Память – это ты

Альберт Бертран Бас, 2021

Гомер – единственный ребенок в хорошей барселонской семье, он остался совершенно один в разгар гражданской войны в Испании. Его жизнь превратилась в борьбу – внутреннюю и внешнюю – за выживание, за то, чтобы остаться собой. Гомер отчаянно стремится разыскать своего отца. В этих поисках он встретит однажды Хлою, девушку с фермы, которая спасет ему жизнь. Они принадлежат к разным мирам, но их судьбы переплетутся еще дважды. Этот роман – удивительное путешествие по истории Испании, проделанное 15-летним мальчиком, его путь пересечется с такими историческими фигурами, как знаменитый фотограф Роберт Капа, Эрнест Хемингуэй, генерал Франко. В своем путешествии Гомер встретит любовь на всю жизнь, настоящую дружбу, совершит немало геройских и безрассудных поступков, путь ему будут указывать как обычные люди, так и загадочные призраки американских индейцев, пытающиеся вернуть похищенные реликвии. Приключенческий роман и роман взросления, историческая панорама и любовная история, вымысел и реальные факты – в романе Альберта Бертрана Баса соединилось очень многое.

Оглавление

6. Первые два метра

Быть могильщиком не так уж плохо. Как говорили мои новые друзья, бояться надо живых. И они были правы, потому что среди могил я чувствовал себя намного спокойнее, чем среди людей.

Моего старшего напарника — сам он предпочитал называть себя моим “партнером на балу” — звали Томеу. Он больше тридцати лет проработал на кладбище и всякого навидался. Он закопал тысячи покойников и откопал не меньше. Он беспрестанно сыпал мрачнейшими шутками, и я пришел к выводу, что на такой работе без черного юмора долго не продержишься.

Кладбищенские работники в основном не отличались религиозностью и порой так костерили небеса, что странно было, как они не провалятся немедленно в ад. Таких ругательств я еще не слыхивал. А если бы сказал что-нибудь подобное при маме, то все свои оставшиеся четыре жизни провел бы в наказание в своей комнате. Эти люди всякого насмотрелись, и со временем я тоже научился спокойнее относиться к некоторым аспектам смерти. Она перестала быть для меня табу и превратилась в занятие, за которое, кстати, неплохо платили.

Первые дни были самыми трудными. Но это почти везде так. Я увидел разные реакции на потерю близких и понял, что страдают лишь живые. В этом я и сам уже убедился на опыте.

Томеу знал всех посетителей кладбища и почти никого не щадил. Он потешался над теми, кто скорбно умолял содержать могилу в порядке и убирать засохшие цветы, хотя цветы эти появлялись там от силы дважды в год — на годовщину и в день, который Томеу называл Международным днем ханжества, то есть 1 ноября[11], когда кладбище вдруг становилось похоже на бульвар Рамблас и сотни одетых в черное людей, убитых горем, несли цветы на могилы близких.

Практически первым делом я выкопал могилу для мамы. Я не мог похоронить ее тело, его забрали горы, но я мог где-нибудь сберечь память о ней. Я похоронил кое-что из ее вещей. Драгоценности не сохранились, да их у нее почти и не было. Я взял кое-какую одежду и кастрюлю, в которой она тушила мясо. Стоило мне вспомнить ароматы, наполнявшие дом, когда мама готовила, как начинали течь слюнки. Я так по ней тосковал…

Я похоронил вещи вместе с письмом, которое написал маме. Сделал деревянный крест, вырезал на нем имя — после того как меня побили, я стал носить с собой нож.

— Какого черта ты здесь делаешь? — Томеу незаметно подошел сзади. Несмотря на возраст, он двигался как кошка.

— Я… я… — Я попытался закрыть собой крест.

— Лучше признавайся, не то позову шефа.

— Это я маме… — сказал я обреченно. Эти слова, произнесенные вслух, словно обожгли меня изнутри.

