Волчье логово

Анастасия Ивановна Кравец, 2015

История в духе европейского романтизма, при этом скрыто говорящая о проблемах современности. В глухом монастыре Фландрии XIV века ведет печальную жизнь талантливый художник по витражам отец Жозеф. Монах трагически отличается от окружающих многими чертами: цветом кожи, образом жизни и странным характером. В поисках вдохновения Жозефу суждено встретить на своем пути удивительные чувства, с какими он еще не сталкивался. Возможно ли сохранить искры страсти и вдохновения в мире, полном скуки, феодальной вражды и предрассудков? Возможно ли сохранить возлюбленную, столь же сильно, как и он, чуждую окружающему миру?

Оглавление

VI. Витражи

С горящих яркими красками фресок на обширной стене смотрели бы на тебя, сквозь сумрачную листву платанов, ясные, полные жизни очи святых.

Э. Т. А. Гофман «Эликсиры Сатаны»

Высокие окна хоров поднимали над черными драпировками свои стрельчатые верхушки, стекла которых, пронизанные лунным сиянием, были расцвечены теперь только неверными красками ночи: лиловатый, белый, голубой — эти оттенки можно найти только на лике усопшего.

Виктор Гюго «Собор Парижской богоматери»

Позолота в одном месте опала, в другом вовсе почернела; лики святых, совершенно потемневшие, глядели как-то мрачно.

Н. В. Гоголь «Вий»

Разумеется, на собрании ничего определенного не решили. Безумием было бы надеяться в один день разрешить этот старинный, жестокий спор. Теперь Жиль это понял…

Медленно расходились благородные гости, продолжая обмениваться недобрыми, угрюмыми взглядами, в которых пламя ненависти, казалось, не утихало ни на миг… Настоятель провожал их со всевозможными почестями.

Потом он подошел к графу Леруа и вежливым, но усталым голосом напомнил ему, что недавно граф выражал желание осмотреть новые витражи в церкви. Несмотря на поздний час, Гильом де Леруа согласился и велел сыну следовать за ним. Юноша исполнил приказание отца неохотно. Очевидно, красоты витражей интересовали его куда меньше, чем графа.

Уставший и подавленный, Жиль тоже попросил разрешения пойти со всеми в церковь, что было ему тут же позволено.

При мягком, матовом свете снежного вечера храм уже не казался таким мрачным, каким он предстал перед взором горожанина в первый раз. Чуть заметное свечение, разливавшееся по старой церкви, было светлого, нежно-голубого цвета. Оно напоминало таинственный лунные лучи в теплую, летнюю пору, когда мошкара танцует у яркого пламени свечи… Искры, вспыхивающие на многочисленных витражах, блистали ровным, золотистым оттенком. Под изящными, высокими сводами было гораздо светлее. На этот раз вся обстановка рождала возвышенные мысли, дарила жизнерадостное настроение и манила надеждой…

В церкви аббата и графа Леруа уже ожидала вся скромная братия. Брат Колен выступил вперед и почтительно произнес:

— Сегодня монсеньор сможет взглянуть, на какие благочестивые дела идут его щедрые пожертвования. Наша несчастная обитель часто подвергалась бедам и испытаниям. Не успела она отстроиться, как половину витражей уничтожил внезапный пожар, а другую — грозная буря… Но, с Божьей помощью, мы понемногу восполняем эту потерю. Увы, монастырь наш скромен и беден, у нас не хватает средств, чтобы нанять какого-нибудь знаменитого художника для росписи витражей. Поэтому нам приходится довольствоваться услугами брата Ульфара и брата Жозефа, которые обучены этому искусному ремеслу. Идемте, монсеньор, они покажут вам свои незатейливые творения.

Возле одной стены, прорезанной рядом высоких окон, стоял Ульфар, спрятав руки в широкие рукава сутаны и пристально глядя на свои рисунки, покрывавшие цветные стекла.

Сеньор де Леруа стал с увлечением разглядывать сиявшие перед ним серебристые витражи.

На первом окне была изображена святая Троица во всем своем неземном блеске и величии. Она как бы открывала длинный ряд остальных картин, на которых мощным и широким потоком развертывалась библейская история.

