Апрель в Белграде

Алена Викторовна Остроухова, 2018

Она любила классику. Любила старые фильмы. Любила сидеть на крыше по ночам и разглядывать Сербию как на ладони. Любила петь, но только не в школьном хоре Травкина, в который ее угораздило попасть. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

In

Flanders

Fields

Если долго петь одно и то же — забываешь. Привыкаешь. И это хорошо. Ларина чувствовала, как привыкает к обстановке, к его повышенному тону, психозам, молодым девчонкам вокруг. Ее волновало это все меньше и меньше, ведь они стояли на ногах второй час. Дверь хлопает. Кто-то возвращался из туалета. Он отпускал в туалет, но, если дверь хлопала, он бил по клавишам и останавливался, позволяя вошедшему в тишине и под давлением его взгляда пройти на место. Его взгляд, который превращался в подошву, чтобы размазать тебя по полу, как противного жука — высасывал желание жить. Больше никто дверью не хлопает.

Желание находиться в хоре. Как его сохранить? В чем его хранить? И почему все до сих пор пели? Ей интересно. Она бы здесь не была, если бы не злорадство и желание доказать. По собственной воле — к черту. Это мазохизм. Так может все здесь собрались, чтобы доказать кому-то что-то? Может, Травкин так же играл на людях, как играет на пианино? Выучил все ноты, все приемы, и отыгрывает один и тот же сценарий много лет. Давит на больное. На чувство собственного достоинства, которое есть даже у вонючего бомжа в канаве. И как надавит, так ты и начинаешь плясать под его дудку, сама того не замечая. Ты же не можешь позволить ему и другим подумать, что ты низший сорт. Что тебе, бедной, тяжело. Что ты устаешь. Хочешь есть. Хочешь в туалет. Боишься его, в конце концов.

Все это было. Все с этого начинали, а потом обрастали железной ненавистью к нему. Броней, которую его лазеры и несуществующие нотки в голосе не пробивали. Он был самой настоящей мразью, только если ты ему не понравишься. А нравились ему жена и красивые популярные девушки.

Ларина пока не обросла ничем. Надо подумать, что выращивать, прежде чем засадить весь сад неизвестной дрянью. Железом, как остальные? Может приколотить деревяшки, чтобы спалить их в крайнем случае? Стекло, конечно, пуленепробиваемое, подошло бы. Чтобы смотреть и выживать. Очевидно, что Алена ему не понравилась, но и палки в его хоровое колесо она ему тоже не вставляла, так что она заняла позицию, которую занимала всегда и везде.

Нейтральную, незаметную, ненужную.

Стекло ее устраивает, потому что она окончательно запуталась в своих нитях.

Дергала-дергала, бегала-бегала, и запуталась.

— Кто ошибся? — Травкин останавливается и сканирует хористов терминаторским, чуть-чуть наигранным и шутливым взглядом. Алена научилась в них разбираться. Могла уже написать пособие «Взгляды Травкина, и как после них жить» и издать десяток пустых страниц. — Кому прописать подзатыльник? — его серьезный, но не громкий тон, не являлся строгим. Вот если громкий, тогда всем пиздец. Все молчат и смотрят прямо, ни в коем случае не решаясь столкнуться с его глазами. Дмитрий Владимирович возвращается к пианино, тихо выдыхая: — Тру́сы…

Кто-то заржал, кто-то сдержался; кто-то Ларина, которая с облегчением закрыла глаза и опустила тяжесть камня в горле куда-то ниже. Времени нет вздыхать и выдыхать: его пальцы ведь коснулись клавиш.

А что происходит, когда его шедевр прерывают — известно.

И что происходит, когда слова четко не произносятся — особенно известно. А когда грабли бьют тебя по башке не в первый раз, то тогда можно бежать. И, как обычно, во фразе «In Flanders Fields» последняя буква проглатывалась. На прошлой репетиции он психовал, а сейчас, Господи спаси-сохрани — молчал. Ждал, благородно надеялся, что стадо баранов одумается и запоет, как он просил. Но они не пели. Никто и не вспомнил. Не понял, почему он отошел от пианино и встал напротив.

— Балашова. Сама, — и складывает руки на груди. Как будто отдал приказ кому-то: «Стреляй» и сейчас начнется. Расстрел. Всех по очереди.