— Дай-ка посмотреть. — Взгляд Томеу смягчился, он отодвинул меня в сторону и увидел могилу и крест. — Ты выкопал два метра, как я тебя научил?

— Да.

— Несмотря на то что там нет тела?

— Да, — ответил я робко.

— Хорошо… — пробормотал он, почесывая седой щетинистый подбородок. — Но деревянный крест никуда не годится. Я учил тебя гравировать камень?

— Нет, сеньор, не учили. Но все равно у меня нет денег на каменный памятник, и…

— Я тебе не сеньор. И называй меня на “ты”. Пойдем. На складе всегда найдется плита, забракованная по какой-нибудь идиотской причине.

Мы нашли гранитную плиту. Она была почти целая, не считая сколотого угла. Просто идеальная. Гораздо лучше деревянного креста. Это уже было более достойно такого человека, как моя мама.

Томеу объяснил мне, как работать с гранитом. Я быстро все усвоил. Но когда я подошел к камню, Томеу удержал меня:

— Постой, Гумберт, постой! Хорошенько подумай. То, что высечено в камне, останется навсегда.

— Гомер, — поправил его я. Он никак не мог запомнить мое имя.

— Да, да, как скажешь… Иди домой и отдохни. Подумай, какую эпитафию ты напишешь.

— Эпитафию? Что это?

— Пф, откуда ты такой выискался? Эпитафия — это то, что ты напишешь на могиле.

— Я хотел просто имя написать.

— Кто-то пишет имя, кто-то оставляет послание, кто-то прощается, кто-то сопли пускает, а кто-то плюет… Подумай, Гумберт, подумай хорошенько.

— Гомер.

— Да-да, как скажешь. Завтра сделаем гравировку и установим плиту.

— А шефу вы не будете говорить?

— Если он не спросит, то нет.

Тот так и не спросил, и Томеу так и не сказал. На следующий день я уже знал, что хочу высечь в камне навсегда.

Полдня я провел за работой. Время от времени заходил Томеу и смотрел, как я продвигаюсь. В целом все шло неплохо, хотя старик посмеивался над моей черепашьей скоростью. Я боялся, что плита расколется или треснет. Отбитый угол внушал мне опасения.

Наконец я с помощью Томеу, не спускавшего с меня глаз, на тележке отвез памятник к могиле. Убрал деревянный крест, выкопал глубокую канавку, как Томеу научил меня, и установил камень. Закончив, я с гордостью осмотрел результат. Старик похлопал меня по плечу:

— Хорошая работа, парень. Ей точно нравится.

— Спасибо, Томеу.

Я остался один у могилы матери. Теперь мне было где говорить с ней, а ей было где меня слушать. Теперь уж ветер не унесет мои слова. Ветер… Я не мог не думать о ней даже у могилы матери. Я провел рукой по камню и по гравировке. Я простился, и мне захотелось, чтобы отец был рядом. Знаю, он гордился бы мной.

С кладбища я уходил с грустью, но и с некоторым облегчением, оставляя за спиной последнее прости, навечно высеченное в камне:

Аурора Ромеро

7 апреля 1895 — 8 января 1938

Поэзия — это ты

С того дня мы подружились с Томеу, он стал моим единственным другом. Мы никогда не встречались вне кладбища, но внутри ограды он заменял мне семью. Думаю, что мое одиночество пробудило в нем инстинкт защитника, хотя он и продолжал называть меня Гумбертом. Иногда мне казалось, что он это нарочно.

Однажды на кладбище я встретил знакомых. Моя тетушка Тереса, мир ее праху, говаривала: “Мир тесен, не больше носового платка, — а мы на нем, безусловно, сопли”. Хоронили молодую девушку, лишь немногим старше меня, умершую от какой-то редкой болезни. Потом я узнал, что болезнь была врожденной и бедняжку никогда не выпускали на улицу, так что саму девушку я точно не видел, а вот ее дядю и других родственников иногда встречал. На похоронах было много людей, все в черном, как во́роны, отдающие дань смерти.

