Семнадцать лет в советских лагерях

Андре Сенторенс, 1963

Юная провинциалка Андре Сенторенс приезжает покорять Париж, где влюбляется в сотрудника советского посольства и выходит за него замуж. Приехав в Москву в 1930 году вместе с мужем и маленьким сыном, она познает на собственном опыте самые неприглядные стороны жизни «государства рабочих и крестьян»: тотальный дефицит, нищета, ложь государственной пропаганды, страх перед НКВД, массовые репрессии. Вскоре и ей самой будет суждено ходить по кругам гулаговского ада. Отсидев два срока в сталинских лагерях и вернувшись во Францию в 1956 году, Сенторенс опубликовала в Париже книгу воспоминаний «Dix-sept ans dans les camps soviétiques» («Семнадцать лет в советских лагерях»), однако она прошла незамеченной и сегодня является библиографической редкостью. Русское издание книги Андре Сенторенс, дополненное уникальными документами и фотографиями из российских и французских архивов и частных коллекций, – это попытка вернуть незаслуженно забытое имя и привлечь внимание читателей к судьбе незаурядной и мужественной женщины. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

3. Москва

26 февраля 1930 года, в три часа утра, я пересекла свою первую границу. С момента отъезда из Парижа мне не спалось: я испытывала беспокойство от мысли, что совершаю ошибку, покидая родину. Стук колес, казалось, доносил прерывистый голос, пытавшийся убедить и шептавший: «Не уезжай… Не уезжай… Не уезжай…» Я представляла себе, как с каждой минутой увеличивается расстояние, отделяющее меня от Парижа. Меня обуревали безумные идеи — например, резко вскочить и дернуть стоп-кран прежде, чем сонный Алексей сообразит, что происходит. Жорж спал у меня на коленях, и теперь я понимаю, что только этот теплый живой комочек помешал мне выйти на первой же станции. Это было глупо, но я думала, что не имею права лишить ребенка отца. Мне казалось, со временем сын будет мне благодарен за то, что я не разрушила нашу семью. В этом, как и во всем другом, я жестоко ошиблась. Согласившись на эту ссылку ради ребенка, я сделала первый шаг к тому, чтобы навсегда его потерять.

Из экономии Алексей купил билеты в вагон третьего класса. Это немного обидело меня: все-таки я считала себя сотрудницей советского правительственного ведомства. Но в купе, кроме нас, никого не было, и я могла удобно устроиться на полке, хотя заснуть мне так и не удалось.

Бельгийские таможенники и сопровождавшие их полицейские, проверив паспорта, сказали нам несколько любезных слов, но я никогда не забуду, каким взглядом посмотрел на меня один из них. В его глазах я увидела одновременно и сострадание, и суровость. Мне показалось, он сожалеет о том, что я уезжаю из Франции в Россию, и в то же время упрекает меня за предательство. Алексей же ничего не почувствовал. Будь я посмелее, я заговорила бы с этим бельгийцем, но что я тогда могла ему сказать?

На германской границе чиновники были предельно корректны и холодны. Очевидно, они ненавидели нас, но не выходили за рамки своих обязанностей. Один коммунист, очевидно, завидовавший тому, что мы едем в Россию, принес нам в вагон пива и отказался брать за него деньги. Он не говорил ни по-русски, ни по-французски, и мы вынуждены были ограничить нашу «беседу» улыбками и похлопываниями по плечам. По всему было видно, что он одобряет мое решение уехать в коммунистический рай…

Почти не помню, как мы проехали Германию. Я начала испытывать страшную усталость. Когда подошла очередь предъявить паспорта польским таможенникам и пограничникам, я решила, что уже нахожусь на территории СССР. Алексей с улыбкой разубедил меня. Польша мне запомнилась лишь большими серыми, частично заснеженными равнинами. Наконец я по-настоящему осознала, что нахожусь уже слишком далеко от Франции. Когда мы подъезжали к советской границе, Алексей оживился. Но мне показалось, его возбуждение не было вызвано радостью от возвращения домой. Сегодня я понимаю, что он немного опасался за свое будущее, ведь он и его коллеги из полпредства были отозваны обратно в СССР. Хотя большие чистки в России еще не начались, ошибок в то время уже почти не прощали.

