Хорошие люди. Повествование в портретах

Анастасия Коваленкова, 2022

Повесть «Хорошие люди» – повесть о русском народе. Русский человек – он и мудрый, и бестолковый, и добрый, и угрюмый порой… разный он. Но есть у него удивительная черта: даже в самых страшных условиях сохраняет он свет в душе, а уж коли теряет, то мучается томлением, ищет, страждет этого духовного Света. И ещё чудесное качество есть у русских людей – неунывальчатые они! Любят жизнь, бранят её, сами плутают, а всё же любят. И землю свою терпеливую любят. Хорошие люди.

Оглавление

Глава 5. Ружьё

— Босоножки-то?.. Это тебе деда Миша зашьёт. Если возьмётся… — сказала наша хозяйка.

И пошла я в конец деревни, к деду Мише, сапожнику. Жили они с бабой Маней одни, детей не родилось. Изба стояла не огороженная, на холме, сбегавшем прямо от порога зелёным раздольем вниз, к ручью. Ах, какой хороший у них был дом!

Ничего-то особенного в нём вроде. Ну, серая изба. А так всё к месту прилажено, всё в меру. Была тут спокойная уважительность к каждому предмету, пусть старому, служивому, но нужному. Другие ничего не выбрасывают, всё тащат, и навал выходит, бесхозность. А у них хозяйство малое и заботливое. Вот стоит у венца избы кадка с маргаритками, ей сто лет, поди, а каждая досочка ровная, и выпавшая, вон, новой плашечкой заменена. Дальше трава просто вдоль сруба, но подкошена она коротко, бабой Маней. Раньше, в колхозные времена, на покосе ровней и скорей её ни одна баба не шла.

И стелется эта зелёная дорожка за дом и между тремя старыми яблонями, там, где у других обычно лебеда-бурьян. Ветви лишние обпилены, побелены, а какие подпёрты слегами. Обернув дом, травяная полоса бежит мимо ореховых жердей, с надетыми для просушки банками, возвращается к крыльцу. Оно высокое, с протёртыми посерёдке досок лунками и отмытое добела. Рядом с их домом даже сорванный одуванчик задумаешься, куда бросить.

Жили они тихо и разговаривали промеж собой неспешно, не так, как другие в деревне.

Одна беда: посреди лба у деда Миши росла большая шишка. Опухоль эта была как пробка от бутылки, обтянутая кожей, и выглядела страшно. По ночам шишка у деда болела. Болела она так сильно, что, проходя затемно мимо избы, я слыхала, как дед стонет, а иногда и кричит. А ещё ему было больно нагибаться, и ходил он всегда с высокой палкой, которой поддевал с земли нужную вещь.

Деревенские его сторонились. Шишка ли была тому причиной или что-то другое, я не знала, но настороженность чувствовала. Дед был хороший мастер. И часть деревни чинилась у него, а другая — носила обувь на станцию, аж километров за пять.

А дружить с ним вообще никто не дружил. Деда Миша в общение не лез, если кто заговорит — улыбался и отвечал ласково. На деревенских сходах стоял он позади всех, опершись на свою высокую палку обеими руками и подбородком, слушал. Потом медленно уходил к себе. И жил, соблюдая то, что порешат.

Мимо я ходила часто, а вот за починкой отправилась в первый раз.

Дед сидел у крыльца под кустом белой сирени, на длинной некрашеной лавке. Опрятная рубаха застёгнута на все пуговицы и заправлена в штаны. Фуражка сдвинута на затылок, не налезает она на шишку. Лицо у деда Миши спокойное, с носом картошкой и очень большими голубыми глазами. Глаза такие широкие, кажется, что он всё время удивлён. Между колен зажат сапожный станок, с ботинком.

Дед закрепил нитку узелком, резаком отхватил лишний кусок кожи, снял ботинок и, покрутив в руках, поставил на лавку. По левую руку от него стояло три готовых пары, а на земле лежала горка нечиненого. Палочкой он поддел оттуда туфлю, взял в руки.

— Здравствуйте, деда Миш. Вот — порвались…

Дед долго поглядел на меня, как-то сквозь. Опустил глаза.

— Не возму работу, — он насупился и даже сердито повторил: — Не возму.

