Трель дьявола. Премия им. Ф. М. Достоевского

Александра Окатова

«ТРЕЛЬ ДЬЯВОЛА» – сборник мистических рассказов о любви и мести самой настоящей ведьмы, о черно-магических ритуалах и их последствиях, о таинственных перерождениях душ и экспериментах по обмену телами. Эти истории открывают двери в мир, где умываются песком, купаются в крови чёрных петухов, колдуют с фиалками и снашивают семь пар железных башмаков в надежде обрести взаимность в чувствах. Но каков прайс-лист мести настоящей ведьмы и стоит ли её обижать?.. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Трель дьявола. Премия им. Ф. М. Достоевского предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

СЕМЬ ПАР ЖЕЛЕЗНЫХ БАШМАКОВ

(Записки сумасшедшей)

Третья пара

— Открывай сейчас же! Всё равно не уйду, открывай! — я стучу в дверь ногами в железных башмаках.

Я сегодня доносила их, но не стала менять на туфли, мне плевать! Мне насрать, как я выгляжу. Я дошла до края. Я достучусь. Он такой осторожный, что откроет, потому что испугается скандала. Он больше всего боится огласки, скандалов, выяснения отношений и шума! Хорошо, просто отлично! Хорошо, что я его так досконально изучила и могу с точностью до ста процентов предсказать не только, что он скажет, но и что он подумает.

Сейчас он думает, что соседи подошли к своим дверям и наблюдают в глазок за происходящим на лестничной площадке, прикладывают уши к дверям изнутри, хотя я так ору, что прекрасно слышно и так. Я заставлю тебя вылезти из своей раковины, из своей скорлупы! Выгоню дымом, факелами, как дикого зверя, лаем моим собачьим, исступлённым лаем, за флажки!

— Вылезай! — продолжаю долбить я и улыбаюсь: громко получается, он не выдержит — вылезет, непременно вылезет!

Он распахивает дверь, хватает меня за грудки и втаскивает в прихожую:

— Кто ты? — шипит он, — что тебе надо?!

— Если Вы меня не знаете, то почему на «ты»? — язвительно, с кривой усмешкой — репетировала перед зеркалом — говорю я.

— Кто Вы, — повторяет он покорно.

Хорошо. Покорно, это хорошо. Я говорю:

— Это я.

Он опускается до банального:

— Кто я?

Я начинаю смеяться, даже ржать:

— Кто я? Я — это я! Блядь! Сука! Это я!!!

Он смотрит на меня как на сумасшедшую. Он не притворяется. Он действительно меня не узнаёт! Чёрт! Чёрт!! Чёрт!!!

Я смеюсь самозабвенно. Я закатываюсь. Я смеюсь до слёз, до хрипоты, до рвоты, до спазмов внизу живота, до мокрых трусов, до кашля, до соплей из носа!

У меня истерика.

Вторая пара

Он снова не узнал меня, не понимаю, как он мог не узнать меня — вот взять хотя бы мои глаза, неужели он совсем слепой, он что, не видит, с какой любовью я смотрю на него? Так на него смотрела только я. Всегда. Много лет назад, как сейчас, да, я изменилась, но та любовь, с которой я смотрю на него, ничуть не изменилась, я знаю: невозможно не узнать меня, если ты не слепой, если у тебя не слепое сердце, если оно зрячее, то узнает.

Не узнал.

Даже если у него осталось хотя бы десять процентов зрения, он не мог не узнать меня, он должен был увидеть, что это я. Тело моё, не моё, может стало другим, но тело — это такой пустяк, мелочь, глаза-то, глаза — мои остались, ну, пусть не глаза, а выражение, выражение точно — любовь и приятие.

Голос он не узнал, я не в обиде: голос тоже поменялся, если бы любой другой человек попал, как я попала в безлюдный лес, без просвета, без выхода, без единого луча света, без человеческого голоса, тоже разучился бы говорить, конечно, вот он и не узнал меня, трудно узнать человека, если он так одичал, конечно, он не понял ничего из того, что я попыталась сказать, смешно, мне приходилось думать, как убедить его в самом очевидном на свете, что я — его любовь, а он меня не узнаёт! Меня как будто не было, не существовало вовсе! Если он меня не узнал, значит, меня не существует. Нет никаких доказательств, что я — это я, кроме того, что он скажет с радостью, с любовью, а, это ты, проходи, но он смотрит на меня пустыми глазами и не говорит ничего, просто смотрит и молчит. Не узнаёт. Не признаёт, смотрит молча и все слова на свете бессильны что-либо ему напомнить; что бы я ни говорила, отсутствует самое верное доказательство: то, что он меня узнал. Это было бы стопроцентное доказательство. Что мне, кровь сдать, чтобы доказать, что я — это я, но и кровь не докажет ничего, если он меня не узнал — хоть умри! Но и это не поможет!

