беде. Так до возвращения в город и не придумал. К тому же отец называл свою мать Любаней, и новоявленное имя Антонюра показалось Антону слишком уж близко к бабушкиному, не Бог весть какое счастье. К слову, с точки зрения внука, баба Любаня вполне подходила под свое имя и тщательно мылась каждый день, при этом нещадно расходовала из колонки горячую воду. Колонка была одна на всех. На Антона кипятку еще худо-бедно хватало, а вот мама злилась и выговаривала Любане, в том числе за отца, который, возможно, и не догадывался, стоя под душем, что вода бывает горячей, потому что был, во — первых, закаленным мужчиной, а во-вторых — примерным сыном. Бабушка говорила маме в ответ, что это единственная радость, оставшаяся ей в жизни, то есть безбожно врала! В спальне бабули стоял сундук, в который Антону запрещалось лазать. Он и не лазал, потому что сундук запирался на ключ, и ничего другого не оставалось, как только принюхиваться к щели под крышкой. Пахло из сундука предупреждением «не лезь!» Так мальчишечье обоняние расшифровало полученный носом сигнал. Тем более чертовски захотелось хоть одним глазком глянуть, что там внутри, но ведь замок.

За Антонюрой последовал забористый Антонтоля, которого никак не получалось выговорить без запинки, поэтому он и трети раунда не продержался. Про Антоникиту творец решил, что звучит это имя складно, но длинновато, напоминая название для лекарства. Так сказал Шурка Фишман, а друг и сосед Санька решил, что больше похоже на средство для потравы мышей. Поскольку и сам Антон не восторгался своей творческой находчивостью, дружба выдержала испытание.

Дальше Антон не продвинулся, но все равно вполне мог собою гордиться. Я бы, наверное, находясь в зрелом возрасте и трезвом уме, завис на старте, да так бы там и остался, фантазии не хватило бы завестись. Что поделаешь, детство тоже имеет свои преимущества, причем много и разных. Только двух не хватает: детство не наступает и долго тянется. А старость наоборот.

Короче, поразмышлял Антон о временной безотцовщине, и отец, ни сном ни духом не ведавший о нависшей над его головой отставке, был по — тихому восстановлен в отцовских правах. Реабилитирован. Последним обстоятельством, сыгравшим Герману Антоновичу на руку, а в данном случае уместно даже сказать — решившим его отцовскую судьбу, было то, что ребят из неполных семей учителя и другие родители за глаза жалели, а Антону Кирсанову жалость претила.

Собачье чувство

— Собачье чувство эта ваша жалость. Претит. И вообще, запомните наконец, салабоны, что хороших чувств на букву «ж» не бывает, — с подначкой подучивали несмышленых, вроде Антона, «бывалые» парни из дворовой компании.

— А если жрать хочется? — задал вопрос самый мелкий из слушателей.

— Какой-то ты, чувак, неблагополучный, — сообщили ему. — Не жрать, а кушать. Ку-шать! Усвоил? И заруби себе на носу, жрут собаки.

Так мелкому был преподан урок родной речи, сопровожденный для лучшего усвоения смачной оплеухой. Он, скорее всего, в тот же миг пожалел, что рано покинул песочницу. Иначе с чего бы еще расплакался?

— Хавать… Хавать тоже можно, не только кушать, — смилостивились другие старшие над ревуном, и тот сразу успокоился. Ему понравилось. По глазам было видно — навсегда запомнил, что хавать тоже можно.

— Веришь? — задали ему контрольный вопрос.

Антон, нутром чувствуя, что это подвох, отвлек мелкого, окликнув по имени, и тот оглянулся, так и не кивнув.

— Во-от. А-а! Настоящий пацан, — похвалили мелкого «ветераны». — Не верь, не бойся и не проси! — одарили его еще одной мудростью, на этот раз подхваченной всеми без исключения учениками, но Антоном Кирсановым в первую очередь.