Томеу рассказал мне, что в Древней Греции покойнику на глаза клали монеты, чтобы он мог заплатить Харону. Две монетки гребцу, что переправит тебя в царство мертвых. Но я никогда не мог понять, на кой черт нужны эти монетки потустороннему лодочнику?

Семья девушки знала и сеньора Кастело, благодаря чему шеф выделил один из лучших — предположительно — участков на кладбище. Пока я сгребал листья, ко мне подошел дядя покойной и мягко попросил сыграть что-нибудь на гитаре. Сам он никогда меня не слышал, но весь район с восторгом отзывался о моем умении выразить чувства музыкой. Мать девушки, его вдовая сестра, слышала меня не раз и послала спросить. Они застали меня врасплох, но я не мог отказать.

Вся семья собралась у могилы в окружении друзей и соседей. В основном я копал могилы для стариков и взрослых людей, теперь же пришлось для ровесницы.

Томеу был против того, чтобы я играл, говоря, что это не наша работа и не входит в обязанности. Я спорил, мы поссорились. Время и опыт учат беречь себя и ограждать от чужой скорби, но это сложно осуществить подле бездыханного тела молодой девушки и ее рыдающих родственников. Сейчас я понимаю, что Томеу хотел защитить меня от страданий, а я был так упрям, что не послушал его.

Я поспешил в главную сторожку, где хранил свои вещи. Гитару я всегда брал с собой, не желая оставлять в квартире, где даже дверей не было. Ее, в отличие от жестяной коробки с деньгами, я не мог засунуть в тайник под шкафом. А кроме того, никогда не знаешь, где и когда придется играть.

Запыхавшись, я прибежал в сторожку — не хотел, чтобы меня ждали, — и мне стало жаль гитару, одиноко лежащую взаперти, словно я мешал ей исполнять свое предназначение. Каждому в жизни нечто поручено — то, что мы должны делать просто потому, что нам это по силам. Ее долгом было петь, а моим — помогать ей.

— Сегодня ты должна рыдать как никогда, подруга. — Иногда я разговаривал с гитарой. Мы столько времени провели наедине, что я обращался с ней как с человеком. Словно она могла вобрать в свой деревянный корпус мои страдания, а потом извергнуть их через струны. Да, я не относился к покойникам как к живым, но гитара была для меня живой.

Я торопливо вернулся к могиле и встал напротив собравшихся. Нас разделяла лишь прямоугольная двухметровой глубины яма, которую я выкопал утром. Когда копаешь, хуже всего, если попадаются камни, но, как говорил Томеу, “у нас на пути сплошные камни, даже и после смерти”.

Я отвел глаза, чтобы не встречаться взглядом с матерью покойной, и стал смотреть на дядю, ожидая знака. Тот еле заметно кивнул с горькой, но тем не менее ободряющей улыбкой. Я заиграл одну из песен, посвященных маме. Она показалась мне самой уместной. Песня была медленная и нежная. В ней говорилось о прощании с прошлым — прощании, полном благодарности за то, что осталось после ухода. Боль перерождалась в надежду и новую радостную встречу, в новые истории.

Ноты соскальзывали с корпуса гитары и кружились вокруг. Я чувствовал, что меня никто не слушает и вместе с тем слушают все. Плач матери и бабушки вдруг попадал в мелодию, не нарушая ее. Я поймал себя на мысли, что мне нравится, как переплетаются наши голоса, и устыдился. Я играл и играл, не думая заканчивать. Время от времени я взглядывал на дядю покойной, надеясь, что он подаст мне знак.

Не знаю, музыка ли так подействовала или траурная обстановка в целом, но в конце концов мы все стояли в слезах. Я замолчал, поняв, что ни у кого недостанет сил или желания попросить меня об этом. Дядя девушки благодарно кивнул. Я почтительно поклонился и оставил их наедине с их болью. Все это было тяжело, очень тяжело, и я поклялся, что пою на похоронах в последний раз.

