Переадресация:  соломенная → соломенный

  1. книги
  2. Современная русская литература
  3. Алексей Ивин

Феноменальные рассказы

Алексей Ивин
Обложка книги

Большинство рассказов этой книги написаны после 2000 года. Они феноменальные не потому, что очень уж хороши, а потому что в каждом из них анализируется какой-либо феномен человеческой психики. Часть рассказов опубликована в российских журналах («День и ночь», «Север», «Владимир»), часть — на литературных сайтах. Автор, российский писатель, живущий в глубинке, прежде не предпринимал попыток издать «Феноменальные рассказы» целиком.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Феноменальные рассказы» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

ВАЛЬСЁР

Не знаю, сколько в Швейцарии в 50-х годах ХХ столетия было автомобилей. Думаю, что уже немало. Вальсы Штрауса и Шуберта тоже уже звучали повсюду, не только в Австрии. И еще жил один писатель из большого семейства художников и сумасшедших.

Итак, из декабря 1956 года, из психиатрической лечебницы в Херизау, в немецкоязычном кантоне Швейцарии, с учетом метемпсихоза, перенесемся… ну, скажем, в 1996 год, в Илькино Меленковского района Владимирской области России. «Меленки» — это буквально «маленькие мельницы». «Мели, Емеля, твоя неделя» и «Всё перемелется, мука будет» — вот какие пословицы вспоминаются при осмыслении этого названия. Сорокалетний Борис Кашеваров тоже немного пописывал, как и псих из упомянутой лечебницы; в папке с тесемками у него хранились три законченных рассказа и с десяток «миниатюр» — того беспредметного лирического лепета, из которого ни о душе, ни о мире, ни о самом писателе ничего не узнаешь. Он и живописал тоже — работал на пленэре, имел этюдник, краски, холсты грунтованные и простые, кисти, мольберт, но известно ведь: картину-то написать нетрудно — кому она нужна? Беспечный и безответственный, как все художники, Борис Кашеваров жил в простой избе и работал дояром на ферме. Не техником по обслуживанию доильных аппаратов, не разъездным электриком, — нет, дояром. Если обратиться опять к той же австрийской школе психоанализа, можно сказать, что Кашеваров сублимировал свои онанистические привычки, дергая буренок за соски. Ничего предосудительного в этой профессии нет; вон американские фермеры и вымя сами подмывают, и фляги с молоком сами развозят, но Борис Кашеваров жил в России и сносил много насмешек из-за своих занятий.

Как он выглядел? Высокий, худой, угловатый, ходил боком и улыбался стеснительно, но руки имел длинно-палые, крестьянские, как и его метемпсихический донор. В избе он жил один, но иногда его видели в Меленках у одной бабы, которая не осуждала его за его занятия: лишь бы человек был хороший. «Бабами» в России называют лиц женского пола, коротко стриженых, в штанах и с мужскими пристрастиями; «баба», в противность «женщинам», которые крайне редки у нас, — это, в сущности, мужик с грудями и женскими гениталиями, «брат» для мужа. И вот Борис Кашеваров тоже нашел своего брата. В России распространено братство (вы знаете об этом из истории средневековых удельных княжеств), так что ссориться-то не из-за кого: женщин-то нет. Ни стирать, ни готовить, ни о детях заботиться брат не умеет, но выпить с мужем он всегда готов, и подраться тоже. И вот Борис Кашеваров тоже нашел себе такого. Да он и сам, у себя в избе, как только чувствовал смутные творческие влечения, не за краски хватался, не красивый пейзаж в окрестностях разыскивал, — он себе красненького виноградного винца или коньяку, если были деньги, наливал — и невещественные устремления его тотчас покидали, и о красоте природы больше не думалось. Картину-то написать нетрудно, но кому она нужна?