Если б он мог, то отнял бы эти слова у всех и у каждого, или выменял на что хочешь, и утащил бы домой, чтобы больше никто, нигде, никогда не произносил их вслух. Кроме него. Только так можно было наслаждаться единоличным знанием правил жизни. «Круто зацепило», оценил бы все тот же подростковый наставник, родись он тридцатью, примерно, годками позже. Потом наваждение отошло, как пятно от черешни на белой рубашке — не полностью, но если не присматриваться, то можно и не заметить.

Уже дома Антон, шепотом раз за разом повторяя услышанное, окончательно развеял придавившие его поначалу чары.

— Не проси. — произнес он.

«Это правильно, — подумал вслед. — Тем более, что и выходит фигово, особенно с бабушкой». Но поскольку взять что-либо без спросу он не мог, не рискуя быть пойманным и наказанным, то решил заменить чересчур размашистое и однозначное «не проси» на взвешенное «не выпрашивай», то есть по-своему угомонил задиристое правило. Его отчасти смутил ущерб, нанесенный поправкой ритму всей формулы, в первоначальном звучании наводившему на мысли о клятвах или заклинаниях. Но распространять обновленное изречение он не собирался, а для себя рассудил: «сойдет с ботиками». Так мама говорила о чулках, прохудившихся и заштопанных на носке или пятке.

«Один, два, максимум три. ну хорошо — четыре раза попросить можно. На пятый раз это будет уже выпрашиванием. А может, и не будет еще, если без нытья.» И Антон легко, в одно касание привел свою жизнь в соответствие к новообретенному правилу.

Насчет «не верить» и «не бояться» он тоже проникся, но не до такой степени. Не потому ли, что отец научил: «Не боится только дерево топора, да и то мы точно не знаем. Может, и убежало бы, не будь корней»? Впрочем, про веру он еще думал. Самую малость. Да и не про веру, а про собаку.

«Если бы у меня была настоящая немецкая овчарка, или даже восточно-европейская, но не колли, и была бы она мне верным другом, как все овчарки, то как бы я мог не верить, что она мне верный друг, если сам это знаю, и все знают? Выходит, что «не верь!» — это неправильно».

Сигарету Антон из протянутой Ираидой Михайловной пачки возьмет, заодно вытащит и спички, и «чиркалку», рассчитывая проявить галантность — и проявит. Сам тоже запалит табачок, но затягиваться не станет, просто будет стоять и пускать дым, изо всех стараясь казаться непринужденным, естественным. В самый разгар странного молчаливого перекура Выёблу окликнут из темноты, она выронит не докуренную и до половины сигарету и тут же прихлопнет ее подошвой. Антон и среагировать не успеет, хотя мог бы и напортачить, кабы бросился услужливо поднимать. В суворовском училище за такой «королевский бычок» запросто можно было разжиться сахаром или сухим компотом. Уходя, Ираида Михайловна небрежно кивнет Антону, прощаясь, и ему покажется, что завуч хихикнула. Но с таким же успехом это мог быть и всхлип. Он еще постоит, покрутит в пальцах забытую завучем «чиркалку», подумает, что неплохо было бы сохранить ее на память, но решит что глупости все это, сантименты, и выкинет. Другое бы дело — зажигалка.

Несмотря на восторг и удовольствие

Несмотря на восторг и удовольствие от игры в казаки-разбойники «по — настоящему», больше Антон «кубанкой» ни разу не рисковал. Он крепко — накрепко прописался среди «разбойников», рассудив, что хорошим людям они совсем не враги, раз уж сам Робин Гуд был разбойником. О том, что и бессарабский бандит Котовский Григорий Иванович думал примерно также, притом вряд ли слышал легенду о благородном обитателе Шервудского леса, Антон Кирсанов в те времена не знал, хотя в Котовского тоже играл.

