Время Каина

Анатолий Рубцов

В новую книгу Анатолия Рубцова вошли повести, написанные в жанре социальной фантастики. Герои повестей: то ли киевский пенсионер на исходе жизни, то ли процветающий программист, вступивший в битву с дьяволом, то ли бывший врач, судьбой заброшенный в Магадан, и подрабатывающий в морге, то ли первые люди, Адам и Ева со своим семейством, то ли двое влюбленных, бегущих от войны, – все они, оказавшись волей автора в необыкновенных, поистине фантастических обстоятельствах, с несгибаемым упорством борются за жизнь, ищут обыкновенного человеческого счастья, все они вместе с обществом стоят перед нелегким выбором, переживают некий перелом, который вынуждены преодолеть… или погибнуть.

Оглавление

  • Окончательный отбор

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Время Каина предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Окончательный отбор

«Вот и значение слов: мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел — ты взвешен на весах и найден очень лёгким; перес — разделено царство твое…».

Дан. 5:26-28

Отчего женский крик всегда тревожен? И заметьте, обычно воспринимается в качестве призыва к действию. Иное дело — крик мужчины. Одновременный вопль ста тысяч мужиков по поводу гола, забитого любимой командой, ничего, кроме радости, в себе не несет. Радость женщины в крике не проявляется. Крик десятка женщин означает несчастье; крик сотни — уже беда; крик тысячи — катастрофа, и ничем иным быть не может. В любом случае, крик женщины — даже незнакомой, — как паровозный гудок в ночи, будит и заставляет прислушаться в неизъяснимой тревоге…

Впрочем, кто сейчас помнит звук паровозного гудка? — пожалуй, только замшелые пенсионеры. Вот и Петрович помнил — потому что и был пенсионером. Тем более странно, что среагировал на крик женщины, как молодой — свалив с ног воришку одним движением, — ну точно в боевике каком-нибудь. Воришка, хоть и не выглядел здоровяком (скорее наоборот, он показался Петровичу довольно-таки мелким — мелким и злым при этом, какими бывают отъявленные мерзавцы вроде Малюты Скуратова или сталинского наркома Николая Ежова), но, выхватив сумку из рук женщины, успел набрать такой ход, что сам свалил бы любого амбала — кинетическая энергия, эмвэквадрат на два, знаете ли. К счастью, Петрович проявил себя удивительно ловким, избежав столкновения и подставив воришке ногу, а не свое немощное тело. Он увидел лицо этого бедняги: одутловатое, с трясущимися на бегу небритыми щеками, квадратные от ужаса глаза, судорожно открытый рот… и, как матадор перед быком, сделал быстрый шаг в сторону, а потом, уже пропуская животное мимо, точно шпагу, выбросил ногу в разящем — иначе не скажешь — движении. Впрочем, себя самого в этой тавромахии он как раз и не мог видеть — возможно, его роль со стороны выглядела не столь идеально. Может быть, если б тогда на воображаемой арене присутствовали зрители, они бы освистали матадора, но, так уж получилось, что свидетелем данного происшествия была одна-единственная женщина, да и та, как говорится, оказалась потерпевшей, то есть лицом заинтересованным, что исключает объективную оценку с ее стороны. Вот почему не следует отбрасывать возможность вмешательства случайности — извечной соперницы предопределенности: пожилой прохожий, услышав крик — что-то вроде «держите вора!» — испугался бегущего навстречу хулигана — ее, случайности, посланника, — уклонился от столкновения, поскользнулся при этом, нога на секунду ушла в сторону, а хулиган — такова уж, видать, его судьба! — споткнулся о нее и, пролаяв несколько нецензурных слов в адрес подвернувшегося не вовремя бедолаги, рухнул на колени, выпустив из рук сумку; пытаясь встать на ноги без потери скорости, он проскакал на четвереньках еще несколько шагов — и исчез из поля зрения. Петрович поспешил наклониться, чтобы поднять сумку — красивую, с золотыми пряжками, неожиданно тяжелую, — и только тогда подумал, что вор, хоть и мелкий, но злой, может вернуться за сумкой, а заодно, чтобы отомстить виновнику своего фиаско. Он поспешно обернулся, но увидел лишь пустынную улицу и черного пса, скрывшегося за углом дома по Стретенской, 13. Вероятно, за тем же углом, выходящим на Стрелецкую, исчез и вор. Петрович пожал плечами: преследование вора ему показалось абсолютно бесперспективным делом. Тогда он вспомнил о женщине. А она, уверенным шагом фатума, уже приближалась — крупная, с правильными чертами волевого лица, на котором явственно читалось намерение во что бы то ни стало вернуть принадлежащую ей вещь. Петрович, собственно, не возражал: с вежливой улыбкой старого киевского интеллигента он протянул ей сумку, и тогда выражение огромного облегчения осветило ее лицо — теперь оно казалось не только волевым, но и красивым. Времена в Киеве были непростыми: кто его знает, наверное думала женщина, приближаясь к Петровичу, вот сейчас возьмет и махнет с моей сумкой куда подальше. Но он не махнул, и она, прижав к груди вновь обретенную сумку, тоже улыбнулась:

— Если бы вы знали, как я вам благодарна! — сказала она.

— Ну что вы, пустяки, — махнул рукой Петрович.

— Нет, правда, тут ценная для меня вещь… — Она осеклась словно бы. — Но откуда он…?

— Что вы…?

Женщина задумчиво посмотрела на Петровича:

— Мне хотелось бы вас как-нибудь отблагодарить.

— Право, не стоит беспокоиться. — Он бросил смущенный взгляд в ее сторону. Одета она была аккуратно, но, скажем так, — не богато. Красивая все-таки, тут не поспоришь, хотя, как на взгляд Петровича, немного злоупотребляла косметикой. С учетом этого ей, пожалуй, слегка за сорок. По всему чувствовалось, что лучшие времена у нее позади. И чем она могла отблагодарить Петровича? Женщины, по правде говоря, его давно не интересовали. Когда-то он отдавал им должное, и многие из них любили его. Может, потому в результате и остался холостяком. А теперь-то, что толку говорить об этом? Тем более, что говорить только и оставалось.

— Не подумайте, я вовсе не… — Она словно бы почувствовала его сомнения, словно бы сама засомневалась в чем-то. И решила вдруг: — Послушайте, у вас есть время? Идемте ко мне. Я вас отлично накормлю. Мы как раз у моего дома.

Предложение по нынешним «не тучным» временам звучало заманчиво.

— Звучит заманчиво, — сразу согласился Петрович. Он взглянул на дом, указанный взмахом ее руки: старый, пятиэтажный, кирпичного цвета, с белой, местами обвалившейся лепниной, — дом, как и женщина, явно знавал лучшие времена. — Мне было бы любопытно взглянуть на квартиру в этом доме. Я, знаете ли, любитель старины.

— Все мы в определенном возрасте становимся любителями старины, — отозвалась женщина, открывая хитрый замок на тяжелой двери парадного.

В подъезде было тепло, сухо, темно; что удивительно, здесь не чувствовался кислый запах старости — его нет смысла описывать: он всем хорошо знаком, потому что свойствен не только старым домам, но и старым, одиноким людям. Еще удивительнее был работающий лифт в этом старом доме. Задрав головы, они остановились у забранной металлической сеткой клети, уходящей в бездну.

— Вы абсолютно правы. Я, например, заинтересовался прошлым, лишь выйдя на пенсию. Моя профессия никак не была связана с историей, — сказал Петрович, чтобы не молчать в ожидании — он всегда испытывал неловкость в подобной ситуации.

Лифт подошел бесшумно, хотя дом вздрогнул — как будто к рыбацким мосткам пришвартовался тяжелогруженый баркас. Распахнулась дверь, яркий свет косо разрезал темноту. Женщина чуть подтолкнула Петровича в спину, чтобы он заходил первым.

В углу кабины сидел старик-лифтер, даже не посмотревший в их сторону.

— Седьмой, пожалуйста, — сказала женщина.

Петрович удивленно воззрился на нее. Старик тоже:

— А почему не в подвал сразу? А может быть, на Седьмое небо желаете? — спросил он, не трогая лифт с места.

— Послушай, Арон, — сказала женщина. — Совесть надо иметь. — Ты ведь сегодня уже получил свой обол.

— А про инфляцию ты что-нибудь слышала? — хмыкнул старик, протягивая раскрытую ладонь.

Выйдя из лифта, остановились у дверей, не уступающих по размеру гаражным воротам. Звякнули ключи. Петрович хмыкнул, представив себя перед вратами рая. А рядом — апостола Петра, звенящего ключами.

— Кем же вы были по профессии? — Женщина легко, будто садовую калитку, распахнула дверь. — Проходите. Раздевайтесь. Вон вешалка, видите? Не вздумайте снимать обувь — у нас тут по-простому.

В прихожей, как и в подъезде, царила полутьма, хотя здесь на стенах светилось множество плафонов, да и вместо потолка (которого видно не было) горело звездное небо из мелких лампочек, тускло поблескивал золотой багет картин, развешенных в глубине помещения. Что касается запаха — нет, скорее аромата, витавшего в воздухе, — то его хотелось вдыхать полной грудью, что Петрович и сделал несколько раз, но прекратил дыхательные упражнения, так как у него закружилась голова: просто беда с головой-то, подумал он.

— Идите за мной, — поманила она его, — а то здесь можно заблудиться.

— У вас тут как в музее, — сказал он, присматриваясь к картинам. — Это что же, всё подлинники?

— Да уж надеюсь, — послышался ответ издалека.

Потерявший хозяйку из виду Петрович поспешил на ее голос и, как ему показалось, вошел в следующее помещение — зал, вероятно, большой зал, поскольку исчезли плафоны на стенах, и картины, и сами стены исчезли, как бы отодвинувшись за горизонт вместе с продвижением в глубь этого пространства — помещения такого же полутемного, как и прихожая, и освещенного все же каким-то невидимым источником, заставлявшим, скорее всего, светиться сам воздух, — как лучи не взошедшего еще солнца заставляют светиться червонным золотом белесый утренний туман.

— Так все же… кем вы были… по профессии? — послышался ее голос — прерывавшийся слегка, будто она поднимала что-то тяжелое или, допустим, стягивала с головы свитер с плотным горлом.

Петрович покрутился на месте, пытаясь понять, откуда раздается голос, но, сочтя это неприличным, так как она, возможно, и в самом деле переодевалась, сел на диван, проявившийся в тумане весьма кстати, — и утонул по пояс в его мягких подушках.