Конечно, он не понял ничего из того, что я попыталась сказать, сложить непослушными губами, отвыкшими выпускать на волю из клетки из костяных вечных камешков, которые я ласкаю языком во рту. Держи язык за зубами, говорила мне бабушка, вот я и держу, и стою перед ним, запертая в чужом теле, мычу что-то нечленораздельное, и как ком какой-то горький, как клубок шерсти, катаю во рту непослушные слова, глупые звуки, и издаю вместо них жалкое мычание, конечно, он не понял ни слова, закрыл дверь, отнял у меня мою самость, не подтвердил мою идентификацию, не признал меня перед судом, не назвал моего имени, не подтвердил мою жизнь, не сказал, что знает меня, и стою я безымянная, ничья, никакая, потерянная во времени и пространстве: не за что зацепиться, никак не доказать своего существования.

Не узнал моих глаз, с такой любовью смотревших на него год назад, не узнал, хотя я с той же любовью сейчас смотрю на него, как он мог не узнать?! я бы узнала его даже в другом теле, даже если бы не сказал ни слова, всё равно бы узнала, увидела всё в его глазах, он бы только пришёл ко мне, но он не пришёл и не придёт, гордость не позволит, только мне гордость позволяет прийти к нему и униженно смотреть с ласковым упрёком, что он меня не узнаёт, и дойти до полного унижения, и вынести его, странная такая гордость — изнанка самого жестокого унижения, самая большая гордость на свете, которая толкает меня на последние унижения! Ну как он мог не узнать меня?!

Я вышла от него, шатаясь как пьяная, даже стыдно перед прохожими. И пошла, не видя дороги: слёзы глаза застят, иду на ощупь, темно. Слёзы по щекам размазываю, глотаю их, вся носоглотка распухла. Не могу дышать, горло перехватывает, хватаю воздух ртом, а он не проходит, словно мне шею тисками сдавили. Глазам жарко, а лёгкие будто разорваны в клочья. Конец.

Первая пара

Особенно трудно износить первую пару, потому что очень больно. Кто пробовал ходить в железных башмаках, те знают, что достаточно первых пятнадцати шагов, чтобы сбить ноги в кровь, может балерины, только те и знают, как больно носить железные башмаки, никакие угли и осколки стекла не сравнятся с железными башмаками, я после них по углям, как по розам могу пройти. И по битому стеклу, как по песочку тёплому, летнему могу, а когда первую пару железных сапог носишь, ничего не помогает, я сначала, дура, плюнула на подорожник и к пятке сорванной приложила, зря я так сделала, ещё хуже стало, тогда я рукава от блузки оторвала и портянки из них сделала, это самое лучшее, что можно было придумать — портянки из батиста! Желательно, чтобы материал был натуральный: батист, там, хлопок или лён, шёлк тоже подходит, только не искусственный, а синтетика — вообще смерть. Первую пару железных башмаков со стоном носишь — шага не сделаешь, чтобы слёзы не брызнули, но я им, этим железным башмакам, даже благодарна: когда с такой болью даётся каждый шаг, то забываешь о боли в сердце.

Забываешь, как болит душа. Идёшь и только думаешь, как бы не упасть, вот дурацкие мысли о любви и покидают измученную голову.

Вторая пара

Вторая пара железных башмаков даётся уже легче. И быстрее снашивается. Вторую не так больно носить, как первую пару: привыкаешь понемногу. Следующие ещё легче.

Первая пара

И вот стояла я в своих туфельках железных пред ним, а сердце моё плакало горючими слезами, потому что сердцу было больнее, чем ногам, ведь он меня не узнал.

Я повернулась и пошла от его дома как можно дальше, и так было мне больно, что я не знала, как мне эту боль прекратить, на всё была готова, потому что терпеть такую муку было невозможно. И я прекратила её вместе со своим дыханием. И ничуть оказалось не страшно, даже приятно: стоишь босая на крыше дома, дом только повыше надо выбрать, и молишься: прими, господи, рабу твою, дай приклонить голову, дай приют измученной душе, прими, прими, прости мои прегрешения, — говоришь, мысли вскачь несутся и понимаешь, что молишься, только чтобы не прыгать сей же час, тянешь время, и, когда понимаешь, то делаешь, наконец, шаг, и чуда не происходит: просто летишь камнем вниз и всё. Прими.