На границе вагоны отцепили, их окружили солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. В такой компании мы и оказались на русской земле. Нас привели в деревянный барак, в центре которого стояла чугунная печь. Вдоль стен барака стояли лавки, мы с Алексеем сели на одну из них. С этого момента — 27 февраля 1930 года, два часа утра — дороги назад уже не было…

Русские пограничники, взглянув на мой паспорт, вели себя вполне любезно и стали смеяться, когда поняли, что я не понимаю ни слова по-русски. Они хотели потрепать Жоржа по голове, но малыш заверещал — он был голоден и замерз. Таможенники не стали открывать мой багаж, и я вернулась на свою лавку. Ко мне подошла скромно одетая пожилая женщина. На отличном французском она попросила меня помочь ей (мой багаж не досматривали) пронести золотые часы и две бутылки одеколона. Воспользовавшись тем, что пассажиры образовали живой щит между нами и солдатами, женщина быстро засунула в мои вещи флаконы и драгоценности. Несмотря на гудящую печку, мы продрогли, а начавшаяся снежная метель законопатила все окна. Усталость лишь усилила чувство тревоги и вновь повергла меня в уныние. Я грубо оборвала своего мужа, когда он подошел спросить, все ли со мной в порядке. К его удивлению, я разрыдалась, когда он объявил, что нам предстоит ехать еще двадцать семь часов по железной дороге до Москвы.

Наш поезд тронулся в путь в четыре часа ночи. Если из Парижа мы ехали практически одни, то сейчас в наше купе набилась толпа мужчин и женщин, по большей части отвратительно одетых, а то и вовсе в лохмотьях. Ошеломленная, я подумала, что мы едем в компании нищих. Смутившись, Алексей пояснил, что это обычные советские сельские и городские жители.

Как только поезд останавливался на какой-нибудь станции, из него тут же вываливались пассажиры и, расталкивая друг друга, пытались проникнуть в привокзальный буфет, откуда они всякий раз возвращались с пустыми руками, за исключением случаев, когда мы останавливались в крупных городах. Там им удавалось раздобыть себе бутерброды из клейкого черного хлеба с ломтиками соленых огурцов или с тонким слоем варенья. Забившись в углы и плотно прижавшись друг к другу, мужчины, женщины и дети принимались тут же с жадностью поедать свою скудную пищу. Я чувствовала тошноту. Время от времени любопытные пассажиры заходили в наше купе, чтобы взглянуть на меня и Жоржа. Они задавали многочисленные вопросы Алексею, затем вновь принимались разглядывать меня, и почти на всех лицах я могла прочитать чувство жалости к нам. Я расплакалась: жалость со стороны этих несчастных казалась мне худшим из возможных предзнаменований. Муж попытался меня успокоить, но встретил отпор. Меня охватила ярость, и я заявила ему, что если такова его Россия, то я немедленно возвращаюсь во Францию. В тот момент Трефилов, должно быть, был рад, что я не говорю по-русски и никто вокруг нас не понимает французский.

Эта кошмарная поездка завершилась в одиннадцать часов утра понедельника — наш поезд прибыл в Москву.

На платформе нас встретили московские родственники Алексея — две тетки, Анна и Наташа, младшая сестра Дуня и младший брат Василий. Две женщины и молодой человек приняли нас очень радушно, и у меня стало теплее на душе. Только Дуня казалась безразличной и не проявляла никакого интереса даже к ребенку, над которым вовсю кудахтали тетушки.