— Был? Инженером. На «Красном экскаваторе». Всю жизнь, — проговорил он в пространство, будто каясь перед Богом за совершённый грех.

Она появилась неожиданно, к тому же не с той стороны, откуда раздавался голос. И правда — уже переодевшись. Наряд ее — длинное, свободное, однотонное платье, подпоясанное с напуском, — походил на древнегреческий пеплос — квадратный кусок ткани, в который гречанки заворачивались, закрепляя на плече брошью, называемой фибулой. Являлся ли наряд пеплосом, легко можно было проверить: стоило развязать поясок и расстегнуть фибулу, как пеплос, в отличие от платья, упал бы к ногам хозяйки, оставив ее совершенно обнаженной, так как под пеплосом гречанки ничего не носили, но не от особой сексуальности — просто нижнего белья у них в те времена не существовало. Вот какие подробности о древнегреческом костюме знал Петрович, благодаря своей любви к старине. Ему интересно было бы проверить, пеплос ли на ней все-таки, — но не для того, чтобы увидеть ее обнаженной, а так, любопытства ради. Хотя…

Надо сказать, «пеплос» ей очень подходил, не то чтобы скрывая, но как бы оправдывая некоторую монументальность фигуры, — это делало ее похожей на известные изображения древнегреческих богинь, также отличающихся здоровой полнотой в сравнении с современными канонами.

— Давайте наконец знакомиться, — сказала она, протягивая руку. — Я — Ана.

— Анна? — переспросил он, поднявшись с дивана и пожимая ей руку.

— Нет, Ана, — она подняла палец, обращая внимание на особенность произношения ее имени.

— Ага. Понял: Ана. Помню, недавно был такой тропический шторм. Я тогда обратил на него внимание из-за названия.

— Шестой по счету под таким именем… А вас-то как зовут?

— А. Петрович, — засмеялся он.

— Петрович?

— О. Нет конечно… — Он засмеялся еще пуще: — Иван Петрович. Иван Петрович — что может быть банальнее?

— Так как вас все-таки прикажете называть? — засмеялась и она.

— Петровичем, если вам не трудно. Меня все так называют. Петрович, Иван Петрович — какая разница? Зато Петрович — короче.

— Ну Иван-то еще короче…

— Короче, да Иванов — пруд пруди. А Петровичей заметно меньше.

— Тут я с вами согласна. Хотя Иван мне нравится больше. Гора-а-аздо больше… Можно я буду называть вас Иваном? Тем более, что это ваше имя.

Между тем они снова куда-то шли. По изменившемуся звуку шагов — они стали гулкими и громкими — Петрович понял, что они вошли в новое помещение. В центре его (стен по-прежнему видно не было, но Петровичу показалось, что именно так — в центре) стоял стол: огромный, персон, быть может, на пятьдесят, за которым по одну из сторон в молчании сидели три женщины или девушки — понять не представлялось возможным, поскольку, опять-таки, освещение в зале было камерным: несколько канделябров на столе, на обитаемом, так сказать, его участке — остальная часть не накрытой столешницы скрывалась в темноте, давая возможность воображению судить об истинных ее размерах.

— Мои дочери, — объявила Ана. Они остановились по другую сторону стола, напротив девушек (никогда не имевший детей Петрович решил отчего-то, что дочерям больше подходит именно такой статус).

— Кло, — Ана указала рукой на девушку, поднявшуюся и сделавшую нечто вроде реверанса в знак приветствия. В руках у нее безостановочно метался клубок ниток, который она теребила привычным движением, что заметно диссонировало с ощущением мертвенного покоя, царящего в зале. — Ты можешь, хоть не надолго, отложить пряжу?

— Хорошо, мама, — снова чуть присела девушка. Она была не так уж и молода, но все еще хороша собой той особой красотой, которую придает лишь молодость, — тем больнее, когда с наступлением зрелости красота начинает увядать. И эта боль — то ли во взгляде ее, то ли в поведении (в готовности принять будущее, что бы оно не принесло с собой) — уже ощущалась. И в этом тоже была своя прелесть.

— Лахе. — С тем же заученным приветствием поднялась другая. Она, как показалось Петровичу, держала что-то вроде аптекарских весов, которые поспешно переправила под стол. — Ну совсем как дети! — беззлобно пожурила мать.

— Извини, мама, — я немного не успеваю… — Красота Лахе, безусловно, не была исключительно даром молодости: прежде всего она была похожа на мать — в ней чувствовалась порода и осознание этого факта, а также способность действовать в соответствии с ним, а значит, добиваться своего.

— Ладно, ладно, не всем это интересно… Легкий жест дирижера ладонью кверху: — Атро. — Поднялась третья; в руке у нее зловеще блеснул полированный металл. Это были ножницы, которые она непосредственным девчачьим движением сразу спрятала за спину. Мать только покачала головой. Девушка между тем — единственная из всех — проявила интерес к гостю: ее глаза — два черных отверстия, в которых светился едва заметный инфернальный огонек, — с любопытством смотрели на Петровича.

— А его-то как звать? — неожиданно низким, с легкой хрипотцой голосом капризного ребенка спросила Атро. Пожалуй, она была младшей из сестер и точно — самой красивой. Здесь присутствовали в гармонии (в той гармонии, которая только и обеспечивает истинную красоту) и прелесть юности, и своеобычность черт лица, движений тела, манеры говорить, и та харизма, что безвозвратно увлекает любого, на мгновение доверившегося ей.

— Петрович.

— Úван.

Они с Аной ответили одновременно и поэтому дружно рассмеялись. Лишь потом Петрович сообразил, что она, Ана, дважды переиначила его имя, сделав ударение на первой букве. — Иван, — еще раз повторила она, подтверждая таким образом свой вариант. — Ивáнов пруд пруди, а Úван только у нас будет. — Огонек в глазах Атро вспыхнул: любопытство всегда служило лучшим топливом для адского пламени. Неясным оставалось только, чтó именно заинтересовало дочку: то ли взаимоотношения матери с гостем, то ли его имя, то ли предстоящее положение в доме, обозначенное тремя словами: «у нас будет» — в качестве кого, простите? Петрович пожал плечами: какая разница, подумал он, ну какая разница…

Расселись, Петрович при этом ловко подставил стул соседке, та приняла это как должное, то есть не заметив как бы, зато заметила Атро, в глазах которой мелькнула смешинка, а губы чуть искривились — презрительно быть может? — хотя какая раз…

* * *

…дался серебряный звонок колокольчика — он оказался в руках у Аны, закончившей подробный рассказ о «подвиге» Петровича. По словам свидетельницы, выходило, что Петрович-то наш действовал как герой, и нам абсолютно не стоило сомневаться в этом. А тот, надо сказать, чувствовал себя не в своей тарелке — не привык, бедняга, к похвалам, тем более в такой аудитории. На работе Петровича никогда не хвалили, да он, собственно, и не рвался в передовики, как тогда это называлось. Работал как все, выполнял план, участвовал в общественной жизни — но не более того. А когда потребовалось более, уже не мог заставить себя, а потому и отправили на заслуженный отдых, как только подошло время, — ну и бог с ними, тем более что и завод встал — навсегда наверное — уже вскоре после этого.

Ну вот. «Аудитория» внимательно выслушала рассказ, время от времени поглядывая в сторону Петровича, но и тот не упускал случая присмотреться к девушкам: право слово, они того заслуживали, да и одежды их — белые полупрозрачные туники, гораздо более короткие, чем пеплос Аны, — как бы провоцировали на несвойственную пенсионеру остроту взгляда. В данном случае сомнений не возникало: на них были настоящие древнегреческие одежды, под которыми носить что-либо не полагалось.

Тут следует пояснить поведение Петровича: понятное дело, с момента входа в квартиру на седьмом этаже (которого в пятиэтажном доме просто напросто не могло существовать) его не оставляло ощущение, что он сошел с ума; вот уже с полчаса он пребывал в крайней степени удивления (и мы понимаем его, и сами немало удивляемся, и подозреваем даже, что автор специально вводит нас в заблуждение) — удивления, порожденного многими вещами, — но нимало, ни разу не подал виду, что все это хоть сколько-нибудь озадачивает его. Таковы они, наши пенсионеры. Да и вообще, таковы они — наши. Сколько раз, будучи за рубежом, поражался я способности нашего человека демонстрировать каменное равнодушие ко всяческим иноземным чудесам — равнодушие искусственное, равнодушие лишь только в выражении лица, при том что в глубине загадочной своей души он все-таки сгорает от любопытства, от зависти, от недоумения, в общем от нормальных человеческих чувств: а почему у нас-то не так, почему у нас все настолько хуже, почему?! — но гордость, наша исконная, что ли, невозмутимость не позволяет ему проявить их — ничего, кроме выражения скуки, видали мы, мол, и не такое, нельзя прочитать у него на лице…

На звук колокольчика в зале появилась длинная вереница девушек — хорошо, впрочем, организованных, поскольку каждая из них отлично знала, что ей делать. Все их движения в сумме напоминали бы сложный танец, если бы не совершались в абсолютной тишине. (Про их одежды лучше не говорить, потому что говорить было бы не о чем.) Вот одна приблизилась к Петровичу — тот скромно опустил глаза — и поставила перед ним белую чашу, наполненную водой, в которой плавали лепестки роз. Другая, как он заметил, поставила такую же чашу перед Аной, и та, опустив в нее руки, ополоснула их. То же самое, благодарно кивнув «своей» девушке, проделал и Петрович. Вода была теплой и душистой, таким же теплым и душистым оказалось полотенце, протянутое второй девушкой, незамедлительно подплывшей к нему в своей части адажио. Другие «танцовщицы» расставляли посуду — самой разной формы и размеров, — наполненную известными и не известными Петровичу овощами, фруктами, мучными, мясными, рыбными и прочими кулинарными изделиями; с особым пиететом подавалось вино: каждая из бутылок (а их было несколько) представлялась Ане, и некоторые из них отправлялись обратно легким движением руки, а предварительно принятые открывались, вино — и красное, и белое — наливалось на дно бокала, пробовалось на вкус и запах и только после этого с одобрительным комментарием водружалось на стол. При всем при том разговор, легкий, непринужденный, какой бывает между хорошо знающими, любящими друг друга людьми, продолжался — в основном, конечно, без участия Петровича, но и без попыток втянуть его в этот разговор, что его совершенно устраивало.

