Ах, птица счастья – тень невесомого прошлого! Вернись, все прощу, я к тебе без претензий за самые горькие денечки улетевшего и голодного детства! Не вернешься – былое не возвращается. Да и нет острой нужды, чтобы оно возвращалось – особенно в прежнем уродливом виде… Но у многих из нас, завершающих пребывание на этой неизлечимо больной и грешной земле, другого не будет… С надеждой, что у Вас будет лучше! Анатолий Сорокин
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сладкая полынь-отрава. Повесть для внуков предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3 Тетя Луша
Зарядили обложные дожди. Похолодало. На улке грязюка, не пройти, не проехать. Мокрый, грязный, замерзший до посинения, насильно загнанный в избу, бултыхаю обесчувствовавшими ногами в теплой воде и слушаю ссору Савки с мамой. Савка упрямо гнет шею и стоит на своем — в школу больше не пойду, Пимен Авдеевич быков предлагает, возить снопы с поля. Мне завидно, я тоже хотел бы возить снопы на ток, где громыхают и крутятся маховиками веялки, молотилки, пожирая эти снопы, неумолчно грохочет старый комбайн. Хочется стать скорее большим, как Савка, и так же сказать маме, что я буду работать и помогать ей.
Мамка плачем и наконец обращается за помощью к молчаливой тетке Лукерье, заскочившей к нам в обеденный перерыв на ферме.
— Хоть ты скажи ему Лушка, помоги направить на ум, — взывает она беспомощно к тетке.
— Этому скажешь: взял и послушался старших! Этот у тебя самый послушный — деревня уже на ушах от проделок! У-уу бешенный! Уставится круглыми лупалками и хоть выткни, не сморгнут, — разгоняется охотно на привычный крик тетка Луша, приглашенная «образумить» Савку. — Что уставился, зыркаешь, будто волчонок, или на худое наставляют? Мать ему одно: учись, обормот, не выучишься — толку не будет, а он ей наперекосяк. Мать — иди в школу, а он — не пойду, быков управляющий пообещал. А у самого-то, небось, парень уже в городе. В городе, летчиком станет. У-уу, глаза бы мои на вас не глядели на породу вашу хохлятскую. Наш-то, молоковский, и был только Митя, кровиночка тихая, и того Господь до сроку прибрал.
Насчет породы всякой, тихой кровушки молоковской и буйной хохлятской, чуваловской — старая и болезненная тема. И старый казак-дед, которого я ни разу не видел, и отец из «табашников», хохлы, корня чужого, приблудного, о чем слышу часто и в чем не могу разобраться. Давно хочу выяснить — из какой породы я сам, но спросить тетку побаиваюсь, а Мити уже нет… Конечно, отец-пулеметчик всему голова, чтобы о нем не говорили и я не против быть одной с ним хохляцкой породы. Но у мамки есть одна тайна, о которой мы мало знаем. В семейном мамином сундуке, с огромным ключем, похожим на зубцы загадочной башни, в самом низу, обернутый белым коленкором, лежит масляный портрет деда, нарисованного на фанере. Дед в казачьей форме и фуражке с царским околышем, при сабле, с лихо закрученными усами и лычками на погонах. Достает она его редко, раз в году. Закрывая дверь на крючок, ставит под божничку, зажигает припрятанную свечку и, опустившись на колени, долго и сосредоточенно шевелит одними губами…
Тетка улавливает что-то на моем лице и ворчит:
— Гля, кума — два пима! Ты гля, и энтот заскребыш последний косопупится. И этот бусые усы распетушил, не иначе с норовом. Досталась бабе доля — избу искрами топить.
Мне неловко, обидно. Неловко — потому что я очень хочу походить на отца и Савку, хочу быть настолько же упрямым… хотя бы с той же теткой, а обидно — почему она так с нами, в грош никого не ставит.
— Зато вы у нас без норова, — в лад с моими мыслями бурчит Савка, — Маму задергали, и нам покоя нет.
— Так по доброму не выходит; а как с вами иначе? — тетка не защищается, она просто торжествует, уверенная, что действует всем нам на пользу. — Растете непослушными, уважения к старшим ни на полушку. Отец бы стал такое слушать?