Вторая пара

Со второй парой было гораздо проще, потому что ко всему человек привыкает. Когда вторую пару стоптала, то опять к нему пошла. Показаться — вдруг узнает? Маловероятно, конечно, что узнает, а вдруг? Вдруг мне повезёт? Пришла, из горла по-прежнему ни звука извлечь не могу, стою только и смотрю глазами, полными любви, и взглядом просто умоляю, ну посмотри же, это я. Неужели не видишь? Вот уже вторую пару железных башмаков я стоптала, и стою пред тобой, чистая, искупившая все свои прегрешения, и всё также смотрю на тебя с любовью.

Опять не узнал. Посмотрел так, будто никогда меня не видел в жизни, а ведь я все его привычки знаю: и страсть к порядку, как он даже книги на полках по формату ставит, и что самые любимые, Монтень, например, у него в комнате, в которой его мать жила, пока жива была, стоит, и что он спички обгоревшие, когда он газ зажигает, не сразу выбрасывает, а когда одна конфорка горит, а ему вторую надо зажечь, то он эти слегка обгоревшие, не до половины, а совсем немного, использует, чтобы на вторую конфорку огонь перенести, а новую спичку на это дело не тратить. Вот такой он аккуратный, экономный, не любит лишнего тратить, не то, что я, я как раз люблю тратить, с шиком, с размахом, люблю чтобы раззуделась рука, размахнулось плечо, чтобы всё сжечь, всё потратить дочиста, ничего чтобы не осталось!

А когда он меня во второй раз не узнал, я даже не удивилась, после первого раза, после первых стоптанных башмаков железных, уже не так больно было. Одно тело — одни башмаки. Сносила железные башмаки, ничего не добилась, придётся с телом расставаться. Зато из семи пар железных башмаков две уже сносила, пять осталось, пять это уже не семь, в конце концов, да и сноровка появилась, если я первые башмаки два года таскала, чтобы их стоптать, то вторую пару за полгода сносила, но меньше невозможно, не получится, итак, если берём, предположим, по наиболее вероятному варианту: по полгода на пять пар башмаков, то получается два с половиной года, как раз любовный цикл переживётся и можно с чистого листа начинать.

Только теперь, после первой пары железных башмаков я уже знаю, как действовать. Во-первых, надо найти способ ухода, скажем так, помягче, чем самоубийство, и потом, строго говоря, это уже не самоубийство, вот в первый раз, когда я с крыши спрыгнула, это было самоубийство, потому что это была моя душа, моя жизнь, и моё тело, то после второй пары железных башмаков я уже избавлялась от чужого тела и мне было уже не так его жалко, и теперь я знала, как всё это происходит, это в первый раз я прыгнула и не знала, что будет, не знала, что моя сущность не захочет уходить, будет цепляться за этот мир, чтобы увидеть Его ещё раз, поговорить с ним, и это желание будет таким сильным, что моя душа, моя сущность, из разбитого тела ускользнёт и новое тело под свои цели приспособит. Вот тут-то мне и повезло. Не всем так везёт, что звёзды так удачно сошлись.

Что было бы, если бы не она мимо проходила, а какая-нибудь пенсионерка? Повезло мне. Она возвращалась счастливая, вероятно после удачного свидания, ей теперь было легко, только посмотрев на человека, узнать его сокровенные мысли и чувства, она шла в летнем платье на тонких бретельках, хорошо, что шаль была на худеньких, но при этом округлых и гладких плечах, шла, расталкивая, подталкивая тонкую шёлковую волнами лежащую вокруг колен ткань, и наклонилась надо мной, над моим телом, моим разбитым телом, на асфальте, зря она это сделала, зря. Надо было мимо идти, сделать вид, что она меня не видит, не замечает, мимо бежать. А она наклонилась над моим почти трупом, другой бы точно трупом был после такого падения, с двадцать пятого этажа домика на курьих ножках, того, что недалеко совсем от станции ВДНХ, вот выставка давно уже из ВДНХ стала ВВЦ, а метро как было, так и осталась ВДНХ, так и я, тело погибло, а душа по-прежнему жива и к нему хочет, а сердобольная девушка наклонилась надо мной: смотрит внимательно, как я лежу на асфальте лицом в небо, смотрит, будто я её отражение, а она моё. И когда я на её ногах отошла от моего прежнего разбитого тела, её душа, лишённая своего пристанища, как дух божий носилась над Москвою.

А Москва была безвидна и пуста. Я в её теле уносила ноги подальше от места преступления, голова кружилась, но выцарапать меня из нового тела было никак невозможно, пусть простит меня эта девушка, Алёна её звали, но даже выжечь меня напалмом из её тела не получилось бы ни за что на свете! Я шла, чуть покачиваясь, и ни на кого не глядела. Что глядеть-то — никто не поможет, а стесняться некого, кого стесняться — тебе абсолютно всё равно, кто что подумает, мельком посмотрев на тебя.