— Ну ладно, давайте все-таки ужинать, — предложила Ана. — Я ведь пригласила человека покушать, в конце концов… Налейте мне вина, если вам не трудно, — обратилась она к Петровичу. — Любого, — махнула рукой. — На ваш выбор, здесь нет плохих. Но к рыбной закуске я бы вам все же порекомендовала вот это белое, — доверительно наклонившись к нему, шепнула она.

Отведав жульен из семги вместе с парой бокалов отменного белого, Петрович почувствовал себя значительно увереннее — пусть не старожилом на районе, но и не новичком все-таки. А это требовало от него хоть какой-то активности.

— Кто мне объяснит, — промокнув рот салфеткой, спросил он, — откуда в пятиэтажном доме взялся седьмой этаж? Ведь ваша квартира на седьмом, кажется?

Лахе и Кло переглянулись, Атро фыркнула.

— Все очень просто, — вступила Кло. — Эта квартира находится в пристройке, которую с улицы не видно за фасадом дома. Обычное архитектурное решение в историческом центре города.

— Действительно, просто. А я как-то не сообразил, — смешался Петрович. — Зато вид из ваших окон, должно быть, замечательный!

— А у нас нет окон! Ни одного окна в квартире! — объявила Лахе. — Эту пристройку проектировали в качестве архива какой-то организации. К концу строительства она лопнула, а здание продали с целью погашения долгов.

— Благодаря отсутствию окон, нам удалось приобрести эту квартиру. Язык не поворачивается сказать, сколько бы она стоила, окажись здесь пара окон с вашими замечательными видами, — добавила Атро. — Кстати, идея: перед продажей надо будет все-таки проделать окна для повышения цены.

— А propos, язычков соловьиных отведайте. А к язычкам вот это Бордо подойдет, — порекомендовала Ана.

Их реакция на вопрос Петровича заставила его вспомнить оперу: отвечая, каждая из них как будто исполняла свою арию, вступая в отведенное ролью время, и так же, в отведенное время, уступая место на авансцене другой исполнительнице. Несмотря на самостоятельность отдельных арий, все вместе, сливаясь в единой музыкальной гармонии, они составляли целостное произведение искусства, любителем которого — небольшим правда, — в свое время и был Петрович. (Откровенно говоря, целью его походов в оперу являлось не высокое искусство, а знакомство с девушками. Полутемный зал и ярко освещенные холлы — идеальное место, где можно в выгодном свете подать себя и в то же время оценить предполагаемого партнера.)

Наши девушки между тем оживленно исполняли ариозо на задней сцене. Особенностью их речитативов было то, что принять участие в них для постороннего было бы невозможно — хотя бы потому что состояли они, в основном, из междометий и неоконченных предложений:

— Хм, — глядя в воздух прямо перед собой, качала головой Кло. Она внимательно вглядывалась в часть пространства, находящегося перед ней, в которое время от времени с любопытством заглядывали и ее соседки, и Ана, да и Петрович, пытавшийся понять, что же они там выглядывают, но не видевший ничего, кроме клубящегося в свете свечей тумана, — картины обычной, как мы уже понимаем, в необычных просторах этой квартиры. Итак:

— Хм, — качала головой Кло.

— Ладно, замнем, — отвечала Лахе.

— Ну, не знаю, — заключала Атро.

Примерно через минуту молчания:

— Ха-ха-ха.

— Приехали.

— Ну-ну.

— Вот так всегда.

— А ты на что надеялась?

Казалось, так могло продолжаться бесконечно. Мать не вмешивалась в их разговор, раздумывая о чем-то своем. (Вместе с тем ужин — как процесс поглощения пищи — продолжался, в основном все-таки, благодаря усилиям Петровича. Несмотря на чувство изумления, не покидавшее его, аппетит у него оставался отменным; да если б его, аппетита, и не оказалось, Петрович все равно счел бы своим долгом попробовать каждое из блюд, отведать содержимое каждой из бутылок — ибо все было прекрасно, вкусно и качественно настолько, что он никогда бы не простил себе, если бы в столь ответственный момент проявил слабину и бесхарактерность.)

— Нет, ну скажите, откуда он мог узнать? — вдруг воскликнула Ана, видимо продолжая тему сегодняшнего происшествия.

— Но ты уверена, что это именно он? — Кло возвела вопрос в квадрат, совершенно механически продолжая сматывать (или разматывать — это до сих пор Петровичу было непонятно) свой бесконечный клубок.

— Ну а кто еще это мог быть? — последовало возведение вопроса в куб от Лахе, которая, продолжала вглядываться в пространство, время от времени отпивая из своего бокала.

— А почему бы тебе, собственно, самой не рассчитать? — вопрос, возведенный голосом Атро в четвертую степень, по кругу возвратился к Ане.

— Девочки, не толкайте меня на преступление. Я бы могла попросить и Лахе расшифровать коды, но не могу использовать должностное положение в личных целях. Или вы хотите отправить меня в подвал? — задумчивый голос Аны возвел вопрос в пятую степень и, похоже, направил его на дальнейшую операцию умножения вопросов самих на себя.

— Но ты видела, как он обернулся собакой? — спросила Кло. Каждый вопрос рождал следующий вопрос, вопросы только множились, и, казалось, уже не существовало пути узнать ответы на них.

Ана раздраженно развела руками:

— Разве не понятно, что я не могла оторвать взгляд от сумки? Неужели я бы сомневалась, если б увидела пса?

В этот момент Петрович, с любопытством пытавшийся оценить новый вид полемики, свидетелем которой он стал, решил вмешаться, чтобы нарушить патовую ситуацию, которая, как известно, может продолжаться бесконечно:

Я видел собаку. Черную. Она скрылась за углом на Стрелецкой, — сказал он.

И сразу наступила тишина. Поток вопросов мгновенно прекратился. Все присутствующие воззрились на Петровича, будто ожидая от него продолжения рассказа. Он, хоть и польщенный вниманием, молчал — а что еще он мог сообщить аудитории?

— Ну вот, я же говорила… — в конце концов нарушила тишину Ана. Голос ее прозвучал растерянно. Однако она быстро взяла себя в руки. Умение справляться со своими чувствами было свойственно ей — Петрович, как мы помним, отметил это сразу после происшествия с сумкой: — Ну что ж, если никто не против, закончим нашу трапезу… — Она взглянула на Петровича, потянувшегося к бокалу, подождала, пока он допьет вино (оставить недопитый бокал великолепного напитка было выше его сил), и поднялась: — Девочки, займитесь своими делами, а нам с Иваном надо поговорить тет-а-тет.

Пройдя в привычном уже полумраке в следующее помещение этого нескончаемого дома, они прилегли на козетках перед низким столиком, накрытым на двоих, — получилось нечто вроде древнеримского триклиния, что, на взгляд Петровича, создавало особо доверительную атмосферу для беседы. На столике были фрукты, виноград, канапе, тарталетки, сыр, крекеры и креветки — как определил Петрович, — а также бутылка вина: громадная, чуть ли ни с ведро, черная, пыльная, вся в паутине.

— Это мой кабинет. Я здесь работаю, а иногда уединяюсь, когда надо подумать или просто хочется побыть одной… — Ана покачала ногой, обутой в золотую сандалию. Похоже, она хотела о чем-то спросить или рассказать — но никак не могла решиться.

— У вас что-то случилось? — решил помочь ей Петрович.

Ана посмотрела ему в глаза:

— Скорее, у вас, — сообщила она тихо, без всякого выражения, без драматизма в голосе, который так любят применять в разговоре женщины (ты слышала!? — и круглые глаза), — чтобы, вероятно, не напугать собеседника.

Петрович недоверчиво улыбнулся, оглянувшись отчего-то по сторонам:

— Вы шутите?

— Какие тут шутки… Впрочем, ничего страшного. Не волнуйтесь… Просто отныне вам лучше не покидать этот дом. Вообще. Никогда.

Наконец-то Петрович всё понял. Все странности, происходившие в этот вечер, нашли свое рациональное объяснение, мрак рассеялся: они тут все ненормальные, все не в себе, понял он.

— Я что же, у вас в плену? Вы взяли меня в заложники? — Нужно было говорить как можно спокойнее, как можно рассудительнее — так следует разговаривать с сумасшедшими и пьяными, читал где-то Петрович.

— Сейчас я вам всё объясню. Вам надо только поверить мне. А поверить будет непросто… Знаете что? Уверена, вы никогда не пробовали шамбертен. Думаю, бокал шамбертена — это то, что лучше всего сейчас сможет помочь, — и мне, и вам. Любимое вино Наполеона, этого баловня судьбы. Не могли бы вы взять на себя труд открыть эту бутылку?

— Отчего же не открыть? — проворчал Петрович. — Хотя лично я предпочел бы поскорее узнать, что вы имеете в виду, говоря, будто мне лучше не покидать ваш дом.

— Мне некуда больше спешить… — пропела она, наблюдая, как густая, красная, словно кровь, жидкость наполняет бокалы.

— И правда, отличное вино, никогда такого не пил, — сказал Петрович, закусывая кусочком сыра. — Хм. И сыр прекрасный, никогда такого не ел… Но что, черт возьми…

— Собака. Если вы видели ту собаку…

— Собака? При чем тут собака?

— Конечно, собака ни при чем. Потому что это была не собака. Это был Гласиа. Гласиа Лаболас. Двадцать пятый дух, губернатор преисподней, предводитель тридцати шести легионов духов… Можете в Википедии посмотреть. Я сомневалась в этом, я не была в этом уверена… но вы сами сказали, что видели собаку… а Гласиа Лаболас именно собакой и оборачивается… Но раз это был Гласиа, раз Гласиа решил ограбить меня, а вы ему помешали, то теперь вы — его личный враг… Вы представляете себе, что значит быть личным врагом губернатора преисподней? Теперь везде, кроме этой квартиры, в любом месте земли и неба, вас будет поджидать опасность, очень серьезная, смертельная даже опасность — вы понимаете это или нет?

— Вообще-то я не верю ни в преисподнюю, ни тем более в губернатора преисподней, — сказал Петрович, подумав в то же время: «Но я уверен, что она сумасшедшая, а значит, это правда — у меня проблемы». — А насчет опасности, — продолжил он, — так она и без того везде поджидает нас. Ни на улице, ни дома я не чувствую себя в безопасности. Разгул преступности, война, беженцы… Мы все уже привыкли к постоянному присутствию опасности и даже перестали ощущать ее бесцеремонность.

— Ну вот, я же говорила: трудно будет поверить… Налейте-ка еще шамбертена. Да-да, и мне тоже.

