Голоса на обочине

Александр Станиславович Малиновский, 2015

В предлагаемый сборник прозы известного русского писателя Александра Малиновского вошли пять повестей. В них описаны самые, казалось бы, обычные жизненные ситуации. Но они дают возможность пытливому читателю приблизиться к осмыслению более чем полувекового пути России с его главными смыслами. Каждую отдельную судьбу человека автор видит вписанной в общую историю России. Старшее поколение невольно найдёт в этой книге похожее из своей судьбы, молодые читатели – неразрывную связь с прошлым.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Голоса на обочине предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Голоса на обочине

Голоса

…Совсем седой старик. Сидит, как и в прошлый наш разговор, на разлапистом пне. У ног — широченная Волга. Мы уже несколько раз с ним говорили. Образование у него, как он сказал, ниже среднего. Мыслит всерьёз и сосредоточенно. Может, как раз благодаря отсутствию этого самого среднего образования…

— Тебе самому-то сколько? Седой уж… — встретил он меня вопросом, будто мы и не прерывали вчерашний наш разговор.

— За шестьдесят, — отвечаю.

— Вот так! Тожа, значит, маешься! Попал в тот круг, где вопросов больше, чем ответов… Говоришь, что хотел бы пройти с каким-то своим зеркалом по увечной нашей дороге?.. По которой бредём все мы… И услышать отразившиеся голоса и мысли?.. Что ж… Каждому своё… Что это за зеркало такое?.. Мне внук, когда последний раз из города приезжал, сказывал, что где-то читал, мол, человеку отпущено для жизни по норме шестьдесят лет. Так мудрецы на Памире считают! Не все. В одном месте где-то, высоко в горах.

— Что-то маловато, — засомневался я, присаживаясь рядом на массивный, вывернутый из песка корень.

— И я сказал ему, что больно уж вобрез. Я слышал другое. Он разъяснил: до шестидесяти лет человек должон успеть всё, что положено ему в жизни. Понять всё, разложить по полочкам…

— Не скучно ли тем, кто всё понял? До дна исчерпал. Интерес исчезнет!.. И сколько тех, кому за шестьдесят лет! Тут как? — вырвалось у меня.

— Как?! Всё определено, — отвечает бодро и, кажется, не лукавя. — Вот таким как мы с тобой — им отведено, кому сколько дополнительно ещё годков! Чтоб попыхтели ночами на подушке. Помучались, раз вовремя-то не осмыслили. Мне вот уже за восемьдесят. Как я маюсь! И не только по ночам… Думаешь, что седые волосы только от мудрости? Чуток ошибаешься…

Я намеренно молчу. Мне интересны слова старика — не мои.

Он продолжает:

— Вот ты сам — наглядный пример! Что-то понять хочешь, а всё вдогонку! Чтоб оправдаться?.. Хочешь, а не торопишься… Время тянешь? Выбираешь, с какой скоростью двигаться?.. Хитришь?! Чтоб ещё добавили?.. Знаешь про этих горцев?

Говорит так — и не взять в толк: намеренно меня морочит? Либо так простодушен? Лица не видать — одни глаза. Остальное — седые космы волос. И глаза-то! Словно растворены синью волжского водного и небесного простора. Теряешься в них… И этот его голос…

…Отойду от старика, в сторонку от скрипучего голоса по кромке влажного волжского бережка… Чтоб помолчать… подумать одному. Отдохнуть от нависших вопросов… А не получается… Звучат голоса! Из всей моей жизни. И прошлой, и настоящей… Голоса тех, кого знал. Кого обидел ненароком, кто меня не понял… Во мне ли в одном такое многоголосье? Каждому в свой час… И своё… И нет разницы: в степи ли, в горах ли ты бредёшь… Или, как я, — по берегу великой, притихшей в осеннем ознобе реки…

Грешница

Она говорит, будто причитает:

— И что же я наделала?… Не знаю, зачем вам всё это говорю, для чего? Я в храме сколько раз уж молилась… И прощения просила. А легче не делается… И куда мне податься теперь? С такой-то моей бедой… Всё было устраивалось у моего сына. Про себя-то уж не говорю… Про себя перестала и думать… Но нет, на втором курсе медицинского училища сын заерепенился: «Не по мне это! Нищая профессия! Уйду в строительный техникум!» Ушёл. Не учился, а делал только вид. Не знал, чем заняться.

А тут пособили: сел на иглу. Колоться стал. Наркоман! Мой Владька — наркоман! Всё казалось, что эта напасть хоть и рядом, но где-то в стороне, а тут…

Ума не приложу. И так, и эдак: ни в какую… Учёбу забросил окончательно.

Когда муж спивался, а потом отравился палёной водкой — я прозевала. Винила себя… А тут! Развила деятельность!.. У меня военком знакомый. Несколько раз пиявки ему ставила.

— Помогите, Юрий Петрович, — завопила безудержно, — пропадает парень! Знаю, что непутёвый! Год уж не учится, только числится студентом, и вас обманывает. В армии одно спасение!

А ему уж двадцатый год, Владиславу-то. Забрали! Год прослужил. Слава Богу, как все! Выправился.

Я настояла, чтоб оставили служить контрактником. Успокоилась! А тут: хлоп! Избил он молоденького солдатика. Да так, что суд будет теперь. Инвалидность получил солдатик этот. От наркоты сына увела, а в тюрьму толкнула…

Не грешница я, а преступница… На себя по-другому взглянула. Я-то?.. Сама-то?.. От меня идёт всё!.. Я три аборта сделала, муж жив был, думала, знаю, что делаю, к чему нищету плодить… А слепой оказалась… Тяжело было в девяностых: муж совсем остался без работы. А я врач — хоть плачь! Безденежье… Но как-то надо было… Что наделала!

Как прижало, тогда только и поняла… Этого тяну из трясины, а сама три невинные души загубила по глупости своей…

Если хоть один бы из них хорошим человеком стал, мне бы оправдание было за то, что живу! Глядишь, было бы к кому прислониться. А так… кому я нужна?..

…На мне всё висит это! На одной… И не замолить мне грех свой…

Рай в отдельно взятой семье

Вылет самолёта рейсом «Москва-Самара» откладывался несколько раз. Непогода!

Уже четвёртый час маюсь в зале ожидания аэропорта «Внуково». Рядом семейная чета. Тоже самарские, точнее из области. Она — солидная, крепко поначалу видно скроенная дама. Теперь ходит с палкой, подволакивая левую ногу. Директор сельской школы. Зовут Зинаидой Васильевной.

Он — худощавый, подвижный. Как подросток, в отличии от своей жены всё куда-то готов сорваться. Но жизненное пространство в зале ожидания ограничено. Компенсирует этот недостаток говором. Сбивчивым, непоследовательным, но простодушно-доверительным. Жена включается в разговор вескими короткими фразами. То ли они соскучились по землякам, то ли так устроены оба.

Возвращаются из Марианских Лазней после лечения. Обоим за пятьдесят. Про болячки мы, кажется, уже наговорились. И Дмитрий как-то было даже заскучал, исчерпав тему.

Но встрепенулся, когда я спросил:

— Часто бываете в Лазнях? Недёшево.

— Часто! — удивился Дмитрий. — Первый раз!

…Жили в Казахстане. Пришла пора ехать в Россию. А куда?

На голое место. Ни работы, ни жилья. Хотел к себе на родину, в Казань, но жена вот в свою рязань утянула — в Самару. Первые два года челночничал. Торговал часами, чем только не торговал… Вымотался… Желудок я тогда посадил. Мотался с часами этими…

…Уехали в район к дяде моей Зины. Нашли халупу, где жить.

Кроликов разводили, потом свиней… Выращивал капусту, морковь, картошку. Морока.

Как повезло мне механиком устроиться к одному местному предпринимателю, легче стало дышать… Вся автотранспортная техника на мне теперь. А Зина стала директором школы.

— Вы же говорили, что она бухгалтер по образованию?

— Ну да. Сначала бухгалтером в школе, а потом школой командовать стала. Ну, шеф мой, он авторитет в районе, помог, конечно… А что вообще-то? В школе главное: учёт, бухгалтерию поставить как надо. А учителя своё дело знают!

— Если б не Ася, был бы ты здесь во Внуково? Механик, директор!

— Да, да, — с готовностью подхватил Дмитрий, — дочь удачно вышла замуж! Она окончила школу с отличием, потом плановый институт с красным дипломом. Но это бы ничего! Поехала когда на практику в Швейцарию, познакомилась с немцем. Поженились. Теперь она живёт в Швейцарии. Два языка знает — немецкий и английский. Это заслуга Зины вот. Немец — активный такой! Купили нам путёвки в Чехию. Такое увидеть! Заграница! — кивнул на сумку. — Она приезжала к нам туда, Ася. Привезла компьютер. Себе новый купила. Это, конечно, всё благодаря Зине. Она тянула её на золотую медаль в школе. Всё положили и для учёбы в городе… Снимали квартиру ей. Я через два дня за 150 километров ездил, возил ей еду: мать готовила. Только учись! И вот результат! Живёт теперь в собственной квартире в Швейцарии. Это после нашей деревни! Нам повезло! Жизнь удалась, можно сказать! Взлёт! За дочерью и сын потянулся. Такая же методика. В школе мать держала в руках руль. Потом я! А кто, окромя нас самих? От армии я его отмазал. В аспирантуру заочную оформили. Выложился, конечно. Всё удачно! А что? Он и в институте отличник. Уже съездил на стажировку в Германию. Предлагают остаться работать. Они оба, и дочь, и сын, учили немецкий ещё в школе.

Заметив, очевидно, некоторую мою раздумчивость при таком его рассказе, повторил вновь с напором:

— А что? Если государство так к кадрам относится, то кто должен? Он отличник! Ему дорогу надо давать!..

— Дмитрий, а помнишь? — говорю я. — В наше время, в 60-70 — х годах ещё, если в армию не брали, как бы дефектным считался. И девчонки на таких по-другому смотрели!..

— Помню, как же не помню. Сам на флот рвался безудержно!

На море хотелось после наших степей. Но — не судьба!..

Он было воодушевился, начав вспоминать о службе, но… вдруг смолк. Прошёлся туда-сюда вдоль ряда кресел неровной своей походкой, видно, борясь с чем-то в себе. Произнёс, остановившись:

— Это раньше! Так было. А ещё как было? Подзабыли!.. Вот Карловы Вары… Я их, только когда служил, видел. Возили нас, солдатиков, на экскурсию. И всю жизнь потом их вспоминал, как чудо! Когда б мне такое ещё увидеть?! А тут мы с Зиной сели в Лазнях на поезд, и через тридцать минут вот они — Карловы Вары! Жизнь удалась! Натерпелись! Намыкались, но удалась! Когда бы я мог махнуть за границу?! И дети мои когда?!

В этом его «когда» было и удивление, и досада, и… сразу не скажешь, что ещё…

— Рай в отдельно взятой семье? — невольно вырвалось у меня. Он вперился в меня жгучим взглядом. Видно было, что механизмы в голове заработали ускоренно, но жена опередила:

— А что? В отдельной семье? В каждой семье упираться надо!

Тогда и толк… Кто мешает?

«Какой толк? О чём она? Если так, то надо всем упереться и… всем уехать?! — язвил во мне мой маленький язычок. — А кто останется?»

А большим языком сказал, не имея никакого желания обидеть своих собеседников, может, даже наоборот:

— Не каждый так может, как в вашей семье…

— Ну тогда какие претензии? — развёл руками Дмитрий.

Я молчал. «Претензии!» Действительно: какие претензии?..

…Радоваться бы безоглядно за них, за такую слаженную семью. Да что-то, что не сразу выразить словом, удерживает…

Мстительница

Унылое это дело — сидеть перед кабинами пенсионного фонда и ждать своей очереди. Чисто, уютно. Электронное табло высвечивает номер очередного посетителя. Всё чинно и упорядочено. Но народу…

…Рядом две старушки. Совсем пожилые. Ведут беседу. Ближняя ко мне, остроносенькая, лет за восемьдесят, божий одуванчик, рассказывает:

— Теперь, когда моих всех давно нет уже, даже внучки, взялась я изучать и восстанавливать свою родословную. Много чего интересного! Как мы умудрялись ничего не знать! Прислали на мой запрос из Перми, что прадед мой, Михаил Леонтьевич, был крупный предприниматель и купец. В революцию отобрали у него много чего. Лошадей только около сотни. Коров, овец, имущества — на двух листах перечень. А в конце, представляешь, указано, что забрали пуд золота.

— И что? — её собеседница, крупная, с мясистым носом, с трудом умещающаяся в кресле женщина, смотрит через толстые стёкла очков иронично. — Обещали пару гнедых с тарантасом вернуть? И грамм сто золота?

— Я об этом и не помышляю, — говорит «одуванчик». — Другое придумала! Я отомщу! Стыд! Сижу на такой пенсии!

Собеседница её повернулась к говорившей всем корпусом. Да так, что кресло под ней колыхнулось из стороны в сторону. Поинтересовалась:

— Как же ты отомстишь?

— А вот так! Возьму три миллиона рублей в кредит в государственном банке. И раздам студентам. Они у соседки моей живут. Насмотрелась. Без ничевошеньки маются.

— А дальше?

— Что дальше? Возьму — отдам студентам! И помру. Взятки с меня гладки!

Соседка громко удивилась:

— Голубка дряхлая моя, кто ж тебе даст-то? Три миллиона!

У тебя ж поручителей нет! Это раз! Кто поручится? Второе: нужен залог! А твоя однокомнатная хрущёвка — кому нужна?

— Не дадут? — спокойно удивилась «голубка».

— Не дадут! — последовал уверенный ответ.

Наступила было значительная пауза, но «голубка» встрепенулась и пролепетала, будто прошелестела маленькими и лёгкими крылышками:

— Тогда я приму свои категорические меры! Отомщу всё равно! За всех!

— Какие такие меры?

— Буду как можно дольше жить! И пусть маются со мной — платят мне мою законную пенсию. Для меня оскорбительно маленькую, а для них — сверхнепосильную!

— Не надорвались бы, — скороговоркой отреагировала соседка и забегала суетливо взглядом по ряду светящихся электронных табло, боясь пропустить свою очередь.

«Голубка» сидела неподвижно. Глядя остановившимся взглядом поверх голов рядом сидящих.

Что она видела? И о чём думала? Наверняка не о злосчастном пуде золота печалилась. Скорее, о том, чему нет цены, нет измерения: о загубленных в лихие годины жизнях печалилась…

Петька-здвездочёт

На носу учебный год. Начали съезжаться в интернат его шумные воспитанники. Среди них неприметный четвероклассник Петька. Новенький.

Вечером — отбой. А Петьки нет! Ушёл из интерната? Куда ушёл?

ЧП! Обыскали все помещения. Нет Петьки! Слышу какой-то шум на верху здания интерната. Я — к пожарной лестнице! По лестнице — наверх, к потолку! Вот он — люк! Не закрыт. Я — на чердак! С чердака — на крышу! А там, вот он: сидит на шифере Петька. И смотрит…

— Ты чего тут?

— Марь Ивановна, какая тут красота! Интересно так! Вот, посмотрите, — и тычет пальцем в небо.

У него и в голове нет мыслей о том, в каком я состоянии.

— Смотрите! Вон лес, а за ним горы… А за ними что? И что за горизонтом? Это ж так интересно!

Я вытянула шею, смотрю.

— В нашем посёлке все дома одноэтажные, а здесь! Как здорово! Я не ожидал такого… Думал, скукота будет в интернате.

Встал, схватил меня за руку:

— Смотрите, одна звезда за другой гонится!

Смотрю. И правда: две таких крупных звезды на небе! Летят вместе вниз. Гляжу и не могу оторваться: завораживает.

— Марь Ивановна, темно ведь как! Они, наверное, разбились?

Их не стало… А осколки куда подевались? Марь Ивановна? Их кто-то там за горами подберёт? Уже четыре звезды так упали. Как вы думаете, у нас что-то похожее на тунгусский метеорит может пролететь? Вот бы!