Все начиналось с сотворения мира, с цветущих райских садов, изобилия живности и диковинных трав. Но светлые и мирные краски очень быстро сменялись более драматичными и темными.

Вот вздорная, легкомысленная и злонравная Ева с преступным удовольствием слушала сладкие речи лукавого Змия. На ярких устах ее играла смутная, сладострастная улыбка. А Змий с человеческой головой изящно изгибался вокруг ствола могучего зеленого дерева. Ева грациозно склоняла к нему свою хорошенькую и глупую голову…

Следующая картина повествовала об изгнании своевольных и неразумных людей из светлого и прекрасного рая. Несчастный Адам, погубленный своей коварной супругой, рыдая, закрывал пылающее от стыда лицо. Ева же, обернувшись к зрителям, торжествующе и дерзко улыбалась.

Эти драматичные сцены как бы говорили людям, созерцавшим их, о краткости и непрочности человеческого счастья, о порочности женской природы, о греховности и безумии людей, не имеющих сил противостоять хитрым и тонким ухищрениям Сатаны. Они призывали быть настороже: повсюду грех, порча и погибель!

Другой витраж со всей беспощадностью живописал ужасы всемирного потопа. Огромные, свирепые волны неудержимой стихии вздымались до небес. На лицах людей застыли отчаяние и жестокий страх, руки были подняты в напрасной мольбе… Чудовищные волны, то тут, то там разлучали мать с ребенком, жену с мужем, брата с сестрой… А где-то на заднем плане картины виднелся маленький Ноев ковчег, счастливо избегший неистовства стихии и стремящийся к новой, безгрешной жизни…

И опять картина говорила о хрупкости и скорой гибели ужасного, грешного мира, о ничтожности и безумии рода людского… И спасутся единицы из тысяч! Но кто из нас праведник?

Грандиозное зрелище всемирного потопа сменялось изображением светлой и дивной лестницы Иакова, явившаяся ему в пророческом сновидении. Бесплотные, прозрачные души, прилагая усердные усилия, устремлялись по ней ввысь. Но достигнет ли хоть одна из них конца нелегкого пути?.. Вершина божественной лестницы терялась и таяла в необъятных, холодных небесах…

Далее взор останавливался на юном Давиде, попиравшем ногою тело поверженного чудовищного Голиафа. В чертах победителя читалось жестокое торжество, без проблеска милосердия к павшему врагу… Не так ли и великая церковь Христова в конце концов одержит победу над язычниками, святотатцами и еретиками, над всеми подлыми врагами христианской веры?..

Следующий витраж являл несчастного прокаженного Иова, восседающего на гноище, и в своем ужасном и невежественном ослеплении посылающего жалобы Всевышнему. Страдальческое лицо и удивительная худоба Иова вселяли в душу зрителей тревогу и печаль… Как жалок и ничтожен всякий смертный, как он полон мерзости, как горька его заслуженная доля!

На этом ветхозаветная история на рисунках брата Ульфара заканчивалась, и начинались эпизоды из жизни Иисуса.

На сценах детства Христа Ульфар не останавливался, с самого начала он живописал удивительные и великолепные чудеса, совершенные Спасителем за время его пребывания на земле. На одном витраже их было представлено множество: Иисус то воскрешал погребенного Лазаря, то усмирял бесноватого, то излечивал безнадежных больных, то изгонял бесов, вселившихся затем в стадо свиней… На все эти удивительные и великие деяния с трепетом взирала пораженная и потрясенная невежественная толпа.

Далее шла вдохновенная проповедь апостола Павла. Седобородый старец с суровым и замкнутым лицом произносил пылкую, мрачную речь, неистово сверкая очами…

Два окна еще продолжали оставаться почерневшими от пожара и не расписанными заново.

С последнего же витража на смущенных зрителей взирал грозный, вопрошающий, неумолимый Иисус на Страшном суде во всем блеске своего величия и славы. Его окружало темное, грозовое облако, и сами очи, казалось, метали молнии, готовые испепелить несчастных грешников, простертых у его ног. Берегитесь, смертные, близок, близок час заката и гибели этого умирающего мира! Близок суд, близки ужасы пылающего ада!