Чуть позже, когда я катил тележку с горой земли и красноватых опавших листьев, бросив поверх грабли и лопату, ко мне подошли дядя покойной, мать и бабушка. Мать заговорила первой:

— Это было прекрасно. Как тебя зовут?

— Гомер, сеньора.

— У тебя талант, Гомер.

— Спасибо, сеньора.

Я взглянул на несчастную женщину: она едва стояла на ногах и упала бы, если бы не сильные руки брата. Мне было от души жаль ее, и я представил, как безутешно рыдала бы моя мама, если бы в одной из этих могил лежал я.

— Мои соболезнования, сеньора. Обещаю, я присмотрю за вашей дочерью.

Она подняла на меня красные, опухшие от слез глаза и с материнской нежностью погладила по щеке дрожащей рукой. Я так тосковал по этой ласке, по любви…

— Болезнь не давала ей выйти из дома… — женщина печально улыбнулась, — но потом появился ты со своей гитарой… Она слушала тебя, сидя у окна, знаешь? — Новый приступ рыданий, брат обнял ее крепче. — А когда тебя не было, она ждала, зная, что рано или поздно ты все равно появишься. Это было лучшее событие дня. Она говорила, что своей музыкой ты лечишь ей душу, готовя к… — Тут силы окончательно изменили ей.

— Я каждый день буду играть для нее, — сказал я, не подумав о последствиях. Но тогда я не мог поступить иначе.

Женщина растроганно посмотрела на меня:

— Благослови тебя Господь, сынок… благослови Господь…

Брат положил ей руку на плечо и сглотнул. Потом похлопал по плечу меня, и они удалились в еще более расстроенных чувствах, чем до нашего разговора. Они направились к выходу, оставив позади девушку и гору пестрых цветов, которые, подобно ей, скоро увянут и разлетятся по округе, а я буду собирать их своими граблями. Моя жизнь вращалась вокруг смерти.

Томеу перестал сердиться. Он вообще был отходчивый. Вид у него был слегка недовольный, так как он любил меня и был уверен, что на кладбище я долго не протяну. Он считал, что я не создан для этой работы. Не знаю, было это похвалой или порицанием, но он ошибался. Мне нужны были деньги, уругвайская копилка еще не наполнилась. И потом, мама лежала в той же земле, и теперь я пел и для нее.

Каждый день после работы Томеу зазывал меня выпить пива. Не знаю, догадывался ли он, что мне было всего шестнадцать. Хотя, знай он это, ничего бы не изменилось, я уверен. Я всегда отказывался, говоря, что меня ждет еще работа. Это была не то чтобы ложь, ведь игрой на гитаре я кое-что зарабатывал. Но на всякий случай я не уточнял, о какой работе идет речь.

Иногда на меня находило вдруг желание собрать вещи и вернуться в горы. Если честно, я все время об этом думал. Трудно было оставаться, зная, что она меня ждет. Но это было все равно что мираж: я знал, что совесть моя не успокоится, пока я не выясню, что случилось с отцом.

Каждый день я пел для покойной девушки, как и обещал ее матери. Каждый день брал гитару и играл какую-нибудь песню. В эти минуты я чувствовал особую связь с ней, что-то торжественное и необычное. Томеу был прав. В камне высекают, чтобы помнить. И я навсегда запомнил ее надпись:

Кармен Форт Каналс

12 апреля 1920 — 9 сентября 1938

Несмотря на свою молодость, бедняжка Кармен не жила. Она была больна и слаба, а жизнь, о которой она мечтала, проходила за окнами. Меня осенило, что я был частью этой жизни. Важной частью, если верить ее матери. Надо же, мы и не догадываемся, что значим для чужих людей, не знаем, что люди берут от нас и что мы берем от них. Если бы я знал, я взглянул бы на ее окно и помахал. Когда столь малый жест значит столь многое, он становится почти обязательным, словно долг перед самим собой. Но как я мог помахать ей, если всегда смотрел на башмаки? Я утешал себя мыслью, что воплощал мечты девушки, сидевшей у окна двумя этажами выше и грезившей о том, чтобы летать.