При переселении душ, как известно, из донорского контента кое-какие качества безвозвратно теряются. Нам сейчас интересно, в кого превратился на русской почве неадекватный, но вымуштрованный и дисциплинированный швейцарец. Ведь известно, что последние двадцать лет он сильно ленился, перешел целиком на социальное обеспечение за счет налогоплательщиков и, когда к нему начал ходить Карл Зеелиг, уже демонстрировал распад личности. Ну, на кухне поможет картошку чистить, ну, судно за собой вынесет, а так… в основном, баклуши бьет. И Борис Кашеваров тоже все чаще засиживался за рюмкой и бездумно созерцал огненные закаты, вместо того чтобы их фиксировать для благодарных потомков.

Вы бы не хотели, чтобы распадающаяся личность реинкарнировалась, хотя бы и в славянина? Я — тоже, но нас не спрашивали — ни тогда, когда гитлеровцы изолировали неполноценных людей не арийского происхождения, ни сейчас, когда робко пробуют стерилизовать наркоманов и пьяниц. Важно понять, какие потери и приобретения случаются при метемпсихозе. Ведь швейцарец, по сути, отказался интерпретировать действительность, пусть даже манерничая, умствуя и по обыкновению без успеха у немецких покупателей; логично было бы, если бы такое травоядное существо, уже даже не одаренное способностями, по свидетельству его психотерапевта, перевоплотилось бы в собаку или, допустим, в каштан, а не в Б. Кашеварова: потому что Борис-то Кашеваров оказался все же не бездарен, пописывал и рисовал. И даже зарабатывал физическим трудом (в этом последнем он, конечно, уже впрямую наследовал швейцарскому пациенту, помощнику медперсонала).

В сентябре 1996 года Кашеваров гулял обычно по одному и тому же маршруту — километров примерно восемь, чтобы хорошенько пройтись перед сном и устать, для моциона. Он шел мимо общественной бани, которая вечно ремонтировалась и щерилась из узких окон на прохожих неравновеликими опилышами, и, минуя железнодорожный мост через реку, шел дальше по шпалам метров двести, до тропы в лес. На мосту он часто задерживался, чтобы сверху взглянуть в светлую, пустую воду, в которой не плавало ни одного живого организма хотя бы с мизинец ростом; удовлетворение состояло в том, что там тоже всё было мертво, как и в душе. Если бы мир оставался детским, как было сорок лет назад, какие бы толпы и косяки плотвы, какие бы юркие миноги и щурята слонялись теперь в осоках! «Сорок лет не проходят бесследно, — думал Кашеваров, попинывая странные белые грибы, кое-где проросшие из-под шпал. — А вот полотно жэдэ полагается засыпать щебнем, чтобы хвощи и всякая гадость не разрушала путь». Он сворачивал налево и под насыпью спускался в такой высокий сальник, что пропадал в нем, как в джунглях; гигантские розетки, облепленные жирными мухами, укрывали его, а тропа под ними ослизла от жирных палых листьев. Дальше тянулся глухой бетонный, с провалами, забор птицефабрики, с иргой и калиной в амбразурах обрушений, а потом тропа перпендикулярно пересекала шоссе как раз у бензозаправки. Шикарные автомобили на въезде и съезде, особенно если за рулем сидели молодые женщины, уже слегка раздражали Кашеварова: тонкие руки этих стервоз лежали на руле беспечно и спокойно, а белокурые локоны даже не касались подголовника. Дальше, сотню метров по дачной улице, Кашеваров думал, что не складывается в его теории, почему женственные женщины, чаще всего, еще и преуспевают, — вот хоть эта блондинка в иномарке, — на велосипедах же и пешком всё чаще встречаются «бабы», братья… Он брел в тяжелой пыли проулка (осень стояла сухая) и с досадой понимал, что ни эстетических диковин не встретит на привычном маршруте, ни достаточной пользы для здоровья не получит, а только, пожалуй, дорвет левую кроссовку, в которой истрепалась стелька. Проулок поворачивал налево под окнами недостроенной безобразной дачи с краю, а Борис Кашеваров, провожаемый höhnische Stimmen, устремлялся прямо, по кромке песчаного карьера, в котором дачники черпали строительный песок. Строений дальше не предвиделось, напряженность и мелкое злобление на богачек исчезали, и под говор мелких осин навстречу свежему ветру путник уходил по травянистой колее. Как собака, у первой же крупной придорожной сосны он расстегивал ширинку и долго с облегчением мочился, чтобы освободить заодно уж и мочевой пузырь, как душу. Конечно, практической красоты и пользы для здоровья может и не случиться от прогулки, но душевное малокровие отступит и надежда возродится, — во всяком случае, пока он под пологом леса. В кустарнике и мелколесье часто виднелись «нежинские» («невежинские») рябины, хоть и одичавшие здесь, но согнутые под тяжестью крупных оранжевых кистей, а в колею из кустов то и дело просовывалась сизая ежевика, которую ничего не стоило ловко подцепить и объесть. «Насмешливые голоса» стращали карой и советовали путнику ближе к ночи пограбить обывательские дачи, набрав слив и яблок, а не употреблять дикорастущие плоды, подобно лесному зверю, но Кашеваров понимал, что цивилизованных граждан в одном только Владимире и в одной только Москве близко к десяти миллионам, и потому он не выдержит конкуренции: ведь он от юности своей не посещал даже детский сад. Нет, куда ему! Не было в его жизни пионерской побудки по горну и коллективных игр в песочницах, и потому так часто посещают его горькое томление в обществе и былинный восторг от горизонтальных видов в голубой дымке, открывающихся с холма и в одиночестве. Он не мог совместить потребности душевного здоровья и бытового комфорта, потому что этот последний был почему-то доступен и легко доставался только детсадовским воспитанникам.