Все рисунки брата Ульфара поражали редкой правильностью и гармонией линий, неподвижностью и величием застывших поз, суровостью и отрешенностью лиц и тягостной мрачностью колорита. Они были окрашены в синие и темные, холодные тона, кое-где разбавленные белым и серебристым. Горько и печально становилось на сердце у людей, когда они созерцали его творения. Стыд и страх поселялись в душе. Стыд за свою грешную, неисправимую природу и страх перед грозным божьим судом и ужасами огненного ада…

Долго и внимательно рассматривал Гильом де Леруа картины святого брата. Наконец он произнес:

— Ваши рисунки в высшей степени прекрасны и поучительны. А что же вы намерены изобразить на оставшихся двух окнах?

— Распятие и Вознесение Господа нашего Иисуса Христа, — перекрестившись, отвечал брат Ульфар.

— Весьма похвальное намерение…

И все отправились ко второй стене, где, опустив голову, задумчиво и одиноко стоял бледный и измученный недавней ссорой брат Жозеф.

Здесь перед пришедшими предстало совершенно иное зрелище.

Неожиданно и внезапно картина открывалась сценой убийства Авеля его непокорным и неистовым братом. Из уст поверженного на землю Авеля катились алые, как лучи заката, капли крови, в полуудивленном, полуиспуганном взгляде застыл ужас и немой вопрос. Угрюмый и бледный, стоял над ним одинокий и отверженный Каин, и с горечью, но без тени раскаяния, созерцал жестокое дело рук своих… На лицах братьев, как отсвет пламени, еще пылало неистовство ссоры, но в растерянных и печальных глазах уже замерла глубокая, черная тоска…

На соседнем витраже зрителей встречал коленопреклоненный Моисей, затерянный в далекой, мрачной пустыне. Народ его покинул своего пророка, и он, в отчаянии стиснув пальцы, посылал к небу жаркие и страстные мольбы о желанной, неведомой земле… Но безответное небо было равнодушно к его страданиям…

Дойдя до этого витража, Жиль дель Манж присмотрелся внимательнее, и в чертах Моисея ему почудилось смутное сходство с отцом Франсуа…

Печальное одиночество Моисея составляло странный контраст с дивным одиночеством Ребекки, замечтавшейся у своего колодца в предчувствии любви и новой жизни. Она была нечеловечески прекрасна и совершенно непохожа на других людей. Под сияющим белизной покрывалом черными змеями вились длинные, великолепные косы. Огромные, черные глаза сияли, как звезды в жаркую ночь. Красные, как гранат, губы таинственно улыбались. На тонких руках висели золотые браслеты. Казалось, вот-вот она шевельнется, и раздастся тихий, мистический звон…

Безмятежное счастье юной Ребекки сменялось драматической и напряженной картиной. Благородный, облаченный в позолоченные наряды, великий царь Давид отправлял на войну своего верного слугу Урию. Недоверчиво и печально оглядывался Урия на своего величественного господина, под доброжелательной и приветливой маской которого смутно проступали стыд, озлобленность и тревога… Позади них стояла красивая, роскошно разодетая женщина и мрачно и косо смотрела в их сторону. В лице царя Давида можно было уловить едва приметное сходство с благородным графом Леруа, в лице Урии — с неистовым бароном де Кистелем. У Вирсавии были вьющиеся непослушными кольцами рыжие волосы…

На следующем витраже, под раскидистым зеленом деревом, вели задушевную и нежную беседу царь Соломон и царица Савская. Царица представала во всем блеске своей экзотической, восточной красоты. Она сидела на пушистой траве в грациозной и задумчивой позе, держа в руке только что сорванную маленькую маргаритку. А быть может, цветок был подарен ей изысканно любезным царем Соломоном, который тоже почему-то напоминал почтенного аббата… Беседующие люди не сводили друг с друга восхищенного и восторженного взора…

И снова в очаровательные картины счастья врывалась жестокая, преступная и вопиющая действительность. Рыжая женщина, в алом блестящем одеянии, со сверкающими браслетами танцовщицы на ногах, несла в руках блюдо с отрубленной, окровавленной головой. В ее лице не было ни радости, ни торжества, а только недоумение и смутная горечь читалась в дрожащих губах и медленных, тяжелых движениях… Жиля вновь поразило сходство Саломеи с баронессой де Кистель. Отрубленная голова Иоанна Крестителя со слипшимися от крови волосами и с чертами уже тронутыми тленьем имела лицо самого брата Жозефа!