Кто такая Балашова — Алена не знала. Не ее класс. Но если незаметно повернуть голову влево и замахнуться взглядом выше — можно заметить, русые волосы, белую майку и полные ужаса глаза. Видимо, Балашова; хотя наложил кирпичей каждый. Это не весело. Совсем не весело.

In Flanders Fields высоко, In Flanders Fields еще выше.

Дрожание ее голоса заставляло сердце Лариной биться быстрее.

And now we lie in Flanders Fie

тянется, выше и ниже.

ield…

Она упускает последнюю букву, и Алена закрывает глаза, будто бы пела и лажала она. Стыдно и херово почему-то ей, а закрытые глаза — ее спасательный домик. Как в детстве, когда в неправильных догонялках можно было построить из рук домик над головой и тебя не тронут. Не по правилам. Аналогия в относительно взрослой жизни — закрытые глаза. Имитация темноты, в которой Дмитрий Владимирович включал фонарик.

Не трогайте ее.

Она бы потеряла способность дышать раньше времени, если бы открыла глаза и увидела его. И по жизни так же. Она никогда не вдыхала полностью, боясь, что легкие наполнятся чем-то и она не будет знать, что с этим делать. И вот она не знает, что делать.

Его взгляд на ней.

— Ларина, — будто бы знакомятся. При всех. Она забывает свое имя не сразу, а позволяет ему договорить. Остается надеяться, что на высоких стенах, об которые ударилось ее имя, не останется следов. Так хочется быть неуязвимой, а он не дает. — То же самое.

Она бежит по непрочному мостику и останавливается. Ждет. Не слышит треск гнили. И срывается, услышав.

Слышишь? Слышишь теперь асфальт под тобой и воздух, который ты на секунду могла удержать в руках? Ну, как, Ларина? Помогает? Помогает все то, что ты делаешь? Потому что ему похуй, что ты делала до него.

Ларина до последнего надеется, что есть еще одна Ларина. Но если повернуть голову налево и направо, можно заметить взгляды только на своей испуганной роже. Еще раз до последнего надеется, что его просьба сама собой рассосется. Его мысли быстро перебиваются, так может, и сейчас? Одна собьет другую, и он заговорит на другую тему или просто пожалеет. Он же знает, знает! Знает, кто новенький в группе! Знает, какой она непрофессиональный певец, и все равно заставляет.

Не выделяет. А нахер надо?

Он даже не просит по второму кругу, а смотрит. Лениво, равнодушно, разочарованно. На приоткрывшихся губах — ее осознание. Этой гимназии, хора, особенно хора и его концепции. Можно ли разрушенный дом считать началом нового? Можно ли надышаться пылью, не закашлять, а подумать легким — откуда она? А можно ли посреди книги изменить направление и извиниться за написанное? Можно оставить пустую страницу. Это честно. Ларина поняла, что не особенная. Она не одна сгорает. Не одна боится своих голосовых связок и присутствия других, более крутых голосов. Выпендривался ты или нет — все такие же чмошники, как и ты. Всем страшно петь, когда он попросит.

In Flanders Fields закрывает глаза, чтобы отгородиться от людей вокруг. Допустить возможность, что в котле варилась она в одиночестве.

Как звучит ее голос? Никто не знает, кроме него. Сколько людей, столько и мнений, если только неподалеку нет Травкина. Тогда только одно.

Последнюю букву вытягивает. Она помнит все, что он говорил. Она скорее сдохнет, чем не запомнит и ошибется, станет как все, превратится в его очередную половую тряпку, превратится в просто человека из хорового кружка, от которого Травкину ни горячо, ни холодно. Нет. Ларина двинулась мозгами, пока пыталась понять, чего хочет.

Он молчит после того, как она закончила. Открыла глаза и посмотрела вниз, не на него.

— Ками. Давай ты, — обратился он уже тише к Камилле, и Алена не боится моментально найти ее затылок и уставиться. Для чего-то. Сглатывает. Она открывает рот быстрее двух предыдущих.

Голос? Объективно? Самый обычный. Умеет петь, но обычно. Да, Ларина откопала в себе наглости зарекомендовать себя вокальным критиком. Да, ни капли не объективно.

Она пропела те же строчки и упустила последнюю букву. Бог знает, но, может, Алена упустила ее тоже. Она все равно не слышала себя. Пела и слушала, как кровь в ушах шумит. Но она пыталась! Это то, за что Алена хотела медальку. То, за что Травкин ей ее точно не даст.