Тропа через триста метров опять утыкалась в крутую железнодорожную насыпь, уже другую, двухколейную, для пассажирских поездов, и шла под ней по опушке мелколесья еще метров двести. Здесь по весне было много земляники, а сейчас мешала ступать белесая, перевитая вьюнком и засоренная побуревшим люпином, осенняя трава. Опять налево тропа отворачивалась от железной дороги и вела вглубь мелкого, сухого, с запахом торфа и манжетки, редкого сосняка. Если была потребность, Кашеваров с пониклым взором и опущенной головой несколько минут занимался «грибной охотой», как об этом пишут безмозглые натуралисты, но чаще шел безостановочно, реагируя только на ежевику и грибы, проросшие непосредственно в колее. Если насвистывали дрозд или овсянка, он останавливался и тоже несколько минут отзывался на свист. Птицы были очень глупые, оживлялись, вторили, а иногда и слетались на его не слишком умелые манки и передразнивания; замечая перепархивания птиц и их быстрые силуэты, Кашеваров разом соскучивался и шел дальше, потому что, несмотря на врожденную беспечность и художественную жилку, ребячиться быстро надоедало.

На растоке тропы он ни секунды не медлил и выбирал всегда интуитивно — правую, если хотел погулять подольше и посетить поляну, левую — если хотелось домой. Лесники здесь недавно опахивали тропу на случай лесных пожаров, свежие рытвины и бугры еще не везде, как следует, утоптались, идти было трудно, а в сырую погоду и скользко. Лес по обе стороны был отвратительный — слева тощие березки, ирги все в засохлых коринках, малинник и брусничник, справа — мрачные шатровые ели, под которыми удобно было прятаться от дождя, но угнетало недвижностью и глухотой. Здесь нечего было рисовать, потому что сорные кустарники и мелкие деревья выглядели непривлекательно, а темные ели отнимали и последний оптимизм, если в эти полчаса все же удавалось его нагулять.