Дальше шло несколько окон, безжалостно разбитых бурей и острыми ветвями деревьев. Расколотые, потемневшие стекла одиноко и угрожающе торчали в них, подобно твердым, черным скалам на берегу бушующего моря…

Потом начинались сюжеты из Нового Завета.

С одного из витражей на зрителей пристально смотрели мудрые евангелисты со старыми свитками в руках. Хорошенько приглядевшись, можно было узнать в каждом из них кого-нибудь из благочестивых братьев. Так восторженно и неистово созерцающий видения Иоанн имел сходство с братом Ульфаром. Спокойный и уравновешенный Лука — с Коленом, пылкий и вдохновенный Матвей — с аббатом. А загадочный и скучающий Марк, небрежно опустивший руку со свитком, смуглым цветом лица напоминал самого художника.

Следующая картина изображала одинокую молитву Иисуса в Гефсиманском саду, в ночь перед его арестом. В темном, усыпанном сверкающими огоньками звезд, ночном небе парила волшебная чаша, излучавшая чудесный свет. Но печальный и отрешенный Христос не смотрел на нее. Его голова была грустно опущена, руки бессильно повисли, как плети…

Далее следовал предательский поцелуй Иуды, стоявшего в окружении римских легионеров. Лица Иуды не было видно, он крепко сжимал в объятиях грустного и страдающего Спасителя…

Заканчивалась эта удивительная вереница сюжетов так же внезапно, как и начиналась. У пустого креста сидела сгорбленная, одинокая женщина в траурном черном покрывале. Эта была все та же загадочная чужестранка, только постаревшая и поседевшая. Но каким же глубоким и горьким нечеловеческим горем дышало ее столь прекрасное когда-то лицо!

В картинах брата Жозефа, казалось, не было связи и единого плана, как в рисунках Ульфара. Эпизоды жестокой борьбы сменялись зрелищем безмятежного счастья, а оно, в свою очередь, легко переходило в безысходное, мучительное страдание… Под стать сюжетам, была и нервная, пламенная манера художника. Рисунки поражали неровными, резкими, изломанными и дерзкими линиями. На витражах неистовствовал сверкающий хаос красок. Синее и зеленое тонуло и угасало в черном, только для того, чтобы в следующее мгновенье озариться пламенем алого.

Мир, изображенный Жозефом, был недобрым, жестоким и печальным, как и у брата Ульфара. Но если картины фламандца подавляли своим величием и заставляли думать о собственном ничтожестве, то рисунки сарацина на некоторое время оставляли в растерянности… О чем они говорили? Они тоже порой внушали ужас и отталкивали, но тут же снова приковывали тонущий в них завороженный взор, точно глубокая пропасть, которая то отталкивает, то снова притягивает смотрящего. Яркие картины счастья и отчаяния, грехов и страстей воскрешали в сердцах далекие воспоминания, касались затаенных струн души, будили горячее сочувствие к чужим драмам, шептали о чем-то родном и невероятно близком…

Не мог оторваться от них и благородный граф Леруа.

— Право, никогда я не видел ничего столь удивительного и столь ранящего душу, — наконец искренне признался он. — А что будет на разбитых окнах?

Пробужденный от своей глубокой задумчивости вопросом графа, Жозеф резко вскинул голову. Несколько мгновений он сосредоточенно хмурил брови, потом ответил упавшим голосом:

— Не знаю…

— Ваше удивительное искусство порадовало и растрогало меня, любезные братья, — обратился граф к обоим монахам. — Мир, изображенный вами, Ульфар, мрачен и страшен. Он гибнет, и мы гибнем вместе с ним. А ваш мир, Жозеф, замкнут и печален, он полон страстей и отчаяния. Это круг страдания, из которого нет выхода. У этого мира нет конца…

С этими словами благородный граф покинул монастырь, так как было уже поздно, и вечерние сумерки сгустились на дворе.

Брат Ульфар позвал с собой Жозефа, и они вместе отправились в мастерскую, где у них еще остались неоконченные дела.

Мастерская располагалась в небольшом здании во дворе монастыря, и с виду напоминала обычный деревянный сарай.