Допев и разволновавшись более, чем готов был признать, я шел по кладбищу. Ничего не хотелось. Такое часто со мной бывало. Закончив петь, я чувствовал в себе пустоту, которую необходимо было заполнить. Чувство было неприятное, как не была “приятной” и моя музыка. Она была честной, мучительной, глубокой и очень-очень личной. Настолько личной, что трогала каждого. Так выходило само. Я лишь жаждал облегчения, жаждал докричаться до мира, выразить себя — тем единственным способом, которым умел. Единственным действенным способом. Честнее всего я бывал в те минуты, когда держал в руках гитару.

Я дошел до северной окраины кладбища, ближайшей к лесу, где высился небольшой холм, с которого был виден порт Барселоны и часть города. Я любил наблюдать портовую жизнь, мечтая подняться на борт одного из этих стальных гигантов и уплыть далеко-далеко. Желательно в Уругвай.

Я любил пасмурные дни, потому что все казалось более настоящим, а синее море превращалось в беспокойную массу. Море… Хлоя грезила о нем, а я едва его замечал. Мне казалось, что о нем слишком много говорят. Поэты и музыканты называли его чудесным и волшебным, сам капитан Немо чтил его и шел по нему, как по тысяче жизней — или по двадцати тысячам. Но было ли море подлинным? Оно обладало характером, страстью, силой, крушившей самые суровые скалы, но цвет его — лишь отражение света, пробивающегося сквозь облака. Его волнения объяснялись силой ветра, а загадки — капризами луны. Холодным оно было потому, что начинались снегопады, а теплым — благодаря летнему солнцу. Какова природа самого моря? Может, она заключается в способности проявлять сущность окружающих предметов? Не таков ли был и я? Все мы? Сложное и неизменное сочетание причин и следствий, делающих нас такими, какие мы есть? Нет, я не был подобен морю. Я поклялся, что не отдамся на волю волн. Не жизнь меня изменит, а я изменю жизнь. Просто потому, что мне это по силам.

Взволнованный этими дурацкими мыслями, я поднялся на пригорок и спустился с другой стороны. Я прежде не бывал здесь, густые заросли кустарника свидетельствовали о том, что и никто не бывал. Я пошел дальше, пока не наткнулся на знакомые грибы. Это были ложные соплюшки. То есть очень ядовитые. Хлоя утверждала, что они растут только в Пиренеях и только на определенной высоте. Хотел бы я показать их госпоже всезнайке, чтобы она убедилась, насколько ошибается!

Я двинулся вдоль грибницы и дошел до группки покосившихся памятников. Похоже, они были очень старыми, потому что их растрескавшиеся плиты были непривычно низкими, доходя мне от силы до колена. А из-за их удаленности казалось, что они не имеют к кладбищу никакого отношения.

Буйная растительность и обвивший камни плющ прятали от взора имена. Я расчистил ближайший памятник, но на нем не было ни единой надписи. Камень был чист. Ни имени, ни даты…

Мне сделалось не по себе. Не столько из-за могил, сколько из-за самого места, от которого волосы на затылке вставали дыбом. Еще не пробил полдень, но в этом тенистом углу, казалось, царила ночь. Я отодрал плющ от двух других памятников, но и на них ничего не увидел. Мне стало любопытно, я убеждал себя, что бояться глупо. Эта робость была скорее свойственна тому мальчишке, каким я был до войны. Но тут порыв ветра взвихрил опавшие листья, и я понял, что в конечном итоге новый я не очень-то отличаюсь от себя старого. Пристыженный, я торопливо сбежал из этого пугающего места.