Да, вот этого он хотел — здоровья, спокойствия, юношеского задора, при котором опять хотелось бы ошибаться, любить и надеяться. Надо бы не бояться и не убегать, а просто-напросто однажды забыться, пренебречь сорокалетним опытом, бесстрашно лезть в бурелом, если там блеснула шляпка гриба, и увлекаться крупными, в рыжую крапинку, как свежий железный окисел, лесными бабочками. И чтобы всякое желание было своим, изнутри, и чтобы вместо секса была здоровая, себя не сознающая чувственность. И чтобы гулять не по заведенному маршруту, не ради здоровья, а потому что повлекло, накатило, захотелось не в эту опять восьмикилометровую «восьмерку», а, например, в кино на «Тарзана». Чтобы действовать спонтанно, а не как этот швейцарский псих на послеобеденном променаде в лечебнице в Херизау.

Здесь он опять сворачивал налево, мелколесье отступало, по краям тропы высился редкий сосняк и просматривался в своем хороводе далеко, как колонный зал, но и в чистом сухом бору, где не зашелохнет ветер и не дрогнет хвоинка, душа оставалась пасмурной. Значит, ей требовались не ежедневные прогулки, а сущностные перемены. У кого как, а у него душа старела именно от застоя, от длительного общего благополучия; жить надо удивляясь, если же удивляться нечему — это смерть. Он понимал, что «баба» Людмила его не покинет, но в художественных салонах Москвы и даже Владимира он нуль. Но укреплять здоровье необходимо, чтобы твоих врагов проносили мимо тебя в гробах, и так, пока не пронесут последнего. После этого можно распуститься и умереть самому. Последний лесной участок пути был засыпан мусором, мелкими свалками и продуктами жизнедеятельности Солнечной улицы, в которую, наконец, и выходила тропа.

По Солнечной улице стояли крепкие кирпичные особняки с подвальными гаражами, злобными псами в подворотнях и телескопическими антеннами на стенах. Достаток владельцев подравнивался взаимной завистью, но архитектурных излишеств не было, а в разряд «эстетики» и «красоты» Кашеваров поместил лишь живописные посадки кипарисника в одной из оград да странный изыск на чердаке одной простенькой дачи: цветное фото красивого печального женского лица 2 х 2 метра. Улица не была заасфальтирована, ноги вязли в густой пыли, на придорожных шиповниках гудели пчелы.

Кашеваров вернулся на тот же путь, по которому шел, опять пересек шоссе у бензозаправки, опять скрылся в гигантских зонтичных зарослях и опять по шпалам прошел железнодорожный мост и всю улицу до крыльца своего дома. Это было верхнее кольцо его восьмикилометровой «восьмерки», четыре километра. Для здоровья следовало пройти все восемь километров — в обратную от прежнего маршрута сторону, вокруг озера.

Он потоптался у своей избы, раздумывая, чего больше, — пользы или вреда, — будет, если продолжить прогулку? Решил, что пользы, пересек улицу и проулком мимо детского сада двинулся в парк. Из-за ограды детского сада наглый мальчик, одетый, как куколка, окликнул его: «Дед! Дедушка! Здрассте…». Наверно, мальчик практиковал почтение к старшим, которому его учили няньки и воспитательницы, но Кашеваров разозлился, что производит впечатление деда: рано вроде бы. Хорошо бы, как один недавний маньяк, с ножичком пощекотать этих маленьких тварей, чтобы не дразнили почтенных взрослых людей из-за ограды. Он прошел мимо заброшенных разбитых гаражей, в которых ночевали немногочисленные местные бродяги, сорвал несколько кистей уже перезрелой черемухи и среди рослых кустов сирени прошел дальше, до лесопилки и первых деревьев парка. Под соснами парка разбегались многочисленные дорожки, усеянные пивными банками и шишками. Почему-то пришла в голову мысль, что соседка через три избы от его собственной, тетя Ира, которой было восемьдесят лет, тоже вот так для моциона много гуляла каждый вечер, а тем не менее все равно скоро померла — «убралась» с глаз долой, оставив хозяйничать на земле, вопить, кидаться песком и гуськом ходить в столовую таких вот наглых мальчиков. «Ну, если так рассуждать, жить вообще не стоит, — подумал Кашеваров. — Задача ведь в том, чтобы дождаться, когда такого вот наглого мальчишку, который чуть подрастет и сядет впервые за скутер, мимо тебя пронесут расплющенного на носилках, а ты как всегда выйдешь на прогулку».