Ненадолго ко мне вернулся душевный покой, но я едва не потеряла сознание, увидев крошечную комнату Наташи. Одиннадцать квадратных метров — и здесь нам бог знает сколько времени предстояло жить вшестером, не считая Жоржа. Даже на самых бедных фермах в моих родных Ландах я не видела ничего подобного, никто у нас не осмелился бы разместить самую нищую семью батрака в подобной лачуге. Ночью Наташа, Анна, Дуня и Василий спали на полу, уступив нам кровать. Несмотря на усталость, я долго не могла заснуть от чувства стыда и отчаяния. Алексей, чувствуя мое состояние, попытался убедить меня, что скоро все наладится, но я повернулась к нему спиной, и он оставил меня в покое и мирно заснул. Он вновь «превратился» в русского, если вообще когда-нибудь хоть на секунду прекращал им быть.

Первое жилище супругов Трефиловых в Москве — Милютинский переулок, 10. 2020. Фото Д. Белановского

Утром я узнала, что мы обитаем на третьем этаже в шестикомнатной квартире, где проживают двадцать человек. На всех приходилась одна кухня и один туалет. В общей кухне у каждой семьи был свой столик с примусом. Меня поразило, что во время приготовления еды не было слышно ни звука, кроме звона кастрюль. На кухне соседи не разговаривали друг с другом и на мои вопросы отвечали весьма уклончиво. Я тогда еще не знала, что молчание было одним из типичных признаков страха, царившего в этом пролетарском раю. Люди предпочитали молчать, чтобы на них не донесли.

Я по-настоящему душевно привязалась к Наташе Калистратовой, самой молодой из теток Алексея. Это была женщина лет сорока, блондинка. Наташа всегда относилась ко мне с большой нежностью. Когда она была рядом, я ощущала ее моральную поддержку. Наташа работала помощником библиотекаря в Московском торговом институте и получала двадцать пять рублей в месяц. Другая тетка, пятидесятилетняя Анна Ермакова, проявляла меньший интерес к моей персоне. Эта унылая уставшая женщина, похоже, уже никем не интересовалась. Всю свою жизнь она проработала кухаркой в зажиточных домах и, кажется, теперь с тоской вспоминала о прежних временах. Она, видимо, предпочла бы остаться «рабыней» богатых людей, как называл ее Алексей, нежели ценить подаренную ей свободу — свободу не есть, когда испытываешь голод, свободу не иметь угла, где можно побыть наедине с собой. Анна много работала, и именно на ней лежала обязанность вести хозяйство сестры и племянников. Кроме того, она заботилась о своем сыне Николае, который учился на инженера и вместе с женой-студенткой и двухлетним ребенком занимал восьмиметровую комнатку возле кухни. Время от времени, когда мы собирались за скудным обедом, тетя Аня уединялась в углу и погружалась в свои мысли — должно быть, вспоминала о том, в каких комнатах она жила у своих прежних хозяев. Меж тем как официальная пропаганда убеждала ее в том, что она счастлива.

Очередь за хлебом по карточкам. Москва, 1929. РГАКФД

Василий Трефилов, восемнадцатилетний брат мужа, внешне был похож на русских, которых я видела в кинофильмах. Это был полный молодой человек, весельчак и шутник, собиравшийся стать агрономом. Несдержанный по характеру, он не стеснялся говорить все, что думает о советской власти, и мой муж устраивал ему грандиозные скандалы, опасаясь, как бы кто-нибудь не подслушал, что говорит его младший брат. Между ними часто вспыхивали яростные споры, особенно когда Василий позволял себе говорить о том, что политика партии превратилась в тиранию и если так будет продолжаться, то нужно устраивать новую революцию. Для Алексея, убежденного коммуниста, подобные рассуждения были самым настоящим кощунством и приводили его в дикую ярость.

Дуня Трефилова была младшей из сестер Алексея. Ее мать умерла, когда ей было пять лет, и Дуню воспитывала тетя Наташа. Дуня пошла в школу в десять лет. Эта девушка была представителем нового поколения, не знавшего никакого другого строя, кроме советского.

Молчаливая, часто неуживчивая, она, по-видимому, относилась ко мне как к непрошеному гостю. Каждый раз, когда мы с мужем начинали спорить, Дуня принимала его сторону, и я неделями с ней не разговаривала.

Я, естественно, не была экипирована для московской зимы, и на следующий день после нашего приезда мне нужно было обязательно раздобыть пару галош. Но, чтобы купить их, требовалась карточка, которой у меня не было, и тетя Наташа отдала мне свою.