Третья пара

Как я оказалась в третьих башмаках, в третьем теле, считая моё, конечно, — я не помню. Тело дрянь, откровенно говоря. Думаю, что когда я ночью потеряла сознание от приступа астмы и умерла, ну да, я не знала, что то молодое тело, той девушки, что со свидания возвращалась, что у него, у неё, у меня, астма. Когда я увидела своё следующее тело в зеркале, каком зеркале? да в своём, я тогда на автомате доехала до своего дома, настоящего дома, где я всю жизнь прожила, пока с двадцатипятиэтажки не сиганула, то сразу поняла, что в этот раз мне не повезло, повезло, конечно, что хоть какое-то тело мне перепало, и я не труп хладный, но тело не айс.

Лет сорок, правда, выгляжу на пятьдесят, потому что тело до меня пило запоем. Лицо одутловатое, под глазами синие мешки, а виски жёлтые. На щеках позеленевшие синяки — синька, синяк, пьяница, в общем. Волосы и кожа в первую очередь страдают у алкоголиков. Волосы тусклые, жирные, месяц шампуня не видали, стрижка никакая, верно, друг-алкаш стриг.

Я так думаю, она где-то рядом обреталась, когда моё предыдущее тело задохнулось от приступа астмы на выходе от Него. Думаю, что это синее тело решило проверить мои карманы и сумочку, думало поживиться. Наклонилось надо мной, и я перебралась в него, единственно доступное на тот момент. Хорошо, что жива, и не в собачьем теле, и что не в мужском, и не в теле кошки или крысы, думаю, моя ненасытная, жадная сильная душа не погнушалась бы любой возможностью остаться среди живых.

Первым делом я напустила пенную ванну, насыпала туда питьевой соды. Что? Для похудения? Да, нет, нет, для дезинфекции, чёрт его знает, где это синее тело лазило? Сидела, отмокала целый час. Помыла голову три раза. Замотала полотенце чалмой на голове, настроение сразу поднялось, когда я увидела своё новое лицо в чалме, даже этому синему телу пошла чалма.

Мне нравится чалма. Моей душе нравится чалма.

Я люблю смелость и отвагу.

Причём тут чалма?

А чалма — это символ смелости и отваги.

Как усы у самураев. Усы тоже символ смелости и отваги.

Причём тут самураи?

Думаете, я сошла с ума? Ничуть не бывало.

Сейчас объясню: самураи по своему самурайскому кодексу, закону, должны отпускать усы. Чтобы, когда самураю отрубят голову, а это рано или поздно обязательно случится, если он не трус, — чтобы никто не подумал, что это женская голова, и его бы не похоронили без надлежащих воину почестей — обязательны усы, всё просто.

Перейдём к чалме: если воин-мусульманин погибнет в бою или паломник умрёт во время хаджа, то чалма станет его погребальным саваном. Думаю, надо иметь смелость и отвагу, чтобы носить на голове свой саван как постоянное напоминание о смерти и улыбаться при этом.

Как я стою и улыбаюсь в своих железных башмаках, которые напоминают о любви и смерти.

Любви до смерти.

* * *

Я намазала всё тело толстым слоем крема. Ногти ни к чёрту, поломанные, чёрные, на ногах месяц не стрижены, жуть! Привела их в порядок, относительно, конечно. Надела чистый халат, села на кухне у окна и стала думать, как быть дальше. Ну, вероятно, надо пролечиться: провериться на туберкулёз, венерические заболевания, вшей нет, это я уже проверила, у меня полгода, пока я буду носить третью пару башмаков, времени как раз хватит на диспансеризацию и профилактику, нормально, жить можно!

Четвёртая пара

Облом.

Пятая пара

Я пришла в себя. По щекам меня нещадно лупил здоровенный мужик в белом халате. Халат грязный, отметила я, на врача медведь не похож. Небритая морда с толстыми румяными (давление?) щеками и красным носом, ну, вылитый дед Мороз на утреннике в детском саду медвежат, заботливо склонился ко мне, почему же он меня только что лупил по лицу с остервенением? непонятно, и ласково спросил:

— Ну, что, очухался, студентик?

Я закрыла и опять открыла глаза, да, мол! Сбылись мои предчувствия. Если студентик, значит, я юноша. Остаётся радоваться, что я не этот медведь.

— Что со мной? — дала я петуха.

Медведь засмеялся от радости, что я жива и могу говорить.

— Ты грохнулся в обморок над первым же трупом! Она что, на твою мать похожа?

Это он про моё четвёртое тело? На бомжиху оно было похоже, как и третье, обе бомжихи в пролёте. И студентик попался мне под руку: а я так хотела жить! И башмаки ещё есть! И есть возможность всё-таки пробудить Его память.