Кашеваров шел по длинной аллее, его обгоняли велосипедисты, навстречу шли молодые мамаши с колясками. Кашеваров думал, что это всеобщее соревнование бессмысленно, он все равно проиграет. Он проиграет потому, что все больше людей, которые от утробы до могилы е з д я т — сперва в прогулочных колясках, потом на велосипедах, скутерах, автомобилях, в инвалидных креслах, — ездят на колесах, даже если им рекомендованы пешие прогулки. Это соревнование не выиграть никогда, потому что лет через сорок они вообще все станут летать, не утруждая себя передвижением по суше: выходя из дому, нацепят за спину рюкзак с аэромобилем, взмоют в небо — и привет! В ситуации, когда все передвигаются, с каждым годом стремительнее, не спасет даже уютная кондиционированная палата в психиатрической лечебнице, даже монастырская келья. Куда приведут эти всеобщие гонки? Ведь ясно же, что, оставленные без опеки старики отстанут в этих гонках, а эти мальчишки, окруженные любовью и вниманием, — начнут всё больше наглеть, здороваясь из-за ограды. По его наблюдениям, часто получалось так, что дети с ним здоровались, именно когда он недомогал: ага, мол, старый пердун, захворал, так тебе и надо! Это производило впечатление издевки, утонченного надругательства молодой силы над угнетенной старостью.

В магазин при швейной фабрике Кашеваров решил не заходить, а двинулся прямо по асфальтированной дороге к перемычке: толстая дренажная труба здесь изливала светлую воду ручья прямо в озеро, стоять над водой было приятно.

Борис Кашеваров не понимал, зачем он живет. Размышляя об этом, он так и этак, чуть ли не морфологически разбирал свою фамилию, но выходил вздор. Кашевар — это повар в крестьянской артели или воинском соединении. Кашевар ублажает, кормит ораву веселых и голодных мужиков, а сам терпит насмешки, переносит шутки, а на войне зачастую и презрение товарищей, которые считают его симулянтом. Таков и художник: раздаривает свои картины за спасибо, у всех на подозрение за свою беспечность и богемный образ жизни, в действительности же — нищий благодетель человечества, альтруист и вечный бедолага. Вот почему он произошел от спятившего швейцарского писателя: потому что был ему действительно братом; ведь у того в родне двое братьев впрямую числились художниками, а один — даже преуспевал. И вот, откинувшись на сочельник в 1956 году, Роберт Вальзер препоручил свою бедную душу Боре Кашеварову, который только-только родился на белый свет и вовсю заливался плачем на руках своей матери. Но какой смысл было продолжать этот выморочный род Вальзеров, в котором одни дегенераты? Это было как минимум непонятно, в этом не прослеживалось никакого смысла, потому что из дегенерата, при такой-то карме, мог развиться только еще худший монстр, только совершеннейший неумеха и козел отпущения: крестьянская артель перенесла на него свои коллективные грехи и отпустила в пустыню. И вот дояр Борис Кашеваров, сорока лет отроду, проживает в пустыне Илькино Владимирского княжества на Руси и прогуливается каждый вечер перед вечерней дойкой как заведенный, как какой-нибудь Иммануил Кант. Зачем? Какой во всем этом смысл, какой замысел? Что он имеет, поилец и кормилец всей этой паскудной оравы, которая, нажравшись от него, над ним же трунит? Роберт всего лишь вальсировал, всего лишь порхал, всего-навсего уклонялся от борьбы, отсиживался в тихой обители скорби, а Борис и вовсе поселился в деревне, как какой-нибудь русский народник Х1Х века, которые, как известно, бескорыстно просвещали темный, угнетенный народ. Какой смысл — продолжать эту тупиковую, дегенеративную линию? К нему даже друг Зеелиг не ходит брать интервью… Людмила из Меленок? Да ей по фигу его художественные склонности, его альтруистический подвиг: лишь бы погреться возле мужика — всё не одной скучать.