Вопросы сыплются, как горох. У меня вся злость пропала.

Вместе с ним смотрю на небо, как впервые вижу… Стыдно стало отчего-то, будто стала взрослой и предала что-то в себе, а он… обезоружил меня, поставил на место.

…Посидели мы, посмотрели. Прижавшись ко мне, согрелся под боком Петька. Стал сонным.

…Начали спускаться вниз. Спустились. Народ нас ждёт. Успокоились, пошли спать.

На другой день я распорядилась закрыть лаз на замок. Петя такими грустными глазами стал на меня смотреть. И я сдалась… Полезет ещё по пожарной лестнице.

Вместе с ним украдкой несколько раз потом поднимались на крышу. Я трубу раздобыла… Наблюдали за звёздами, за небом. Он так много хотел знать! Я ему помогала книжки по астрономии доставать. А он несколько раз доклады делал для ребят. Важный такой… Поход с ребятами на крышу делали. Его все так и звали — звездочёт.

…Родители его переехали в Ульяновск, и наш звездочёт вместе с ними.

…А мне грустно так стало, будто во второй раз с детством своим простилась.

На обочине

Опять этот старик на берегу Волги. Мы с ним говорим не один уже раз.

Вернее говорил-то больше он. Моё дело — слушать.

— Зовут меня Иваном Сергеевичем, как Тургенева, — сказал он мне сегодня. — Про вас я узнал. Вы книжки пишите. Мне про то пастух коровий Володя сказал. У него есть одна ваша, тоненькая такая.

«Вот почему, — отметил я про себя, — он назвал меня впервые на «вы»».

…И сегодня в разговоре старик часто повторялся, как и прежде. Видно по всему, что постоянно думает над тем, что говорит. Пытается выбраться из плена, а всё ж не по силам.

Одному не по силам, вот опять попался ему я…

Но от меня большая ли помощь?..

А он, кажется, на меня и не надеется:

— Говорил, что тоже силишься понять жизнь? Такую какая есть, какой она стала. И почему она такая? Определена граница, двух твоих институтов не хватит… Понял ли я, что такое жизнь, в свои восемьдесят лет? А как её успеешь понять, когда будто в одну дверь вошёл, а в другую тотчас вышел!.. — он оказывается помнил наши разговоры дословно. — Написать хочешь повесть о простом человеке? Но ведь была уже «Повесть о настоящем человеке»? По-другому хочешь сказать? Ну-ну…

Старик было смолк. Но его тут же толкнуло изнутри, он встряхнул большой белой головой:

— У нас на магистрали, на большаке сейчас кто? Скажи мне? — он перешёл, не заметив на «ты». — Молчишь! А я отвечу! Не сразу, потерпи.

Встал, чуть прошёлся, разминая ноги. Остановился около меня, заговорил нервно:

— Жизнь наша — Россия! Без России мы никто! А какой Россия стала?.. Помнишь, у Шукшина кино было? Там один мужик начитался Гоголя и придавил себя вопросом: «Если Россия — птица-тройка. И мчится, как птица, то кто на тройке? Ответь мне?» Так, по-моему, спрашивал? Михаил Ульянов, ну, который играл этого дошлого мужика. Вон когда ещё накренились мы… И домчались такими до конца двадцатого века. Перенесла Россия нанесённый удар, переживём и нынешние беды… А пока у нас на самом виду Бога не ведающие люди. Торгаши! Разворовывают, растаскивают всё, что могут. По алчности. Не моргнув глазом, считая это за доблесть. успех любой ценой! и сколько тех, кто от безысходности, от нужды переступил черту?! Копошатся… Многие на обочине оказались. Те, которые не торгуют ни ворованным, никаким… Мильёны таких!.. Трудятся как и раньше. Или доживают своё, кто стар. И ненужным оказался… Если их и видят пока, то смотрят на них, как на дефектных каких… Вот тебе и матерьял для второго тома «Мёртвых душ». Бери его прямо из жизни. Черпай по полной… Только душу не выстуди…

Весна в интернате

В наш интернат брали из больших семей и где не было одного родителя.

Без интерната, не знаю, что бы из меня получилось в жизни…

У мамы нас четверо, она неграмотная…

В интернате были свиньи, коровы, огороды. Одежда всегда у всех аккуратная. Я до интерната никогда не носила туфли, откуда им взяться? А тут одели, обули нас. Всё как положено. Научили шить. За выходные я могла сшить два сарафанчика. Во как!

Кормили хорошо. Полдник. Сыр, масло, пельмени сами делали. А нас — около трёхсот человек. Дядя Коля поваром был, такой добрый. А жена его Зина — завхоз. Они часто брали меня к себе на выходные. Люди такие сердечные. Хоть и хорошо было в интернате, а в семью хотелось…

…Нас родители не брали на лето домой. Нечем было кормить.

Зато походы какие! На всю жизнь в памяти остались…

У меня, кроме походов и рисования, ещё одно увлечение было.

Перед самыми окнами интерната был лесок: старые тополя, клёны, три огромных ясеня. А вдоль этого леска посажены молодые деревья, рядком. Я до сих пор хорошо помню. Слева направо: две сосёнки, клён, потом вяз, совсем от него недалеко — дубок, затем — три черёмухи (одна за одной), два куста сирени. И, наконец, последняя в ряду — ива. Такая кустистая и развесистая. Плакучая.

Как я любила возиться с этими деревцами! Завела дневник наблюдений и старалась заносить в него всё примечательное. Тогда ведь не было ещё ни телевизоров, ни магнитофонов, ни сотовых телефонов, как теперь. Свободными были…

Книги и природа!.. Экологически чистое детство! Так теперь я скажу.

Помню, весна пришла. Да такая скорая! К апрелю сильно разогрело. Лето! Весь апрель солнечный! И только к самому концу похолодало. Пошли дожди, да с грозами!

Промыло всё весенним дождичком. Чистенько так стало.

И небо ясное. Мы дня за три артелью весь лесок почистили, вырубку организовали. Красота! И… скукожились! Что же это мы? В леске-то обычно соловьи в чащобе распевают, а теперь всё поредело. Прилетят ли певцы наши? Прилетели! В ночь на первое мая, в третьем часу запел первый соловей. Да так звонко! Как я проснулась, сама не знаю. Будто кто толкнул меня. Распахнула окно… сказка!..

Выскочила я через окно в соловьиную ночь к сизой весенней зелени, освещённой луной, и не могла успокоиться. Смотрела на луну, на всё вокруг, ставшее под вязкой прохладой неба неузнаваемым, и готова была разрыдаться, сама не зная от чего. Странный свет луны, её многозначительное молчание и торжественность говорили о чём-то таком важном, чего днём мы не замечаем, не чувствуем… Лунный свет будто давал сигнал того, что скоро дано мне будет понять сердцем…

До конца соловьиной ночи я так и не смогла уснуть… Как я в те годы любила весну! За то, что она приносила простор зелёного мира, море тепла, свободу светло-голубого, прорвавшегося из зимних холодов, утреннего неба… Приносила тревожное ожидание чего-то неясного, смутного, обещающего такое, чего в твоей жизни ещё не было, но непременно должно быть… Весенний свет вершил во мне какую-то важную для меня работу.

…Первые дни мая. Солнце парит крепко. А зайдёшь в тенёчек — холодно так! Земля от зимы ещё не отошла. Держит холод.

…Всякое дерево по-своему оживает в такое время. Сосёнки хоть и зелёные, а обновления особого не чувствуется, кончики ветвей украсились мутовками, но всё сдержанно, суховато…

Другое дело — разрогатившийся клён. Весь покрыт листвой, совсем летней! У вяза — своё. Толстый уже, почти в руку внизу, стоит с чуть ожившими почками. Еле-еле проглядывает из них тугая зелень.

А дубочек, чуть потоньше вяза, совсем будто неживой: почки набухают, а никакой зелени. Стоит стройный, повыше вяза, не похожий на своих сородичей в леске. Ему Колька Таликин уже два года обрезает боковые ветки, и он тянется вверх. Стройнее всех!

— Я сделаю так, чтобы он был тонким и высоким, как тополь! — заявляет.

— Зачем? — спрашиваю Кольку.

— Мне интересно.

У черёмухи уже висят фонарики, но белые только наполовину.

К кончику такой фонарик сходит на конце маленькими, уменьшающимися в диаметре шариками. В каждом из них проглядывает цветок.

…Цветочки, если взять в руки, уже едва уловимо источают свой удивительный запах. Не то, что цветки сирени, которые пока тёмные ещё совсем и пахнут только одной зеленью.

Зато плакучая ива — царевна на всю округу. Её тонкие ветки свисают вниз, образуя девичью причёску. И каждая веточка, кроме изящных, тонких и узких листиков, украшена золотистыми серёжками. Их очень много, серёжек этих! Присмотришься и увидишь, что едва ли не из каждой почки, выпустившей свой листочек, выскочила и золотистая, извивающаяся, мохнатая, похожая на тонкую гусеницу, серёжка.

К иве нестерпимо хочется подойти и потрогать её или что-нибудь сказать ей. Но подойти очень близко не так-то просто. Около неё, вокруг, зеленеют вовсю ландыши. Боязно ступить ногой… Нигде нет, а под ивой столько их, ландышей! Мраморных ландышевых колокольчиков ещё нет. Но, кажется, если проспишь, придёшь утром попозже, а они вот уже позванивают хрустальным, холодноватым звоном.

У вишни, которая в мой рост, цветки тугие и кругленькие. Вот-вот стрельнут бело-розовыми бутончиками… Любопытно так!

В лес весна приходит раньше, чем куда-либо. Потому и тянешься к нему. Ждёшь чуда…

Весна вся соткана из ожидания.

…А кругом столько забот и игр! Надо побывать на холмах, поиграть в салки. Мальчишки гурьбой выливают сусликов… То тут, то там гуртуются…

…Теплынь! Девчата в майках. Одно только… мальчишки начали щупать девчат. Какая зазевается… схватит до боли раз, другой… и убежит тут же… Девчонки идут жаловаться к Вере Ивановне. А она успокаивает, как может: «Мальчишки растут, и вы растёте. Ничего у вас тут вот не было, а теперь… Что это у вас за бугорки растут? Как почечки по весне… Им, мальчишкам, интересно».

…Были у нас две девочки-близнецы: Лида и Таня. Их никто не различал. Заставили Лиду косички носить, а Тане короткую стрижку определили. Лиды уже нет. А с Таней я списалась недавно, она в тех краях так и живёт. «Озера, в котором мы с ребятами ловили раков и тут же в большом ведре варили, — пишет, — уже давно нет. Так, болотце осталось… не узнать… Ни раков, ни ежевики нет. Того дома, в котором интернат был, тоже нет. Кафе и бензозаправка теперь там».

А те, наши деревья, сообщает Татьяна, стоят. Вымахали! Больше пятидесяти лет минуло. Хочется съездить, посмотреть…

Но с моими-то ногами как теперь?..

Враги

Перед самой смертью дед мой рассказывал, как каялся:

«Прибыл и к нам уполномоченный в 37-ом году.

— От вас должно быть три врага народа, — заявляет.

— Да как это? У нас нет таких!..

— В соседней Лобачёвке пятерых арестовали, а у вас вдвое больше народу и никого нет? — говорит и смотрит поверх наших голов. — Не вникнете в ситуацию, будем разбираться с вами лично. Укрывательство — дело куда как серьёзное!..

Уехал уполномоченный.

Надо что-то делать… Сидим, думаем. Я — председатель сельсовета и ещё двое из активистов. Пётр Конкин — из бывших балтийских моряков, безрукий. И этот, Кандауров Сашуня, вёрткий такой…

Кандауров говорит:

— Давайте Кичигина: у него отец, чтобы в гражданскую Чапаеву не давать коня, загнал животине в копыто гвоздь.

Пётр Конкин вскинулся:

— Это ж твой отец, Сашуня, загнал коню гвоздь, мне рассказывали…

— Ну, мой, не мой! Их обоих уже нет. Чего ты хочешь? В Сибирь?

Молчит Конкин. Понял, кто перед ним.

А Кандауров дальше:

— Второй — Ванька Лашманкин. Он в колхозе украл гужи, чтобы валенки подшивать.

— Было это? — спрашиваю.

— А ты проверь теперь! — отвечает.

Вижу, Конкин какой-то другой стал. Лицо багровое. Потное.

Переживает, что ли? Проникся ответственностью.

Говорит бывший матросик:

— Третьим пусть будет Мотькин Захар. Ходит, смотрит и всё время молчит! А вижу, ненавидит нас. Этот точно — контра. От него всего можно ждать, затаившийся враг! В церковь ходит за пятнадцать вёрст в Петряевку.

…Ещё двух подобрали. Пятерых в общей сложности. На двоих последних не стали пока искать провинность. Написали на бумажках фамилии. Скатали и бросили в картуз. Жребий чтоб тянуть. Сашуня Кандауров запустил ручонку и вытащил бумажки с первыми тремя кандидатами, которым мы определили вину.

Какое-то даже облегчение наступило: не надо на тех двоих чего-то там писать. Всё в аккурат: трое есть! Так и определились.

Приехал уполномоченный. Поблагодарил за бдительность и уехал.

Никто из троих, которых следом забрали, в нашу Осиновку потом не вернулся…»

Как сусликов…

Добираемся с женой из Галича в Москву. Попутчик в купе пожилой, уступчивый. Предложил моей жене нижнюю полку. Часто выходит курить, когда возвращается, дышать в купе становится тяжелее. Сам говорить не начинает, а на разговор идёт, но не сразу… Я же, почувствовав за сдержанностью нелёгкую судьбу, исподволь пытаюсь его разговорить.

Рассказывает:

— Наступили девяностые. Шахта стала убыточной. Я — горный мастер, брат — начальник участка. Оба работаем на одной шахте. У нас в городе многие так. Предприятие — градообразующее. Шахту закрыли. И сразу залили водой. Нас, как сусликов, вылили из шахты. Кто сразу задохнулся, кто, отдышавшись, пополз в сторону… Директор наш, всего мужику пятьдесят лет, ходил темнее тучи. Недолго ходил. Инфаркт — и не стало его.

— Что же, — спрашиваю, — совсем негде было устроиться на работу?

— Нас сколько таких? — усмехнулся. — По такой специальности, как у нас с братом, горный инженер, негде. Да и по какой другой — тоже.

Мне сорок два года, ему — тридцать пять. Зарабатывали до того хорошо. У меня выходило около четырёхсот рублей в месяц. И вдруг на обочине, как вы говорите, оказались. Что-то скопилось раньше. Первое время жили. Мать: «Только б не было войны». А что ей остаётся говорить больше?.. Она вроде не видит, что война-то уже идёт. Выкашивает на ходу нашего брата…

А тут ещё дефолт обрушился. Окаянные дни! И у меня, и у брата всё сгорело в сбербанке. Брат запил по-чёрному. Недолго это длилось, месяца три. Хватанул палёной водки и сгорел в больнице. Полметра кишок вырезали, а всё едино — не выцарапался.

— Как же вы выживали? — спрашиваю.

— Как? У матери огородишко. Он спасал. У неё ноги никудышные — куда я от неё поеду? У моего дружка, тоже горного мастера, только с другого участка — инфаркт. Похоронил я его. На свои. Сначала я запил. Только чувствую: моя очередь настаёт… Обидно…

Устроился на лесоповал обрубщиком. Платили не шибко, но нам не до жиру. Насмотрелся в тайге и натерпелся. Когда до пенсии дожил (она у меня льготная, в пятьдесят лет), как-то вздохнул. Ну, в смысле — хоть какие-то деньги. А так-то лёгкие после шахты никудышные…

Теперь уж, когда за шестьдесят, ничего, кажется, не надо. Перегорел на выживании. Ничего не интересно. Разве это жизнь? Мамы давно нет. Никому не нужен. Уже и не на обочине, а не знай где… Вот только внучка… Свет в окошке. К ней на недельку в Ярославль еду… Сына второй год уж нет…

Он смолк. Мне хотелось спросить что-нибудь про сына. Но мельком взглянул на собеседника, и стало неловко. Столько в выражении его глаз было боли…

А он, словно услышав мои мысли, только-то и обронил:

— Война продолжается…

Не опохмелил

Как идёт, значит, мимо нас сапожник Сидоркин Матвей, так отцу моему:

— Илларионыч, ставь бутылку самогона, опохмели! Добром прошу! Туды-т, растуды!