Может, и в самом деле напоить ее, подумал Петрович. Напоить — и сбежать отсюда. С девчонками он как-нибудь справится. Откроется ли только дверь? Да и найти ее еще надо — эту черную дверь в этом темном доме.

— Поймите, Гласиа Лаболас и есть источник опасности, о которой вы говорите. Опасности для всех, для каждого живущего в этой стране и в этом городе. Как вы думаете, кто затеял эту войну? Он со своими легионами — кто же еще!? А теперь вы, лично вы, помешали ему заиметь вещь, которая была у меня в сумке. Вы представляете, кому перешли дорогу?

— Ну хорошо, а вам-то самим, откуда про него известно, и почему, собственно, в вашем доме мне можно чувствовать себя в безопасности, несмотря на то, что опасность — кругом? — Петрович старался оставаться спокойным и логичным, хотя чувствовал, что паника постепенно овладевает им и долго ему не продержаться в окопчике здравомыслия, оставаясь в окружении этих сумасшедших. Тут мог помочь только шамбертен, и он снова щедро налил — и ей, и себе.

— Потому что мне всё известно. О вас и обо всех, — спокойно, веско, с сознанием собственного достоинства проговорила она. — Хотите, я расскажу, как вы провели сегодняшний день, — с самого утра и до момента вашей встречи с Гласиа. Хотите?

Петрович, попытался вспомнить, как он провел утро до того времени, когда отправился в издательство. И не смог. Собственно, это было обычное утро — утро одинокого, пожилого человека: он принял душ, побрился, принял лекарство, потом что-то ел, что-то пил, читал что-то (наверное, так — так было каждое утро), но самих этих дел, мелких и заурядных, он совсем не помнил, они не проявлялись в виде привычной череды картинок у него в голове, скорее всего, благодаря своей обыденности. Поняв это, он сразу успокоился: диагноз был ясен. Ее диагноз, да и его тоже.

— Попробуйте, — пожал он плечами.

— Что ж, извольте, — она усмехнулась отчего-то. — Вы проснулись в четыре-пятнадцать — час быка, так сказать. Вам не спалось. Вы сходили в туалет, выпили горошинку корвалмента, потом принялись за Кьеркегора…

— Ну да, он меня успокаивает — корвалмент в смысле, — признался Петрович… и вдруг почувствовал, как волосы дыбом встали у него на голове: — Но откуда вы это знаете? Откуда вы знаете про корвалмент, про Кьеркегора?! — он в ужасе посмотрел на собеседницу, которая, подняв свой бокал, отсалютовала ему:

— Ваше здоровье! Мне кажется, согласно Кьеркегора, вы эстетик, не так ли? — Он молча смотрел на нее. Глаза его были расширены, как у человека, впавшего в глубокий транс. Она поняла, что с Кьеркегором несколько переборщила. — Давайте я попытаюсь объяснить, откуда это знаю, а вы постараетесь мне поверить. Договорились?

Петрович кивнул. Говорить у него всё еще не получалось.

— Мое полное имя Ананке… Надеюсь, оно тебе известно. — Назвав себя, подруга Зевса, дочь Афродиты Урании, она не могла говорить со смертным на «вы».

— Богиня судьбы, воплощение рока, — проговорил Петрович голосом пророка Даниила[1], расшифровывающего таинственную надпись, проявившуюся на стене во дворце Валтасара. Отныне ничто не могло удивить его. — Где же твое веретено?

Конечно, ему хорошо было известно ее имя, даже все ее имена — сама Неизбежность, Предопределенность, Необходимость находилась перед ним. Между колен ее, как уверяли древние греки, вращается веретено, служащее мировой осью. Три дочери, рожденные от Зевса, помогают ей поддерживать мировой порядок: Клото — прядущая нить жизни; Лахесис — определяющая судьбу человека; Атропо — перерезающая нить. Ну да, как же он сразу-то не догадался: Кло, Лахе, Атро — как он не догадался, кто они такие, хотя бы по их сокращенным именам?! Как не догадался, что они — это Мойры, каждая поющая о своем: Кло — о настоящем, Лахесис — о прошлом, Атро — о будущем — вот о чем были их арии!

— Веретено? Только мужчины никогда не расстаются со своим веретеном, — хмыкнула Ана. — А ты, не расстающийся с бутылкой, налей-ка нам еще по фиалу шамбертена! Я так рада, что закончился этот неприятный разговор.

— Чем же он тебе-то неприятен? — удивился Петрович. Недолго посомневавшись, он решил обращаться к богине на «ты». И правда, к любому божеству, даже к тому, что едино в трех лицах, никогда не обращаются во множественном числе — может, затем, чтобы они, требующие поклонения, не сомневались в своей уникальности? — Вот для меня — это да, настоящая неприятность. Представь: ни с того ни с сего узнать, что, оказав помощь женщине, попавшей в беду, ты перебежал дорогу самому черту рогатому, и потому оказался в полном дерьме… Нет, такое могло случиться только со мной!

Петрович давно столько не пил. Честно говоря, он уже порядком набрался. Вино и правда было хорошим, оно опьяняло незаметно, и он почувствовал вдруг, что готов расхохотаться над своей неудачей, — теперь она показалась ему обычной неприятностью, к встречам с которыми он давно привык. Что ж, ради подобного эффекта стоило набраться, решил он. Да и выпить с богиней судьбы, что ни говори, — мероприятие не рядовое. Тем более, что богиня ему явно благоволила:

— А что тебя, собственно, не устраивает? — промурлыкала она. Вино, похоже, подействовало и на нее. — Ты — в моем доме, под моей защитой. Пьяный, сытый… — Она протянула к нему руки: — Иди ко мне, приляг здесь, возложи голову мне на колени…

Петрович безропотно перебрался на ее козетку; она обняла его, прижала голову к своей груди, он услышал, как часто бьется ее сердце…

— Послушай, — вдруг прошептала она ему на ухо, — если тебе когда-нибудь станет плохо, так плохо, что ты готов будешь умереть… в самом деле умереть, понимаешь… тогда вспомни обо мне и скажи тихонько… мысленно скажи: «мене, текел, перес»… запомнил?

Петрович кивнул:

— С детства помню. С тех пор, как «Графа Монте-Кристо» прочитал, — сказал он и, вспомнив ту пору, зарыдал отчего-то — зарыдал, вместо того чтобы расхохотаться…

Рыдал он долго, взахлеб, всхлипывая как ребенок. Она молча гладила его по голове, иногда легко касаясь губами лба, покачивая его даже и напевая что-то непонятное, наверное на греческом или, скорее, древнегреческом — койне каком-нибудь, — но такое грустное, что успокоиться под эти звуки было совершенно невозможно. А потом, когда она кончила петь, Петрович заговорил — он начал рассказывать о своей жизни, о том, отчего и о чем плакал. Навряд ли стоит приводить весь его рассказ, в целом он не интересен — не интересен, как и жизнь большинства людей. Впрочем, вот — только примера ради — некоторые обрывки его рассказа… Впервые он столкнулся с несправедливостью лет в пять: у него украли велик, маленький детский велик. Он очень хорошо помнит ощущение горя, испытанное им тогда. Подобных воспоминаний о пропавших «ценностях» (собственноручно сделанный деревянный пистолет; линза, с помощью которой на дереве выжигались рисунки; свисток, используемый в качестве судейского или милицейского в зависимости от того, во что играли — в футбол или в «казаки-разбойники», и т. д. и т. п.) набралось удивительно много — в основном, потому, наверное, что Ана не торопила его закончить мартиролог утерянных вещей, а наоборот поощряла к продолжению своими вопросами и уточнениями. Еще перечислялись неприятности: расквашенный в драке нос, рассеченная камнем бровь, шрам, навсегда оставшийся на коленке, размолвка с другом. Дальше больше: первая двойка и первая любовь — естественно безответная — в первом классе; потом снова безответная любовь — и в третьем, и в четвертом, — а в пятом — опять-таки безответная, — ну что тут скажешь? Не поступил в университет, поступить в который не собирался, потом не поступил туда, куда хотел бы, зато поступил, куда желал отец — и это, сбывшееся, было хуже всего. Влюбился на первом курсе — все начиналось красиво, многообещающе, но затем что-то пошло не так — и снова результат тот же, что в первом классе. Потом начались театральные романы, опера, оперетта, драмы с обещаниями и абортами и всё такое. Далее — «Красный экскаватор», попытка жениться по любви, однако оказалось, любви-то как раз и не было. Еще одна попытка жениться — по расчету на сей раз, — но расчет получился чуть-чуть не точным, браку не суждено было состояться — и это оказалось единственным счастливым событием в его жизни. Неужели так?… Когда-то ему, достаточно поверхностно знакомому с историей, казалось необыкновенным везением, что он относится к поколению, прожившему без войны (хотя это и не правда — ведь был Афган, Ангола, «неизвестные войны» в конце концов). Неужели так, думал он еще недавно, неужели мне повезло хоть в этом? Не тут-то было. Произошла революция — Майдан, а потом война, интервенция, всё, как всегда, но, слава богу, лично его это опять-таки не задело… Не задело? Могут ли кого-либо не задеть такие потрясения в стране, где насчитывается более миллиона беженцев? До разрухи еще далеко конечно, но, что ни говори, жить стало заметно хуже. У Петровича, правда, имелись кое-какие сбережения, и ему удалось даже сохранить их (тьфу, тьфу, тьфу, конечно), несмотря на инфляцию, несмотря на то, что банки в стране лопаются, как воздушные шарики в руках у разшалившихся пацанов — у правительства то есть. И тарифы, черт их дери, так подскочили, что слов нет (есть, вернее, но все неприличные), а про цены уж и говорить не приходится (лучше не говорить, чтобы еще и давление, не дай бог, не подскочило). Да, вот еще проблема — со здоровьем, которое, конечно, не улучшается — но это нормально, на то она и есть, старость, а что ненормально, так это заоблачные цены на лекарства — вот это ненормально так ненормально!..

— У нас проблемы со здоровьем? — встрепенулась Ана. — Так это же пара пустяков. Сейчас мы тебя подлечим.

— Может быть, хватит? — сработал наконец инстинкт самосохранения у Петровича.

— Ну-ка поднимайся с моих колен, вытри нос и запомни: шамбертен — лучшее лекарство от старости и болезней!