Медведь принялся трясти меня с новой силой, похоже, это единственный приём реанимации, которым он владеет. Не мудрено, он же в морге работает, а я студентик-медик, походу. Я не помнила, как я оказалась в морге, последнее, что я помнила в четвёртых железных башмаках, это лик ангела.

Он наклонился надо мной: длинная светлая прядь волос и ёжик на башке. Серые внимательные глаза, любая девушка позавидовала бы таким густым и длинным ресницам. Нос немного крупноват, но он же ангел, а не ангелица, интересно, а он и правда, бесплотный, или? Нежные щёки, белая кожа, ангел открыл рот, я ощутила свежее, как утро в летнем лесу, дыхание, я выпростала руку из пришедшего в негодность тела и хотела погладить ангела по щеке, а он испугался: чего он испугался? я только погладить хотела, он опять приблизил своё светлое лицо, и мои руки, прозрачные, помимо моей воли, клянусь, я не хотела! не хотела забирать его тело, вцепились в него, душа выбралась, и сердце моего трупа перестало биться.

Я стала ангелом с серыми глазами и длинной чёлкой.

В его теле я лежала в морге на кушетке, куда, как я понимаю, меня отволок медведь в белом халате, и слушала его причитания. Он гудел:

— Вот, наприсылают молодых ангелов, они и труп вскрыть нормально не могут!

Интересно: медведь, так же, как и я, называет этого юношу, у которого я украла тело, ангелом. Значит, действительно похож.

— И в обморок грохаются! Как ты будешь работать хирургом, если от первого же трупа сразу вянешь, как цветочек? — он ласково заглянул мне в лицо, а я лежала и думала, что первый же труп и забрал тело ангела, и я оказалась в теле юноши.

Если подумать, то сносить семь пар железных башмаков — это никакое не чудо, а вполне обычная вещь: твой любимый перестал тебя узнавать, то есть не узнаёт в тебе именно любимую, это обычная история, мильон таких!

Немного непривычно в мужском теле. У меня что, и пенис имеется?! Я потянулась к искомому органу. Точно. Есть!

Медведь заржал:

— Проверяешь? Да на месте. Всё на месте. Не беспокойся! Ты просто упал в обморок. «Как меня зовут?» — подумала я. Не знаю.

— Как меня зовут? — сейчас я могу делать всё, что хочу: медведь спишет любой мой косяк на результат обморока. Он улыбнулся:

— Александр.

— А фамилия?

— Пушкин, — заливается медведь.

— А Вас?

Медведь опешил. А что такого? Если я, допустим, забыл (а), как зовут меня, то почему я должен (а) помнить, как зовут его?!

— Вениамин Вениаминович меня зовут, сопля несчастная, Вен Веныч, короче, — и обиделся. Отвернулся. Сопит.

Ушёл. Возвращается: не выдержал и десяти минут, я лежу, привыкаю к мужскому телу. Подаёт мне литровую, не меньше, эмалированную кружку с чаем цвета дёгтя. Кружка похожа на детский горшок.

— Держи, — говорит Вен Веныч, простил значит.

Я села, приняла кружку обеими крупными белыми слегка волосатыми руками, как горячо! и заплакала, потому что не терплю нежности. Особенно трудно переносить её от людей типа Веныча.

— Ты что, Саня, ты что! — бормочет Веныч, тоже не переносит нежности, — не надо, родной. Не надо! Я никому не расскажу. Пей чай, Саня.

Я отставила кружку и обняла Веныча за шею, вот этого он не ожидал, он приложил к моей голове огромную ладонь, закрыв ухо, в голове сразу загудело, тот же эффект, что от морской раковины: шум моря, и прижал к не слишком чистому халату на груди, другой рукой похлопывает меня по спине:

— Что ты, Саня, что ты?! Всё хорошо.

Когда такой медведь шепчет, получается особенно трогательно. Реву.

* * *

Вен Веныч отвёл меня в общагу. Парни ржут, прикалываются надо мной, называя меня и друг друга каждый раз другими именами. Я слышу: Вы свинья, Модест Эрастович. От такого слышу, Эраст Модестович! Мальчишки, что с них возьмёшь!

Я отвернулась к стенке и думаю, как мне быть. Как мне идти к нему? Можно, конечно, вернуться на мою старую квартиру, назвать соседке, Мариванне, пароль, она знает, что нужно отдать ключи любому, кто его назовёт: семь пар железных башмаков.

Соколик мой забыл меня и никак не вспомнит. Никак не вспомнит меня соколик мой.