Он обрывает ее пение повышенным тоном.

— Плохо. Я же говорил сто раз про последнюю букву. Куда вы ее проглатываете? Ну, куда? — разнесло его на все стороны и на все голоса. Он постарался выжечь душу каждому, вместе с разведенными руками и повисшими ладонями. Он давал знать: его руки тоже разочарованы. Взгляд натыкается на Алену и чуть-чуть притупляется, расслабляется, — Ларину это не касается, — чуть спокойнее, чуть молчания. Пауза. — Но остальные. Прошу вас, — вернулся на землю и продолжил грубо и высоко, но это было неважно.

Камилла перестала слушать его классический монолог и уставилась вперед. Алена тоже смотрела вперед. Они там встретятся, впереди. Они ненавидели друг друга не здесь, а за пределами стен. Хотя бы в невесомости. И Алена чувствовала, как воздух дрожит. Дыхание Крыловой создавало помехи в общественном кислороде. Где-то там, далеко, в тридевятом королевстве, Крылова забивала Ларину учебником, как гвоздь в стену.

Так началась вторая стадия: осознанное игнорирование. Шутки кончились. Игры кончились. Заготовленные фразы, ядовитые конфеты в красивых обертках. Хватит. Лариной не жить, просто потому что она хотела быть лучше. И Господи, у нее однажды получилось. Она должна была быть рада. Должна была. Помнится, ей снилось его хорошее отношение. И снилось недовольное и удивленное лицо Камиллы. Но во снах ты контролируешь ситуацию или просыпаешься. А тут — ничего не можешь сделать. Травкин относился так же. Удачно спеть — для него должное. Ошибка от Камиллы — это закрытые глаза и уши в буквальном смысле. Все куплено, как говорится. Только за пределами хоровой комнаты ты живешь в одиночку и не прячешься за спинами высоких хористов. Ты живешь. А жить надо было теперь с Крыловой. Кого он больше любит — стало вдруг не важно.

Теперь это личное.

Поэтому Алена пыталась спать крепко. Попыталась лететь во сне выше облаков и солнца, но почему-то сил не хватало, и проснулась она от удара в землю. Как обычно. За секунду до. Умирать страшно даже во сне, кто бы что ни говорил, поэтому Ларина хватает себя за шкирку и выкидывает на кровать, в которой она просто дергается и проглатывает дыхание.

Кошмар. Он не единственный. Размазать рожу всмятку об асфальт не так страшно, как Дмитрий Владимирович, а он ей снился. Снился хоровой зал полный народу; будто бы вся школа умудрилась поместиться в четырех стенах. Он сидел в первом ряду, а она стояла по центру и молчала. Кто-то играл на пианино, кто-то на скрипке, а к микрофону перед собой она даже не приблизилась. Как она могла? Петь одна?

И ведь она спела вчера. Насрать, хорошо или плохо. Это кошмар, который он с легкостью воплотил в реальность. И теперь, она пытается уснуть, чтобы сбежать. Обратно в хоровую комнату.

— Хватит засыпать каждые полчаса.

Настя, вошедшая в комнату. Алена накрывается одеялом, прячется в темноте и задыхается.

— Опоздаешь на вторую смену. Совсем обнаглела, — одеяло слетает на пол одним рывком, и Алена остается лежать в пижаме, свернутая клубочком. — Давай, лошадь. Ты сама просила разбудить тебя.

— Не хочу ее видеть.

— Лошадь?

— Камиллу.

Одно и то же, в принципе.

Настя вздыхает, бросая одеяло обратно на кровать, как мешок с какашками. Алена упорно не двигалась, пустыми глазами рассматривая что-то впереди.

— Ты боишься, что она тебя убьет?

— Нет, — решительно и тихо. — Она зайдет с другой стороны, понимаешь? — в ее голосе не хватало истерики, словно за ночь она ее всю растратила на полеты и падения. А сейчас — разочарование и принятие. — Она сделает так, что я и не пойму, что это она.

— А ты пойми, — Настя раздвигает занавески, в комнату заваливается пьяное солнце, которое простояло под дверями всю ночь, Алена морщится и молчит. — Если запахнет жареным, ты будешь знать, что Крылова где-то что-то спалила.