— Дак я непьющий, сам знаешь!

— Опять непьющий? Вчера так заявлял: непьющий! Сегодня? Сколько можно? Чураешься ты нас, бедноты, Илларион… И подозрительный очень. В хоре церковном поёшь… Молишься… Раскулачим мы тебя, вот увидишь, как дойдёт очередь до нашего села…

— На всё воля Божья, — смиренно так отвечает тятька, — но самогона у меня нет… Тем более для тебя.

«Может, меж них и ещё в чём-то разногласия, — думаю я, — были. Кто теперь знает?» А я, десятилетний малец, смотрю на Матвея — щуплого с жиденькой бородёнкой мужичка, потом на родителя — крепкого, с огромными, пудовыми кулаками, и никак не верю! Мне даже смешно! Как этот слабосильный человечек может осилить моего папаню — раскулачить?

У нас в то время частенько сходился народ в селе на кулачные бои. Конец на конец! Бились усердно по своим правилам, я несколько раз видел кровавые сопли на снегу. Папаня мой в кулачках не участвовал. Я не видел, как он бьётся. Но всё равно не верилось, что его победит такой как Матвей Сидоркин. Никакого раскулачивания мы ещё в селе не знали, и угрозу дядьки Матвея я связывал вот с этой дракой на кулаках.

Но пришло время. И прибежала тётка Маня — двоюродная сестра папы:

— Всё, Илларион, завтра планируют у нас начать раскулачивать. Муж Гриша сказал. Он от Сидоркина узнал.

— И почто так всполошилась? — говорит папа.

— Дак ты первый в списке! — отвечает.

— Не может такого быть, — уверенно возражает родитель, — у нас одна лошадь всего, одна корова. Да лобогрейка…

— Эт так, но они уж бумагу составили. До революции, мол, у вас было десять лошадей, десять коров, два батрака, земли сколько-то много… У них эта, разнарядка, сколько семей раскулачивать. Говорят, ты — замаскированный враг, затаился только! Так вот! Родители твои мироеды были.

— Что же делать?

— Вот меня Гриша и послал упредить! Он говорит, будто есть такой порядок: если главы семейства нет на месте, то раскулачивают без высылки. Просто отбирают всё… вместе с домом. Один выход: бежать тебе надо! И себя, и детишек спасёшь.

…Папа ушёл в ночь на станцию Грачёвка. С одной котомкой за плечами. А нас утром раскулачивали. Всё подчистую отобрали. И нас всех вытряхнули из дома, как из кошёлки цыплят. Помню почему-то, как мама моя не отдавала горшок с большим цветком. Упёрлась! Паршивец Матвей рвал его из рук мамы моей, матерился до потолка, горшок-то и грохнулся мне на ногу. Пальцы отбил сильно. Я орать, а мама схватила Матвея за бородёнку да как звезданёт правой-то рукой ему в урыльник. Что началось тут! Пыль столбом!

…Папа в Самаре сначала конюхом работал, потом сторожем где-то, ещё кем-то. Вернулся домой. Сидоркина уже не было в живых. Допился.

Пришёл папа, а его и не трогают! Схлынуло вроде всё. Забыли про него или как?.. Нет, потом вспомнили. Вызывали. Проверяли. А что с нас возьмёшь? Всё, что можно, уже отобрали тогда, живём в землянке. Куда уж глубже в землю вгонять… В могилку разве?

Так папу и не забрали, оказался ненужным, что ли?.. Ему уже за пятьдесят было…

Светлое будущее

Не понимаю, почему я должен называть 60-70-е годы застойными? Столько тогда было построено! Я в этом водовороте был. На моих глазах такое вершилось. И моими руками кое-что тоже…

После техникума — на буровую! Не сразу всё давалось. Но вот я — буровой мастер!

Приглашают в партком:

— Тебе надо быть в партии. Ты энергичен, грамотен. Рабочие за тебя горой! Ни к чему быть в последних рядах. В передние шагай! Коммунизм строим!

…Сел писать заявление. А как писать? Непонятно было, какой он — коммунизм. Но я всей душой! Как все! Кругом не глупее меня! Тогда так хотелось знать: какое оно, наше светлое будущее? Написал: «Хочу быть в первых рядах строителей светлого будущего». С искренним желанием написал. И продолжал бурить, то есть строить светлое будущее. Как мог!

Мы бурили! И там, наверху… тоже бурили! И набурили! Чего теперь строим — не понять! Но в одном продвинулся: я теперь на пенсии. Подрабатываю в коммунальном хозяйстве дворником. Три тысячи платят да моих пенсионных пять. Вот оно, моё светлое будущее. Когда-то не знал, какое оно. Теперь знаю!

Сказал бедняк…

Идём с моей случайной попутчицей вдоль порядка кособоких нежилых избёнок к чудом ещё сохранившемуся магазину. Я за хлебом. Она за спичками. Она бывший преподаватель. Школу закрыли оттого, что некого учить. Продолжая наш вчерашний разговор, произносит:

— Привезли, что ли, утром спички? Слов нет. Хозяин-то вторую неделю как запил.

— Я слышал, что когда-то тут более-менее был приличный колхоз. Даже не верится теперь?.. — говорю, а сам всё смотрю на завалившиеся тёмные мазанки.

— Моя мама лет двадцать проработала в этом колхозе. То поварихой, то прицепщицей, а то дояркой. Умела она говорить коротко. Могла обронить как ненароком:

— Так, сказал бедняк, хорошо в колхозе жить! А сам и заплакал…

Давно уже нет в живых её.

Не удержался, спрашиваю:

— А что бы вы сказали сейчас о нашей жизни? В наши лихие девяностые?

— О теперешней? Как мы живём? — подняв на меня усталые глаза, спросила удивлённо и недоверчиво. — Не видите разве? Я не могу сказать так как мама… Хоть и пограмотней вроде…

— Вы же учитель. И, кажется, историк?

— Нет уж, Бог миловал, я преподавала математику. Просите, чтоб я сказала о таком… Слов нужных нет, говорила уже… А слюны не хватит…

Сказала так и изменилась в лице. Сама, видимо, за свою оценку, за жизнь свою испугалась… Не до конца ещё, видать, разуверилась.

Молитва

Как живу? Молюсь! Каждый день в молитвах. Последняя надежда осталась. Выйду на берег Волги, как сейчас, а то прямо на серёдку её. Одна стою среди снегов. Надеюсь, так одну меня, в отрыве от людей, ангелы мои или Боженька быстрее услышат. Последнее время, чтоб облегчить им меня определить, так и шепчу: «Водовозова я. Мария Алексеевна, живу в России, в посёлке Гранном Самарской губернии, улица такая-то, дом такой-то. Помогите! Приберите моего муженька! Совсем невмоготу. Уже и не плачу…

…Муж Николай вконец из рук Божьих выпал. Теперь ведь ни парткомов, ни нормальных завкомов нет. Вот товарищеские суды были… Как какой заерепенится, от жены к другой сиганёт, его раз… и на место… Кто детей растить будет?.. Нищету разводить?! Правильно — неправильно, а порядку больше было.

Хотя что я плету? Какие теперь товарищеские суды? Заводы-то юлдыкнулись. И наш тожа… Который год уже стоит…

Как уволился Николай, так и начал куролесить. Спервачка он только пил…

Я вначале соседей стеснялась. Не в обычай, чтоб хуже, чем у людей было. А теперь соседи-то тоже все пьют. Некого стесняться…

Как быть? Пьёт! А на что пить? Пенсию ещё не успел заработать. И у меня нет. Вначале телевизор пропил. Потом швейную машинку «Зингер». Её отец мой из Германии привёз, военный был. Он пьёт и из дому всё тащит, а тут зять Василий, как без привычного дела остался, на наркоту сел. Дочь Нюра бессловесная. Терпела, терпела. В двух магазинах убирала, да ещё у дачников тут… Девчонок-то надо содержать! Надорвалась. Одни стропила у неё остались. Худющая. Лежит в больнице с сердцем. И войны нет, а косит смертушка. Выйдет ли из больницы? А Василия вторую неделю нигде нет. Я думаю, скорей всего, утонул: вон полынья-то на Волге какая. Его уж разок вытаскивали. Я дочери не говорю. Куда ей? Не выдержит.

А мой теперь по мелочам начал. Босоножки младшенькой внучки утащил. Вчера схватилась: куртки дочерней нет. А ну как её выпишут из больницы. Вот и молю Бога. Прибрал бы он мужа мово к себе, по-доброму. Без меня. Ведь всё равно жилец никакой. Он уже ничего не может ни по хозяйству, нигде. Руки трясутся, одно на уме… Молитву творю! Уберёг бы меня Спаситель от греха. А то пришибу его. Чтоб спаси Настю с Леной. На дочь-то какая надежда, если и выйдет из больницы… Одна я у внучек опора… Хорошо обе учатся, самостоятельно всё. Лена — круглая отличница.

А мой трясун уже к холодильнику примеривается. Мямлит, что отвезти надо его в ремонт. Я знаю, какой у него на уме ремонт. Они с соседом, таким же как он, уже отремонтировали один. Полина теперь без холодильника, погреб у них обвалился. А у нас совсем нет. Стараюсь из дома не уходить надолго, но разве уследишь?

Молюсь… молюсь…

Устала. Приготовила молоточек. Только тюкнуть осталось по затылку…

Спокойно и отрешённо пощипывая у только что купленной в поселковом магазинчике буханки хлеба жёсткую краюшку, повторила снова: «Только тюкнуть осталось…»

И так она это сказала, ещё раз спокойно, так обыденно… А мне показалось после её слов, что небо рухнет сейчас на нас обугленным пологом… Что и эта женщина, и две её внучки, которых я никогда не видел, и я… и те, двое бедолаг мужичков, которые как бы уже и не в этой жизни, оказались в адовом кругу. И круг этот очерчен жёстко и неумолимо. Мы теперь в кругу, где едва мерцает грань между добром и злом…

Возникли в смешавшемся сознании, как истлевшие, полусгоревшие стропилины когда-то добротного дома, слова: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». И о ней ведь, Марии Алексеевне, слова эти сказаны. Как издёвка они звучат в наши дни…

— Что вы, Мария Алексеевна, — не находя нужных слов, говорю я, — даже подумать об этом… грешно…

— А что? — отзывается обречённо. — Не радость, конечно.

А разве не грех — две души загубить разом, двух девочек по миру пустить. На мне всё сошлось. Мне решение принимать. Вот и молюсь: Бог дал, пусть он и возьмёт его… Без меня… Поможет мне… И пожалеет нас всех…

Она повторяет уже сказанное. И я понимаю, что слова эти из её молитвы… Она с ними сроднилась.

…Мы стоим на берегу Волги, у крохотного продовольственного магазинчика — посреди неохватного вселенского простора. И глядя на эту, совсем почти незнакомую мне женщину, я чувствую свою чудовищную неспособность что-либо существенное предпринять, чтобы помочь ей выбраться из этого адского круга. Не чувствую в себе нужных для этого сил.

И невольно молюсь. Шепчу малодушно: «Господи. Убереги и сохрани! Отведи беду… По её ли грехам ей такое?!»

Епоха не та…

Сходи вон в тот здоровенный кирпичный дом на том порядке, к Мотькину. Наберись ума. У него у одного такой домина в нашем посёлке. Мимо не пройдёшь… Он, кажется, понял жизнь. По-своему. Когда я в школе тутошней учителем труда работал, он у меня в учениках был. Мотькин один, как я ни бился, нормальную табуретку на уроках труда сделать не мог. Не хотел!

— И зачем, говорит, мне это? Когда за деньги всё купить можно? Так проживу!..

И верно ведь: живёт, ничего делать не умея. Кроме денег! Бабки рубить, толкует, надо в городе, а дышать приезжать сюда, в посёлок на берег Волги!

…Я с ним недавно калякал, тоже про жизнь, как с тобой…

«Жизнь, — говорит, — это эпидемия, распространяемая половым путём! Не успеешь своё взять вовремя, останешься ни с чем! На каждого сколько надо! А нас уже семь миллиардов ртов. Вот если бы до миллиарда было, тогда другое дело… А то от одного метана задохнёмся…»

…Он книжек-то не читает, я знаю. Где-то подцепил это, услышал и гнёт, как своё… Реактивный, на лету, словно блесну, хватает, когда дело касается наживы… Один он так из поселковых вознёсся. Дети в Англии учатся, жена живёт в Карловых Варах. Как? Откуда такое племя взялось?!.

Хотя… его дед счетоводом ещё в колхозе был, помню. Отец — бухгалтером вот уж в наше время. Только и считали. Цифру уважали! А чтоб руками?..

…То ли мы не умеем считать? Или не так считаем, как они:

«Тебе… мне-мне, ещё мне!» Цифра нас всех и съест!

Его сосед, старик Лунёв, который совсем ещё недавно жив был, тоже сокрушался:

— Епоха не та! Ничего не поделаешь, — говорил.

А сам всё понять что-то хотел, больше, чем мог… Так и помер…

Рассказ хирурга Голубева

Я тогда служил в Забайкалье. До армии успел поработать немного медбратом. Готовил себя к учёбе на врача, к спасению человечества от болезней, не менее того! Что могло быть лучше этой мечты. И папа, и мама мои были врачами. Один мой дед проработал сельским врачом всю жизнь. Известный был костоправ, между прочим.

Но я не об этом. Я о первой моей любви…

Не было у меня никакой любви до армии. Не встречался ни с кем ещё. Работая медбратом, видел всё больше грустное. Светлое, полагал, впереди! У меня в то время даже усы ещё не росли.

Бунина любил очень, прозу его… Появился у меня его четырёхтомник. С него всё началось. Стихи писал, но скрывал ото всех. Совсем ещё не знал, какой я, но знал, что хочу быть хирургом. И надеялся в армии набраться кое-какого опыта, служить шёл с охотой.

И вот я попал в армейскую жизнь. Наш военный городок совсем маленький был. Медпунктом в нём заведовал прапорщик Водолазов, полусонный такой всегда. Одной таблеткой лечил от всего. Ну, если что серьёзное, сразу везли в другой военный городок, в госпиталь, где штаб дивизии…

Всё у меня шло поначалу размеренно и сносно. Мои способности медбрата сразу как-то все признали. Если что, обращались ко мне с вывихами, порезами, нарывами всякими. По-настоящему-то я как бы стал заведовать медпунктом, негласно так. Легенды поползли по городку: кому и как я здорово помог.

…Офицеров было у нас пятеро, трое с жёнами. Жили они на территории городка, чуть в сторонке от наших казарм. Там офицерское общежитие было.

Выделялся среди офицеров один особенно… И наружностью, и поведением. Худой, черноволосый такой. Старлей. Походка у него была какая-то… вертлявая. Глаза чёрные и так глубоко спрятаны под мохнатыми бровями…

Я его про себя называл Грушницким. Сам не знаю почему…

Так-то его фамилия Лисовский была.

Настырный! Как вопьётся в кого, до посинения может довести. Его и офицеры не любили. Такие, наверное, до генералов и дальше вырастают… Безудержный!.. Узнать бы, какой и где он сейчас, хотя теперь-то уж, может, ни к чему?

…И вот приехала к этому Лисовскому жена. Лена. Совсем молоденькая. Но, как потом выяснилось, на три года старше меня. Она училась в педагогическом на четвёртом курсе. В Саратове. В городе, где я родился и вырос. Это мне как-то сразу запало в душу. Я теперь рассказываю легко, потому что не о главном говорю, о второстепенном…

О главном? Я и сейчас не смогу сказать, что со мной случилось. Появление Лены меня ввергло в смятение… Что это было? Любовь? Не знаю. Она мне стала сниться с первого дня, как её увидел.