«Фаза Котовского» наступала обычно в мае, когда всю пацанву стригли наголо перед отправкой в летний лагерь. Антоновы однокашники насаживали на макушки разномастные тюбетейки, не слетавшие даже при резком движении головой. Исследованием этого феномена они и занимались все напролет перемены. Антон был, наверное, единственным в классе, кто не стеснялся своего голого черепа с двумя шрамами от железной детской лопатки — след детсадовской схватки за чужое имущество, точнее — за право безраздельно владеть государственным, игрушечной машинкой с прицепом, собственностью детского сада. От лица государства выступил сосед Антона по спальне, бескомпромиссный крепыш, вооруженный миниатюрным шанцевым инструментом. На несчастье Антона, именно этот урок — не посягай на государственное! — оказался усвоен им крепче других, запомнился, но кто же знал, что вскоре все так переменится. В общем, от тюбетейки он отказывался категорически.

Вплоть до суворовского училища Антон предпочитал обходиться без головных уборов. Носил разве что зимой, когда термометр обрушивался в совсем уж глубокий минус. Во все прочие дни, как только дверь в квартиру захлопывалась за спиной, шапка перемещалась с головы в ранец. Главное, чтобы уши не успели «остекленеть», пока до школы домчишься. Перед школой — опять шапку на голову, иначе кто-нибудь из учителей или техничек заметит и «настучит» предкам. Морока, одним словом. А в суворовском так не забалуешь. Постойте-ка… Ну да, и в суворовском Антона тоже не обошли проблемы с головными уборами. Да еще какие проблемы! И как только я мог упустить такое? Вот же память… «Жопа, а не рассказчик», — сказала бы бабушка Кирсанова. «Жопа, а не офицер», — переадресовал бы я в отместку эту реплику ее внуку потому, что воспитан и испытываю к старости ограниченный пиетет. Совсем без ответа такой наскок оставить не получается — гордый, наверное.

Форменные безобразия

Форменные безобразия творились с непременным атрибутом курсантской формы, без которой честь отдавать нельзя, потому как… откуда ей, спрашивается, чести, взяться, если школьники — убогие салаги гражданские и засранцы — на голову разбили Доблестных суворовцев и с собой унесли их фуражки с алыми околышами в качестве боевых трофеев! Вот так — курсивной скороговоркой, потому что до слез обидно все это писать как положено, с расстановкой. А офицерам-воспитателям, им наплевать, что семеро против троих в форме, и что из бойцов никто не бежал, отступили в изобретенном по ходу боевом порядке, треугольником, отмахиваясь спина к спине, с двумя смятыми в кисель носами, одним надорванным ухом, вывихнутой кистью, почти не зрячие — глаза заплыли. Костяшки пальцев, локти, предплечья не в счет.

— Это что еще за позорище?! Что за вид?! Почему не по форме одеты?!

Это они, офицеры, о них, о суворовцах… А суворовцы-то, подранки наивные, думали, что они уже дома, среди своих…

Сами попробуйте пережить такую обиду, и чтобы ни слезинки в глазу.

Дело было на дальней московской окраине, в областном городе Калинине, сбросившем, как намокший ватник, большевистское прозвище и нынче известном под девичьим именем Тверь. Там и лупили суворовцев почем зря. Впрочем, случалось, и школьникам доставалось — мама не горюй! Общий счет, однако, никак не складывался в пользу суворовцев.

Потасовки с ними не считались для калининских школьников какой-то особой доблестью. Привычное дело. Именно что рутина. В таких сражениях славу не сыщешь, разве что фуражку форменную. Ну, еще репутацию подлатать, если случилось, что на другом каком поприще проштрафился. Не скажу, как именно складывались отношения молодых горожан с курсантами суворовского училища в послевоенные сороковые — пятидесятые, не интересовался, признаюсь, в голову не приходило попытать ветеранов, но во второй половине шестидесятых драки с «суриками» действительно стали явлением заурядным. Обычная забава, не хуже и не лучше любой другой. Как наведаться на танцы в клуб соседнего района, где тебя не ждут и не любят, точнее — сильно не любят, и вернуться домой «налегке» — без пары зубов. Это если к тамошним девчонкам не примазываться, а попросту засветиться… С девчонками выходило много хуже, зубы «на десерт» вышибали, «комплимент, за счет заведения», — как сейчас бы пошутили. А какие, спрашивается, танцульки без девчонок? Чем ныне часть мужиков бравирует, тогда ведь паскудством считалось. Так что без девчонок никак было не обойтись. Хорошо, если не один пришел, и в памяти более скромных, читай — не таких отчаянных дворовых приятелей, потому как на ногах остались стоять — сохранились понятия верности, взаимовыручки… То есть не бросят… Иначе менты неспешно подтянутся и оприходуют неопознанного — такой фарш из лица с фотографией в паспорте не сличишь — и полуживого, если очень везучий.