Итак, каков же смысл его ежедневных променадов?

Дренажная труба на перемычке особенно тщательно была засыпана щебнем и отутюжена асфальтоукладчиком. Борис Кашеваров бездумно стоял над тихой светлой водой, которая медленно изливалась из нее, наблюдал хищнические полеты крикливых чаек над прудом (чайки, как гарпии, сверху высматривали тощих уклеек и пикировали на них; так и представлялся какой-нибудь верхний палеолит и рыбоящеры над молочно-теплыми заводями), наблюдал одинокого рыболова в камышах и, постояв так, устремлялся дальше, на холм, поросший соснами. Он понимал, что через несколько часов ему идти на вечернюю дойку — насаживать доильные аппараты на упругие коровьи соски, — и так вплоть до самой своей смерти. Земную живописную красоту он любит, молоко пить любит, но таковое свое предназначение — не понимает и не приемлет.

Здесь, на перемычке, или дальше, на вершине холма под одной и той же сосной Бориса Кашеварова всегда приспичивало еще немного отлить продуктов полураспада из своего гнилого организма, и самый утилитаризм этой каждодневной процедуры его непременно бесил, а особенно — если моча была темной, следовательно, концентрированной от всякой внутренней отравы. «Я ублажаю всю эту гнусную команду потребителей живописи, как Вальзер — немецких и швейцарских обывателей, а сам ничего не значу, — с горечью думал Кашеваров. — Они гнусно издеваются надо мной… Зачем жить? Тот бедняга не умел завязать петлю, а я — и того хуже… Разве не горько? Разве не обидна такая участь?»

С холма хороводы редкого сосняка и гладь озера слегка эстетизировали забубенную тотальную меланхолию художника Кашеварова, так что спускался с холма он уже чуть повеселевшим: все-таки, когда горизонты раздвигаются, жить веселее. Недаром, вероятно, в Швейцарии и Австрии, стиснутых горами, так много, по статистике, самоубийств, а в каменистых пустынях Аравии или на равнинах европейской России охотников разлучиться с жизнью почти нет. Миражи — да, вот что утешает. Выходит, утеснение и всеобщая скученность хуже, нежели миражи, иллюзии и ровные безлюдные горизонты?

Борис Кашеваров, пропуская редкие автомашины, которые ездили здесь, сокращая объездную дорогу, и высматривая, по привычке старого нищего, пустую стеклопосуду по кюветам, спустился с другой стороны холма к подножию и возле шикарной дачи, напоминающей готический замок, свернул к озеру. По весне там роскошно цвела густая черемуха, которую к осени путешественник Кашеваров вчистую освобождал от плодов прежде, чем спохватывались заняться тем же птицы небесные. На горбатом деревянном мостике, переброшенном через ручей, он опять, как и на железнодорожном, останавливался на пару минут, опершись на перила. И тупо смотрел в воду. Вода здесь была застойная, мутная, в ряске и почти не текла, спертая горловиной озера; в ней так же, как и в реке, никто не водился, кроме рваного сапога голенищем вверх, который сидел прочно на мели, как подбитый вражеский дредноут. Рыбаки, однако, иногда торчали в камышах, ибо первобытные инстинкты прочно живут в мужчинах, даже если не пригождаются (потому что пойманной рыбы у них или хотя бы поклевки терпеливый Кашеваров ни разу не наблюдал). Тут же внаглую подчас шныряли дикие утки с выводком утят, поскольку ни одного ружья в деревне Илькино уже не было зарегистрировано, и утки потеряли совесть, а вальдшнепы — те всякий вечер со свистом носились над кочковатым лугом чуть дальше по ручью, как комары с навостренным жалом.