Надену своё лучшее платье, куплю парик, нормально, если он, конечно, на ноги не посмотрит. Ножки-то, ножки, у меня теперь сорок третьего размерчика, юношеские, слегка кривоватые. Мальчику-то без разницы, а прикинуться девушкой номер не пройдёт. А если не подкладывать грудь и не надевать парика? Пойти как мальчику, не в том смысле, что ему мальчики нравятся, нет, пойти как есть, юношей девятнадцати лет, в джинсах, в кроссовках, худеньким ангелом со светлой чёлкой, падающей на глаза. Саней. И попытаться ещё раз, может, он меня вспомнит? Финист мой, ясный сокол.

* * *

Звоню. Он смотрит в глазок. Я стою спокойно, выражение лица предельно нейтральное, чтобы его не напугать! Открывает.

— Здравствуйте! Если уж Вы не приглашаете меня к себе, давайте спустимся вниз, надо поговорить.

Он удивлён. Но мой спокойный доброжелательный тон, ровный голос, и полные достоинства слова возымели действие.

— Пойдёмте, — решился он.

Мы вышли из подъезда. Дом старый. Его строили после войны пленные немцы. Серый. Печальный какой-то. Забытый. Как будто его покинуло счастье. Четыре этажа. Сквозная арка.

Я вышла из подъезда за ним, подошла и села на скамейку под ясенем, под его прозрачной кроной. Рядом детская площадка. На ней никого, поздно уже. Для меня, так на всей планете никого нет, только он один. Финист, ясный сокол.

Может в моих интонациях почудилось ему что-то знакомое, или мои глаза что-то напомнили ему, и это чувство захватило его: паззл выпал и никак не встаёт на место, и он не успокоится, пока не вспомнит меня. Я смотрю на него, молчу. Даю ему время хорошенько рассмотреть меня, привыкнуть, изучить заново.

— Ну-с, молодой человек, какому счастливому стечению обстоятельств я обязан счастьем лицезреть Ваше юное лицо?

— Саня. Меня зовут Саня.

Меня и раньше тоже звали Саней, мне даже не надо привыкать к новому имени, какое было, такое и осталось.

— Илья Ильич, — его брови поехали вверх, — предлагаю Вам провести в некотором смысле психологический опыт, — его брови поднялись ещё выше. Вижу, ему интересно.

— Зачем мне это?

— Вы же хотите знать, как я угадал Ваше имя и отчество?

— Да тут и угадывать не надо, — И. И. с досадой покачал головой, — скоро не будет никаких секретов и тайн, и неприкосновенность личной жизни останется воспоминанием.

— Дайте мне всего лишь пятнадцать минут Вашего драгоценного времени!

— Допустим, я соглашусь.

— Мы сейчас вернёмся в Вашу квартиру, перед тем, как я войду, Вы завяжете мне глаза. И. И. нахмурился, но не стал возражать:

— И что?

— Я, с Вашего позволения, постараюсь Вас удивить. Вы ведь уверены, что не знаете меня? Значит, Вы никогда ранее со мной не говорили, и мы не проводили время у Вас дома? — спросила я как можно спокойнее и точнее перечисляя все ступени моего доказательства.

— Хорошо, давайте сыграем!

Сыграем? Это мне уже нравится! Я люблю играть!

И. И. жестом пригласил меня, я встал (а) и угловатой юношеской походкой пошёл (а) по хорошо знакомой мне асфальтовой дорожке, стараясь не наступать на осенние листья, мокнущие в тёмных лужах.

В молчании мы поднялись на третий этаж, и я замерла перед знакомой дверью.

Однажды, до того как я в первый раз умерла, в моей изначальной жизни, я, не застав его дома, вставила в дверную щель записку со своими стихами — как он ругал меня! Кругом чужие люди, храни тайну личной жизни, это могут использовать против меня, бла-бла-бла! Мне тогда показалось, что мне отрубили руки. Больше я так не делала. Так бывает, когда ты ограничиваешь не себя, а своего партнёра и невольно лишаешь себя неисполненных, неожиданных поступков другого человека. Будто отрубаешь ему руки. И он никогда не скажет тебе того, что хотел, потому что ты сам вырвал ему язык. Потому что ты пренебрёг им, показал ему, что он тебе не нужен и докучает тебе.

Мы остановились на площадке, и он тщательно завязал мне глаза. Туго.

— Проходите, юноша.

— Саня, — напомнила я ему. Он даже не запомнил, а ведь я уже называла себя!

— Проходите, Саня, — сказал он не дрогнувшим голосом.