Он не сомневается в этом, заверил богиню Петрович и, подкрутив ус, лихо опрокинул в себя полный бокал шамбертена — ну точно гвардеец Наполеона. После этого он умер — так ему показалось по крайней мере, потому что сразу вслед за тем очутился он на Елисейских полях, то есть в Элизиуме, в древнегреческом раю, где появились обнаженные девушки и, танцуя, начали раздевать его, готовя, видимо, к райским наслаждениям. Петрович, не будучи верующим, для порядка посопротивлялся — придерживая брюки, трусы, прикрывая чресла, — но не слишком, чтобы не обидеть девушек ненароком, а потом сдался, расслабился, с удовольствием отдавшись в их быстрые, ласковые руки, и они подняли его и понесли куда-то бережно и торжественно, точно кумир для совершения сакрального обряда. Обрядом оказалось омовение в бассейне в окружении десятка резвящихся красавиц, массаж, притирания, поглощение настоев и настоек, посещение римской парной, потом снова бассейн, опять массаж, снова настои и снова… а потом он уснул — и сном были райские наслаждения…

* * *

Он проснулся от ощущения, что в постели, рядом с ним, кто-то есть. Это было слишком необычное ощущение, чтобы сознание Петровича, пусть даже в условиях глубокого сна и, вероятно, последствий не менее глубокого опьянения, оставило его без внимания и не отправило сигнал в соответствующий отдел центральной нервной системы для немедленного пробуждения.

Проснувшись в абсолютной темноте, ничего еще не вспомнив, он инстинктивно прислушался — и правда, услышал рядом с собой чье-то посапывание. Такого с ним не случалось уже лет сорок. Он всегда предпочитал спать один. Редкие нарушения этого правила были связаны с упоминавшимися выше матримониальными намерениями, а потому теперь ассоциировались им в качестве опыта негативного. Кто же это мог быть? Он осторожно, чтобы не разбудить человека, оказавшегося рядом, протянул руку и, наткнувшись на что-то мягкое, теплое, упругое, мгновенно определил, что это часть женского тела. Впрочем, мысль о том, что посапывание — легкое и безмятежное — может принадлежать мужчине, он даже не рассматривал. И все же, кто это мог быть? Воспоминания про очаровательных обитательниц Элизиума, сакральные обряды и последующие райские наслаждения давали представление о числе претенденток на место в его постели, но абсолютно не указывали на ее личность. Кстати, голова его, хоть и не содержала данных по поводу соседки, была удивительно ясной, будто он и не выпил литра полтора шамбертена, а перед тем еще несколько бокалов вина, — доза для него просто смертельная, исходя из сегодняшних возможностей. Да и общее состояние организма нисколько не соответствовало этой дозе — наоборот, было полное впечатление, что каждый из литров и миллилитров выпитого пошли ему исключительно на пользу, придав ощущение необычайной силы и способности свернуть горы, если потребуется. И действительно: ночью он их сворачивал — теперь он был уверен в этом (но с кем, хоть убей, не мог вспомнить). Да, он испытал потрясающее впечатление от собственного тела, когда, проснувшись, почувствовал себя полностью здоровым, то есть у него нигде ничего не болело, а дышалось так легко и радостно, как, наверное, бывало в молодости. Вот с этим чувством — как в молодости — он и заснул снова…

Проснувшись опять (часа через три, должно быть, согласно его ощущений), он первым делом прислушался: дыхания рядом не было; тогда он протянул руку и понял, что соседнее место в постели освободилось. Только после этого он решился повернуть голову, чтобы убедиться: незнакомка, разделившая с ним постель этой ночью, покинула ее, оставив лишь смятую подушку как напоминание о себе, а на ней — темный волос, изогнувшийся в виде знака вопроса. И вмятина на подушке, и знак вопроса хорошо были видны в сумраке, уже разбавленном жиденькой белой краской тумана, разлившегося в воздухе спальни, а значит, подумал Петрович, согласно понятиям этого дома, наступил день и значит, хочешь не хочешь, пора вставать. Поднявшись с кровати, он, голый — бледное пятно, утопленник в темной воде омута утреннего света, — покрутил головой, желая отыскать свою одежду или что-нибудь подходящее для прикрытия наготы. Одежды не нашлось, зато обнаружились почти новые сандалии его размера — они стояли у кровати, терпеливо ожидая хозяина. Он обмотался простыней, обул сандалии и прошелся по комнате — размахивая руками, выпячивая грудь, выбрасывая ноги в сторону, — чтобы понять, насколько надежен его наряд. Он чувствовал себя, как никогда, прекрасно — вот почему танцующей походкой подошел он к постели, снял волос с подушки и тщательно обследовал его. Петровича интересовал цвет, длина и даже запах волоса. Потом он приник к подушке, на которой провела ночь незнакомка; глубоко втянув в себя воздух, он не почувствовал привычного головокружения — лишь томящий запах женщины, такой же, как у волоса, запах, напоминающий аромат раздавленной земляники.

Он открыл дверь спальни, вышел в неизвестность — и столкнулся с женщиной, как машина с машиной на перекрестке в густом тумане. Инстинктивно обнявшись, чтобы поддержать друг друга, они оказались лицами на расстоянии поцелуя, и конечно, он узнал женщину — это была Кло.

— Ну и движение тут у вас, — сострил он, раздумывая, не поцеловать ли ее в самом деле. Не решившись на поцелуй, он принюхался к запаху ее волос. Они пахли скорее прелыми листьями, нежели земляникой.

— Смотреть надо, — беззлобно ответила Кло, отстраняясь от него.

— Да как же смотреть, когда тут темнота хоть глаз выколи?

— Тут свет везде. Ты что не видишь? — она указала на серую краску, разлитую в воздухе, на клубящиеся облака тумана, на мерцающие разноцветные звездочки, неизвестно что сулящие Петровичу.

— Ну ладно, раз уж ты оказалась на моем пути… объясни мне, где тут у вас что. Мне хотелось бы принять душ и, конечно же, найти одежду. Не могу понять, куда она подевалась?

— Одежду отправили в подвал, — пожала она плечами — как будто в этом доме лишать гостя одежды подразумевалось само собой.

Петрович в недоумении посмотрел на нее:

— В подвал? Почему в подвал?

— Там архив. Все ненужное сдается в архив.

Ненужное? Ну да — он вспомнил разговор с Аной, — она ведь говорила, что теперь ему нельзя покидать их дом.

— Послушай, я как-то по-дурацки чувствую себя в этой простыне.

— Представь себе, что это не простыня, а тога.

— Ну да, я уже представлял. Пусть тога. Но я все равно по-дурацки выгляжу. К тоге надо привыкать, наверное, с полвека.

— Вовсе не по-дурацки. Ты отлично выглядишь. Взгляни на себя в зеркало. Честно говоря, я не ожидала такого результата. — Она приподняла руку и кончиками пальцев провела по его щеке.

Его удивил этот чересчур ласковый для полузнакомой девчонки жест.

— Ты права, мне нужно побриться, — пробормотал он. — Где бы найти зеркало?… Хотя как побреешься без станка?

— Не надо бриться. Тебе очень подойдет борода, — взглядом ценителя она окинула фигуру Петровича.

— Я старый уже. Найди себе кого помоложе, — отшутился он.

— Глупый, я намного старше тебя. Если хочешь знать, на моих глазах строилась пирамида Хеопса. В молодости я много времени провела в Египте.

— Ого! — удивился Петрович. Хотя что странного, если она — Клото, дочь Ананке.

— Что касается дýша и всего остального… Видишь огоньки: красные, зеленые, желтые, — их много, в разных комбинациях. Это как надписи. Ты скоро научишься их понимать. Вон смотри: пять синих — твоя спальня, три красные — душ; одна — туалет; три зеленые вдалеке — это столовая. Я бы с удовольствием приняла душ вместе с тобой. Только сейчас меня ждет мама. А ты прúмешь душ — и иди в столовую. Я буду тебя там ждать.

(Значит, она будет его ждать!..)

Душевая (три красные звездочки) оказалась комфортабельным помещением, напоминающим холл пятизвездочной гостиницы — с отделкой из черного мрамора и хромированного металла, с множеством живых цветов, пальм и трехметровым крокодилом в бассейне. Разумеется, тут были самые разные душевые и тренажерные устройства (о функциях которых Петрович не мог догадаться даже со своим «высшим техническим»), лежаки и лежанки, стульчики и стульчаки, кожаные кресла и диваны, но главное, тут было светло, никакого тумана и много зеркал в полный рост — к одному из них он и направился.

Чем ближе он подходил к зеркалу, тем больше ему казалось, что шаг за шагом он сближается с незнакомцем, идущим ему навстречу. Вначале — метров за двадцать до зеркальной стены — он подумал (не без юмора конечно), что отраженная фигура напоминает древнеримского патриция, направляющегося в Капитолий на заседание сената; затем, приблизившись еще метров на пять, решил, что отраженный человек выглядит чересчур атлетично; потом заметил, что он слишком молод, неправдоподобно темноволос, и наконец, подойдя вплотную, понял: это не зеркало и вовсе не отражение, а какой-то фокус, проделываемый кем-то с неизвестной целью…

Петрович долго смотрел на человека, стоящего напротив, и никак не мог понять, кого видит. Затем процесс пошел в противоположном направлении: постепенно он начал узнавать в отражении себя, но в молодости — как будто по мере приближения к зеркалу его отражение непрерывно «фотошопили», то есть убирали морщины на лице, добавляли объем щек и румянец на них, прибавляли блеску в глазах, глянца на натянувшейся, приобретшей живой цвет коже — и вот получилось то, что он теперь видел и с трудом узнавал.

Петрович сбросил с себя простыню и, не спуская глаз с отражения, попятился от зеркала…

— Ну что, нравится? — услышал он голос Кло. Она стояла у входа, скрестив ноги, прислонясь к стене плечом.

— Как это они сделали? — прошептал он.

Но Кло услышала его вопрос.

— Это не так сложно. Главное, ты снова молодой, — сказала она, оттолкнувшись от стены и направляясь к нему. Пальцы ее нетерпеливо теребили пояс туники.

— Ты хочешь сказать, что это не краска, а мой натуральный цвет теперь? — он провел рукой по волосам. Даже на ощупь они стали намного пышней и гуще.

— Надеюсь, ты не сомневаешься, что твои мышцы натуральные, а не силиконовая подделка? — она провела ладонью одной руки по его прессу, рельефом и твердостью напоминающему стиральную доску, а другой — распустила-таки узелок своего пояса.

Ему не оставалось ничего иного, как одну за другой расстегнуть золотые фибулы на ее плечах. Туника тотчас упала к ее ногам.

— Такие же натуральные, как и эта грудь? — потрясенно спросил он.

* * *

Следующая неделя прошла как в тумане (он определял количество дней по совместным трапезам — когда собирались впятером, что происходило ежедневно, в обязательном порядке).