Внутри было темно и тихо. На большом, широком столе в беспорядке валялись высокие деревянные панели, на которых чертили рисунок прежде, чем перенести его на стекло, свинцовые полоски, которыми скреплялись фрагменты витражей, а также сами хрупкие, маленькие кусочки стекла. Некоторые из них были еще пустыми и бледными, а некоторые уже сверкали цветными, сияющими красками, заставляя взор теряться в хаосе фантастических, зыбких оттенков.

В углу можно было заметить потушенную печь и различные инструменты для работы со стеклом.

В комнате витал легкий запах охры и еще каких-то странных веществ, служивших для приготовления красок.

Ульфар зажег одинокую свечу, стоявшую на столе, Жозеф сел на лавку и окинул усталым, неприязненным взглядом царивший в мастерской беспорядок.

— Нет, не хочу ничего сегодня делать, — произнес он, потирая рукой лоб.

— Как ты ленив и беспечен, — наставительным тоном начал фламандец. — Наше ремесло требует труда и усердия.

— Труда и усердия требует какое-нибудь полезное дело: работа в поле или постройка дома. А это проклятое ремесло требует целиком всю душу и разум… Можно запереться тут навечно и упражняться в рисовании целыми часами. Но ничего, кроме безжизненных и пустых картин из этого не выйдет! Рисунки должны рождаться из безумных и необузданных ночных фантазий и видений, которые тревожат наш рассудок в непроницаемом мраке…

— Это дьявол по ночам обольщает твой нетвердый ум, — перекрестился брат Ульфар. — Божественные откровения не являются под покровом тьмы, а лишь при ярком солнечном свете. Ты полагаешь, что Господь примет твои картины, внушенные дьяволом? О, как же ты заблуждаешься…

— Господь давно отверг меня самого, — мрачно проговорил сарацин, и взгляд его опять стал пугающе неподвижен. — Какое ему дело до моих витражей…

— Ты безумен и несерьезен, — продолжал Ульфар. — Любое неосторожное слово или нежданное событие способно вывести тебя из равновесия и лишить покоя. Разве таким должен быть художник, посвятивший себя Господу? Вот потому-то все твои творения и отличаются этой вздорной, необузданной и дикой силой. Ты изводишь краски, не раздумывая и не считая…

— А, по-твоему, лучше было бы, если б я всю жизнь выводил прямые линии и рисовал живых мертвецов?! — вспылил брат Жозеф. — Да от твоих унылых и скучных картин самому святому Реми стало бы тошно!

— А ты своей нелепой, яростной мазней только радуешь дьяволов в аду! Чему могут научить эти опасные бредовые видения? Мои картины призваны пробудить в людях стыд и горечь при виде их грехов, и, тем самым, направить их по пути исправления. А ты только будишь в сердцах грешников сочувствие к их порокам!

— С тех пор, как стоит мир, люди только и совершают преступления, горько страдая и терзаясь от невзгод и несчастий, — отвечал Жозеф. — Еще ни одному проповеднику не удалось их исправить, сколько бы он не сотрясал воздух благими призывами… Люди совершают преступления не от того, что взглянули на мои картины. Напротив, это я живописую их жизнь, полную жарких страстей и жестоких ошибок…

— А твоя неописуемая дерзость, которая побуждает тебя придавать святым лица ныне живущих грешников! — с негодованием вскричал брат Ульфар.

— Когда-то и у святых были человеческие лица…

— Задумайся о своей пустой, грешной жизни, — не унимался Ульфар. — Раскайся в своих заблуждениях. Вернись в объятия Всевышнего. Вернись к мыслям простым, светлым и понятным. Позабудь свою необузданную гордыню и пылкий гнев. Стань другим человеком, брат Жозеф. Иначе ты будешь добычей демонов в аду!

— Да пропади ты пропадом! — не выдержал Жозеф, вскочив с места и решительно направляясь к двери. — С дьяволами в преисподней веселее, чем с твоими нудными и несносными проповедями! Никогда мне не стать другим! Даже если бы я этого и пожелал…

И он быстро вышел из мастерской, оставив брата Ульфара наедине с крохотным огоньком свечи и холодными, безмолвными стеклами…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я