Там недалеко от офицерского общежития было кафе. Называлось оно «Солдатская чайная». Мы туда с ребятами забегали. Когда она встречалась мне, я делался деревянным. Она, кажется, поняла про меня что-то, и у неё на лице появлялась такая… полуулыбка при встрече…

Настал день, когда мы впервые поприветствовали друг друга при встрече. Она сказала мне как-то прожигающе просто: «Здравствуй!» Как я обрадовался, что шёл один! Это только мне одному так было сказано! Она прошелестела тихо и невесомо мимо меня, а я только-то всего глупо поднял молча руку. Будто честь отдал…

Она ходила в первые дни по городку больше в белом платье, которое просвечивалось на летнем солнце почти насквозь. Зачем она его надевала?! Я зажмуривался. Не смел смотреть, а солдатики-ребята оборачивались, глядя ей вслед… Иногда отпускали резкие словечки. Безобидные. И не очень. Я внутренне негодовал: как они смеют?! Я успокоился, только когда увидел её в плотной тёмно-вишнёвой юбке и в розовой кофточке. Получилось такое вишнёвое пятно на нашем серо-зелёном армейском поле. Лицо у неё было особенное. Такое родное, знакомое с детства… Очень похожее на лицо моей мамы. И глаза такие же светло-голубые. Как у мамы!

Мы начали при встрече вскоре обмениваться короткими фразами. Но я чувствовал уже, что этим просто так для меня наше знакомство не закончится. То, что происходило во мне, — неудержимо, не утаишь! А вокруг столько глаз… И этот её… Лисовский!

Он стал смотреть на меня при встречах, не мигая. Длинный, похожий на удава… Они были такие разные. Муж и жена… А я совсем мальчишка! Взял и положил Лене на подоконник букетик ромашек, крадучись, в сумерках… И записочку приткнул в приоткрытое окошко. И получил от неё что-то вроде обидной выволочки на следующий день: «Алёшенька, не надо больше. Я скоро уеду, и всё у тебя пройдёт… Ты просто ещё ребёнок. Чистый и невинный. Для всех, Боже мой, то, что происходит, так… нехорошо. Молодая офицерская жена и солдатик… Будь взрослым… прошу! Я боюсь… Он на всё способен».

Я слушал её, и мне казалось, что мы это не мы, а персонажи какого-то старинного романа… И не понять: глупого или какого. И про мужа сказала, как про средневекового злодея. Напугать меня хочет? Ещё пару недель назад мы не могли сказать друг другу целиком фразу, а сейчас она назвала меня Алёшенькой и говорила о таком, что у меня голова шла кругом. И мы прятались во время этого разговора от посторонних глаз за длинной стеной общежития. Под окнами. Мы были заговорщиками, сообщниками… Нас уже объединяло нечто. Я перестал спокойно спать…

Теперь я писал стихи не только ночами. Весь был погружён в нервный стихотворный плен. Я понимал, она скоро уедет. И то, что её скоро не будет здесь, ещё больше меня волновало.

В глубине сознания мерцало: «Вот Петрарка, Лаура!.. Другие времена? Пусть я не гений! Конечно, не гений в поэзии. Но как я чувствую! Какое во мне сокровище! И никому этого не надо?!»

…Я вложил в конверт три стихотворения, написанные накануне, и начертал письмо. В нём я уверял её, что для меня самое главное — иметь возможность называть её солнышком. Что я счастлив уже тем, что люблю! Только пусть солнышко будет каждый день. Пусть для неё это не имеет никакого значения, но я благодарен ей за то, что со мной происходит… И пусть я жалок в её глазах… пусть! Мне всё равно!..

Послание своё я вложил, как и прежнее, в щель между рамой и карнизом её окна. Романтическое, наивное время было. И какое бесценное!

…Она не ответила на моё письмо. Ни письменно, ни устно. Я и тогда полагал, а теперь почти уверен, что письма этого она не видела. Попало оно в руки Лисовскому.

Дальше случилось то, что раздавило меня…

Дня два я Лену не видел, даже издали. И вот наступил тот день, вернее вечер… Прошёл ливень. Течёт со всех крыш. Ливня уже и нет, а идёт дождь. И вокруг тёмная мокрая мгла.

Прибегает посыльный в казарму:

— Голубев! Срочно в медпункт!

— Что? — спрашиваю. — У Сидорчука осложнения?

— Нет, гной весь вышел, уже и рана затягивается. Он ходил сегодня к Водолазову. А тот: «Чё, говорит, ходишь, если к лучшему?»

— Кто же?

— Лисовский этот! С женой.

…Когда я вошёл в медпункт, Лисовские были там. Лена сидела на кушетке, старлей у стола. Я не успел ничего сказать.

— Лена, раздевайся! — стальным голосом произнёс Лисовский.

— Женя, — голос у неё с надрывом, — может, всё-таки не надо?.. Не здесь! В госпиталь?

— В какой госпиталь? — металл в голосе его звенел.

Я посмотрел на Лену. Лицо измучено, необычно бледное.

— У Лены, возможно, температура, — попытался вмешаться я.

— Да, тридцать девять! Вот поэтому здесь всё и сделаем. У неё истерика была. Куда ей такой ехать?

— Жаропонижающее принимали? — спрашиваю.

— Только что, — последовал ответ Лисовского.

— А Водолазов где?

— Я его выставил! Не хватало, чтоб завтра весь городок хихикал. Ты — другое дело. Тем более — уникум. По крайней мере так говорят.

Наступило молчание. Потом он вновь скомандовал:

— Я сказал! Раздевайся! Сколько ждать?! Мы же договорились, — обрушился он на жену.

— Отвернитесь! Оба! — отозвалась почти истерично Лена.

Я стал смотреть в окно. Лихорадочно пытаясь понять происходящее и необычно волнуясь. При мне раздевалась женщина. Такого со мной ещё не было.

— Мне холодно, — послышался голос Лены.

Я повернулся. Она лежала на кушетке в одном бюстгальтере, вытянувшись на спине. Я не мог смотреть. Меня слепило её большое, будто восковое, тело. Лена казалась мне здесь, в небольшой, тускло освещённой комнате, античной богиней. Не скульптурной, нет. Вся наполненная живым теплом!

«Богиня» шмыгнула носом. Я молча подал ей, чтобы укрылась, простынь.

«Но как я буду делать? Это для меня впервые», — крутилось в голове.

— Товарищ старший лейтенант, я никогда абортов не делал.

— Какой аборт?! — взорвался Лисовский.

Он выхватил из кобуры пистолет.

— Эскулап! Тоже мне… Смотри! Там другое… Внутри!

…Я подошёл вплотную к кушетке. Убрал с ног Лены простынь… И склонился над развилкой её длинных ног.

Было темновато. Невольно поднял голову…

Лисовский, поняв меня, опередил:

— Вон же! Справа настольная лампа, включи и пододвинь!

Я повиновался.

Когда трогал лампу, с тумбочки упали на пол узенькие розовые женские плавки. Меня дёрнуло, будто током.

…Кажется, я начал терять координацию движений. Я впервые видел перед собой так откровенно обнажённое женское тело.

Лена смотрела, не мигая, в потолок. Боясь встретиться с ней взглядом, я невольно пошатнулся в сторону. Лена догадалась закрыть глаза.

…Лампу я включил, но этого было мало. Мне надо было…

Я почувствовал, что весь мокрый. Лоб, меж лопаток… А главное — руки, повлажнели ладони… Я не мог произнести нужные слова…

— Мне надо, ей надо… — мямлил я.

И тут Лисовский чётко, безоговорочным тоном распорядился:

— Солнышко, надо ножки…

«Солнышко!» — повторилось в моём сознании. Меня обдало жаром. Он так назвал её специально? Он потешается надо мной? Над нами? Получается, он читал моё письмо к Лене. Он намеренно не повёз её в госпиталь? Решил меня высечь! Или её? Я был унижен им. Оба с Леной унижены.

Но Лена причём? Ей надо помочь! Это из-за меня всё!

…Но что от меня требуется? На какой-то миг я перестал видеть. Потом будто с глаз моих сняли пелену. Я упёрся взглядом в пистолет Лисовского, который лежал на столе…

«Сейчас схвачу! И всю обойму — в него! И в себя!» Я перестал себя ощущать, я был в невесомости… А может, на грани безумия!

Лисовский перехватил мой взгляд, взял пистолет и вложил его в кобуру.

Он подошёл к кушетке. Встав у Лены в изголовье, руками взял сверху её под колени. Приподнял ей ноги, потянув их на себя. Развёл свои руки с зажатыми в них ногами в стороны.

— Ну! Долго ждать? — он смотрел на меня своими дикими глазами.

Я вновь склонился над Леной.

— Я помогу, — проговорила она.

Её длинные пальцы скользнули вниз живота. Там они невольно на миг соприкоснулись с моими…

…Внутри, не сразу различимый, сидел, впившись накрепко в мягкую розовую тёплую человечью плоть, клещ. Он уже явно распух от крови. Был не тёмный, а несколько посветлевший. Вокруг него покраснение и отёк.

Я взял пинцет и скальпель…

…Когда всё было сделано, я опустился на стул у окна и одеревенело упёрся взглядом в одну точку в темноте палисадника. Отстранённо, будто издалека, слышал, как Лена одевалась.

— Не энцефалитный? — произнёс Лисовский. Не называя меня никак. Словно я послушно управляемый робот.

— Не знаю. Надо смотреть врачу-специалисту. Я его выкрутил полностью вместе с хоботком, но зараза могла пойти в кровь. Время терять ни к чему.

— Лёша, прости.

Я вздрогнул.

Лена стояла почти вплотную ко мне:

— Лёшенька, прости меня! — повторила она бесцветным голосом.

Я тогда не понимал и сейчас тоже: за что она просила прощения? За то, что было в медпункте? Или за другое?.. И понимала ли она сама, о чём просила?

Так мне до обидного дежурным показалось это её «прости».

Данью вежливости, что ли… Или она так боялась рядом стоявшего Лисовского?

К тому времени я уже начал догадываться, как одинок в своей жизни человек… И с моей впечатлительностью столько мне ещё впереди предстоит всякого.

…Они ушли. Так захотелось куда-нибудь убежать. Но куда?

Может, к Байкалу? Но где он?!

Продолжая сидеть у окна, я плакал… В голову вползла спасительная мысль: сейчас найду чего-нибудь и траванусь. Я… обрадовался этой мысли. Всему сразу развязка… я не выдержу моей такой будущей жизни… Я не готов к ней… И никогда не буду готов с такой моей нервной организацией…

С шумом ввалился Водолазов, задев у порога ведро.

— Лёх, что стряслось-то у них? Долго так!

— Да, заноза была, — с усилием собирая себя в одно целое, ответил я.

— У кого?

— У Лены в пятке.

— У тебя лицо в слезах! — хохотнул он.

Я нашёлся:

— От нашатыря. Она в обморок падала, а я… пролил…

— Добегалась! Они вдвоём с женой начальника части всё шастали вдоль Оськина оврага. То им грибы, то ещё чего!.. Теперь, гляжу, еле идёт. На плече муженька повисла, полуживая. Маменькина дочка, одним словом… От занозы — в обморок?!

Он ещё что-то сказал. И хохотнул. Мне было не до него.

* * *

Больше Лены я не видел. На другой день Лисовский отвёз её в госпиталь, оттуда через пару дней проводил в Саратов. Об этом, ухмыляясь, сказал мне всё тот же Водолазов.

Лисовский вёл себя со мной так, будто вообще ничего не было.

Не замечал меня, делал вид…

А потом его перевели куда-то в другую часть… Он — не знаю где, она — тоже. И живы ли?..

Меня-то уже точно нет прежнего…

…Хирургом я стал. Циником тоже… Это — профессиональное.

Возвышенней и чище, чем с Леной, у меня потом уже ни с одной из моих женщин отношений не было…

Столько перегорело во мне тогда в одном коротком замыкании…

Правда

Спрашиваешь: страшно на фронте было, по правде? А как же не страшно? Живой, чай! Но когда опасность, некогда вроде и бояться. Начинаешь действовать, делать то, чему учили. Опять же по своей сноровке…

Правда — она то колючая, а то совсем не знаешь, как к ней подступиться…

…Помню миномётный обстрел, в первые дни, когда на передовую попал… Фриц как начал лупить! Мы врассыпную. Ещё и испугаться не успели…

Рядом ложбинка какая-то была, небольшая. Я — в неё. И тут же на меня ещё трое сверху. Придавили, дышать нечем. Я было задыхаться начал, рваться кверху. А тут мысль прожгла: «Стоп! Я так жив буду, прикрыли меня ребята собой…» Затаился… Даже как бы обрадовался… повезло… Съёжился, чтоб ничего не торчало…

…Смолкли взрывы. Двое, которые на мне лежали, — оба раненые, а тот, что сверху них, — мёртвый. Вот оно как… И стыдно, и вроде вины-то моей нет.

Санитары раненых и убитых подбирают, а я сижу целёхонький. И так не по себе…

Коля Меченый

Дружку моему Николаю на передовой не повезло спервоначала. При бомбёжке, смешно сказать, оторвало осколком ему краешек левой ноздри. А когда миномётный осколок надорвал ему мочку правого уха, ребята попритихли. Только нет-нет, да назовут его меж собой «Меченым». И правда ведь: меченый. У нас в селе так овец метят перед тем, как в стадо пускать, — ухо надрезают.

…А Николай стал настороженным каким-то. Задумчивым. Заметив, что ребята около него стараются долго не задерживаться, странно усмехался только…

…А тут идём втроём по нейтральной полосе. Вне зоны обстрела миномётов. И ему по нужде потребовалось, по лёгкой. Всего-то метров на десять отошёл от нас в реденькие кустики. И вдруг — как ахнет! Прямо в эти кустики. Поднялись и к нему. Голову у Николая, как лемехом, срезало. Лежат: отдельно он, отдельно голова его…

Пристрелочный, что ли, был выстрел, либо шальной снаряд этот. Больше-то не последовало. Всего один-единственный.

…Будто почуял Колька и вовремя отошёл от нас — беду отвёл.

На себя взял… Или совпадение?.. Как хочешь думай…

Такой случай

— Стали нас принимать всем классом в октябрята. А я отказываюсь. Не хочу.

Наша учительница Нина Ивановна внушает мне:

— Не волнуйся, я говорила с твоим отцом. Он тебе разрешает быть октябрёнком.

— Нет, — говорю, — пусть он об этом сам мне скажет!

И ушёл домой. Остальных Нина Ивановна повела во двор на площадку.

Шёл из школы и не мог понять, как мой отец священник мог разрешить такое. Значит, тогда Бога нет?

Оказалось, что отец ничего не знает. Моя учительница с ним не говорила.

На другой день я подложил ей кнопку на стул. Она сразу догадалась, что это моя проделка. Стала при всех меня стыдить. Что мне оставалось делать? Я сказал, что она врунья! В присутствии всего класса заявил.

Она оставила меня после урока одного и стала бить по спине, по рукам. Получилось так, что я ударился локтем о дверцу голландки, и у меня потекла кровь. Она, опомнившись, крепко испугалась. Выбежала из класса, оставив меня одного. Если б не кровь, досталось бы мне больше…

Она скрыла всё. И я ничего никому не сказал.

…Прошло более тридцати лет. В храме после службы подходит ко мне старушка:

— Батюшка, вы меня не узнаёте?

— Нет, — говорю, — не припоминаю.

— А я узнала вас. Я Нина Ивановна — ваша первая учительница. Помните приём в октябрята?