Утро всегда начиналось с посещения Кло — она появлялась в дверях с нервным смешком, со счастливым выражением лица, а потом, взвизгнув — как в холодную воду, — ныряла к нему под одеяло и требовала немедленно ее согреть. Взвизги продолжались, даже когда становилось жарко, — когда их тела, все в поту, так легко и увлеченно скользили друг по другу, будто в этом скольжении и состоял смысл жизни. Он просил ее умерить «силу звука», но она, нисколько не умерив, шептала в промежутках между взвизгами, что умрет, если умерит, и что все равно в этом доме ничего не скроешь — все равно всем всё известно.

Что всё известно, он понял в тот же день — день их совместного душа, — когда, несколько часов спустя, при рассаживании за столом для общей трапезы, он оказался соседом Кло, а не Ананке, как это было накануне. Все остальные — Лахе, Ана и Атро — сели напротив них, с Аной в центре, что, казалось, было «домашней заготовкой», — но не для того, чтобы поглазеть на «влюбленных голубков», а чтобы поближе пообщаться между собой. Они и общались — так же легко и непринужденно, как три сестры накануне. При этом ели, как обычно, — то есть, несмотря на изобилие и разнообразие пищи, почти ничего, зато в вине себе не отказывали. И совершенно не обращали внимания на «голубков». Если же говорить про нашу парочку, то непринужденно в ней чувствовала себя лишь Кло, а Петрович смущался отчего-то — не оттого ли, что подозревал в ком-то из троицы напротив свою ночную партнершу?…

Ну вот. Отметившись утром (но, кто знает, — это вполне могла быть и ночь), Кло убегала, чтобы «поработать», хотя иногда работала и в постели, когда утомленный утренними трудами Петрович засыпал. Работа заключалась в следующем (Петрович наблюдал это сквозь прищуренные веки): подняв руку к одному из облаков, никогда не покидающих воздушное пространство квартиры (облако в ответ начинало волноваться и переливаться всеми цветами радуги — что было похоже на пса, который, завидев хозяина, автоматически начинает вилять хвостом), она извлекала из его клубящихся глубин, точно из распоротого рыбьего живота, нечто похожее на клубок ниток, а затем начинала сматывать на него нить, тянущуюся из облака, внимательно вглядываясь при этом в пространство перед собой, шепча что-то себе под нос, посмеиваясь между делом, а то и отпуская проклятия в чей-то адрес. При этом Петровича не покидало давно зародившееся подозрение, что все они тут — чокнутые.

— Ну-ка объясни мне, чем это ты занимаешься? — в конце концов поинтересовался он, будто проснувшись только что.

— Шпион! — засмеялась Кло. — Мне известно, что ты подглядывал. Ты, наверно, забыл, кто я такая. Меня невозможно провести. Я знаю о каждом твоем шаге. Так что не пытайся крутить шашни с моими сестрами!

— Ага, призналась! Я так и думал, что наше столкновение ты подстроила. Оно не могло состояться помимо твоей воли, потому что случайности не может быть там, где главенствует предопределенность.

Кло вдруг стала серьезной.

— Это правда, Тихе[2] нет места в нашем доме, — сказала она. — На самом деле эта девчонка — самозванка. Но не все так просто, как представляется тебе. Предопределить, то есть рассчитать со стопроцентной вероятностью наше столкновение с тобой, не смогла бы даже Ананке. Предвидеть мелкие события практически невозможно. Слишком много других событий могут повлиять на него. Ты бы чихнул, споткнулся, задержался на секунду — и всё: я уже прошла мимо, мы не столкнулись — то есть планируемое событие не случилось бы. Другое дело, событие крупное. Допустим, если бы я планировала начать войну между двумя государствами в назначенный день и час, то так оно и свершилось бы — и никакая случайность, никакая Тихе не смогла бы мне помешать.

— Что же случилось между вами и Тихе?

— Случайность не может быть судьбой, вот почему мы считаем Тихе самозванкой. Но если тебя интересует, что именно случилось между нами, то тебе следует поинтересоваться у Лахе. Это она у нас занимается прошлым.

— Ну вот, сначала ты запрещаешь мне крутить шашни с сестрами, а теперь толкаешь меня в объятия Лахе, — решил поддразнить подругу Петрович. Он-то знал, что, как только прозрачную поверхность источника любовных отношений начинает затягивать ряска рутины, повседневности, обыденности, не мешает поднять легкую волну камушком ревности, брошенным как бы невзначай в его безмятежные глубины. Знала ли это Кло?

— Никто не может жить только настоящим. Каждый в конце концов обязан задуматься о прошлом. Хотя бы для того, чтобы лучше понять свое настоящее, — философски заметила Кло. Петровичу как любителю старины с ней трудно было не согласиться.

— Но ты ушла от ответа! — уличил он подругу в неискренности. — Я ведь просил объяснить мне, чем ты занимаешься. А ты вместо ответа обвиняешь меня в несуществующих грехах.

— Ладно. Нет никакого смысла что-либо скрывать от тебя. — Она поднесла к его глазам раскрытую ладонь с клубком ниток. — Это — не что иное, как человеческая жизнь. Она записана на этой нити. Тут каждый вздох, каждое возникшее или подавленное желание, каждый поступок — пусть даже не совершённый, а только планируемый человеком. Сколько людей, столько и клубков — все они хранятся в подвале. Я обязана следить за качеством записи, чтобы она шла непрерывно. Знаешь, иногда люди умудряются фальсифицировать даже собственную жизнь. Что ж, это их дело, а мое — обеспечить подлинность записи, сделанной на этой нити.

Петрович с уважением посмотрел на нее:

— Это сколько же работы, подумать страшно: семь миллиардов клубков! Когда только ты успеваешь с ними разобраться?

— Я вмешиваюсь только в исключительных случаях. Предварительная обработка клубков происходит, в основном, в автоматическом режиме. Эта операция осуществляется в подвале.

— Ага! Тогда расскажи мне о подвале.

— О подвале? Считай, что это — обыкновенный архив. И работа там полностью соответствует архивной. Я там, кстати, никогда не бывала. Да и не хотела бы. Так как для того, чтобы туда попасть, надо связываться с Ароном. А это очень неприятная личность.

— Мне тоже так показалось в лифте… А не Харон[3] ли его настоящее имя?

— Его и в самом деле так звали когда-то, очень давно. Но мне больше ничего об этом не известно.

— А где же тогда его пес Цербер?

— На самом деле, Цербер и Арон — это одно и то же.

— Не может быть. Арон, возможно, и неприятный тип, но не настолько же.

— Вот если бы ты вздумал бежать отсюда, то сразу бы понял свою ошибку.

— Ты хочешь сказать, что выйти отсюда так же трудно, как из Аида?

— Не хочется тебя пугать, но это именно так.

Петрович присвистнул и надолго задумался.

— Но вы-то выходите, — наконец сказал он.

— Мы — никогда. Иногда на землю выбирается мама. Об этом надо заранее предупреждать Арона. В оговоренный срок он подает лифт и одежду для выхода на улицу.

— Одежду из той, что сдали в архив как ненужную?

— Я никогда не интересовалась подобными мелочами, — помотала головой Кло. — Возможно, у мамы там свой гардероб.

— Вряд ли, — сказал Петрович, вспомнив непрезентабельный наряд богини, в котором он увидел ее на Стретенской…

Болтать, не покидая постель, они могли целый день, вплоть до начала общей трапезы. Там же, в постели, они пробовали другие развлечения, например карты. После, наверно, двух десятков проигранных партий в «дурака» он в отчаянии бросил колоду, вместо того, чтобы сдавать в очередной раз.

— Как я сразу не догадался?! Ведь с тобой нельзя играть в карты!

— Почему ты так думаешь? — не скрывая любопытства, поинтересовалась она.

— Потому что тебе известны всё, что у меня на руках. Ведь о настоящем от тебя ничего не скроешь. Какой смысл тогда играть? Разве такая игра может доставлять удовольствие?

— Я тебе объясняла, что мелкие события предугадать практически невозможно. Поэтому твоих карт я не знаю.

— Хм. Тогда почему ты все время выигрываешь?

Ее глаза блеснули. Она взмахнула рукой, и «облако» вспыхнуло, залив спальню ярким светом.

— Потому что я мухлюю лучше тебя, глупый. — Она откинула в сторону одеяло. На животе у нее, выше выстриженной «пики», лежало несколько карт разных мастей.

Они с Кло расхохотались так громко, что их смех, вероятно, слышал Арон в своем подвале.

Тем не менее играть в карты Петровичу больше не хотелось. Тогда Кло начала устраивать просмотры телепрограмм с помощью все того же «облака». Что ж, Петрович с удовольствием смотрел футбол, особенно английскую Премьер-лигу. Кло обожала «Все буде добре», но и футбол не оставляла без внимания, параллельно занимаясь своей бесконечной «пряжей». Больше всего, однако, ее интересовали новости. С болезненным каким-то любопытством она всматривалась в сцены насилия, занимавшие основное время новостных каналов. Ничего в этом мире не меняется, заключала она. Так переключи на что-нибудь другое, вздыхал Петрович. Как тебе не надоедает? Тысячи лет одно и то же!

— Неужели тебе не интересно, что происходит в мире? Ведь это же ваш Майдан, — поинтересовалась однажды Кло.

— Ты же сама говорила, что в мире ничего не меняется. Тогда к чему это?

— По правде говоря, я сказала не подумав. Вот — не было же когда-то телевидения, а теперь есть. Не знаю только, хорошо это или плохо. Скорее всего, телевизор — это изобретение дьявола. Как и те страсти, — войны, теракты, грабежи, убийства, — которые беспрерывно показывают с его помощью, тиражируя их и тем самым вербуя новых сторонников темных сил…

— О! Все забываю спросить… А что это произошло у Ананке с этим Гласиа? Зачем губернатору преисподней(!) потребовалась ее сумка?

— А тебе-то зачем это знать? Может, лучше поиграем во что-нибудь, в кости например? Или в нарды?

— Послушай, меня уже тошнит от всех этих игр. И меня совершенно не интересует, нарушаешь ли ты законы теории вероятности каким-то образом, или опять мухлюешь. Просто я хочу знать — знать со стопроцентной точностью, — как это всё случилось с Гласиа, и почему, черт возьми, я оказался в заточении в этом доме.