Если кто и знал кладбище как свои пять пальцев, так это Томеу. Конечно, придется ему объяснять, почему я оказался так далеко от своих участков, но мне никак не удавалось выкинуть из головы эти загадочные безымянные захоронения. Так что на следующий день, когда мы рядом копали могилы, я спросил его.

— И какого черта ты туда поперся? — Я знал, что это будет первое, что он скажет.

— Живот прихватило не на шутку, я боялся, что меня кто-нибудь увидит рядом с могилами.

Томеу продолжал кидать лопатой землю, и я тоже. Солнце припекало, у меня начинали ныть руки.

— Почему они так далеко от других?

— Потому что так надо.

— Ты их выкопал? — Я уже привык говорить Томеу “ты”, хотя иногда и выкал, желая позлить его. Особенно если он называл меня Гумбертом.

— Мало кто о них знает. А я поклялся хранить секрет, — добавил он с гордостью, постепенно исчезая под землей и продолжая копать.

— Какой секрет? Из-за которого там нет надписей?

— Так точно.

— Но кто там лежит?

— Ладно, наверное, пора кому-нибудь узнать… И логично, если это будешь ты, уж коли ты единственный, кто их видел, ну или, по крайней мере, кто о них спросил.

— Узнать что? — Я был страшно заинтригован, хотя надо было знать Томеу: все могло оказаться сплошным бредом, подпитываемым одними фантазиями.

— Если я расскажу… Ты обещаешь хранить тайну?

— Обещаю.

— Хорошо, — вздохнул он. — Индейцы.

— Индейцы? — вырвалось у меня чуть ли не насмешливо, хотя я не хотел обидеть старика.

— Да, индейцы. Краснокожие. Которые с перьями. Дикари, с луками и стрелами. Индейцы, — нетерпеливо, как обычно, пояснил он.

— И как они здесь оказались? Верхом прискакали?

Томеу улыбнулся шутке, но я понял, что тема для него серьезная: он опустил лопату, вылез из могилы, сел и принялся раскуривать свою костяную трубку. Это означало перерыв, так что я тоже прекратил копать и сел рядом с ним.

— Уж лет пятьдесят минуло с того злополучного дня…

— Почему злополучного?

Томеу фыркнул и раздраженно посмотрел на меня:

— Ты дашь мне слово сказать или будешь задавать свои дурацкие вопросы?

— Прости…

— Уж лет пятьдесят минуло с того злополучного дня. Это было в начале 1890 года. Может, даже еще в восемьдесят девятом. Мне было лет семнадцать-восемнадцать. Я был взволнован, приехал знаменитый цирк, весь город ждал представления. До сих пор помню афишу: “Дикий Запад Буффало Билла”, вход — 1 песета[12]. Говорили, что приехало больше двухсот ковбоев и индейцев, все на лошадях и в костюмах, а всего в представлении задействовано больше тысячи человек.

— Это я понимаю — монументальный спектакль…

— Так точно. В общем, у меня было два билета, я хотел пойти с подружкой. Со своей ненаглядной Макареной. Я всю жизнь бредил индейцами и ковбоями, и вот выдался случай увидеть их вживую. И даже познакомиться с самим Буффало Биллом. К сожалению, мне не суждено было повстречать Сидящего Быка — сказали, не смог приехать из-за проблем со здоровьем. Вот это была засада.

— Кто не смог приехать? — спросил я с улыбкой.

— Сидящий Бык. Самый знаменитый и могущественный вождь.

— Я думал, самый знаменитый и могущественный — это Буффало Билл.

— Что ты несешь, парень. Буффало Билл был американцем, белым. Он был солдатом. Его настоящее имя — Уильям Коди, — сказал Томеу с детской гордостью.

— А почему его так звали?

— Ты хочешь узнать, почему его так звали или откуда там эти проклятые могилы?!