Тут-то я всё и вспомнил. Она рассказала о себе:

— Приехала я к младшей сестре, которая недавно стала жить в вашем городе. А она говорит: пойдём со мной в наш храм на службу, у нас такой батюшка!.. Один раз пришла, второй… Сегодня вот решилась подойти, открыться… Судьба моя оказалась тяжёлой. Всякое было. Больно уж я нетерпеливая была во всём… Упорная… А разума… Живу давно одна, дети разъехались — и как и не было их… Слава Богу, встретила вас! Хочу попросить прощения. Снимите давний грех мой с души! Я и раньше-то, как постарше стала, очень себя корила за свой тот давний поступок, но к кому с этим пойдёшь?.. Время-то… А я не такая сильная, как вы…

…Как всё переменилось вокруг, одиноко стало. В церковь-то и потянуло… Всё хотелось потом узнать, где вы? Слыхать-то слыхала, что настоятелем стали… А где? И тут такой случай!

«Ты такая нам не нужна…»

Я тогда медсестрой работала в больничке с отказными больными детьми. До перестройки ещё.

Узнали, что я собираюсь за верующего, сына священника, замуж выходить, стали «пужать» меня. Что только не говорили! «Он тебя ночами будет заставлять молиться. Истязать будет постами!»

Я упёрлась.

Тогда мне сказали, что я такая в больнице не нужна! Могу изуродовать слабые детские души. Что надо мне уходить, другую работу искать…

Я и ушла.

Поженились мы с Алёшей и уехали жить в другой город. Замужем я уже около тридцати лет. И дети есть, и внуки…

Где теперь те люди, где те детки, за которыми я ухаживала?

Неужто без веры живут? Беспокойно за них…

Сержант

Дело было в начале восьмидесятых. Получил я сержанта и прибыл, куда направили. В первый же день вызывает меня в красный уголок замполит.

Вхожу. Сидит он и ещё три офицера. Все смотрят на меня, как на музейный экспонат.

Замполит спрашивает: — Ты как к нам попал?

Отвечаю:

— Это вопрос не ко мне!

Майор повёл головой из стороны в сторону, явно недовольный ответом, и вновь задаёт вопрос:

— Но ты понимаешь, что тебе у нас служить нельзя?

— Почему? — спрашиваю.

— Ты же верующий. В Бога веришь.

— Одно другому не мешает, — отвечаю.

Он своё:

— У нас же ракетные войска!!!

Замполит привстал над красным сукном. Видно, что разговор для него необычный. Но глаза ленивые такие…

— И что с того, что ракетные? — говорю.

Майор вышел из-за стола, подошёл сначала ко мне, потом зачем-то к окну. Со значением посмотрел через оконное стекло в просторное небо. Вернул взгляд в мою сторону. И сказал наигранно, с усмешкой:

— А вдруг Бог даст тебе команду нажать кнопку и выпустить ракету? Или ещё чего такое? Что будешь делать?

Я искренне удивился таким словам его. Спрашиваю:

— Товарищ майор! И вы тоже верите в Бога? Верите, что такая команда может поступить?

Он опешил от такого вопроса. Подошёл к столу, сел. Лицо оживилось, сделалось красным. Молчит. И остальные офицеры молчат. Не ожидали такого…

…После этого разговора никто со мной из офицеров не затевал беседу о вере. А замполит, как мне показалось, внутренне зауважал меня.

…И среди солдат потом много раз попадал я под каверзные вопросы. И каждый раз ответ находился вовремя.

Будто кто помогал мне в этом…

С голода не пухну…

Когда началась наша всеобщая «прихватизация», и я попал под её каток.

Я — главный инженер главка. Под началом до двух десятков заводов. Что началось вокруг и около: голова кругом! Терпел, не зная, что делать.

…Пошёл на подпись поток передаточных ведомостей на оборудование по остаточной стоимости. Заводы готовили к передаче в частные руки. Схватился за голову: стоимости смехотворно занижены. Три ведомости подписал, больше не мог. Перестал спать ночами. Иду к начальнику главка:

— Виктор Аркадьевич, это ж грабёж государства, народа. Понимаем ли, что творим? Будто не заводы готовят к передаче, а колхозные слесарки!

— Там понимают, — показывает пальцем над головой начальник.

— Но почему я должен это подписывать?

— А кто? — спрашивает. — Не я же! Ты отвечаешь за оборудование, ты — технический директор. Там, — опять показывает на потолок, — всё согласовано. Понял?

Я всё понял. И написал заявление об уходе. Никаких бумаг больше подписывать не стал. Это последняя была. Так я стал безработным.

А механизм по лишению состояния ста сорока миллионов россиян ладился на глазах, а мы обескураженно все молча взирали. Приватизация!..

Вначале было обесценено громадное богатство Советского Союза. Затем население было поставлено в такое положение, в котором оно готов было, вынуждено любую собственность обменивать на хлеб, молоко и так далее. Есть что-то надо было… И любой протест против такого ограбления всего народа был в то время невозможен…

…Так в течение всего нескольких лет появились собственники нефтяных, металлургических, химических гигантов…

И теперь утверждения, с таким усердием внушаемые нам, что план и государственная собственность, — самое главное препятствие эффективного развития нашей страны, разбились опять же на наших глазах о личные интересы жирующих на народном богатстве.

Поворот к капитализму для нас, россиян, оказался чудовищным откатом назад. Мы сползли к недоразвитому капитализму…

…Почему об этом молчат? Неужели я умнее всех! Быть того не может!.. Тогда в чём же дело?..

…Вместо столицы оказался я за Уралом. Но никто меня не тронул. Долго, правда, не работал. Кругом красные флажки. Теперь-то работаю. Глава фирмёшки одной. Проектными делами занимаемся. И по прежнему профилю работы, и не совсем… Но с голоду не пухну. Сердечко вот только теперь…

Чернослив в шоколаде

Я зашёл в отделение почты у нас во дворе и, кажется, в неудачное для меня время. А, может, наоборот… Где б услышал такое?.. Оказывается, сегодня день выдачи пенсии. Мне всего-то нужен почтовый конверт. Народу битком… И до окончания обеденного перерыва около двадцати минут. Все спокойно ждут момента начала выдачи денег. Идёт неспешный разговор. Я притулился у косяка, почувствовав интересное. Начало разговора я не слышал. Захватил, видимо, середину его.

Рассказывает интеллигентного вида пожилая женщина. Мне она показалась похожей на бывшую учительницу.

— Ну что мне делать? Болезнь есть болезнь, надо прорваться к этому доктору. А я никуда никогда не прорывалась. Тем более так! Но всё ж решилась. За меня договорились. Меня доктор примет. Мне только осталось, как сказали, обязательно купить солидную коробку шоколадных конфет. Боже мой, коробку-то конфет я купила, большущую такую. «Чернослив в шоколаде» называется. Сама никогда не пробовала такой. Сто семьдесят два рубчика стоила эта моя взятка. Пакет пластиковый большущий дома еле подобрала. Сама иду в поликлинику, а всё думаю: «Боже мой, как же это я буду, старушенция такая, взятку давать? Ведь это ж… он же на государственной работе…» А за спиной, над ухом всё вдогонку усмешка моего зятя: «Ну что вы, Серафима Илиодоровна, уже какой год как перестройка! А вы всё по каким-то махровым принципам живёте! Давно пора перестроиться! А то не выживете так…»

Иду. Под мышкой, как крыло аэроплана, пакет такой большой с конфетами. Ветер на улице. Сумка парусит, я спотыкаюсь. И трушу… «А вдруг оскорбится? Мужик ведь! А я, какая-никакая, всё ж таки дама! Он же, наверное, в нашей нормальной школе учился. Доктор медицины, в любом случае не меньше меня, училки-пенсионерки, получает? Выставит за дверь ещё! Позору!.. В общем, иду, интеллигентка тощая, комплексую вовсю… Но, как велел зять, держу курс на перестройку: а то и впрямь… не выживешь теперь…

Не помню в подробностях, как я вошла в кабинет. А он, доктор, высокий такой, представительный. А у меня своё: «Неужели такие сейчас берут? Думала, какой-нибудь прыщавый будет, с наглым лицом…» Опыта у меня в этом деле никакого… Не обучены мы…

Как давать-то, думаю, с какими словами? Он чужое вдруг брать не будет, я ведь за работу, которую ему оплачивают, буду совать этот чернослив, будь он неладен!..

— Что же вы, проходите ближе к столу! — говорит и смотрит доктор не на меня, а куда-то мимо… Сам весь лицом смуглый, породистый такой. Лет сорока.

«Ну прям не доктор, — думаю, — а чернослив в шоколаде».

Шагнула я к столу… Не знаю, как у меня вырвалось:

— Доктор, тут вот вам…

И не успела я сама до конца вытащить из пакета коробку, как он ловко хвать её! И не сумела я ничего: ни договорить, ни сесть ещё, он — шасть! И за ширмочку, за занавеску — двумя быстрыми шажками, как в цирке. Оттренированно!.. Как между прочим. Легко так. А я вспотела вся… Меня больше всего поразило, как он шустро всё. Ну, думаю, такие как мы, верно, обречены на вымирание. Динозавры. Эта перестройка для таких вот, как этот…

Очередь молчала, внимательно слушая.

— И что, помог он вам? — с явным сомнением спросила дама у подоконника.

— Ну, где ж помог-то? Ещё раза три ходила с такими же коробками и поболее… И к нему, и к другим… Толку-то?!

…Окошечко на выдаче открылось, белокурая женщина лениво что-то сказала. Очередь колыхнулась и вновь замерла, зашелестели слова присутствующих. Но уже без внимания к рассказчице, которая повернулась к окошку.

Я вышел на улицу.

Митька-интеллигент

Говоришь, интеллигенция спасёт нас? Спорить не буду, может, и так…

…А я вот на прошлой неделе в своё село наведывался. Брательник рассказывал про Митьку-интеллигента. Есть в нашем конце такой. С детства чудачит. Лет под тридцать ему. Когда в себе, на народ, ну там в магазин, аптеку… ещё куда, обязательно выходит в шляпе и с авторучкой на груди в кармашке слева, будь он в пиджаке ли, в рубашке ли… Солидно держится. Это когда он в себе, а бывает иначе…

В тот день мать заставила его огурцы полить. Он вроде в себе был в этот момент, просветление у него какое-то… Огород у Косяковых к речке спускается, у самой воды. Пошёл поливать.

Надо же! Соседка вздумала искупаться. Искупалась, вышла без ничегошеньки на берег, а он у кусточков стоит, Митька-то. Смотрит.

Дарья ему:

— Чё лупишься? Не видел никогда бабу голяком? Не знаешь, что делать?

Пошутила она так… Ага…

«Что делать?» Он, Митька-то, нахохлившись, коршуном и бросился на неё. Замкнуло в нём что-то… Стал кусать её за плечи, за грудь, за другие места. Кожа клочьями… Повалил и всё зубами, зубами её…

…Никогда не знал, что делать? Знал да забыл? Или что ещё у него?..

Сбежался народ. Еле отбили Дарью от Митьки-интеллигента!..

Курильщики

Никак не могли меня мать с отцом заставить бросить курить.

Я и сам был не против, но… Сам с собой совладать не мог.

…А тут гуртуются около Ванькова палисадника парни. Курят.

Пасха! Солнечно так. Все нарядные и весёлые. Меня зазывают к себе. Свернули и мне «козью ножку» из газеты. Я закурил. Стою фасонисто, дымлю.

Вдруг как жахнет! Они, паразиты, в махорку добавили мне пороху! Вот как! Брови мне опалило. Лицо в копоти всё. Сделали мне «козью морду».

Пошёл я отмываться к бочке с водой. А вослед мне Колька Лобастый, здоровенный парень, лет уж около двадцати ему было:

— Не серчай, Костя! Отец твой, Гордей, больно уж сокрушался, что куришь. Пособить просил, отвадить тебя. Дал нам на всех махорки авансом… порох мы сами нашли. Мы и пособили. Старших слушаться надо!

Все стоят, смеются — и кто курит, и кто не курит…

…Может, то, что бросил курить, спасло мне жизнь.

Когда уж был в плену в Норвегии у немцев, строили мы железную дорогу. Взрывали скалы и делали площадку для шпал. Поскольку работа тяжёлая, нас как-то ещё кормили. В день давали двести пятьдесят граммов баланды, в основном из брюквы, часто нечищеной, сто пятьдесят граммов хлеба, около пятнадцати граммов маргарина и обязательно… одну сигарету.

Те, кто некурящие, скрывали это. Свою сигарету отдавали за маргарин курящим. Получалась у них двойная порция маргарина. Так и я поступал, некурящий. Тому, кто не курил, получалось, хоть что-то попадало в организм из жиров, они ещё как-то держались.

А курильщики быстро сдавали, у них двойная порция отравы получалась…

Как таскать камни, когда еле ноги передвигаешь? Когда смотрит на тебя охранник, стараешься двигаться с камнем в руках. Как только отвернётся, останавливаешься передохнуть. Надо было уметь вовремя начать движение, когда охранник вновь посмотрит в твою сторону. Не всем удавалось это…

Охрана в этом лагере не зверствовала особо. Вольнонаёмные у немцев были, из местных. За свой паёк служили. Помогали бедолагам по-своему… Грузили, которым не по силам была работа, на посудину человек по тридцать-сорок, выплывали чуток в море и сбрасывали. Помогали, как они говорили, отправиться на морской курорт. В основном курильщикам…

…Разных помощников повидал я на своём веку.

План

Отец мой рассказывал:

— Была одна такая, больно уж активная, из комитета бедноты в нашем селе, Веруня. Руководила раскулачиванием. У нас-то в селе вроде норму выполнили, так она в соседних сёлах помогала. Привела подводы с раскулаченными-то в Кирсановку, недалеко от нашего села. Там у них вроде сборного пункта было. Идёт вдоль повозок, а там бабы, ребятишки, зарёванные, всякие… Шагает так, больно-то не глядя на людей. А тут поднимает глаза, на подводу-то: её мать, отец, младшие сестрёнки, братишка сидят…

— А вы как тут оказались? У нас же одна лошадь…

— Дак, дочка, раскулачили нас… — отвечает отец. — Пока ты раскулачивала на стороне, нас тоже того… под одну гребёнку. Дали, проговорился сопляк этот, Стёпка Синицын, какой-то дополнительный план, мы и попали в него! Как вот Сарайкины с Мошниными, Зотов, Корней Остроухов…

Подарочек

Замаялась я совсем. Никак не думала, что так всё обернётся.

Со мной ведь что случилось?

Лет десять назад у чалдонки этой, Анфисы, муж погиб. Мы тогда в одном ЖКО работали. Поехал он на аварию, а у них там колодец канализационный и ухнул. Двое из них провалились под землю. Её Михаил обварился сильно. От ожогов в больнице умер.

…И времени-то прошло совсем ничего, а она мово Николая и присмотрела. Как бычка на верёвочке, увела от меня к себе. Может, у них и раньше что-то было. Она видная, чёрненькая такая. И оторви — да брось…

Квартира хоть и Николая, а он махнул рукой: «У Анфисы своя двухкомнатная и ребёнок один только». Ушёл, ничего не взял.

Остались мы с дочкой одни. Сначала-то я тужила очень, потом смирилась. А года-то идут. Они оба перевелись на другое место работы. Мне уже и не за тридцать, а пошло за сорок пять… Возраст бабий такой… Хвори, какие положены с возрастом, какие не положены… всё в кучу.

А врач-то и говорит: «Нормальная вам супружеская жизнь нужна, а у вас её нет, вот и проблемы… Думайте…»

Хорошо сказать: «Думайте!..»

…Стала я потихоньку молиться. Просить ангелов небесных, чтоб муженька хоть какого-никакого помогли мне обрести… Молили чтоб за меня… Про бывшего-то своего Николая я и думать сто лет перестала…

И, наверное, либо грешна в чём-то сильно, либо что не так сказала в просьбе своей? Али они что напутали в списках своих каких. Помочь-то помогли, но как?!.