По сравнению с Парижем Москва показалась мне довольно невзрачным городом. По узким улицам вместо привычных такси ездили тряские извозчики — в этих экипажах нужно было крепко держаться, чтобы не выпасть наружу. Я сразу обратила внимание, что здешние люди вели себя чрезвычайно скованно, и оттого их лица приобретали еще более озабоченное и хмурое выражение. Позже я поняла, что такие лица у людей — от голода. Мне особенно запомнилась одна булочная, в которую выстроилась длинная очередь москвичей. Люди входили в магазин небольшими партиями и ждали, когда вынесут подносы с пирожками. Пирожки немедленно раскупали стоявшие в начале очереди. Впрочем, все эти магазины ничем не отличались друг от друга: прилавки были пусты, и я спрашивала себя, почему люди так упорно требовали товар, который им не могли продать.

К счастью, Алексей предусмотрительно захватил с собой из Парижа много консервов. Этот запас помог нам продержаться первые дни, иначе я не знаю, чем бы мы питались. Вероятнее всего, ничем. Без банок сгущенки Жорж наверняка не выжил бы.

Что еще поражало в Москве, так это обилие церквей. Они были одна прекраснее другой, особенно когда лучи солнца сверкали на их позолоченных куполах. Все церкви независимо от времени дня были заполнены верующими. Я никогда ни в ком не видела такой набожности, как в русском народе в 1930 году.

На Алексее лежала не только обязанность обеспечить нас пропитанием — ему нужно было еще найти работу и добиться, чтобы нам дали квартиру, обещанную Довгалевским перед нашим отъездом с рю Гренель. Однажды утром Алексей ушел, преисполненный надежды на помощь Министерства иностранных дел. Когда он вернулся, мы поняли по его лицу, что все пошло не так, как ожидалось. Мы засыпали его вопросами, и он признался, что ему устроили служебную проверку и отныне ни одно из его требований не удовлетворят, пока он не пройдет «промывку мозгов» и не докажет, что достоин продолжать службу в советских государственных органах. Из объяснений, которыми он нас удостоил, стало ясно, что «промывка мозгов» была чем-то вроде очень подробного допроса. Я узнала, что Гельфанд будет проходить через ту же процедуру одновременно с Трефиловым, и это меня немного успокоило. Я хорошо знала Гельфандов еще со времен работы в парижском полпредстве. Гельфанд, элегантный человек тридцати лет, был женат на богатой эстонке, дочери управляющего завода рыбных консервов в Риге. Его высокая красивая жена страдала близорукостью, отчего ее взгляд порой становился немного мечтательным. Их дочь Раймонда родилась во Франции. Сам факт вызова Гельфандов на беседу навел меня на мысль, что все это как-то связано с делом Беседовского.

В ожидании беседы Алексей становился все более и более нервным. Его стычки с Василием практически не прекращались, да и мы с ним спорили без конца. Жизнь становилась мучительной, и больше всего меня раздражало то, что я не могла понять: боялся муж этой «промывки мозгов» или, наоборот, хотел ее? Вероятно, и то и другое. Алексей хорошо знал, что если он не пройдет проверку, то не сможет найти работу. С другой стороны, он достаточно хорошо представлял себе нравы советских органов, чтобы понимать: если они заведомо решили, что он виновен, то его уже ничто не спасет. Трефилова вызвали на разговор только в апреле.

В отличие от того, что стало происходить потом, эти «промывки мозгов» не были секретными, на них мог присутствовать любой из членов семьи. Я решила пойти с Алексеем. Мы вошли в зал Министерства иностранных дел. На лестнице мы столкнулись с Гельфандами — казалось, они нервничали куда меньше, чем мой муж. В просторной приемной, куда нас провели, мы увидели длинный, покрытый красным сукном стол, на котором стоял поднос со стаканами и графином. За столом сидели четыре человека. На стенах висели портреты Ленина, Сталина, Маркса и Энгельса.