— Кабы папка и я бы… Если бы папка. — Савка странно морщится, срывается с места, громко хлопает дверью.
— Иди-ии! Иди-ии, наука знатна — ярмо на быков надевать, ума прибавит сильно.
Хлопнувшая резко дверь приводит маму в чувства, она вскидывает глаза, произносит молитвенно страшно:
— Господи, как жить дальше? Где же ты сгинул, сокол мой, Ваня-отец, на кого покинул всех нас, неразумных? — Горе ее огромно, всеядно, носить его ей не под силу, это понятно и мне, надо бы что-то сказать, успокоить ее, а я словно заледенелый, холодный, неприятный самому себе. Мамка опускается на лавку, роняет голову па руки и начинает подвывать почти по-собачьи, и слова ее какие-то распевные, чужие мне вовсе. Тетка не любит ее надрывных причитаний, шумливо покривает, строжится, и тоже начинает подвывать, горько-прегорько плакать, И это слаженное, в два напевных голоса: «Знал бы ведал ты, Ваня наш, как нам тяжко тут без тебя! Знал бы ведал, как трудно их тут поднимать, ваших сыночков, женщинам-вдовам без рученьки крепкой!» — рождают во мне жалость к ним. Я перестаю сердиться на тетку, во мне закипает своя крутая слеза, тычусь куда-то меж них, обнимаю обеих, несчастных настолько от нашего с Савкой упрямства и своеволия, убитых каждая свои бабьим горем, и по моим впалым щекам тоже катятся горячие бесконечные струйки.
Причитают они долго. Измучившись бесплодными завываниями, мама вдруг поднимает незряче глаза на тетку:
— Не справиться мне с ними дальше одной, Луша. Ох, господи, не справиться. К маме в Землянку будем переезжать.
И снова они обсуждают эту мамину мысль долго и шумно, снова ссорятся, едва не до драки, обзывают друг дружку. Я млею весь, прилипнув намертво к маме, и целиком на ее стороне. Конечно, переезжать! Это же не о чем спорить!
Наконец тетка как бы дает свое согласие и уходит. Но и с этим решилось не враз. Мама дважды наведывалась в эту самую Землянку, выговаривала себе какие-то условия у председателя колхоза, и всякий раз возвращалась расстроенная.
Бабушку Настасью я знал только по разговорам, она, как и тетка Луша, недолюбливала моего отца, считая его непутевым «голозадником», в гости не наведывалась, и Савка говорил о ней сердито, с не привычным для него страхом. Не вышло с работой на ферме — отделения нашем совхозе наименований не имели и назывались фермой под номером таким-то, наше, к примеру, было под номером пять — и у Савки, никаких быков ему Пимен Авдеевич не доверил, а потребовал чтобы он заканчивал пятый класс. Тогда Савка, собрав узелок, сам ушел в Землянку, сам обо всем порешил с председателем колхоза Чертопахиным, и через неделю пригнал на ферму пароконную бричку,
Погрузились быстро. Я тоже что-то таскал и пихал на телегу, вызывая зависть у Витьки Свищева. Двух овечек и корову привязали на длинные веревки — корову обок телеги, овченчишек сзади. Некуда было девать лишь две большие кадки для солений да деревянное корыто, в котором обычно рубили капусту и месили тесто. Тетка Луша ворчала будто бы расстроено, как много у нас не влезает на бричку, но по глазам ее я догадывался, как она рада тому, что у нас многое не укладывается. Закончив обеденную дойку, прибежали доярки. Сбились вокруг,
— Очертя голову, Лизуха! — говорили сочувственно. — Ох, и отчаянная, ох, и наплачешься.
— Зря, совем это зря, бабонька-мать!