Забыл. Он и правда меня забыл, — подумала я и шагнула в темноту его дома. Я встала спиной к двери. Протянула руки, будто готовилась принять мяч, играя в волейбол. Я постаралась успокоиться и начала:

— Слева стоит потемневший старый резной буфет. Прямо передо мной дверь в маленькую комнату, — я сделала шаг вперёд, ещё пять, значит, я в центре, — слева от меня вдоль стены — кровать. Это кровать Вашей матери, на ней она умерла, когда Вы были в Атлантике. По той же стене стоит пианино. Между окнами, их два, столик, на нём ряд книг, они карманного формата, среди них — Монтень. Козырная десятка: никто не знает про Монтеня, кроме меня!

Ахнул.

— Справа от меня напротив кровати Вашей матушки стоит телевизор.

И. И. дышал мне в ухо чуть чаще, чем раньше. Я отступила на шесть шагов назад, повернулась налево и вошла в комнату побольше.

— Слева от меня большой белый, будто засахаренный, куст коралла. Дальше диван, на диване несколько плюшевых игрушек, большой мишка в середине. Это игрушки Ваших детей, у Вас два сына, верно?

— Один. Второй умер, — холодным голосом произнёс он.

Я повернулась направо и сказала:

— С обеих сторон вдоль стен стоят книжные шкафы, перед окном письменный стол, он справа, и маленькая, детская? тахта и кресло. По стене огромное зеркало,

— Всё! Хватит, хватит! Удивил ты меня, Саня, — по голосу слышу, говорит с улыбкой И. И.

— Нет! — слишком громко говорю я, — не всё! — и бегу по коридору, поворачиваю налево, оказываюсь в кухне:

— Слева диван, — хожу козырным валетом, — над диваном висит карта мирового океана, так называемая карта с белыми изобатами, стол — круглый, — козырная дама, на плите блюдце с обгоревшими спичками — козырной король! На стене возле двери — плакат, на нём лист зелёный, его ножка превращается в обгорелую, как на блюдечке на плите, спичку — козырной туз!

И. И. молчит, но вокруг него электрическое поле, пробегают и трещат разряды.

— А ещё у Вас нет помойного ведра, и мусор Вы складываете в пустые пакеты из-под молока и выносите их по пути на работу! Что там есть в колоде? Джокер! Я Джокер!

В окно стучат с дождём и ветром пополам ветки ясеня, окно распахивается, и я слышу звон стекла, и на лицо мне падают холодные капли осеннего дождя. Я, не снимая повязки, вслепую выбегаю из квартиры, я не хочу видеть сейчас его лицо, не хочу!

Кажется, я опять сделала что-то не так. Осталось две пары железных башмаков. Попробую ещё!

Шестая пара

Он распахнул дверь. Я добилась:

— Я узнал тебя по глазам, по свету в них, по тому, как ты смотришь на меня, узнал. Только ты смотрела и смотришь на меня так! — С любовью, — про любовь он, конечно, не говорит, это в моей голове звучит.

— Проходи, я так тебя ждал, наконец-то, ты пришла. Хочешь чего-нибудь? — спрашивает он просто. Спокойно. Как будто я выходила на пять минут в магазинчик за хлебом. Это «Хочешь чего-нибудь?» в его устах звучит для меня как «я люблю тебя, я жить без тебя не могу».

— Хочу! Конечно, хочу! Всего! Чего угодно! Чаю. Кофе, водки, бутерброд, холодную котлету. Варёную свёклу! Оливок! — кричу я про себя. Молча.

Ничего не хочу, лишь бы знать, что ты рядом, — звенит у меня в мозгу, — я даже могу не подходить к тебе. Не беспокоить. Не отвлекать, лишь бы слышать, как ты ходишь, как ты моешь руки, как открываешь окно, как ставишь чайник на огонь, я вообще могу стать невидимкою, чтобы ты вообще не замечал, что я здесь. Могу отрубить себе руки, могу отрезать язык, могу встать к дверному косяку и пробить мочки ушей чем-нибудь острым, например, шилом, серьгами, в доказательство, что я твоя, что я твоя добровольная раба, служанка, королева, госпожа, и пригвоздить, и стоять столько, сколько ты захочешь, я не устану, не буду жаловаться, я буду стоять с радостью.

Я приклеилась к тебе, именно приклеилась, ты мой воздух, ты хлеб мой насущный, моя икона, мои мысли, мои стихи и вся моя жизнь, я всё время хочу тебя обнять, мои руки непроизвольно тянутся к тебе, и, когда ты просто поворачиваешь голову в противоположную от меня сторону, я боюсь, что умру, но ты отводишь мои руки и тихо, терпеливо и от этого мне ещё больнее, говоришь:

— Дай мне пространство, я не могу дышать, ты душишь меня, — а когда-то говорил, что «я тебя любил, люблю и буду любить», а сейчас:

— Убери руки.