Помнится, шутил я про Калинин тех лет: чем на клубных танцульках в соседнем районе за девчонками приударять, проще было дома остаться и заглотить пару ложек крысиного яду, запивая тем, что под рукой. Или на сухую, если пить не хочется. Результат так на так выйдет, но все ж стены вокруг родные и, если нервы сдадут, опять же телефон под рукой. Ноль три. Шутить шутил, но самому, увы, нос четырежды перебили и в нижней челюсти сплошь скобы. Спасибо, в аэропортах не звенят. А тогда счастлив был, как же — судьбу встретил, женился. Пацан сопливый. Знать бы наперед, как недолог и обременителен будет тот брак. В одном старорежимном патриотическом фильме, точнее не скажу, то ли матрос, то ли шахтер рвет на себе то ли тельняшку, то ли спецовку: «За что страдали?!» Это про мой нос и мою челюсть. Это про меня. Это вообще я! Хотя ни матросом, ни шахтером побывать не довелось. Для флота и горного дела — это к лучшему.

Отнимать у суворовцев казенное имущество — фуражки — придумали, я так разумею, мальчишки из школы номер шесть, из «шестой спец», как ее с пиететом величали калининцы за «углубленное» изучение английского языка, буквально с четвертого класса. Или со второго? Даром, что привилегированная, можно сказать, единственная на весь город. Живой огород из заслуженных учителей и начальственных отпрысков, авангард педагогической науки в масштабах областного центра. По части всевозможных каверз, придумок, огульно и, признаем, не всегда заслуженно аттестованных местной милицией как хулиганские, школа также опережала всех прочих конкурентов, или как минимум не отставала, ноздря в ноздрю шли. Этими «достижениями и успехами», которые принято называть сомнительными, мальчишки из «шестой спец» гордились не меньше, чем призерами олимпиад и медалистами, коих тоже хватало — три, или даже четыре мраморные доски, встречавшие школьников в холле, были сверху донизу расписаны золотом и серебром; когда-то ведь были и серебряные медали. Кстати, золото на именах медалистов было светлым, будто подвыгоревшим, и разительно отличалось от червонного, каким были выписаны имена выпускников, погибших на фронтах Великой Отечественной, что, конечно же, было правильно. А может быть, это Антону Кирсанову пришло в голову, что отданную жизнь неверно приравнивать к успехам в учебе даже близко, пусть цветом, и он сам додумал различия? Что ж, я отлично его понимаю.

Добавить к этим тяжеленным доскам еще хотя бы одну — и стены школы могли бы не выдержать, рисковали сложиться, как карточный домик. В этой перспективе снижение успеваемости было не просто оправданно, а прямо-таки необходимо. Но что поделать с инертностью учительского мышления. Оно-то и не позволяло педагогическому коллективу распознать очевидную пользу от падения интереса к наукам и, наоборот, буйного, очень точное слово, роста внеклассной активности. За этой казенщиной — «активность внеклассная» — и скрывались проделки и выходки школьников. Учителя в «шестой спец» были по большей части людьми скучными, приземленными, без фантазии. По одним учебникам жили, по другим — учили жизни других. Разве что двое не подкачали, и еще четверо, примкнувшие к первым двум: учителя труда, физкультуры, рисования, завхоз и два сменных сторожа. Любо-дорого вспомнить, какие новаторские идеи посещали эти смелые головы! С другой стороны, резаться в карты с детьми на деньги для завтраков. Право, не знаю. Ведь сущие копейки выдавали родители на завтраки: гривенники, максимум пятнарики. При этом не голодал никто, а значит — детки отыгрывались. Славная была школа.