— Себя блюди, себя не урони там, Лизавета, — напутствовала угрюмее всех Колосиха, — оно ведь по нашу душу возвращаются и с того света. Не забывай нас, подруженек унавоженных, а уж если совсем станет худо, возвертайся. — Сунула мне за пазуху бутылку парного теплого молока, украдкой принесенного с фермы, погладила по спине,
Савка сдернул с лошадиных спин вожжи, подобрался, чтобы понукнуть, да из-за конторы вылетел говорливый ходок управляющего. Привстал в плетеной коробушке Пимен Авдеевич, заорал на жеребца свое раскатистое «тпру-у-у» еще не доезжая, налетел на нас, рыхлый весь, сморщенный, трясущийся, развел беспомощно вдруг руками:
— Че же скажу Ваньше — вернется, дак? Че говорить-то: бабу на сторону отпустили? Да че же маслом тебе там намазали, в ихнем колхозе, уж у нас и житья тебе никакого? Нельзя нам так, бабы, нельзя, милые вы мои! Это пока… а будет… много. Мно-ого. Всем в разные стороны, завязав глаза? Да сладко ли, горько, гуртом и батьку можно побить, а в одиночку? Нельзя, бабы, друг за дружку надо стоять до самой полной победы.
— И то, Лизавета! В чужой стороне медом не накормят, Лизка, подумай, — заговорили в голос доярки.
— Как мотылек на яркую лампу! А бабка Настасья, она тоже старенькая.
— Родилась там, че же чужая? Родилась и выросла. К маме еду, поди, не куда глаза глядят, — холодно, отрешенно защищалась мать.
— Помни… На волю узду не накинешь, воля, она всегда хуже всякой неволя, — недовольный собой, непреклонностью мамы, плачущей вместе с бабами, Пимен Авдеевич, потянув левую вожжу на себя, задрал жеребцу голову, понужнул свободной по крупу.
Затарахтели колеса.
Тут же сочно чмокнув, Савка подстегнул наших коней. Бричка дернулась и покатилась, завалилив меня разом на спину. Заторопилось куда-то мутное серое небо. Сидящая впереди мама, запрокинувшись на узлы, закрылась платком. Ребятишки стегали корову, пихали упирающихся овечек, сопел рядом у колеса Витька.
За околицей, где сухими бодыльями раскачивался ободранный нами коноплянник, ребята сбились в кучу, отстали, и я, кажется, уже не радовался переезду, во мне что-то стронулось жалостливое к самому себе и тоскливое. Хотелось соскочить с телеги, побежать в этот, некогда густой коноплянник, место самых таинственных наших игрищь, но ребята отдалялись. Набежали ближние околки, знакомые каждой березкой, и надвигались дальние, в которых я еще никогда не бывал, потянулись вовсе неизведанные чужие земли.
С кем теперь Витька будет бегать на ферму?.. А тетка Луша погладила на прощание и рука ее дрожала?.. Какая она у нас, бабушка Настасья… если уж Савка боится?
Ближе к вечеру, миновав два безлюдных, остывших от жаркой летней работы сенокосных полевых стана с лобогрейками, сенокосилками, конными граблями и большими бричками с дробинами, составленными под навесами, мы остановились, чтобы дать передышку тягловым коням, подкормиться скотине. В сумерках проехали третью ферму, где у мамы были дальние родственники, в которых я плохо разбирался, и где опять все долго плакали. Савка поторапливал маму, сердился, что так до утра не доехать, но его не слушали. И еще на пути были разные деревеньки, нисколько неинтересные мне и даже враждебные: чужое — всегда ведь чужое. Сумерки сгустились, упала ночь. Овечки громко блеяли, рвались с поводка и мама металась там, в этой сплотнившейся темноте. Как мы въезжали в Землянку помню смутно. Вроде бы мелькнул ветряк на бугре — огромный, растопыренный, как чучело на огороде, скрипучий, будто раскачивающийся на протезах, — прошелестела под колесами, бредущей скотиной неглубокая речка и сразу пахнуло теплым жильем, тем вечерним, долго не истаивающим запахом всякой деревни, через которую недавно прогнали сытое домашнее стадо, где полно горьковатых дымов, остроты жареного-пареного, где работа кипит уже не в полях, а в огородах и пригонах… Во все это ласковое, умиротворяющее, клонящее в сон ворвался ворчливый старушечьий голос и мама будто бы виновато оправдывалась… Я тоже хотел повинитьсн за то, что, кажется, сплю, и не успел. Жилистые руки бесцеремонно сгребли меня в охапку — это причинило неожиданную боль, я хотел закричать, но скоро уже передумал, на незнакомых руках мне оказалось удобно.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сладкая полынь-отрава. Повесть для внуков предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других