Возвращаюсь 8 марта с работы, а у моего подъезда мой бывший муженёк Николай сидит. Смирненько так, на лавочке. Рядышком какая-никакая его одежонка кучкой. Улыбается детской такой невинной улыбкой, никому… так, всем сразу. А мне передавали раньше, что у него с головой что-то стало. Ну, эта болезнь, я всё путаю название: когда мозги отказываются работать… Анфиса так его закружила, что ли? Или что. Она безудержная, с ней вместе быть — с рельсов съедешь… Пил он сильно…

Что делать? И тут она не по-людски, Анфиса-то, с издёвкой…

Подарочек, мол, прими…

Взяла я его вещи и повела в квартиру. Квартира-то его, ему принадлежит, Анфиса знает, что не выгоню. Попользовалась муженьком моим и… вернула… Больно, видать, я сильно просила, что тоже негоже… И не только своего ангела-хранителя просила. Ко всем взывала. Они и постарались. И, признаюсь, ничего хорошего-то Анфисе не желала. Разлучница ведь…

…И началось у меня… Он же совсем как маленький ребёнок — не понимает, что, когда, где… Только иногда голова заработает… и тут же провал. В больнице нашей больше трёх дней не держат таких.

Дочка приезжала к нам, не смогла неделю прожить вместе. То нервничает, то ревёт.

Я из дома стараюсь надолго не уходить, одного боюсь его оставлять…

На той неделе вздумала с ним съездить на экскурсию. Группа собралась, погрузились в автобус. А он не соображает же…

Неожиданность с ним случилась тут же, в автобусе. Как младенец… Дышать стало нечем… Кто шумит, кто, заткнув нос, молчит деликатно. Но таких мало. Что делать? Выдворили нас из автобуса. Морока.

Как быть дальше? Выхода не вижу… И жалко его…

Белый теплоход

Захотелось глотнуть чистого кислорода, и я нырнул с городской самарской улицы в художественный салон, что на Молодогвардейской. Не успел в зале сделать и трёх шагов, как передо мной возник человек:

— Ба! Вот уж не ожидал! Сколько не виделись!

Смотрю с удивлением на говорящего. Невысокого роста, опрятно, хорошо одет… Вот лицо… Лицо бомжа… опухшее, щетинистое, выцветшие глаза…

— Ты не гляди: я завязал с прошлым. У меня теперь дел невпроворот! А ты? Твои вещи здесь есть? Я ценил тебя. И очень…

Он явно путал меня с кем-то. Пытаюсь разрулить ситуацию:

— Я не занимаюсь…

Не даёт договорить. Происходящее похоже на какую-то интермедию. Или розыгрыш…

— Знаю, знаю! Мне говорили, что ты забросил всё… Но какие были наши фотовыставки! Помнишь: одна за другой! В Нижнем Новгороде?! В Саранске!!!

Слава Богу, думаю, хоть кое-что прояснилось. Оказывается, он и я — фотохудожники. А он как будто чем-то только что подзаряжён, не стоит на месте. Ходит вокруг меня. И по-свойски мне:

— Ничего, Борис, я это тоже перенёс, пережил! Творческий спад, запой… известно всё…

«…Меня он называет Борисом, а мне и спросить, как его имя, уже как бы неудобно», — неуклюже соображаю про себя.

А он вводит меня в курс дела:

— Ты помнишь, — он называет какую-то фамилию, я не расслышал, скороговоркой, как если бы мы все были давними корешами, — он же у меня в Ширяево последние два года жил. Сначала я его козьим молоком отпаивал. У матери моей коза была. Ну и… кормили его. У него же ничего не было. И он как бы никто. Эти мастодонты из Союза художников близко его к себе не подпускали.

И тут началось. С год он работал неистово. Набросился на работу, как с цепи! Не по-человечески. Только спал, остальное время писал. И этого… ни грамма. Я ему только овощи таскал, молоко. Мясо совсем не ел. Всё у нас заставил в пятистеннике картинами.

…А потом враз уехал. В конце 90-х в Германию, а после оказался в Австралии. Картины забрал с собой.

И хоп! В Австралии стал самым известным художником. Выставки, репродукции… Разбогател! Он мне писал об этом, а я не верил… Как поверишь?

Я слушаю худого, с вывернутой вовнутрь левой рукой человека и нахожусь в смятении: что всё-таки это — розыгрыш, блажь? И почему со мной? Но отойти от говорящего не могу. Доверительный тон, наше, по его мнению, общее прошлое к чему-то меня обязывают…

А его захлёстывает случившееся:

–…Но годы… И эта жизнь его, когда бедствовал… Короче, не стало полтора года назад Анатолия. А родственников у него почти нет… Опять: хоп! Оставил мне по завещанию наследство — три миллиона евро и двадцать картин. Таким оказался Анатолий! А мне уже и деньги не нужны. Чувствую: недолговечен я… Куда их? Туда, где все будем, даже ржавого гвоздя не возьмёшь. Ну, съездил в Сидней этот, где он жил. Голубые горы. Пляж Менли. Всё замечательно! Но у меня другое. Сколько мне осталось жить? Ну, не более пяти лет… Из них около года понадобилось, чтобы с наследством всё оформить. Тягомотина!

…Я слушаю сказочника, как я его про себя назвал, и жду, чем всё это кончится. И не хочется, чтобы сказка разрушилась, как песочный замок… И… ну, есть же границы фантазии?

— Как-то с пользой надо бы распорядиться деньгами-то, — говорю, желая увидеть, как он будет продолжать сочинять…

— А я распоряжусь! — отвечает. — Хочу успеть (если заслужил), успеть построить на эти деньги в селе Ширяево детский дом. И купить для дома белый теплоход. Волга-то, вот она, рядом… Пусть ребятишки радуются!

Этими последними словами он меня совсем обезоружил. И покорил! Стало совестно за моё неверие.

— А почему обязательно белый? — глуповато уточняю услышанное.

— Так хочется! С детства мечтал плавать на таком по Волге капитаном. Да, видишь, рука у меня после перелома какая… Ты же знаешь эту мою историю.

Взгляд его остановился на мне. Пронизывающий такой… После некоторой паузы сказал убито:

— Но время! Время летит! Успеть надо сделать что-то настоящее! Ты же хорошо маслом писал когда-то. Что фотография?!! Вот! — он разжал поднятый до уровня своего подбородка кулак: — Время, как вода сквозь пальцы! Время пожрёт всё! Помнишь Державина? «Река времён в своём теченье // Уносит все дела людей…» А искусство вечно!

Смолк. Передохнул. И призывно уже:

— Напиши холст «Время и мы». Чтоб много было белого и голубого! Это тебе будет не «Чёрный квадрат» Малевича! Это сосем другое!.. Ты смог бы!

…Когда он ушёл, я спросил работника салона, сидящего за столом у компьютера:

— Кто это?

— А что?

— Да, чумовой какой-то. Так мне показалось.

— Не знай какой, но он заказал для одной из школ в подарок три картины, каждая более пяти тысяч стоит. Сказал, завтра приедут — заберут. Вон в сторонке стоят, оплаченные…

— А можно фамилию его узнать?

— К чему вам? — холодновато отреагировал работник.

— Ну так! Загляните в базу данных, — я кивнул на компьютер.

И получил своё:

— Зачем это? Он сказал, чтоб было всё конфиденциально.

И кто вы такой?..

Сиреневые колокольчики

Я тогда уже пятый год вдовой жила. Сыновей попереженила давно. Разъехались они. Живу одна, шестой десяток пошёл…

Всё бы ничего, но дом на отшибе в посёлке. Боязно порой одной-то.

И по хозяйству без мужика не так ладно всё, как могло быть… Вот меня и познакомил с Леонтием муж моей двоюродной сестры Миша. В детском садике, где я когда-то нянечкой работала, они оба стихи читали ребятишкам. Сошлись мы с Леонтием. Я с самого начала условие поставила: только не пить! Не хочу на старости в пьянке жить. Леонтий условие принял.

Старательным таким Леонтий-то оказался. Перед домом у калитки площадочку вымостил. Осенью все яблони обрезал, какие старые очень — совсем спилил. И в доме светлей стало, и во дворе. И так порядок постоянно наводил во всём. Чистюля. Каждый вечер, как спать лечь, ноги обязательно моет. Иной раз, если в доме моль увидит, не успокоится, пока не прихлопнет. Но временами срывался и запивал. Замыкало что-то в нём. Плакал пьяный. Мало совсем о себе рассказывал. «Нечего, — говорил, — вспомнить. А как что вспомнишь, голова болеть начинает…»

У него случай был. Как он говорил, работал сварщиком на электростанции и упал с высоты, с тридцати метров аж…

Падал, говорил, как-то поэтапно. Цеплялся за что-то несколько раз, то там, то тут, одеждой. Ну и получил сотрясение мозга, руку сломал, два ребра.

…Деньги мы не делили. Он приносит свою пенсию, кладёт в шкаф на полку. Я приношу — на ту же полку кладу. Соседка моя, Нюра Мижавова, позавидовала: «Везёт: третий мужик у тебя». Она всему завидует.

Знала бы, как мне дались первые два. Помучилась. Она недавно дом-то рядом купила. Издалека откуда-то.

Я всю жизнь то нянечкой, то воспитательницей в детских садиках проработала.

На пенсию ушла, а всё около детсада «Мишки», тут у меня через дорогу. Кружусь. Там помогу, там что-нибудь по мелочи… Вот его стихи, Леонтия-то, раздавала. Читали деткам, очень нравились.

…А через год у Леонтия книжка целая вышла для детей. Было в ней одно стихотворение, где мне очень нравились две строчки:

Вечно солнышку светить,

Если будем всех любить!

Это стихотворение называется «Сиреневые колокольчики».

Оно и о природе, и о войне. Мы-то в детстве с подружками так любили по весне ходить за этими сиреневыми колокольчиками. Лес-то рядом совсем.

До сих пор вспоминаю эти денёчки. Иной раз во сне колокольчики приснятся — и позванивают из детства!..

…А тут как обухом по голове. Не придумать страшнее. Миша рассказывал мне: приглашают председателя ихней областной организации писателей в обком партии и спрашивают:

— Вы кого печатаете? Фашистского пособника! Гестаповского палача!

Оказывается, на Леонтия пришла бумага из соседней области.

А в ней такое… свихнуться можно. По ней Леонтий родился и жил до войны в Поволжье, по соседству с немецкой колонией. С детства знал немецкий язык. Когда началась война, его определили в армию переводчиком. Он и попал в плен.

Немцы зачислили его в эту, в зондеркоманду. Потом направили в Грецию, в команду, которая занималась уничтожением греческих партизан.

Расстреливали целыми семьями. Детей бросали живыми в костёр. И во всём этом, получалось, Леонтий — прямой участник.

После войны за то, что был в услужении у немцев, Леонтий отсидел десять лет.

Приехал сюда и жил на квартире у одной старушки в посёлке, недалеко от города.

Незаметно жил, пока не начал писать стихи и печататься.

Вот как!

…Председатель-то пригласил потом Леонтия к себе в кабинет, спрашивает напрямую:

— Служил у немцев?

— Служил, — отвечает Леонтий.

— В расстрелах участвовал?

— Вам же бумагу прислали. Что спрашивать? — так вроде Леонтий отвечал. Мне Миша рассказывал.

Председатель долго тоже не стал разговаривать:

— Ну, раз эдак, то вот что скажу: стихи запретить писать вам никто не сможет. Но печатать мы вас не будем. Точка!

Я говорю брату Мише:

— Как же так? Каратель, и такие стихи хорошие? Не верится.

А он мне:

— Талант — он как чирий! Может и на заднице выскочить!

А тут утечка произошла. По посёлку про Леонтия слушок пошёл…

Что же делать? Как быть? Ума не приложу: полицай в моём доме? Жить-то как вместях?

Леонтий-то пропал сразу. Не появлялся у меня. Всё решилось враз. Пришла домой — его вещей нет. Туда-сюда. На столе записка: «Уехал. Прости».

И всё! Куда? Чего?

Он даже деньги в шкафу не тронул. Вот ведь?..

…Я до сих пор не могу его представить палачом. Слово-то какое? К нему не идёт…

Вот умом допускаю: документы есть. И всякое другое… Сидел опять же… Судили…

А сердцем никак. Не принимает сердце… А вдруг ошибка? Не соединяется во мне всё в одно целое. С этим теперь и живу…

Недавно ездила к той старушке, у которой он жил до меня.

Может, думаю, что узнаю о нём. Увижу.

«Нет, — шамкает хозяйка, — как съехал в тот раз, больше его не видала. А ты кем ему приходишься? — спрашивает. — У него, сердешного, ведь никого, как знаю, не было».

Дожить до весны!

Говоришь, в голодные годы твой дед с семьёй уехал в Сибирь, и потому все они остались живы? Случалось и такое… Только с нашей-то семьёй по-другому было. Если б только с нашей…

— Вы хорошо помните те годы? — спрашиваю. Лицо старика трогает вялое подобие усмешки:

— Ещё бы! В памяти такие зарубы остались…

— Могли бы рассказать? — спрашиваю.

— Мог бы, только не сейчас. Неважно себя чувствую после операции. Недели через две, может быть…

* * *

…Старик рассказывал несколько вечеров. Я редко перебивал его вопросами. То, что я услышал от него, сидя вместе с ним в скверике во дворе, меня выбило из равновесия. Я несколько дней приходил в себя. Не мог ничем заняться сосредоточенно, пока не понял, что надо услышанное записать. Перенести на бумагу. Не мог носить в себе…

…Рассказ его я, как сумел, сгруппировал, удалил из него повторы… Нигде и ничего от себя… Местами опустил подробности, которые показались мне неимоверно дикими… Всплывали в памяти отрывочные сведения из архивных документов. Но передо мной был живой свидетель…

«Видишь ли, в некоторых уездах Самарской губернии в 1920 году не выпало ни одного дождя. Поля и луга на глазах выгорали. Появились полчища саранчи.

Уже в 20-м году у нас в деревне начали есть жёлуди. Ели их пока наполовину с мукой, потом с мякиной, лебедой. Ещё с репейником этим.

…И 21-й год оказался таким же засушливым. Так много стало пожаров. Горели леса, горели деревни вокруг. А тут холера! Тогда говорили, что она пришла из города. Наступил форменный мор.

Мой родитель с зятем Николаем поехали в Уральск на двух подводах за продуктами. Они не вернулись живыми. Нашли их убиенными, когда, значит, они уже возвращались. Недалёко нашли, тут, за околицей. Лошадей увели. Продукты пропали тожа…

Я догадывался, кто это свершил, седёлку нашу опознал. Но куда с этим? Пришибут только…

…Все, кто мог, к концу 21-го года гужом потянулись кто куда.

Кто на скрипучих телегах, кто в кибитках, кто как… Мимо нашей деревни день и ночь шумели повозки, мычали коровы, тянулись верблюды…

Плач детский и стон взрослых слышались отовсюду.

Пошло страшное воровство. У кого корову, у кого овцу уведут со двора. И зарежут.

И нашенские уезжали.

Мама у нас года три уж как умерла. Вдвоём мы с сестрой Настёной остались. А она на сносях. Вот-вот родит. Куда мне деваться из деревни? Всё на меня легло, на двенадцатилетнего парнишку.

А мор продолжал косить народишко. Ели корни и камыш. Разные мослы, которые много лет валялись в пыли, начали сушить и тереть. Получалась костная мука. Ели речной ил, глину…

Так было и у нас, и в других местах. Дети и взрослые ежедневно ползли в помещение сельсовета с милостью дать хлеба. Кто высохший, как скелет, кто до безобразия опухший.

С наступлением холодов ни травы, ни кореньев не стало. Поели почти всех собак и кошек. Ели всё, что казалось съедобным.

Тут уж начали вымирать целыми семьями. Обезумевшие родители бросали замерзать своих детей на морозе в поле.

Пока земля не замёрзла, как-то ещё хоронили. И то не везде.

Уцелевшие, одичавшие собаки растаскивали трупы. В нашей деревне умирало человек по шесть в день. Маленькие дети от голода грызли себе ручонки. Их связывали.

Начали есть древесные опилки, размалывали ветки молодняка. Спасало не надолго. Болели и мёрли.

…Тут зачали воровать трупы с могилок. Перестали приносить умерших детей на кладбище, оставляли для еды.