Гельфанда допрашивали первым. Из того, что мне нашептывал Алексей, я поняла, что Гельфанда обвиняли в сообщничестве с Беседовским, с которым тот был знаком. Если он был осведомлен о ночных похождениях военного атташе и его ссорах с женой, то почему не сообщил об этом полпреду? Значит, он разделял взгляды предателя? Гельфанд, будучи человеком умным и хитрым, быстро догадался, откуда ветер дует, и искусно выкрутился, поклявшись честью коммуниста, что никогда не подозревал Беседовского в намерениях бежать из полпредства. А что касается ночных похождений, то тогда считалось, что за этим стоит любовная интрижка. Гельфанд высмеял своих дознавателей, отметив, что ему всегда советовали не вмешиваться в супружеские споры своих соседей. Короче, с него сняли все подозрения и вскоре назначили советским послом в Риме, откуда он больше не вернулся. А я так никогда и не узнала, постигла ли его там смерть или же он выбрал свободу.

Алексей еще больше побледнел и задрожал, когда подошла его очередь. На него немедленно посыпался град вопросов. Когда мы возвратились домой, муж рассказал, какие вопросы ему задавали и как он на них отвечал. Сначала его атаковали относительно моей персоны:

— Что за женщину вы привезли в СССР? Какова ее психология?

— Я привез в СССР пролетарку крестьянского происхождения.

— Чем вы занимались во время вашего пребывания во Франции?

— Я учил французский.

— Что думает французский рабочий класс о бегстве Беседовского и похищении Кутепова?

— Это достаточно деликатный вопрос. К сожалению, упомянутые вами события вызвали недовольство во французском обществе. Отказ России выплатить долги Франции только усугубил это недовольство. Однако не приходится сомневаться в том, что рабочий класс с энтузиазмом поддержит формирование первого пролетарского правительства.

Трефилову также задавали вопросы относительно его отношения к политике партии в целом и внутриполитической ситуации в Советском Союзе. Но Алексей, отсутствовавший в России четыре года, почти ничего не знал о том, что произошло в стране за эти годы. Он ничего не знал, например, о первой пятилетке. Констатировав эти пробелы в знаниях и у других чиновников вроде Алексея, партийная дисциплинарная комиссия установила, что коммунисты, прожившие долгое время за границей, почти полностью оторвались от линии и политики партии. В результате было решено большинство из них испытать на деле, отправив в деревню для пропаганды коммунистических идей и особенно для понуждения крестьян вступать в колхозы.

Из-за меня, а также из-за опасений, что я захочу немедленно вернуться во Францию, Алексея не только не отправили в деревню, но еще и назначили на скромную должность в секретном архиве Наркомата иностранных дел. И жизнь в нашей комнате с ее теснотой и скованностью с каждым днем становилась все более тягостной.

Однако судьба распорядилась так, что в апреле 1930 года одна из моих французских подруг, мадам Айкубовка, накануне отъезда в Грецию с мужем-чиновником уступила нам свою комнату на улице Маркса и Энгельса, 10, на первом этаже жилого дома, бывшего когда-то гостиницей «Европейской». Мы воспряли духом. Разумеется, это была лишь одна комната, но два ее окна выходили в сад Коммунистической академии. Оттуда открывался восхитительный вид на храм Сердца Господня[20], в то время его как раз начали сносить, выполняя одно из постановлений первого пятилетнего плана. На освободившемся месте должны были построить Дворец Советов. В сорока квартирах нашего дома проживало около трехсот человек. На каждом этаже располагались два туалета и одна общая кухня. Центральное отопление и водоснабжение работали только в последних комнатах. Бывшая гостиница «Европейская» была закреплена за работниками Наркомата иностранных дел и ГПУ.