— Давай про могилы, про могилы…

На Томеу порой находили приступы безобидной ярости, он краснел, затягивался трубкой три-четыре раза подряд, потом успокаивался. Он смахивал на американские горки. Иногда было весело, иногда начинало тошнить.

— Большая часть труппы поселилась на улице Мунтане́, чуть ниже проспекта Диагонал. Знаешь бар “Велодром”?

— Так точно. — Я знал: Томеу нравится, когда я говорю его словечками.

— Раньше там была огромная площадка, даже в футбол играли. Хотя и потом играли. Часто. “Барселона” там играла, хотя позже, когда они начали выигрывать, пришлось переехать, трибуны стали маловаты. Тогда построили стадион на проспекте Лес-Кортс и… О чем это мы?

— Об индейцах, — терпеливо напомнил я.

— Ах да. Индейцы разместились там, а горожане, хотя толпами собирались на них посмотреть, относились к ним с недоверием. Говорили, что это настоящие дикари, которые даже едят людей. Помню, через неделю после их приезда в том районе пропали две девочки, было много шума. Пришлось вмешаться самому Буффало Биллу, чтобы убедить людей, что девочек не могли съесть, но без происшествий не обошлось: нескольких индейцев арестовали, а двоих убили во время беспорядков. Дикий Запад переместился в Дикую Испанию. После этого Буффало Билл решил, что лучше отменить представление в Барселоне и продолжить турне по Европе. Наверное, не очень ему тут у нас понравилось.

— А представь, он бы сейчас приехал…

Томеу снова посмеялся шутке, откашлялся — дым попал ему в легкие — и продолжил:

— Ну а я был очень разочарован, узнав, что они уезжают.

— А с девочками-то что?

— С девочками? А, да. Ничего. Они спрятались, хотели подшутить над родителями. Через пару часов вернулись, и индейцев пришлось отпустить.

— А причем тут могилы?

— Буффало Биллу пришлось отложить отъезд цирка из-за вспышки то ли гриппа, то ли холеры. Я всегда считал, что это был грипп. Индейцы не были готовы к встрече со старушкой Европой и местными болезнями. Их просто косило. Поэтому всех посадили на карантин, чтобы зараза не распространилась. В общем, двенадцать человек умерли и были похоронены на этом кладбище.

— Двенадцать? Но памятников тринадцать.

— Нет, умерли двенадцать.

— А тринадцатый памятник?

— Всё по порядку! — Томеу поцокал языком. — Люди считали их язычниками и требовали похоронить подальше от остальных могил.

— А почему на памятниках нет надписей?

— Ни дат, ни имен, ничегошеньки. И проститься с ними тоже никто не пришел. Даже соплеменники, представляешь? — Томеу развел руками.

— Наверное, у них свои обычаи.

— Да, конечно. Наверняка. — Старик с трудом встал. — Хотя ты и не поверишь, но Томеу не все на свете знает. Давай, пора заканчивать, поздно уже. Пропустим потом по рюмочке?

— А что с тринадцатой могилой?

— Ах да. — Томеу вздохнул и снова сел. — Видишь ли, среди этих заболевших и умерших индейцев был один особенный человек. Про которого говорили, что он не приехал из-за проблем со здоровьем.

— Сидящий Бык?

— Откуда ты знаешь? — испуганно и удивленно воскликнул Томеу.

— Ты сам сказал раньше.

— Правда? — Томеу был сбит с толку. Он очевидно сдавал.

— Так точно.

— Черт, испортил эффектную концовку…

— Сидящий Бык похоронен здесь, в Барселоне?

— Это навсегда мои первые два метра… Я только пришел работать на кладбище, а поскольку никто в здравом уме не хотел хоронить этих язычников, дело поручили мне, новенькому. Кроме того, все боялись подцепить какую-нибудь редкостную болезнь, хотя сами индейцы, бедняги, от нас и заразились. Я думаю, это был грипп, потому что они не привы…

— Да, да, это ты уже рассказывал.