От мостика тропа преображалась в плохо замощенную гаревую дорожку (свалили и чуть разровняли шлак из котельной) и выводила к двухэтажным коммунальным домам ветхой постройки. На вторых этажах часто полоскались пеленки, а в обширных лопухах вонял большой мусорный контейнер, переполненный так, что и подходы к нему были завалены мусором. Оставалось только отвратить взоры от зрелища безотрадной бедности и обратить их к водным просторам, как поступил тот богатый дачник, владелец замка, окна которого сияли теперь под солнцем уже с того берега.

Если были деньги и настроение, Кашеваров заходил в продуктовый магазин, на прилавках которого были разложены также мужские трусы, женская бижутерия, мыло и стиральный порошок в соседстве с селедкой в рассоле; съедобные продукты и ядохимикаты не смешивались, а именно мирно соседствовали, открыто представляя простые потребности мирных поселян. Кашеваров покупал селедку, если хотелось соленого, или халву, если — сладкого, и отправлялся с ношей дальше по берегу. Озеро, чуть отступая здесь, обнажило серое илистое дно с одинокими мелкими ракушками и страшными усатыми жужелицами, которые кормились донными отложениями и жировали на зиму. Две очень старые толстые ветлы торчали на берегу, широко рассевшись и развалившись от комлей, точно мангровые заросли. Тропа здесь вертелась подле длинного деревянного забора; проходя под ветлами, Кашеваров почти ежедневно наблюдал одну и ту же, уже седую ворону на ближнем суку, которая не только не улетала при его приближении, но и каркала редко, лишь в пасмурную погоду: она ощипывалась и приподымала ревматические крылья по ветру, чтобы выдуло блох, а случалось, что и переступала на суку при виде Кашеварова, но большого взаимного интереса между ними не было. Художник только с насмешкой думал, что такую ворону уместно бы рисовать на поле брани, на доспехах павших воинов.

Несколько изб в ряд выстроились дальше по берегу, а тропа преображалась в проезжую дорогу; прицеп или малолитражка обязательно стояли на заулке, приткнувшись к палисаду, а поздней осенью в этот час уже затапливали печь; в промозглой сырости от холодного дождя и сморщенного свинцового озера так приятно было обонять березовый дымок, завивающийся из трубы. Миновав эту одностороннюю улочку, окнами на озеро, Кашеваров выходил к обширной, запущенной свалке, чуть присыпанной от дороги: свалили несколько самосвалов песка, но бульдозером разровнять забыли. Здесь дорога опять круто поворачивала налево и шла уже асфальтированная по узкой дамбе, обсаженной с обеих сторон ясенями и липами. От начала, от свалки эта узкая аллея в солнечный день казалась даже живописной.

На гладком и прямом пути жить не интересно; это чуют даже тупые шоферюги, которые чаще разбиваются именно на прямых участках шоссе. Вот и эта аллея, хоть и заросшая, не влекла в путь. Справа под откосом, который образовался, когда насыпали дамбу, зеленел овальный прудок, сплошь и толстым слоем покрытый тиной, которую бороздили, оставляя узкий след в зеленом поле, две жирные утки: плоским клювом, как газонокосилкой, они щекотали поверхность, и было странно, что такое обилие пищи их все же не отвращает. Слева сквозь корявые стволы ясеней далеко просматривалась гладь озера и даже горбатый мостик, хотя до него даже по прямой было теперь метров пятьсот. Кашеваров держался справа, пересекая один за другим, как вехи, одинаково рослые и густые деревья, пока не вышел к шлюзу. В створе шумела вода, извергаясь в широкий стальной короб, а оттуда — в неглубокий омут с пенными водоворотами. Даже задерживаться тут не хотелось, у этой илькинской Ниагары.