— Так тут немножко…

— И иди отсюда! И… и не проси даже! — он замахал на меня туфлёй. — Уходи, говорю. Нечего тебе тут…

Я поскорее ушла. Странно это было — такой мирный дед… и прогнал?

— Не взял? — хозяйка кивнула на босоножки в моих руках. — Ишь… От греха тебя бережёт.

— От чего?

— От того, от греха своего. — Она разогнулась над тазом со стиркой, сердито стряхнула пену с рук. — Не моё дело, и хватит тут разговоры говорить, — обрезала она и ушла в дом.

* * *

В воскресенье позвала меня тётя Маруся, староста деревенская, с мобильником помочь ей разобраться — «сын сообщение прислал, а я никак не отвечу…». Сидим мы на брёвнышках перед домом, а мимо — деда Миша с бабой Маней по дороге идут. С палочками оба, размеренно, видно, что далеко собрались.

— Вон, пошли… Старые уж, ноги — никуда, а всё ходят! — Маруся была баба болтливая и злая на язык.

— А куда они?

— Дак в храм, служба ведь сегодня в Лужках. У нас-то — по праздникам только служат, а в Лужках кажное воскресенье. Уж сколько лет ходят. Всё грех Мишкин отмаливают! Отмолишь его, как же…

— Какой же грех?

— Да ты, почитай, всю жизнь в деревне живёшь, дачница, а не знаешь?! — Маруся села прямо, разгладила юбку и, нехорошо улыбнувшись, хлопнула по колену рукой. — Убивец он, деда Миша. Расстрельщик.

Я молчала.

— В людей он стрелял, по приговору. Их, братьев, двое было, он и младший, Григорий. До войны ещё оба они в армию пошли, в один призыв, я тогда девчонкой была. Вот они вместе в войска НКВД и попали. Григорий, тот сильно верующий был, а его — возьми да назначь на расстрелы эти. Мишка-то за него и вызвался, самый грех на себя взял. И расстреливал! Приговор в исполнение приводил. Тогда в затылок стреляли, в колидоре специальном. Вот и стрелял! Уж и не знаю, сколько душ на нём…

Маруся остановилась перевести дух. Слева, на дороге, ещё виднелись удаляющиеся старики.

— А как вернулись они, Мишка-то пил сильно, да выпимши всё плакал. Вот тогда-то у него ружьё и выперло! — Маруся постучала пальцем в лоб. — А ты думала?! Ружьё это. Аккурат там, где пуля проходит, оно и выросло, прямо дулом вперёд и торчит. Это грех его пророс! Сам он говорил, да вся деревня знает про то. Так с грехом своим весь век и ходит, перед народом! — Маруся отчаянно развела руками, показывая, как ходит.

Помолчали…

— А брат? Где он?

— Григорий? — Она махнула рукой. — Так вскорести война пошла, их обратно в армию позабирали. Вот Григорий и погиб. А Мишка живой остался. Дождалась его Маня, так он и пришёл, целый. Тихий стал, стороной живёт. Он вроде как заразным себя считает, людей от греха бережёт. Кто им брезгует, а другие — ничего, обувку чинить носят. Мужиков-то в деревне не осталось, а этот вот — уж восемьдесят годков с лишком, а всё с грехом ходит! — сердито повторила она.

— Я ему босоножки носила, не взял он…

— Так потому и не взял! Он завсегда различает, кто со знанием к нему пришёл, а кто так, сдуру. Говорю ж, людей бережёт. Теперь вот сходи, если решишь, твоё дело…

* * *

Он сидел там же на лавке, с работой. Глянул на меня, чему-то кивнул…

— Опять пришла? Ну, давай их. Сама раз решила…

Деда Миша подвинулся, предлагая место:

— Тут, гляжу, токма подошва да хлястик вон… Обожди, сразу сделаю.

Дед взял коробку с дратвой, стал примерять нитку, ища годную по толщине.

— А незнаемому человеку рядом со мной нельзя, — спокойно заговорил он, роясь в коробке, — инфекционный я. Зачем людя́м это, не нужно оно совсем. Грех такой… Коли сам уж человек, знаемо, придёт — другое дело. — Дед выбрал нитку. — Эта вот вроде подходит, крепко будет.

— А как вы… узнаёте?