И стояла она, где и сейчас

И стояла она там, где и сейчас, наверное, стоит — почти напротив суворовского училища, если оно никуда не переехало, на берегу мелководной речки Тьмаки, хищно тянущей к Волге вонючие мазутные щупальца совершенно невообразимых расцветок. Всего в полукилометре от Волги вверх по течению вороватая и скрытная Тьмака приютила добрых пару сотен простеньких дюралевых лодок с подвесными моторами. Они-то и пускали разноцветные сонные слюни на беззащитную водную гладь. Антон с товарищем как-то попытались поджечь мазутные пятна, но ничего не вышло. Возможно, школа нынче уже гордо именует себя гимназией или даже колледжем. Мой внук, когда маленьким был, говорил, что в гимназиях распевают гимны, а в колледжах всем ставят колы.

Кстати, о поджогах жидкостей. Однажды на отдыхе в Гагре я вот также попытался поджечь купленную на местном базаре чачу. Сподобился у какого-то грека приобрести. Скорее всего, грек был понтийским, потому как с «понтами» у него все было в порядке, иначе я бы так легко не купился. Ну и на цену позарился — что правда, то правда, пожадничал. Короток и ценим был рубль отдыхающего младшего офицера. Результат вышел совершенно несостоятельным, но чачу мы с сослуживцами, тем не менее, выхлебали. Не горела, зараза мутная, коробок спичек почти весь извели… Но, что удивительно, крепкой была такой! Почти спирт. Один в один, как та, что грек пробовать нам давал, только та горела. Полыхнула голубым пламенем с первого раза, хоть в зажигалки заправляй.

Ужас вступил в свои права утром и воспользовался ими цинично, бесцеремонно, зло и. негигиенично. Это я о головной боли и всех сопутствующих недомоганиях, а туалет, между прочим, на этаже, в торце, и до него было бежать и бежать, не говоря о том, что мы не одни в гостинице, Если оккупированное военными медиками заведение в принципе могло носить этот гордый титул.

Напиток оказался настойкой на курином помете. Говно говном, казалось бы, но на вкус пойло выходит крепче крепкого. Старый трюк. Еще бы знать, как на него не попасться, распознать уж если не состав выпивки, то хотя бы жульническое нутро деляги. Куда уж нам. Прокололись. Администратор гостиницы, спасибо доброй женщине, просветила на будущее, подсказала адресок по соседству, где раздобыть нормальной чачи — здоровье поправить. Будущее оказалось не за горами, намного ближе и наступило через десять минут. Пять из них ушло на жребий, кому начинать, стаканы-то не захватили. Выпало мне, и я еще раз возблагодарил администратора и провидение.

Предыдущий-то вечер, однако, несмотря ни на что — и не горела, и с говнецом — все равно задался! Еще как задался! Нам потом соседи по этажу в лицах события пересказывали, а собственные их лица сочились при этом неодобрением, а кое у кого и негодованием. Думал, что если три четверти наплели, дабы напугать в отместку за ночь с затеями, все равно: «прощай, партбилет, погоны, карьера, до свиданья, друзья мои, медики!» Впереди маячила хлипкая ставка уездного фельдшера, раны рубленные от топоров и аборты по-тихому за сало и яйца. Как о неизбежном думал. Обошлось, на удивление. И от отравы, опять же, не передохли, что тоже случается не каждый день. Еще одна странность. В нашу гагринскую кампанию военврачей — хирургов и ортопедов затесался химик-гомеопат из Сибири. Химик-гомеопат, по моему разумению, это как евнух-любовник, но тот пояснил, что химик — это в кавычках, прозвище, школьное увлечение. Вроде мечтал «альму-матер» взорвать к чертям собачьим, но серы, соскобленной с содержимого десяти коробков, и смешанной с чем-то (я даже не пытался запомнить) хватило только на то, чтобы сжечь брови и запалить чуб. Говенное пойло он расхваливал громче всех, я как-то непроизвольно на него сориентировался: профи все-таки, где гомеопат, там и фармацевт, химик опять же, хотя по всему выходило, что скорей уж сапер. Утром смотрю на него опухшим взглядом, а он, собака такая, аж лоснится от удовольствия, живой укор. И от похмелки не отказался, за троих принял. С того дня нет у меня доверия к этим шаманам с магическим шаром в кармане: «Попробуйте это снадобье, попробуйте то. Всем до вас помогло, никто назад не пришел жаловаться.» Наверное, большинство хирургов к гомеопатам так относятся, особенно те, что практикуют в травме.