Я раньше читал тогда, что людей едят. Но это там где-то, за семи морями, а тут у нас…

Меня спасали мои ноги. Я был бегун. Утащу что-нибудь съесть!

И лови меня!.. А как обессилел, плохо стало.

Разок срезал у Родичевых в сельнице гужи у хомута, а они не поддаются. Сколько ни варил, ни в какую… Твёрдые и хомутом пахнут.

Другое дело, когда у них отелилась корова. Место, ну этот, послед, они повесили на переруб в сарае. Я его и умыкнул. С мясцом мы оказались с Настёной. Но когда это было? Чуть не год назад ещё.

Бояться я начал, когда плохо стал двигаться. Как бы не прибили. Доступным оказался…

…Разок братья Зуйкины пожаловали разбираться. Я у них из погребицы меж делом капкан стибрил. Придёт весна, думаю, вдруг суслики ещё остались…

…Уже сумерки наступили. Они к мазанке нашей направились.

Один из них с лопатой. А я уже давно почувствовал, что они меня пасут. Перебрался ночевать в сарайчик. Пока братья в избе были, я ползком к Дунькиному оврагу. А сил-то нет, как раньша… Ткнулся в кусты сирени на полпути передохнуть. Эта сиреневая кулишка и спасла меня. Лежу и вижу перед носом два черепа человечьих и кости разные. Вспомнил, как летом ещё отца с сыном Кичайкиных здесь видел брошенными. Они это.

Мне бы вскочить, да — к оврагу! А не могу, прижало к земле…

Всё же скатился я под уклон и поколтыхал, подальше от дома.

Настёну они не тронули.

А вскоре старший из братьев Зуйкиных отравился, не знай чем…

* * *

…А тут роды у Настёны. Сосед Степан принимал. Кому жа ещё?

Все, кто рядом, немощные.

Пуповину дядька Степан резал отцовским сапожным ножом.

…Настёна умерла после родов как-то быстро. Отвезли мы её со Степаном в амбар. Земля уж как железная была. В амбаре том складывали людей до весны, когда земля оттает.

Через неделю после матери умерла и девочка. Как ей жить? Я её одной водой с ложечки кормил. Не знал, что делать, советоваться не с кем. Степан тожа помер.

— Как помер? — спрашиваешь.

Расскажу.

В соседнем селе утром толпа голодных, человек в сорок, подвезла на салазках к дому волостного председателя разрубленный труп, взятый из такого же как у нас амбара. И потребовала хлеба. Заявили твёрдо: если не будет исполнено их требование, они съедят и самого председателя.

Труп члены совета у толпы отобрали.

Что повлияло, не знай!.. Только и у нас вскоре, и у них стали раздавать кукурузу. Говорили, навроде того, американскую. По четыре кило на человека дали. Вот Степан и наелся досыта. Закупорка получилась у него. Живот и лопнул.

А со мной-то как было?

Как раз повезло мне. У Сироткиных солдаты стояли. Я у одного в мешке кусочек сальца и нашарил. С кукурузой его ел. Эта вот смазка спасла меня.

К тому времени я уже знал, что нельзя много есть костной муки. Нельзя употреблять овчину. Был опыт…

* * *

…Надо девочку хоронить, как положено. А как? Пойду, думаю, к дядьке Илье в соседнюю деревню. Они с отцом когда-то знались. Вместе их призывали на войну с германцем. Он вернулся в село потом с простреленной рукой. Это уже было в гражданскую.

«Может, повезёт чем поживиться у них, а может, по дороге где?» — так я думал.

Дотащился до села, а без толку. Все у них еле двигаются. Топят одну избу поочерёдно с соседями на пять дворов. Где натопят, туда и сходятся греться. Лежат вповалку, еле живые. Дядьки Ильи дома нет.

Что оказалось-то?

Когда стало совсем нечего есть, они съели умершую у них квартирантку из Грачёвки, кажется, Ручникова фамилия её была. Когда съели, дядька Илья послал свою бабу в совет, чтобы она, значит, сказала, что едят человечье мясо. Сделал так, чтобы его двух ребятишек приписали к общественной столовой. Увезли дядьку Илью в Самару.

Очень он просил дать ему хоть какую-нибудь работу. Говорил, везите хоть куда, только чтоб можно капельку какую заработать детишкам из еды. Он умел работать.

У него ещё в 20-м году было крепкое хозяйство: пять лошадей, три коровы, овцы. Две лошади увели белые, потом в засуху двух съели волки. Остальное сами проели.

* * *

Когда я возвращался домой, решил сходить к нашей родственнице Агафье. Она на дальнем конце улицы жила.

Иду, значит, к Агафье и оглядываюсь. Боязно. Она малость чокнутая была. И это ещё… двусбруйная, то есть ну… и баба, и мужик — так говорили.

Я её у нас в доме раза два видел. Лицо мужичье, а так навроде женщина… Её больше Агафоном звали, промеж собой-то.

Иду по переулку как могу. А пороша выпала. Светло так! И никаких следов на снегу.

Ну, ладно, думаю, кошек и собак поели. Но люди-то должны остаться, хоть сколько-то… Неужто никого?..

…Я ещё в сенях насторожился. Запах…

А как открыл дверь: дух мясных щей волной ударил в ноздри.

Смотрю, в печке огонёк сверкает. Агафья с ухватом стоит.

— Проходи, проходи, сродничек! Давненько тебя не видела. С чем пожаловал, Ванечка?

Разговорчивая такая…

Она спрашивает, а я молчу. Одно на уме: «Откуда у неё мясо?

Неужто она?..»

Не знаю, что делать! Говорить с ней или удрать сразу. Страх обуял…

— Вот сейчас щец налью, тогда и расскажешь.

И достаёт хозяйка глиняную чашку с отбитыми краями, тёмную такую.

Я еле выдавливаю из себя, не подходя к столу:

— Настя родила и скончалась. Теперича девочка её померла.

Племянница моя. Похоронить бы надо.

— Похоронить? — быстро переспрашивает Агафья. И поворачивается ко мне всем лицом. Глаза у неё пустые. Ничего, рона, в них нет, прозрачные…

— Привези её мне, — говорит.

— Зачем? — вырвалось у меня.

Ни с того, ни с чего лицо её, не лицо, а небритый гаденький урыльник с редкими чёрными усами, затряслось в едком мне смехе:

— Затем, что ребятёнки вкуснее. Уж я-то знаю!.. Скажет тожа: похоронить, — пустые её глаза, обращённые в меня, её мерзкий дребезжащий голос лишили меня последних сил.

Я попятился в сенцы и вывалился на улицу.

Не помню, как пришёл домой.

…Потом-то у тех, кто переступил черту, вроде Агафьи, лица, я заметил, становились, как у неё, — урыльниками. Да и жили они опосля совсем недолго… Хотя и голод уже малость отступил.

* * *

…Решил я отвезти девочку на салазках в этот покойницкий амбар, где и Настёна. Недалеко совсем.

…Привёз кое-как. Замка на двери нет. Взобрался на порог.

Что я увидел?.. Трупы лежали и штабелями, как дрова, и… как попало.

Сеструху я нашёл быстро. Она распласталась вдоль бревенчатой стены. С левой ноги её, начиная от бедра, кусками была срезана вся мякоть. Отсечены обе груди. Многие были искалечены, не токмо она…

Как я тогда не сошёл с ума, не ведаю.

…Чтобы девочку не достали и не утащили, я, как мог, за несколько приёмов, распихал в серёдке амбара тела и опустил её на самый пол. Потом прикрыл, чем мог.

Голова соображала тупо. Когда, шатаясь из стороны в сторону, шёл домой, дал себе слово, что обязательно доживу до весны и захороню Настёну с дочкой у нас в огороде. На виду, чтобы, значит, не раскопали…

Эта вот задача, которую я себе определил, может, и помогла мне выжить тогда.

* * *

…Пришла весна 22-го года. Сиреневые почки за огородом набухли, вот-вот распустятся…

Народ иссох за зиму. Кто как, кто на четвереньках, стали выползать на полянки. Ели любую зелень, любую травку, которая попадалась…

Некоторые тут же, померев, валялись.

…Я, как мог, поволокся к амбару. Два раза падал, лежал подолгу. Набравшись сил, вставал и снова колтыхал.

…Трупов в амбаре было уже меньше, чем зимой. Растащили.

Настёна лежала теперь в углу, ближе к выходу. Видать, собирались утащить, дак не успели. У неё не было правой ноги совсем.

Девочку я не нашёл, как ни старался…

* * *

…Тут вскоре тех, которые в амбаре уцелели, власти захоронили. И Настёну тожа. По улицам собирали тех, которые из-под снега, значит…

Девочку-то я тогда не назвал никак. Теперь вот, когда поминаю в церкви всех, кого знал, её без имени называю… Просто девочкой.

Хоронили из амбара прямо на наших задах, где эти самые кусты сирени, которые когда-то укрыли меня.

И сейчас эта сирень на своём месте. Последний раз я там лет десять назад был. Удивительное дело: чахленькая эта сирень жива, цветёт себе. А стольких людей, когда-то розовощёких, рослых, деловых, разных, не стало. Как ветром выдуло, унесло. Теперь всех уж и не вспомнить.

…Как так случилось, что живу я более уже девяноста лет? На каких таких дрожжах?

Те, кто народился потом в нашей деревне и живут теперь, в большинстве не ведают, что там случилось… И мало интересуются.

И надо ли знать, как всё было?

Но ты вот спросил.

…Мыслимо ли, чтобы такое случилось ещё?

Озорник

Хочешь, я тебе одну маленькую историю расскажу? Хочешь?

Всё равно скучно сидеть в этом аквариуме. Не скоро дождёшься своей очереди. Я потихоньку, чтобы этих старушек болезных не разбудить. Не думал, что по поликлиникам буду бегать. Было это давно, ещё в первые годы перестройки, когда я работал директором большого завода. Тогда ещё завод был крепок. Итак, провожу я приём по личным вопросам. Он у меня по понедельникам два раза в месяц был: так легче этот страстной день переносить. И вот, когда я уже плохо начинаю соображать, разбив всё своё терпение о бесконечные жалобы, просьбы, неувязки в личной жизни, разбив о собственную неспособность помочь человеку — ведь идут со всем, что наболело, — под конец приёма, уже в седьмом часу вечера, заходит мой старый знакомый Михаил Галкин. Да ты его знаешь, помнишь! Он на моё пятидесятилетие тогда огромный астраханский арбуз принёс.

— И танцевал лезгинку, да?

— Во, во, он самый! Всю жизнь протанцевал и пропел. У него коронная была: «Хороши весной в саду цветочки». Мы с ним с одной ремеслухи, только он подзастрял в слесарях. Я ж, окончив институт, чёрт те дери, выдвинулся. Теперь у меня в активе два инфаркта, a он и сейчас танцует. Ну ладно, ближе к истории.

Он, понизив голос, продолжал:

— Входит, значит, он и: «Вот, — кладёт мне на стол заявление. — Прошу материальной помощи, поиздержался», — поясняет. «Что так? — спрашиваю. — Не мог запросто зайти, в обычное время?» — «Не мог, — говорит, — пользоваться давней дружбой, да и замаялся совсем с женой. Для неё и помощь прошу, Романыч! Уважь, она у меня ноги обморозила. Лежит, сердечная, с волдырями, а местами кожа сошла, жуть…» Ну я, замороченный напрочь, пишу резолюцию: «Бух.: выдать две минимальные заводские зарплаты согласно Положению». Он берёт заявление и быстро уходит.

И уже потом, когда секретарь все бумаги забрала и я остался один, вдруг опомнился: «Чёрт, на дворе июль, разгар лета, где же жена Галкина ноги обморозила?» Метнулся к окну, Михаил ещё только вышел из подъезда и идёт через скверик перед заводоуправлением. Кричу: «Михаил, как же твоя Ираида ноги обморозила? Лето же, июль месяц?» Он остановился, внимательно так посмотрел на меня и вежливо с укоризной говорит: «Романыч, это дело интимное, на площади об этом не кричат». — «Что, — шумлю, — за чертовщина! Иди сюда в кабинет, объясни. Бабу твою жалко!» Заходит, сукин кот, садится и подчёркнуто вежливо говорит: «Вот скажи, Романыч, хотя мы с тобой и друзья, а ведь живём мы по-разному?» — «Как так?» — спрашиваю. «Ну, у тебя что висит в спальне на стенах? Ковры, — сам себе он отвечает, — а у меня географическая карта мира. Смекаешь, разница какая?» — «Ни черта не смекаю», — отвечаю. «Верно, ты не сразу и в училище соображал: карта мира на стене над кроватью». — «Ну и что? — реву я. — Что?» — «А то, Романыч, значит, что вверху у меня в спальне над кроватью Ледовитый океан — Арктика! Внизу соответственно — Антарктика. Вечные льды! Смекаешь?» — и он многозначительно поднял вверх правую руку с прямым, как новый гвоздь, указательным пальцем. «Ни черта не смекаю!» — «Ну как же? В такой, извини меня, ситуации, где бы ножки моей дражайшей супруги ни были — они всегда аккурат во льдах. А там, сам понимаешь, до минус пятидесяти градусов! Жуть какая! — он схватился руками за голову и стал её качать сокрушённо. — Жуть какая, а?» — «Что ты городишь? Причём здесь это?» — «Причём, причём! Вот она и обморозилась! И твоя бы не выдержала, извини меня, сгубила ноженьки свои! Верно ведь?» — сказанул… и выскользнул из кабинета… до следующего своего фокуса.

Серая сонька

В Чёрновке был завод верёвок, а Сонька этому заводу принадлежала. Лошадь старая была очень. Плохо уже видела.

Её и решили пустить на колбасу. Но наши поселковые упросили отдать её нам — молоко возить.

И возили. Собирали с окрестных деревень и доставляли на молокозавод. Этот завод был тут, на старых графских развалинах.

Сонька в посёлке у каждого во дворе жила поочерёдно. Всем принадлежала.

Когда у нас жила — у меня наступал праздник. Хлеба нарежу, солью посыплю — лошадушка моя и ходит за мной, как на верёвочке, ждёт, когда дам ей.

У моего папы Звезда Героя была, именные часы за храбрость.

Он был на войне наводчиком. Разворотило ему левое плечо снарядом, а он выжил. Комиссовали его.

Во время войны работал он на заводе в Самаре. То кузнецом, то трактористом. Ночью самолёты вывозит с завода, а днём кузнецом работает. Домой неделями не появлялся. Тогда так работали.

Выдохся. После войны стал трудиться, где верёвки делали.

У нас в посёлке.

Как и Сонька, быстро слепнуть начал. У него с войны контузия была. Обоим досталось в жизни. Сонька папу нашего больше, чем меня, любила. Так любила, без хлеба с солью. Он ей и упряжь ремонтировал, и телегу лёгонькую такую приспособил.

В пятидесятые годы сахара у нас не было. Откуда ему взяться?

Папа посылал меня за мёдом на пасеку к своему дядьке Винокурову. Мы ему с Сонькой молока, а он нам — мёду.

До пасеки больше семи километров дороги, чуть не половина — лесом. А я с Сонькой не боялась в лесу. Не знай — почему? С ней как дома везде…

Когда проезжали мимо молокозавода, Сонька всегда останавливалась. По привычке ждала, когда фляги порожние принесут. Такая обязательная.

…Школа у нас была километров за пять от посёлка. После занятий за нами чаще всех приезжал мой папа.

А один раз, февраль был, метелица, занятия отменили. Нас отпустили. А я не стала ждать, когда за нами папаня приедет. Чего ждать целый день? Одна и умыкнула домой из школы.

Папа с Сонькой прибыли за нами, а меня нет. Домой, говорят, ушла. Вернулись они домой, а меня и там нет. Что делать? Поехали двое слепых искать одну неумную.

А я в метель сбилась с дороги. Пошла в степь, в сторону от посёлка…

Папа рассказывал: «…Уже совсем было надежду потеряли. Не знай, что и делать? Голоса уж нет кричать… Сил самому идти нету. И Сонька выдохлась, вижу…»

Долго они маялись в метель эту.