(После этих слов точно отрублю их на хрен!)

Мне так невыносимо больно, что я уже не могу плакать: веки, пропитанные слезами, распухли так, что кажется, они вывернуты наружу, и на улицу я могу выходить только в тёмных очках. Я не могу ни о чём думать, я завишу от него: он податель всех милостей, кстати, по-польски «любовь» это «милость». А я так не могу, не хочу зависеть, не хочу просить, не буду просить, я не могу так жить, лучше я умру.

* * *

Я сижу за круглым столом в кухне с газовой колонкой, на диване под картой мирового океана с белыми изобатами, и, как стручки гороха, вышелушиваю из блистеров таблетки, на двери в кухне висит плакат с зелёным, подпаленным снизу листиком, «табиатро эх тиёд кунед», береги лес от пожара, написано на нём, эта надпись врезалась мне в память как «мене такел фарес», я знаю эти слова наизусть, мне не надо видеть их, они написаны пылающими буквами прямо в мозгу.

Напрасно я мучилась: одну за другой стоптала шесть из семи пар железных башмаков, напрасно забрала чужие тела, напрасно лишила жизни шесть человек, напрасно взяла на себя смертный грех — шесть раз, всё напрасно! Он вспомнил меня, я здесь, но я ему не нужна.

Мои глаза распухли и превратились в щёлочки, периодически на них надо плескать холодной водой, чтобы хоть немного снять отёк, и глаза режет — их больно держать открытыми: даже воздух обжигает их, от слёз они стали такими чувствительными.

Использована предпоследняя пара железных башмаков. Я, казалось бы, добилась своего: он меня вспомнил. Но это не принесло мне удовлетворения: он меня вспомнил, но я ему не нужна. Ему нужен покой.

Мне тоже нужен покой. Вечный.

Я закрываю поплотнее дверь в кухню, закрываю окно, выходящее в прохладную августовскую ночь, в тёмную листву, которая волнуется от движения ветра внезапными тревожными вздохами, что она хочет мне сказать? что она так тревожно и настойчиво мне шепчет, я не понимаю, хотя стараюсь, очень стараюсь понять. В листве тают туманные сферы фонарей, тени играют, листья шелестят, я смотрю и не могу налюбоваться, я так август люблю, когда чуть прохладными вечерами ты будто сама растворяешься в синем вечере, идёшь, наступая на беззвучно мятущиеся синхронно с шепчущими листьями их кружевные тени на асфальте, и сердце щемит от лёгкого чувства потери, с которой ты почти примирилась, забыла себя и начинаешь сначала.

Осталась последняя пара, седьмая, но я не поддамся искушению начать сначала. Больше не хочу.

Я с сожалением отрываюсь от окна и открываю газ в колонке, но не спешу зажигать спичку, пожалуй, я не буду её вовсе зажигать, ссыпаю таблетки в подставленную лодочкой ладонь, горка большая и они срываются с её вершины, падают, как будто капают и катятся по полу, плевать на них, я подношу их к лицу и забираю таблетки губами, они приклеиваются к языку, впитывая в себя влагу, у таблеток такой противный вкус, язык немеет, я набираю их полный рот, слюна течёт по горлу горькая-горькая, но она снимает боль и даёт забвение, я встаю, наливаю полстакана воды, ещё не поздно выплюнуть: они медленно растворяются, но я делаю глоток — таблетки проглочены, язык во рту вообще не ворочается, онемел, пытаюсь сказать что-то, чтобы только услышать собственный голос, но раздаётся мычание, нечленораздельное, не моё как будто. Всё кончено.

Спать совершенно не хочется, голова стала лёгкой, горячей, гулкой и ясной, только в ней мало мыслей: две-три не больше, они летают как шарики в черепной коробке, я не могу их поймать, чтобы рассмотреть, они ускользают.

Я переставляю ноги как заведённая игрушка, гашу свет и ложусь калачиком на диван, подтянув колени к подбородку, под картой мирового океана с белыми изобатами, мне всё равно, я испытываю облегчение, как будто прыгнула с обрыва, пустая голова приятно кружится, я закрываю глаза и воздух уже не режет раскалённым холодом радужку.

В желудке неспешно растворяются таблетки димедрола; и кухню в доме, построенном пленными немцами, под тихое умиротворяющее шипение колонки заполняет запах газа.

А за окном тихо-тихо.

Но когда налетает ветер, тревожно и настойчиво, неслышно для меня, шепчутся и вздыхают деревья. Я помню и люблю этот шум, под который засну.

Седьмая пара

Если кому нужны, заберите у Мариванны. Пароль вы знаете: семь пар железных башмаков.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Трель дьявола. Премия им. Ф. М. Достоевского предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я