…А мазут на воде — субстанция крайне бесполезная, ни к чему толковому не применимая. Никчемная, одним словом, в прикладном смысле, но рассматривать постоянно меняющуюся цветовую гамму можно часами. Завораживающее, доложу вам, зрелище. И думается во время таких наблюдений прекрасно — неторопливо и ни о чем. Мечта, а не времяпрепровождение. Уверен, что и суворовцы были бы рады отдаться ему в увольнениях, да вот незадача.

Школьники лютовали

Школьники лютовали. Соревновались, кто больше других «срубит» черных фуражек с красным околышем. Состязательность вообще была в то время в почете, чего только мы ни собирали, соревнуясь между собой: металлолом, макулатуру, листья по осени, зимой — снег. Нетронутой оставалась, пожалуй, только дождевая вода. Но одно дело — действовать по принуждению, по команде, под присмотром учителей, и совсем другое — когда сами придумали, забавы ради. Никаких стенгазет, грамот в «красных уголках», все исключительно ради удовольствия. Как деньги на мороженное откладывать со школьных завтраков, я их, завтраки, помню еще по десять копеек, потом по пятнадцать. А мороженное — по семь копеек. Кажется, даже за четыре было. Или мы с товарищем вскладчину брали за семь, одно на двоих? Раз я помню про четыре, значит он обычно давал только три. Вот же жмот! Почему у великих не хватает ума сделать удовольствия олимпийским видом спорта? Валяешься себе на пьедестале важно и в то же время в неге под гимн отечества. Еще было бы здорово получать награды и надбавки за хорошую память на пустяки.

Обе стороны ждали воскресений. Порознь, разумеется, и совершенно по-разному. Школьники предвкушали триумф и добычу, суворовцы же пребывали в тоске и во власти пораженческих настроений. Плохо, угнетенно чувствовали себя суворовцы. Всю неделю они придумывали, как бы увильнуть от увольнения в город, дабы избежать постыдного возвращения в расположение училища мало что битым, так еще и в неполной форме. Суворовское училище, не надо иллюзий, было армией, пусть и с малозаметными поблажками, во всяком случае, они не касались формы. Проступок такого масштаба срывал лавину административных и воспитательных мер — от мучительных допзанятий по строевой и физподготовке до позорных карикатур в стенгазете. Карикатуры в большинстве своем были дурацкими и неумелыми, персонажи неузнаваемыми, поэтому их подписывали фамилиями проштрафившихся.

— Похоже любой дурак нарисует, а в нашем деле что самое главное? Правильно: заставить задуматься. В этом смысл, — обучал Антона основам пропагандистского мастерства и, не исключено, конспирации редактировавший стенгазету тощий и близорукий журналист-недоучка, солдат срочной службы, прикомандированный к училищу для самых разнообразных нужд. А возможно, просто сосланный сюда за неуместностью в боеспособных частях. Вызывавшие несварение карикатуры были делом его рук.

Антон с ужасом отмечал беспросветность происходящего. Он делился с товарищами худшими опасениями, и те искренне и очень эмоционально их разделяли. Так по училищу поползли тревожные слухи, будто в недалеком будущем его расформируют как стыд и позор всех вооруженных сил, больше того — страны. Неприятности были поставлены на конвейер, и он двигался, неутомимый, как эскалатор с метро, и все в одну сторону — вниз.

Бесспорным преимуществом пострадавших в драках со школьниками и лишившихся форменных головных уборов был запрет на увольнение в следующий выходной, а то и на два вперед, но такое счастье привалило лишь одному из соратников Антона Кирсанова, он еще и ремень в драке потерял. Об остальных заботливое начальство мудро подумало: «Пусть привыкают. Жизнь долгая и жить ее, хошь не хошь, а придется среди людей».