— Что?… Ты сказал со стопроцентной точностью? — Кло надолго замолчала. Она выглядела очень расстроенной, если не сказать — потрясенной. Казалось, она вот-вот разрыдается. — ИСЧИСЛИЛ БОГ ЦАРСТВО ТВОЕ И ПОЛОЖИЛ КОНЕЦ ЕМУ, — вдруг быстро проговорила она. — Я ведь просила не спрашивать о прошлом. Но если не можешь… — она разочарованно развела руками, — если ты не можешь иначе… пусть будет по-твоему…

По окончании трапезы, которая, как показалось Петровичу, на этот раз проходила довольно скучно — без смеха и увлеченных разговоров, — он шел, раздумывая, чем бы заняться дальше. Ему было понятно, что надеяться на появление Кло в его апартаментах в ближайшее время не приходится, и совершенно не понятно — какая кошка пробежала между ними. А жаль: ведь он так привык к ее присутствию и, более того — покровительству, жизненно необходимому в абсолютно непостижимом мире этого дома. Да и всё остальное выглядело достаточно мрачно. Он подумал вдруг, что попал в полную зависимость от расположения нескольких дам, обладающих вздорным, совершенно непредсказуемым характером. К тому же он все еще сомневался в их психической состоятельности: а ну как здесь филиал Павловской больницы? — и кстати, на то очень похоже. Ведь если бы не атмосфера этой квартиры (в которой, согласитесь, трудно было не сойти с ума): постоянная полутьма, бесконечные коридоры, полное безмолвие, облака тумана, — как бы он воспринял при солнечном свете, на свежем воздухе их откровения по поводу своей божественной сути, как бы воспринял рассказ о двадцать пятом духе, губернаторе преисподней Гласиа Лаболасе? Да, как? — без всякого сомнения, послал бы их куда подальше, подумал он. Вот и выходит, что надо немедленно предпринимать меры для побега, если, конечно, они, эти фурии, эти мойры, эти эринии, сами не отпустят его на волю.

Одна из «фурий» шла ему навстречу. Сначала Петровичу показалось, что это Ана — такая же статная, двигающаяся уверенным, широким шагом фигура в белом пеплосе. (Он успел трусливо подумать, не устроит ли она ему разнос за то, что обидел дочку, и начал было подыскивать оправдания, но понял, что это — похожая на мать Лахесис.) Вот сейчас спрошу ее, как мне отсюда выйти, решил он. Они сблизились, коротко взглянули друг на друга — и прошли мимо, точно незнакомые люди в плохо освещенном переулке. Спрошу как-нибудь попозже, подумал Петрович.

— Постой, — раздался за спиной ее голос. Он обернулся. — Ты правда интересуешься прошлым? — теперь, будто узнав в прохожем знаменитость, Лахе рассматривала Петровича с нескрываемым интересом.

— Действительно, множество любопытных вещей свершилось в прошлом. И мне бы хотелось найти ответы на несколько вопросов относительно некоторых из них. — Он подошел к ней; она была высокой, почти одного с ним роста. От ее черных как смоль волос исходил запах осеннего костра, доносящийся издалека. Немного тревожный запах.

Лахе пожала плечами:

— Не знаю, возможно, я и смогу тебе помочь. Ладно, идем ко мне. — Не ожидая ответа, она повернулась и уверенным, широким шагом продолжила свой путь.

Ее комната оказалась похожей на библиотечный зал. Книжные полки вдоль стен терялись в облачной высоте и в туманной глубине помещения. Петрович с любопытством оглядел ближайшие из них — названия большинства фолиантов были непонятны, не то что неизвестны, ему. «Clavicula Salomonis», «Liber Juratus Honorii», «Arbatel De Magia Veterum», «Тabula smaragdina», «Malleus Maleficarum» — эти вроде как на латыни: что-то про Соломона, магию, ведьм — но были еще полки с инкунабулами по-гречески, на санскрите (уж не «Махабхарата» ли?), на древнекитайском (шангу ханьюй, что ли?) и на библейском иврите (ну а это что — «Кумранские рукописи»?). Еще были полки со свитками — бумажными, кожаными, берестяными, папирусными, — с глиняными табличками, с клинописными надписями на камнях — тут уж вообще ничего понять было невозможно. Еще в стеклянных витринах полно было самых разнообразных весов: старинных на вид и современных — вроде только что снятых прямо с магазинного прилавка, самых простых рычажных и сложных агрегатов, разобраться в устройстве которых без описания было невозможно. Петрович оглянулся. Положив ногу на ногу, Лахе удобно устроилась на диване у низкого столика красного дерева под большим, светлым торшером. И конечно, на столике стояла бутылка шамбертена, виноград, фрукты и всё такое…

— Здесь ответы на все твои вопросы, — улыбнулась она, кивнув в сторону полок с книгами. Улыбка ее была открытой и чувственной, она сразу изменяла ее внешность, словно по волшебству превращая из синего чулка, записной стервочки, в очень даже симпатичную молодую женщину, дочь, во всех отношениях достойную своей матери. Он почувствовал даже, что не прочь припасть головой к ее коленям — пусть даже без шамбертена, — хотя еще следовало совершить церемонию предварительного обольщения, как ей того, похоже, очень хотелось.

— Не сомневаюсь. Но попробуй найди их среди множества этих книг… Ты что же, все прочитала?

— Ну что ты, зачем? Тут никакого времени не хватит. Мне и так всё известно о прошлом.

— И ты готова поделиться со мной частью своих знаний?

— А почему бы и нет? — Лахе окинула Петровича долгим взглядом. — Ты можешь сесть рядом со мной, — она ласково, точно голову любимой собаки, погладила кожаную подушку дивана, — и знаешь, я бы не отказалась от вина.

— А я-то думаю, зачем тут шамбертен? Тогда, пожалуй, и я выпью, если не возражаешь. — Он сел на диван — на некотором расстоянии от нее.

— Не возражаю, — улыбнулась она, придвигаясь к нему.

Петрович поднял свой бокал, пригубил вино. В этот раз он не намерен был напиваться.

— Кло отчего-то отказывается говорить со мной о прошлом, — попытался он взять быка за рога.

— Кло — глупышка. Она живет исключительно настоящим. С ней можно говорить лишь о погоде, о ценах на золото, о моде наконец. Но не о серьезных вещах. Впрочем, ты и сам это знаешь не хуже меня. — Она осушила свой бокал. Сбежавшая воробьиная доза вина капелькой крови застыла на точеном подбородке. Протянув руку, Петрович осторожно снял дрожащую каплю и слизал с пальца. Лахе вздрогнула.

— Я вот о чем хотел спросить… Этот Гласиа Лаболас… из-за него я не могу покинуть ваш дом. Так вот: это ведь не простой грабитель — почему он охотился за сумкой Аны? Если не секрет конечно, что в ней такого? — Он снова налил вина — по полному бокалу — и ей, и себе тоже. Лахе благодарно кивнула.

— От тебя у меня нет секретов, — сказала она, доверительно кладя руку на колено Петровича. Еще недавно это колено ныло по ночам от артроза, а теперь его призывно касается рука красавицы-богини, не мог не отметить он разительной перемены в своей жизни. — Гласиа Лаболас — демон и наш враг. Он служит темной силе, направленной против человека, против всех людей на земле. Ты ведь знаешь, что демоны враждуют не только с богами, но и с людьми?

Петрович поскреб затылок, пожал плечами:

— Конечно, я кое-что слышал об этом, — сказал он, чувствуя, как приятное головокружение овладевает им. А еще недавно при головокружении его охватывал страх, опять-таки не мог не отметить он, — теперь же головокружение — это предчувствие чуда, ощущение сбывающейся мечты. И этот сдвиг к лучшему следовало отметить: он снова наполнил бокалы — как обычно, чуть ли не до краёв.

— Ну вот, — сделав большой глоток, продолжила Лахе. — И ты знаешь, чем мы, боги, занимаемся здесь. Я уверена, Кло не могла тебя не просветить на этот счет.

— Кое что я слышал о богах и до встречи с вами, с богами то есть, — признался Петрович. — Хотя, честно говоря, по жизни я атеист, но поддерживаю веру в единого бога.

— Должна признаться, я тоже атеистка. Хотя поддерживаю многобожие, — сказала Лахе. Похоже, что ее (с ее «многобожием») уже «повело». Петрович всегда с точностью гаишника ловил этот сакральный момент в поведении партнерши. — Но, главное все же, я атеистка. Нет, правда: на самом деле мы вовсе не боги — в том понимании, в котором это слово обычно рассматривают верующие. Ну там насчет поклонения, неограниченных возможностей и всё такое. Мы — тоже люди, но обладающие кое-какими дополнительными способностями, специально развитыми нами и получившими их с помощью технического прогресса. Мы — другая, более развитая цивилизация, живущая в других этических и пространственных координатах. На земле, как известно, всегда существовало несколько цивилизаций. Одни — более развитые, другие — менее, третьи — совсем не развитые. Отношения между развитыми и неразвитыми цивилизациями легко можно уподобить отношениям между нами, «богами», и земной цивилизацией в целом. Вы всегда что-то просите, мы даем или не даем — в зависимости от вашего поведения или от наших возможностей, вот, собственно, и все. Как Америка и Украина, например.

— Ну нет. К американцам мы как к богам не относимся. Еще чего, — возмутился Петрович. — Я недавно читал в интернете про караваев. Это самое примитивное племя на земле, несколько лет назад обнаруженное в лесах Папуа-Новой Гвинеи. Они живут в шалашах на деревьях, что, по их мнению, защищает от колдунов. Так вот, если бы ты сказала «американцы и караваи», тогда это было бы похоже. Или даже украинцы и караваи — все равно было бы похоже, потому что цивилизационный разрыв между американцами и украинцами вообще незаметен в сравнении с разрывом между украинцами и караваями.

— Ну это тебе только кажется, — хмыкнула Лахе. — Налей-ка лучше еще… Короче, мы, «боги», присматриваем за человечеством, чтобы люди не наделали очень больших глупостей: чтобы не уничтожили себя в ядерном конфликте, чтобы не погубили Землю в экологической катастрофе и она не погибла в космическом или природном катаклизме. А у демонов, если говорить просто, — задача обратная, их цель — погубить человечество, причем, как им хотелось бы, — с помощью самоуничтожения, собственными силами людей. Почему так получилось, в чем корни противостояния между нами и демонами — особый вопрос, самый простой ответ на который: таковы диалектика и следствие диалектического противоречия в природе. В общем, демоны всегда рядом с нами, всегда противостоят нам и, должна сказать, во много раз превосходят нас на земле численно, но, к счастью, не силой. И еще важно вот что понять: они и мы — мало отличаемся от вас биологически, зато в духовном отношении мы с ними — антиподы. Ну а среди вас есть люди разные: одни ближе к нам, другие к ним, — сам знаешь, сколько в вашем племени понамешано… В той сумочке, которую Гласиа у Аны хотел отнять, был компьютер. А в нем — все данные о нашей деятельности здесь, на Земле. Я думаю, он сам не знал, чтó содержалось в той сумочке. Иначе бы он объявился на Стретенской со всеми своими легионами, и компьютер оказался бы у него. Должна сказать, что больше всего от этого пострадали бы люди.