— И что мне с этим делать? — она обиженно разворачивается и смотрит на подругу, как на последнюю надежду выбраться сухой из воды. Вода заливается уже и в ее квартиру.

Настя недовольно стонет и выходит из комнаты.

— Перестать ныть и идти в школу.

Должно быть ее кредо. Ее надписью на холодильнике или на зеркале, потому что каждое утро одно и то же: нытье, и каждый раз новая причина. Теперь даже обоснованная, но пока Ларину не столкнут на смерть с лестницы, никто не поверит. Камилла не столкнет. Попросит другого. Или разыграет несчастный случай. Если послушать ее мысли, можно с уверенностью сказать, что Ларина сошла с ума. Потому что никто не хотел ее убивать. Физически.

По лестнице она поднимается, как не своя. Как чужой потерянный ребенок, который оглядывался по сторонам и искал родителей, а вокруг только больше и больше детей. Все эта ситуация успела выйти из-под контроля. Алене хотелось многое знать, но самое главное: что ей дальше делать?

Петь? Просто потому что у Травкина может дрогнуть рука и поставить в журнале единицу?

Петь, потому что иначе Камиллу не добьешь.

Петь, потому что нравится. Бред какой-то.

Петь, потому что нравится кто-то другой.

Ларина шла в учительскую, чтобы записать свое дежурство. Учителя заняты своими делами. Сидели, чиркали в тетрадках, ходили туда-сюда, перелистывали учебники. Много всякой непонятной херни, которая Ларину не касалась. И она их не касалась. Такие правила, традиции.

Она находит ручку на столе и наклоняется.

На ее серой майке сегодня написано Nice Feeling. Она не особо вчитывалась в надписи на одежде, но почему-то, когда ее позвали, она знала, что больше некого.

— Эй, найс филинг. Иди сюда, — и больше некому звать, кроме как Дмитрию Владимировичу. Голова поворачивается и видит его темно-синюю рубашку в стороне. Вместе с Крыловой. Да вы должно быть угараете? Ларина нехотя оставляет ручку и медленно выпрямляется, как старая бабка, у которой песок из костей сыпался.

Она идет к ним, как самая невинная овечка из всех невинных овечек.

— Давай, говорите, — он занят. Стоял с телефоном у уха, другую руку держал в кармане, смотрел по сторонам. Некоторое время ей хотелось поговорить с ним, потому что она никак не могла повернуться к Камилле. Травкин это видит. Продолжает слушать бла-бла-бла в ухе. Включает секундную злость и поднимает брови, кивая Алене в сторону Крыловой.

Кому сказал, а?

И только тогда у нее приоткрывается рот, и она повторяет мимическое движение. Травкин почти закатывает глаза и по инерции отходит, заговорив уже на сербском. Она все еще слушала.

— Ален, ты можешь мне помочь? — начинает она с выражением лица, будто бы разбила лампу в комнате родителей, а Алена — старшая сестра.

«Вряд ли» думается Алене с нейтральным выражением.

— На следующей неделе день школы. Я там выступаю, а так получилось, что я должна дежурить. По журналу. Может, мы сейчас поменяемся?

Чего, блять.?

Ларина клянется, что еще чуть-чуть, и она бы пафосно вытянула шею, как во всех фильмах и показала, насколько охренела. В реальности, у нее только бровь поднимается.

— А ты у других спрашивала? — она хочет быть мягкой, потому что ее внутренние механизмы не настроены пускать холод, но… ничего, кроме ледяного ветра не выходило.

— Они не хотят, — пожимает плечами.

А я хочу? У меня что, на лице написано: «хлебом не корми, дай подежурить в день школы»? Взгляд сворачивает к Травкину, к его спине. Он крутился на месте, иногда смеялся, иногда размахивал руками. Она ему уже сказала, думает, сжимая зубы, и у нее не получится отказать. Просто потому что она приплела сюда Травкина.

Наверно, знала. Или догадывалась, что Алена уже часть хора. И наглеть в его сторону — неразумно. И, наверное, Камилла подговорила остальных не дежурить, потому что дежурство — их поле боя. На нем могут пиздиться только они вдвоем, а Дмитрий Владимирович — свистеть не в ее пользу.

Интересная безвыходная ситуация. Язык крутится во рту в надежде, наверно, найти веревку и повеситься, но она соглашается. Не хотелось повторять прошлогоднюю ситуацию.

— Ладно. Давай поменяемся.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я