— Так намостырился уж за жизнь разбирать по лицам. С таким стыдом ходить — поймёшь, кто знает, кто не. — Он поглядел перед собой, неловко улыбнулся. — Взгляд другой становится. Внимательный.

Дед ухватил конец дратвы, прицелился, щурясь в иглу, вдел. Начал шить.

— Да ты меня не чинись, растревожить не бойся. Я кажный день с этим встаю, с этим и ложусь. Вон она где у меня, память-то, сидит.

Он оставил работу и пальцем потрогал шишку.

— А тому, что говорят, будто брата я выгораживал, — тому не верь. Это Григорий врал, что я за него вызвался. Меня назначили, я и стрелял. Жалел он меня очень. Добрый человек был, Бог его-то прибрал, да от меня отказался. Теперь рассуждаю, что мне же и в науку — живи вот, думай. Так что убивец я. Он самый и есть. Убивец.

Деда Миша говорил медленно, в лад стежкам. И так просто, как про вчера. Словно доставал из коробки, из-под руки.

— Спужался я тогда сильно. Откажешься, так самого и стре́льнут, как дезельтира. Оно строго было. И дрожит всё внутри, и подсказывает, что, мол, может, и ничего, может, верно оно, коли приговорили, и должон кто-то исполнять, раз народная власть решила. Да разве ж себя обманешь? Всё одно знал, что грех. И ведь что ещё думал?.. — Дед поднял морщинистую руку с зажатой иглой, потряс в воздухе. — Красота вокруг, весна, нас уж отпустить должны, по домам, значит, а сады вот зацветут со дня на день, а я-то и не увижу, как откажусь. Вот так думал.

Он снова склонил голову к работе, с усилием протыкая иглой трудный кусок.

— И пошло… И пошёл. Я на должности этой неделю и пробыл, а там уж службе срок вышел. Ведь на то сердце и надеялось, когда страхом дрожало. Молодой был, думал, исправлю потом, как-никак. А это, мил, разве чем исправишь? Жизнь, она цельная, её вот так вона, — он похлопал по подошве, — не нановишь.

Деда Миша срезал нитку, зубами подтянул узел накрепко, ещё обрезал…

— Миш! Ты огурцы укрыл, что ли? Заморозок обещали… — раздалось из открытого окна избы.

— Укрыл уже. Слышь, укрыл!.. Глухая она стала у меня… — добавил он тихо, прилаживая на станок другую босоножку. — …Вот и вышло, что не нановишь. Поначалу-то рвался, думал — перемогну, горькую тоже пил, кричал. Маня вон сколько вытерпела… А как шишка-то, ружжо моё выперло, так понял, что носить мне его, пока жив. Навроде ордена перед народом, во. Опамятовался я тогда, утих, значит, да всё на войну надеялся, думал, заберёт она меня. И то не вышло…

Порыв ветра зашумел в кусте сирени, зашевелил траву. Дед мельком глянул на небо.

— А вышло то, что мысль эта мне думается цельную жизнь. По ночам теперь умереть хочу, терпежу не хватает. А утро встанет, всё живу, даже радуюсь. И болит душа грехом, и тем же местом она, душа, красоту принимает. Красота вокруг ведь какая!

Он сильно махнул головой на холм, ручей… и заморщился от боли, от резкого движения. Замер, потом осторожно подвинулся на лавке, ища положения телу, снова взялся за иглу.

— И так выходит, что всё в ней вмещается, в душе-то. И места хватает. А где она сама есть, не изучили ещё. Я вон сколько ею маюсь, и не пойму, где она у меня, душа эта… Ну, гляди, готовы твои, кажись.

Он взял обе босоножки, вытянул руки вперёд, осмотрел пару и, хлопнув подошвами, протянул мне:

— Держи вот. Ещё поносишь.

Я поблагодарила и неловко расплатилась. Деда Миша тоже засмущался, заторопил меня:

— Надувает вон… Беги, пока дождя нет.

Я пошла.

Когда спускалась с холма, налетел порыв ветра. Отвернув от него лицо, я увидела, что деда Миша ещё сидит на лавке, собирает инструмент. Ветер трепал сирень у него над головой, и с неё сыпались белые звёздочки. Они падали на фуражку деда. Он снял её и медленно отряхивал…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я