Отмена увольнений в город была тайной мечтой всех, или почти всех. Чувствительное к настроениям подчиненных начальство злонамеренно ослабило удила, только что не попустительствовало нарушителям распорядка дня и всех прочих распорядков, ибо жизнь суворовская «распорядочена» до невозможности. Только совсем уже отпетые разгильдяи, «жопы, а не суворовцы» могли рассчитывать остаться на территории — и тут уж не чурались любой работы, радовались ей, как никогда раньше — ну и те, разумеется, кому выпал к десятке туз — служба. Дневальным, дежурным завидовали больше всех. Воздух до невиданной доселе плотности насыщался вопросами «Почему не я?», а отмеченные счастливым жребием тщетно скрывали радость, повязки на их рукавах семафорили ярко-красным: «Я избранный!»

Антон Кирсанов, к слову сказать, лишился фуражки одним из первых, ухо надорвали как раз ему, и закончись вся история на одном-двух инцидентах, уже бы забыл о неудаче, окончательно и бесповоротно, чего о ней помнить. Но каждый выходной оборачивался новым напоминанием и о травме, и об утрате и, конечно же, о нагоняе, что схлопотал от начальства со всем присущим начальству размахом и основательностью.

Первой тройке «бесфуражечников», в самом деле, сильно досталось. Не привыкли еще наставники-командиры к таким новостям, не притерпелись, вот и посетила их непреодолимая нужда высказаться. Выражений офицеры не выбирали, насчет жизненных перспектив страдальцев ничего скрывать не пытались, живописали, что называется, от души. Над всеми последовавшими за Антоном со товарищи жертвами начальство училища также учиняло расправы немилосердные, не сдерживая себя в словах, но такого запала, как в первый раз, уже не было. Впрочем, суворовца Кирсанова, ухо которого зажило быстрее душевной раны, отчасти утешило, что в принципе вниманием не обошли никого, всяк свое получил. Так, несмотря на кажущуюся обреченность попыток решительно отмахнуться от дурных и тревожных мыслей, гнать их от себя куда подальше, переживания Антона не избежали влияния времени и чужих бед. Они потускнели и утратили изначальную рельефность и остроту. К моменту, когда отъём «городскими» фуражек стал чем-то сродни эпидемии, а начальственный гнев привычным, знакомым в деталях, Антон уже примерял на себя роль «гуру» в стане новичков, по-первости сильно переживавших от происходящего. Бывалый боец, ветеран сражений со школярами, он выслушивал их истории с неизменной гримасой скуки на лице: «Вы мне, что ли, будете рассказывать? Да с моего кепаря вся заваруха и началась! И вообще я забыл больше, чем вы за жизнь выучили».

Антон матерел, а бесчинства школьников все продолжались. В суворовском календаре по-прежнему не было дня ненавистнее, чем воскресенье. Мальчишек в отутюженной форме подлавливали на аллеях городского сада, затаскивали в кусты и за деревья на набережной, в узкие подворотни старого мещанского центра. Били толпой, на самом деле не сильно, больше было животного страха и крови из неопасных для жизни мест. Нападавших интересовала только добыча — фуражки, за них и плющили суворовские носы. Надо заметить, многим из обреченных на увольнение все же удавалось вернуться в училище без потерь — кто-то на глаза шпане не попался, отсиделся в ближайшей кондитерской на подоконнике, завистливо косясь на эклеры с картошками и ром-бабами, хотя только что употребил на такие же всю без остатка заначку. Военная форма самым причудливым образом влияет на аппетит, растяжимость желудка и толкование слова «впрок». Как-то так годами позже они лейтенантами и старлеями будут сиживать компаниями на казенно прибранных кухнях: «Кто знает, когда в следующий раз соберемся, давай откупоривай еще одну, чё тянуть.» Другие суворовцы отбивались от школьников, отчаянные и везучие тоже.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги След Кенгуру предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я