Спустя несколько дней после нашего переезда, гуляя с Жоржем, я увидела большую толпу людей, собравшихся на какую-то торжественную похоронную процессию. В последний путь покойника сопровождала музыка. Хоть я не очень разбирала русские слова, мне все же удалось понять, кем был покойник, которого с такой помпой несли на Красную площадь. Одна женщина, говорившая по-французски, поняв, что я иностранка, сказала, что хоронят Надежду Васильевну Аллилуеву[21], вторую жену Сталина. Эта доброжелательная русская женщина объяснила мне, что происходит, и не стала скрывать, о чем думает она сама и остальные. Хозяин СССР убил свою вторую жену, с которой познакомился в Тифлисе еще до первого брака с Екатериной Сванидзе[22]. С момента приезда в СССР я начала испытывать страх, и то, что я сейчас услышала, ужаснуло меня еще больше. Кто же такой Сталин и как он мог избавиться от матери собственных детей?

Тщетно я расспрашивала членов своей семьи о Надежде Васильевне Аллилуевой — никто мне так и не ответил. Они делали вид, что ничего не знают, а Алексей, по своему обыкновению, призывал всех к осторожности. Однажды днем, когда мы с Наташей остались одни, она поведала мне, что Надежда Васильевна Аллилуева пыталась быть ярой коммунисткой, подобно своему отцу Аллилуеву, железнодорожному рабочему из Петербурга, но так и осталась верующей и набожной. Она восстала против своего мужа, потому что его первый пятилетний план предусматривал борьбу с христианством в России путем сноса церквей, высылки священников, монахов и верующих. Надежда Аллилуева была против коллективизации и раскулачивания. По мнению Наташи и ее соотечественников, Надежда заплатила жизнью за свою приверженность вере, которую исповедовала с детства, и за свою любовь к крестьянам.

Тем временем другое событие отвлекло меня от грустных размышлений о Надежде Васильевне Аллилуевой. Однажды утром по Москве поползли слухи о самоубийстве Маяковского. Я вспомнила его выступление в нашем полпредстве в Париже. Он был чрезвычайно популярен, и многие русские декламировали поэму о советском паспорте, написанную им во время поездки в Америку. В этих стихах Маяковский гордился тем, что был гражданином Советского Союза.

Рассказывали, что после возвращения на родину он был совершенно подавлен произошедшими в России переменами и заявлял о том, что политика Сталина вызывает ненависть к СССР за границей. Оказавшись неспособным творить в атмосфере доносительства и политических репрессий, поэт наложил на себя руки, сказав друзьям: «Мне проще умереть, чем жить»[23].

15 мая 1930 года меня вызвали в московское отделение милиции и сообщили, что по решению Верховного Совета я признана советской гражданкой и теперь могу получить паспорт (в СССР этот документ заменяет удостоверение личности)[24]. Не могу сказать, что меня особенно обрадовало это известие. Разумеется, это узаконивало мое положение, и я становилась менее зависимой от своего мужа, так как теперь могла получать продуктовые карточки. Однако, выходя из участка, я чувствовала, что этот паспорт и эта натурализация создадут мне когда-нибудь серьезные препятствия к возвращению во Францию. Я стала понимать мышление людей, от которых отныне зависела. Алексей и его семья поздравили меня с советским гражданством, но, как ни старалась, мне не удавалось выразить чувство радости по этому поводу — я его не испытывала. Вдобавок ко всему наши отношения с Алексеем начали серьезно ухудшаться. Он уже был совершенно не похож на того услужливого человека, каким я его знала в Париже. Полностью слившись со своей страной, он стал тем, кем, собственно, никогда и не переставал быть: фанатиком-коммунистом. Решения Верховного Совета были для него божественными указаниями, требующими беспрекословного подчинения. Я уже упоминала в начале этой книги, что у меня тяжелый характер и что я не склонна сдерживаться. Я не собиралась безропотно подчиняться ни Верховному Совету, ни своему мужу. Я хотела самостоятельно разбираться во всем и высказывать собственное мнение — а именно к этому советская власть относилась как к преступлению.

Страница рукописи книги А. Сенторенс, глава 3

Вот, к примеру, что в 1930 году можно было приобрести в Москве по карточкам:

400 г хлеба в день;

400 г крупы в день;

300 г мяса в неделю;

400 г сахара в месяц;

200 г жиров в месяц.