— Правда? А что я не рассказывал?

— Тебе велели копать им могилы, — подсказал я, набравшись терпения.

— Ах да. Была зима, времени шесть вечера — и уже стемнело. Я копал, и вдруг пришел какой-то белый в сопровождении трех индейцев. Оказалось, Буффало Билл. Я глазам своим не верил. Сам Буффало Билл пришел говорить со мной! От имени индейцев он попросил меня расположить могилы полумесяцем. Видимо, таков их обычай. И затем доверил мне величайшую тайну. Сидящего Быка следовало похоронить там же. Он умер двумя днями раньше, невозможно было сохранить его тело до возвращения в Америку, ведь им предстояло еще европейское турне. Буффало Билл попросил меня сохранить все в тайне, чтобы не привлекать мародеров.

— Мародеров?

— Кладбищенских воров. Некоторые народы погребают покойников вместе с имуществом. А Сидящий Бык был человеком… влиятельным. Думаю, с ним положили все самое ценное из его сокровищ.

— А ты не видел?

— Меня и близко не подпустили. Я только выкопал могилы, как мне сказали, и ушел.

— То есть ты на самом деле не видел, как их хоронили.

— Ни я не видел, ни кто-либо другой. Даже люди из племени. Как я уже сказал, там был только Буффало Билл и еще трое индейцев — жрецы или вроде того. Провели какую-то церемонию и всех закопали. Да, а перед уходом они вручили мне нож Сидящего Быка и дали мне имя: Верный Страж Сна.

— Ничего себе! Нож до сих пор у тебя?

— Конечно, — сказал Томеу почти с обидой, — хотя я его не заслуживаю.

— Почему?

— Потому что я не справился. — Старик опустил голову от горечи, а может быть, от стыда. — Не знаю, как это случилось, но случилось.

— Что случилось? — Я разве что ногти не грыз от нетерпения.

— Могилу раскопали. Через несколько месяцев.

— Кто?

— Не знаю. Всего пять человек, включая меня, знали, где они похоронены. Очевидно, это был не я. Но того, кто это сделал, интересовала лишь одна могила. Он прекрасно знал, где лежит Сидящий Бык. Только его могилу раскопали.

— И что ты там увидел?

— Кости. Только кости. Остальное украли. Что бы там ни было. Но наверняка что-то очень ценное, раз человек выжидал несколько месяцев.

— Думаешь, это был Буффало Билл?

— Нет. Буффало Билл к другу своему относился с уважением. Он все устроил. На прощанье пожал мне руку и в благодарность подарил трубку. — Томеу поднял свой трофей.

— Это трубка Буффало Билла?

— Пятьдесят лет назад была его, да.

— Тогда кто-то из индейцев. Один из этих трех.

— Не знаю. Уже неважно. Это было… полвека назад. Боже, неужели я такой старый?

— И ты никогда никому про это не рассказывал?

— Никогда и никому. До сегодняшнего дня.

— Вот это да. И тебе не хотелось узнать, что там случилось?

— Зачем? Что мне было за дело? Нарушать данное слово, затевать эксгумацию… Чепуха. Зачем усложнять себе жизнь?

— Кладбищенский вор… — прошептал я, зачарованный услышанным.

— Ладно… — сказал Томеу, вставая и давая понять, что разговор окончен. — Пойдем пропустим по рюмочке?

— Мне шестнадцать лет, Томеу.

— А мне почти семьдесят. Одно уравновешивает другое.

Думаю, Томеу был так же одинок, как и я. Как и многие в то время. За неимением еды многие увлекались выпивкой и тратили на нее те гроши, что удавалось заработать.

В их числе был даже Верный Страж Сна Сидящего Быка.

Примечания

11

1 ноября в католическом календаре — День всех святых. В Испании в этот день принято приводить в порядок могилы родственников.

12

Денежная единица Испании, бывшая в ходу до 2002 г.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я