— Что же вы так легкомысленно относитесь к безопасности? Разве можно выносить на улицу компьютер с такой важной информацией!

— Ты прав, маман проявила неосторожность. На нее это непохоже. Хотя… кому как не ей верить в предопределенность. Думаю, она знала, что ничего непоправимого случиться не может. Такие вещи поддаются расчету. Хотя, конечно, никто не мог предположить, что в критический момент в ситуацию вмешается случайный прохожий, — ты например. Вот этого уже не рассчитаешь ни на каком компьютере.

— Что ж, есть повод выпить за мое здоровье, — поднимая бокал, вздохнул Петрович…

Ночью они не спали. По крайней мере, когда «утренний туман» излился неярким светом на их ложе, они еще производили слабые совокупные движения, порожденные скорее упрямством, нежели остатками энтузиазма. Впрочем, наличие некоторых его остатков лучше всего свидетельствовало о колоссальных запасах энтузиазма в тот момент, когда Лахесис, вынув бокал из руки Петровича и поставив его на столик, медленно расстегнула фибулу на своем плече.

Да, Лахесис была удивительно неутомима, но еще больше Петровича поразило собственное поведение: третья партнерша за пару недель, в течение которых ни одна ночь не была упущена для любовных утех — совсем не плохо для седьмого десятка. Надо сказать, эта мысль радовала и беспокоила его все эти две недели. Причина радости была очевидна, причина беспокойства — тоже: человека всегда тревожит перспектива легко утерять то, что было без труда нажито или случайно найдено. С другой стороны, он неожиданно быстро привык к факту вновь обретенной молодости, сопровождающейся сладостными ощущениями железного здоровья, уверенности в своих силах, неотвратимости наступления прекрасного будущего. А ведь еще две недели назад, просыпаясь, он испытывал прямо противоположные чувства.

Слегка встревожило и другое: его соседкой за столом общей трапезы прогнозируемо оказалась Лахесис, ну а Клото, в свою очередь, перебралась на ее место рядом с Аной. Петровича неприятно удивила неизбежность этой перестановки, доведенной до автоматизма: как будто место в его кровати по умолчанию соответствовало соседнему с ним месту за столом. Причина перестановки при этом, казалось, никого не интересовала — так бывает, когда подобное происходит чуть ли не каждый день. Кого интересует причина появления облаков? — никого: важно, как при этом меняется погода. А «погода» в доме не менялась: та же атмосфера загадочности, те же туманные разговоры, те же таинственные занятия обитательниц, те же девушки, подающие блюда в танце, те же клубящиеся «облака», хранящие клубки нитей, служащие источником освещения и непрерывно показывающие передачи сотен телеканалов.

Петрович спросил как-то у Лахе, почему дом наполняется обитателями лишь в часы трапезы. Она шла в свою лабораторию, в которой ежедневно проводила не менее шести часов, а он ее провожал. Коридор был, как всегда, безлюден: полутьма, пухлые, слабо светящиеся облака; непонятные надписи, то и дело появляющиеся на стенах; разноцветные огоньки, мигающие над многочисленными дверями, и туман, возникающий как техническая ошибка и, как резинка, стирающий погрешности на картинке супермонитора.

— В другие часы все заняты своими делами, — неохотно ответила она.

— Какими же? — Петровичу и в самом деле интересно было знать, чем реально, а не в мифах занимаются богини судьбы в своем доме, в быту так сказать. (Тем более, что в мифах полностью отсутствует эта небезынтересная для каждого смертного сторона бытия представителей разных божественных профессий. Пожалуй, лишь Гомер описывал обе ипостаси небожителей — как занятых исполнением своего профессионального долга, так и в часы досуга.) До сих пор только наблюдения за Клото позволили ему составить свое мнение об этом. Тем не менее он так и не побывал в ее апартаментах. («А у меня их нет! — смеялась она. — Я предпочитаю жить в дýше, рядом с моим крокодилом. Он мой самый большой и самый старый друг на земле. Мы с ним не расстаемся чуть ли не двести лет, представляешь!?») Между тем Петровича многое интересовало. Например, поддерживают ли богини отношения со своим отцом, то есть с Зевсом. Видятся ли с ним, разговаривают ли с ним в скайпе или переписываются по емейлу. И не нагрянет ли он, не дай бог, сюда. (Конечно он не муж Аны, но, кто знает, как поведет себя верховное божество, Громовержец, застав в квартире своей любовницы неизвестного мужчину, замотавшегося в простыню.) Петрович понимал, однако, раз они сами не рассказывают об этом, то и спрашивать не стоит, так как дело это чересчур деликатное, а повышенный интерес с его стороны может вызвать непонимание и неожиданную реакцию — с их.

— Я с тобой не намерена разговаривать о настоящем. Если тебе хочется, — можешь возвращаться к своей Клото. Думаю, ей уже надоело жить с крокодилом, и она с удовольствием вернется в твою постель.

— Ладно тебе, я вовсе не собирался разговаривать о настоящем. Просто, пока ты работаешь, я целыми днями брожу по дому и еще ни разу никого не встретил, — как видим, Петрович сделал вывод из своего неудачно закончившегося спора с Кло и старался не перечить Лахе.

— Я отлично помню, что мы тобой встретились в коридоре. Неужели ты об этом забыл?

— Нет конечно. И кстати, с Кло мы тоже «столкнулись» в коридоре. Думаю, и та и другая встреча произошла не случайно.

— Что ты имеешь в виду?

— О господи, да ничего такого. Просто у вас здесь, насколько я понимаю, случайностям нет места. Во владениях Ананке всё должно быть предопределено, подчинено единой цели.

— Вздор, Клото должна была тебе объяснить, что всякие мелочи рассчитать невозможно. Это никому не по силам. — Петровичу показалось, что Лахе полностью удовлетворена глупостью собеседника, не усвоившего элементарные положения уроков сестры, доведенных отчего-то до ее, Лахе, сведения. — Но что за цель? Что ты имеешь в виду?

— Это вопрос из далекого прошлого, — счел нужным сделать предварительное пояснение Петрович. — У меня правило — лучше всего узнавать обо всем из первоисточника… Скажи, пожалуйста, с какой целью боги создали человека?

Лахе резко остановилась, повернула к нему озабоченное лицо. Подумав немного, ответила:

— Сейчас мне некогда. Встретимся за трапезой. Потом, у меня, я расскажу тебе всё, что об этом знаю.

* * *

— Собственно говоря, преднамеренно человека никто не создавал, — начала свой рассказ Лахе, расположившись на диване, в то время как Петрович, сидя в кресле напротив, занялся шамбертеном вприкуску с любимыми сырными тарталетками. — Как известно, первых людей вылепил из глины Прометей в ходе эксперимента по созданию искусственного разума. Насчет глины я не уверена. А вот то, что это был Прометей, установила следственная комиссия, созданная для расследования результатов того эксперимента. Прометею хотелось придумать нечто вроде компьютера, обладающего свободой воли. Почему он наделил компьютер телом, созданным по нашему образу и подобию, я не знаю. Хотя догадаться не трудно: свобода воли подразумевает возможность действовать, а раз так — необходимо тело со всеми его частями и органами. А что тут было выдумывать, когда собственное тело верой и правдой уже служило ему несколько тысячелетий? Вот он и создал такое же, как у него, тело и вложил в него разум, то есть тот самый органический компьютер, который он придумал и который, надо сказать, тоже являлся подобием нашего мозга, правда очень слабым. Вот и все. Получившееся устройство он назвал «человеком», на что он как автор, безусловно, имел право.

— И все?!

— И все.

— Откуда же тогда появилось человечество?

— Насколько я знаю, человечество возникло само по себе, в качестве непредвиденного результата эксперимента Прометея. По ошибке, что ли. Скорее даже, в связи с преступным легкомыслием экспериментатора — примерно так как-то… Оказалось, что у того, первого, человека не было никакой цели существования. Он сидел целыми днями и раздумывал о чем-то. Он не действовал, несмотря на свободу воли. Когда его спрашивали, в чем дело, он отвечал, что предпочитает думать. Ну и тут один «гений» предложил создать для первого человека пару и посмотреть, что из этого выйдет. «Пара» должна была представлять из себя полную противоположность параметрам первого человека, чтобы «заработала диалектика», — тот умник оказался философом, понимаешь ли. Ну вот: «и создал бог женщину»…

— Ага: сherchez la femme, значит.

— Точно. Создал одну, потом другую — усовершенствованный вариант, значит. Потом пошли дети, внуки. Люди оказались необычайно плодовитыми… Короче, не успели наши экспериментаторы оглянуться, как их окружила толпа людей — шумных, неуживчивых, неблагодарных, капризных, непоседливых, неряшливых, требовательных, — желающих к тому же изменить весь мир в соответствии со своими неустойчивыми взглядами и неоправданно высокими потребностями. А боги привыкли жить на блистающих вершинах гор, среди бескрайних равнин, у голубых озер, возле быстрых рек или на морском берегу — в полном одиночестве, в тишине, в раздумьях, в отрешенности от мирской суеты, в гармонии с природой и между собой. Когда до них дошло, что результаты эксперимента нарушают привычный миропорядок и сложившийся жизненный уклад, они разгневались и сами начали действовать. Организовав следственную комиссию, они выяснили не только роль Прометея, но и других участников этой истории. Вероятность различных вариантов исхода эксперимента просчитывала Ананке. Ее ошибка заключалась в том, что она не учла влияния случайности на предопределенность…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Окончательный отбор

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Время Каина предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Библейский пророк, истолковавший надпись «мене, текел, упарсин», начертанную на стене во время пира вавилонского царя Валтасара.

2

В древнегреческой мифологии божество случая, богиня удачи и судьбы. Она символизирует изменчивость мира, его неустойчивость и случайность.

3

В греческой мифологии — перевозчик душ умерших через реку Стикс или Ахерон в Аид (подземное царство мертвых, выход из которого охранял трехголовый пес Цербер).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я