Иными словами, человек был обречен на то, чтобы ежедневно есть кашу и каждый день вставать и ложиться с пустым желудком. Вероятно, для того чтобы продемонстрировать отсутствие дефицита продуктов, советское руководство открыло громадные магазины, где можно было найти все, что душе угодно. Только там нельзя было ничего купить, ведь ни у кого не было денег, по крайней мере у работающих людей. Поэтому эти великолепные заведения, как правило, пустовали.

Кооперативы были государственными, и нужно было выстоять многочасовую очередь, чтобы приобрести товары по карточкам. Чаще всего, когда после ночи, проведенной перед дверьми магазина, подходила твоя очередь, прилавки были уже опустошены. Квалифицированный рабочий получал не больше двухсот — двухсот двадцати пяти рублей в месяц, а жалованье моего мужа, служащего, составляло только сто пятьдесят рублей. Из этой суммы ему надо было еще платить партийные и профсоюзные взносы, а также подписываться на разного рода облигации[25]. При этом цены в государственных магазинах были следующими:

сливочное масло — 100 руб. за кг;

ветчина — 100 руб. за кг;

колбаса — 50 руб. за кг;

макароны — 15 руб. за кг;

яблоки — 100 руб. за кг;

сыр — 75 руб. за кг;

сахар — 30 руб. за кг;

конфеты — 200 руб. за кг.

Голод приобретал характер эпидемии. В июле 1930 года он достиг такого масштаба, что Алексей решил отправить меня с Жоржем к своему отцу в Каширу, что в ста километрах от Москвы: там у Трефиловых было хозяйство. Я отнеслась к этой идее с большим воодушевлением, так как проводила все дни в тщетных попытках раздобыть хоть какую-нибудь еду. Незнание русского языка еще больше усложняло мою задачу: я не могла объяснить работникам кооперативов, что мне нужно. Я очень боялась, что сын будет страдать от недоедания.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Семнадцать лет в советских лагерях предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

20

Имеется в виду храм Христа Спасителя, снесенный по решению Политбюро ЦК ВКП(б) в 1931 г. Храм был восстановлен и открыт 31 декабря 1999 г. Улица Маркса и Энгельса — Малый Знаменский переулок. Коммунистическая академия — Институт философии РАН.

21

Аллилуева Надежда Сергеевна (1901–1932) — вторая жена И. В. Сталина. Родилась в семье рабочего-революционера С. Я. Аллилуева. По свидетельствам очевидцев, 7 ноября 1932 г. между Аллилуевой и Сталиным произошла ссора. В ночь с 8 на 9 ноября Н. С. Аллилуева застрелилась. В народе ходили слухи, что она погибла от рук Сталина, однако причастность Сталина к гибели жены не доказана.

22

Сванидзе Екатерина Семеновна (1885–1907) — первая жена И. В. Сталина, мать его старшего сына Якова. Умерла после тяжелой болезни.

23

Приблизительная передача смысла двух последних строк предсмертного стихотворения поэта Сергея Есенина «До свиданья, друг мой, до свиданья…», которое автор приписывает Маяковскому: «В этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей». В. В. Маяковский покончил с собой 14 апреля 1930 г.

24

Паспортная система в СССР была введена в 1932 году. Либо автор путает дату, либо речь идет о временном удостоверении личности. Советское гражданство предоставлялось иностранцам решением Центрального или местного исполнительного комитета.

25

В данном контексте речь идет об облигациях государственного займа — долговых государственных ценных бумагах, дающих право их держателю на получение дохода в виде выигрыша или процента от номинальной стоимости. В Советском Союзе выпуск облигаций являлся одним из источников пополнения государственного бюджета на различные цели (экономические, военные и т. д.) за счет населения, фактически став одной из разновидностей подушного налога. С 1930 по 1957 г. подписка на облигации носила принудительный характер, причем государство постоянно меняло, вплоть до заморозки, сроки выплат и уменьшало доходность по ним. Часть старых советских облигаций начали погашать в начале 1970-х гг., однако многие владельцы уже к этому времени либо избавились от них как не имеющих ценности, либо не дожили до получения выплат.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я