Повернув от шлюза направо, Кашеваров дальше шел обрывистым берегом реки. Берег был обрывист, к воде насползало много кривых ветел и черемух. Запруживая реку почти до другого берега, они собирали в своих мокрых ветвях целые заплотки пластиковых бутылок, листьев и прибрежных отбросов. Что могло родиться в такой воде, если она и по виду-то смахивает на ассенизационные стоки? Надо ждать сто лет, и без людей на ее берегах, чтобы она, наконец, очистилась и обзавелась живностью, эта река. Тропа шла так близко к обрыву, что зимой фланер и прогульщик Кашеваров даже однажды соскользнул туда по гололедице. Хорошо, уже был лед, а то бы набултыхался в холодной воде.

Несколько финских двухквартирных домов сопровождали безрадостного художника слева. Финские дома старой постройки, когда углы уже подгнили, а шифер прохудился, зрелище более мирное, чем кирпичный замок богача, но и примитивное прозябание старух-инвалидок (за калиткой — горка наколотых дров, хлевушки, курятник, кошка и крытая помойка) не показалось милее сердцу. Почему так очерствела душа? Разве не хотелось еще в юности всех любить, разве от вида такой вот свесившейся до штакетника драной рябины не хотелось прежде запеть? Вспомнив прежние апперцепции, Кашеваров разомкнул спекшийся рот и загнусил: «В саду гори-и-ит огонь рябины красной, но никого не может он согреть…»

Дальше открылся огороженный стальным забором стадион, на котором мальчишки, местные и меленковские, состязались в хоккейных баталиях, а летом гоняли мяч. Огораживать надо было еще и для того, чтобы мяч не катился в реку, а шайба не выскакивала на дорогу. По обочинам росли несколько хмурых елей и сосны, а затем тропа выводила Кашеварова прямехонько в тот самый заулок, в котором его сегодня дразнил гнилой детсадовский мальчишка, воспитанник социума. Теперь детей во дворе сада не оказалось: вероятно, нянечки увели их на обед. Было даже тихо среди этих песочниц, качелей, шведских стенок и беседок. Усталый, но без всякого душевного энтузиазма возвращался Кашеваров к своему порогу. «Восьмерка», утомительная, как лента Мёбиуса или знак «бесконечность», была пройдена, вальс завершился последним па, исхода в стационарном бытии не просматривалось никакого.

Художник Борис Кашеваров отодвинул березовый батожок от двери (он применял северный, скандинавский способ защиты жилища: если у двери снаружи стоял батог, значит, хозяина не было дома; однако во Владимирской области, где часто, много, веками разбойничали татары, этот способ уже не срабатывал, и избу дважды обкрадывали). После прогулки как homo erectus он захотел еще поработать полусогнутым, взял веник и вымел сор из избы: он отнес его на совке в лопухи, где была выкопана небольшая помойка с водоотводом, и ссыпал там. Вечер приближался очень хороший, с закатами, которые и запечатлеть бы не помешало, но Кашеваров опять не ощутил достаточного воодушевления, а просто скинул прогулочное платье и стал переодеваться к вечерней дойке. Корова Ревунья сильно нервничала, потому что на соске у нее была трещина; при дойке вручную можно было получить хвостом по морде, а если использовать аппарат, приходилось этот сосок освобождать. «Чем мазать? — думал долговязый русский художник Б. Кашеваров, клон писателя и художника Роберта Вальзера, засовывая в карман примитивную мазь Вишневского. — Она же не выздоровеет еще две недели…»

Так практическое и для народа полезное занятие приучает нас к практическим мыслям и простым путям, в то время как искусство разлучает с благоразумием. Отправляясь на дойку, художник уже не опасался, что придется когда-нибудь разделить судьбу Вальзера, а подчинялся простому трудовому навыку и привязанности к мирным животным. Коровы не хуже его самого понимали, что все тщетно, кроме еды и производства полезного продукта.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Феноменальные рассказы» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Вам также может быть интересно

 
а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я