…А тут она, Сонька-то, свернула с дороги и, как могла, пошла полем. Чуть не по брюхо в снегу. Подошла к заснеженному бугорку и остановилась. Отец подходит, а это я сижу. Уже никакая.

Спасла меня Сонька!

Дальнобойщик

Что, блин, рассусоливать? Любовь — любовь!.. Если она есть, то есть! А нету — ищи ветра в поле.

Я — дальнобойщик. Вернулся домой, а она мне подарочек приготовила:

— Всё, Коля, не нужны мне никакие твои денежки. Не жена я тебе больше. Ушла от тебя, с другим живу. Мне муж нужен, а не эти твои: приехал-уехал. Как морячка. На фига мне твои подарки, квартира?

Сгоряча разговоры разговаривать начал, а потом думаю:

«А мне на фига это, если она уже полгода с другим живёт?» Половину вещичек своих к нему перетащила, а я и не заметил.

Ушёл сам, без скандала. Квартиру оставил: с ней же наш сын Ванька. У меня вторая однокомнатная есть. Небольшая, правда, но… перетрусь.

Запил было сначала. Один же! Что делать?

Скоро в рейс снова, как быть? Задача! Думал, думал — ничего путного в голову не идёт. Мне что? В сорок лет по дискотекам подругу искать? Или в клуб «Кому за 30», в нафталине копаться? Не для меня. Один мой приятель по Интернету себе нашел подружку — приехала такая горилла, еле через месяц выпроводил.

Ничего не придумал я. А тут из магазина с продуктами выхожу, смотрю: очередь на троллейбус. Ага, приличная такая очередь на остановке. Жмутся все, холодно. Одни женщины, как будто кто нарочно так сделал для меня.

Мысль у меня высеклась. Подошёл к середине очереди и бабахнул прямой наводкой, открытым текстом:

— Женщины, дорогуши! Посмотрите на меня: ну я ж нормальный! Руки, ноги — всё при мне, не дефектный какой! Зарабатываю неплохо. Выпиваю так себе: от случая к случаю. Есть недостаток: рейсы длинные, надолго уезжаю. Но это же профессия! Мужику работать надо!

— Чё тебе надо-то, сердешный? — спрашивают из толпы.

— Жена нужна, — отвечаю, — искать некогда мне: через два дня в рейс. Кто смелая — соглашайтесь!

— А прежняя где? — спрашивают.

— Нету, не выдержала моей профессии! Ушла. А квартира есть, — отвечаю. — Бить женщин не умею. Не гуляю.

Какая-то пухленькая дамочка объявила то ли в насмешку, то ли всерьёз:

— Бабоньки, так это ж почти идеальный жених!

В толпе засмеялись, так, по-доброму. И тут вышла одна, невысокого роста, черноглазая:

— Я согласна.

И мы пошли ко мне. Как пришли — так и живём. Маша разведённая была. Расписались, обвенчались. Судьба.

Сыну Егору полтора уже. За вторым пошла, УЗИ подтвердило.

Всё по науке. Решили Ванькой назвать. Так Маша хочет. Не могу возражать. У меня два сына Ваньки будут. А!

Такая она — любовь-морковь.

Жених

Поздним рейсом прилетел из Москвы. Взял такси, еду в Самару.

Шофёр с виду симпатичный такой, разговорились. Рассказывает:

— Шесть лет как приехал из Бишкека с русской девушкой в Саратов, где живёт её мать. Денег на двоих — двести долларов. Намеревались начать семейную жизнь, сняли квартиру. Хозяйка сварливая, квартира двухкомнатная. В одной — она, в другой — мы. Недолго выдержали. Уехал с Надеждой в Калининград. Но жилья нет, снова маета по квартирам. Она не выдержала, уехала домой к матери. И я не задержался, махнул в Самару.

Работаю вот таксистом. Единственный способ устроить жизнь — найти женщину лет тридцати пяти-сорока с квартирой. Знаю, таких немало, но они ходят где-то… Трудно встретиться.

У хозяйки дочь есть. Ей тридцать лет. Бухгалтер. Но молчунья.

Полгода знакомы — не пойму, что в ней сидит?..

Начал в фитнес-клуб ходить, вот таксистом работаю: может, через клиентов познакомлюсь. Нет у меня опыта в таких делах. Когда молодым был, меня выбирали. Я тогда в оркестре играл: проблем не было… А теперь застопорило.

…Недавно познакомился с одной: она с деньгами. Муж умер.

Пустила в свой богатенький круг. Но мне сорок, ей — пятьдесят. Несерьёзно.

Так время и идёт.

Вчера взял билет в Бишкек. Мама написала, что приглядела мне невесту… А вдруг?..

Увлечённый

Лекции по химической термодинамике читал нам заведующий кафедрой, заслуженный деятель науки, седовласый и грузный профессор Дамаскин.

…Мы сидим, слушаем, едва ли не раскрыв рты. Размашисто, словно из рукава своего широкого светлого летнего костюма, низвергает он на доску серпантин длинных формул.

Ему не хватает места на доске, левой рукой он тут же стирает за собой написанное, правой продолжает своё действо. Мы не успеваем записывать. Но никто не ропщет. Все смотрят на происходящее зачарованно, как на фейерверк.

Ещё бы: светило! Всесоюзная известность!

Остановившись на миг, профессор вопрошает:

— Сам процесс понятен? Суть его?..

Мы не успеваем ответить, он машет левой рукой с тряпкой:

— Проще объясню! Автомобильный карбюратор, знаете что такое?

И, не дожидаясь ответа, начинает подробно излагать работу карбюратора.

— Уловили главное! — уверенно восклицает лектор. — Молодцы!

…Когда лекция закончилась и профессор ушёл, мы обступили Владьку Серова, работающего по совместительству у профессора на кафедре лаборантом — признанного нами безоговорочно восходящей звездой химической термодинамики.

— Послушай, а причём всё-таки карбюратор?

— А что вы хотите? Вот чудаки! Мы два последних выходных с ним занимались ремонтом его «Волги». Еле карбюратор отрегулировали! Профессор вначале всё не мог понять, как он работает. Я несколько раз объяснял… Когда он разобрался, понял, рад был! А сегодня рассказал вам.

Зайка серенький

Мне семьдесят пять лет этой осенью будет. Кому нынче она интересна, жизнь моя? Тебе, говоришь? Ты свою-то слушал мать, когда жива была? То-то и оно… спохватился…

* * *

…Раньше-то я многое помнила, а теперь выветривается. Больше из детства застряло в голове. Иногда прям живые картинки перед глазами… Вот одна из них. Было давно, а будто вчера…

…Мама сунула в полотняный мешочек бутылку молока с газетной затычкой, два яичка, спичечный коробок с солью, хлеба: «Отнеси, Кать, отцу, мне неколи: на ферму к коровам надо».

Иду себе вдоль бровки просяного поля. Оглядываюсь, не забываю, назад. Так мама мне наказала, чтоб лошадь не задавила, как Миньку Сорокина. Он маленький был, четвёртый год ему шёл, а я уж не такая. Мне пять лет! Над головой, не знай где, жаворонки звенят, высоко! А из-под ног куропатки то и дело: фыр-фыр. Мне уж и пугаться надоело, правда! Жизнь — сплошной праздник! Радуюсь иду! А тут: заяц. Сидит в меже. И не убегает. Наверное, понял, что я маленькая и нечего меня бояться. И так он мне понравился! Он маленький, и я тоже безвредная. Уши у него длинные, с чёрными кончиками. А сам весь бурый с рыжеватым оттенком, голова и часть спины за ней — тёмненькие. Хочется рукой погладить.

Сидит себе и продолжает глядеть на меня своими красновато-коричневыми глазёнками, обведёнными белыми кольцами. И я на него смотрю, глаз не могу оторвать. Такое живое чудо! И как домашний!

…Надо же: я уронила сумку на землю. Дёрнулась за ней — зайка и скакнул в сторону. Смотрю кругом. Как и не бывало его… Села на траву и реву, дурашка, в голос. Такое горе!

Папа подходит:

— Катюха, ты чего? Неужто опять волки пробегали?

— Нет, — отвечаю, — не волки! Зайка серенький ускакал!

— И что же ты плачешь? Вставай, пойдём. Там тенёк у меня есть. Давай обед-то мне, понесу.

…Мы идём с отцом к его стану. Вся моя пятерня в папиной широкой шершавой ладони. Папа такой большой и надёжный… А я продолжаю всё равно плакать. И сама не знаю, почему плачу. Не могу остановиться. Заливаюсь…

…Иду и словно сердцем чую, что не будет у меня больше такой… светлой моей печали… не хочется с ней расставаться…

Всё впереди будет оглушительным и страшным. На другой день объявят, что началась война. Папу в первые же месяцы войны ранят, и он вернётся без ноги. Братика Володю убьют через полгода, а потом и другого братика Серёжу убьют. И мама от такого горя станет никакая… сердечницей.

…Плакала я тогда, шагая вдоль просяного поля, будто прощалась с детством, в пять-то годков своих…

Колода

Одно время папа с мамой держали гусей. Мороки с ними!..

Один гусак, мы его звали Гошей за то, что он всех громче кричал «го-го-го», был совсем особенный. Своей жизнью жил… Летом он улетал в другие деревни, а осенью возвращался и приводил с собой к нам во двор чужих гусей. «Добытчик», — смеялся папа.

Мужики, конечно, ругались. Грозились застрелить Гошу.

В одну осень он не вернулся. Исполнили, видать, мужики свою угрозу. Так папа горевал о Гоше. Он его уважал за его такой независимый нрав и за умение летать…

…Гонять гусей на озеро было моей заботой. Намаялась я с ними.

…Когда резали гусей, хранили мясо в погребе. Набивали его весной снегом и льдом, а сверху — опилки. Когда их не было, стелили ржаную солому. Гусятину солили. Я не могла есть солонину, вообще гусятину. Так за лето к гусям привыкала, каждого знала. Разговаривала с ними. И в погреб не могла спускаться за молоком или ещё за чем-либо, когда мама попросит… Сама-то она не могла…

…Папа пожалел меня. Перестал держать гусей. На овец переключился. А я и с ними подружилась, с барашками. Они забавные. Не шипят, не гогочут громко. Тоже доверчивые, особенно маленькие когда…

Я по осени места себе не находила. Блеяли они, когда их из стада забирали, так жалобно. Точно знали, что с ними скоро будет, с наступлением осенних холодов, когда их начинали резать на мясо. Себе, на рынок…

Папа со мной и так уж, и сяк, а я только плачу…

«Вот графинечка-то у нас растёт, — досадовал он в сердцах, — достанется тебе в жизни».

Неудобная я была. Как колода поперёк дороги. Угадал отец: намыкалась я со своим характером за свою жизнь потом, когда мамы с папой не стало…

Куда денешься?

Середина 60-х годов. Я после техникума в колхозе работаю агрономом. Весенняя посевная. Из района поступила команда сеять кукурузу. Ходим который день с председателем понурые. Михаил Кириллыч зовёт меня в кабинет. Вхожу, сажусь.

— Ну что? — говорит председатель. — Надо принимать решение. Кроме угроз, последние дни из района ничего нет.

— Дак, — говорю, — не послушаемся — в тюрьме будем, а послушаемся, засеем кукурузой — без кормов останемся!

— Делать-то что? — спрашивает.

Молчу. Всё вроде бы уже сказала.

Входит секретарь наш партийный. Фронтовик. Бывший агроном наш, только без образования. И без руки. Сел на подоконник. Мы с председателем молчим.

— Что в молчанку-то играете? И меня сейчас отчитали по телефону. Кто-то донёс, что тянем с посевной. Сроки уходят!.. Куда денешься…

Я вся напружинилась, вцепилась пальцами в край стола… Вот-вот взорвусь, молодая!

А секретарь попыхтел-попыхтел беломориной своей вонючей, прокашлялся и… говорит, глухо так:

— Неужто у нас своей головы нет?

И на меня смотрит:

— Как, Мельникова, есть головы у нас?

— Есть, — говорит Михаил Кириллыч, — только тюрьмой пахнет…

А секретарь ему обыденно так:

— Коли посадят, отсидим. Хуже всех, что ли? Будем считать, что этот вопрос мы обкашляли и приняли решение.

Такого я никак не ожидала. Так вот просто!

…Решили мы засеять одну полосу, что вдоль дороги из района, которая на виду, кукурузой. А всё остальное — клеверами. Клевера на полях колхоза «Новая жизнь» всегда хорошие были.

Я нетерпеливая была. Напереживалась…

А колхоз за пятьдесят километров от райцентра. Никто и не узнал толком о нашем поступке.

Подошла пора уборки урожая. Все, кто посеял кукурузу, остались без кормов, а у нас такая удача! Соседи, которые с кукурузой связались, явились к нам с протянутой рукой.

— Удачливая ты, — похваливал меня потом Михаил Кириллыч, — повезло нам, что ты у нас такая! Нам стыдно было, мужикам, труса праздновать у тебя на глазах.

Шутил, конечно.

— А я какая? Никакая ещё… Я невысеянную кукурузу, семенную, всю на остатках показала, как есть. Ничего не думала.

К концу года районная балансовая комиссия заработала.

И возник вопрос: откуда у нас излишки кукурузы? Подсудное дело. Пришлось сознаться: куда денешься?

Комсомольский вожак

Лежу у хозяйки на печи. Простыла, грею пятки. А тут приходят и говорят:

— Вот, Кать, тебе комсомольский билет! Ты теперь комсомолка!

— Как так? — свесив ноги с печи, спрашиваю.

— А так! — отвечают ребята снизу. — Ты агроном наш, специалист — тебе надо!

А чуть позже, я ещё от простуды не избавилась, объявляют:

— Будешь нашим секретарём. Нам вожак нужен. Ты такая крепкая и разумная. Больше некому! Завтра будет комсомольское собрание.

— Да как же? Я не знаю, как это!

— Дело покажет как, — говорит наш партийный секретарь.

…И так помогло мне это в работе! Только комсомольцы и выручали. С песнями, прибаутками… За пять-девять километров в ночь приходили, на токах работали. Каждое зёрнышко берегли.

Наш колхоз передовой был. Так молодёжь гордилась этим!..

Церковь Михаила Архангела

Приехал к нам Андрей Петрович, председатель из Михайловки, и говорит:

— Давай-ка к нам агрономом. У нас дел! Как раз для тебя.

С твоей-то энергией… Наше село не твоя деревенька Сухановка, районное… Опять же освобождается двухкомнатная квартира — считай, она твоя.

…Приехали, значит, мы к ним в Михайловку. Мне нравилось это село. Все трактористы — мужики хорошие, деловые. На полях порядок.

Пошли смотреть гараж, где трактора да комбайны стоят. А гараж этот в церкви разместили.

Я как зашла! Там гул, дым синий. Матерком мужики перебрасываются. У меня сразу с головой что-то… Как же это я смогу так? В церкви-то? Хоть и неверующая, комсомолка, а не по себе стало…

Вышли на улицу. И тут старушка какая-то, как привидение…

У стен красно-кирпичных… Смотрит… И лик у неё иконный… глядит на меня глазами моей давно умершей богомольной бабушки Прасковьи. И будто насквозь меня пронзает. Молча…

Андрей Петрович мне:

— Ты что? На тебе лица нет. Плохо со здоровьем?

А я ничего сказать не могу толком…

…Отказалась я тогда от предложения Андрея Петровича. Бог с ней, думаю, с квартирой. Поживём в однокомнатной.

…А теперь церковь Михаила Архангела восстановили. Красивая такая! И снаружи, и внутри! Народ потянулся отовсюду. И я помолиться прихожу. И у меня на душе благодать. Как хорошо-то, что я не согласилась тогда… Кто-то меня предостерёг…

Может, и живу долго поэтому?

Норма высева

Я теперь комсомольский вожак! Вокруг меня всё чаще молодняк. Все друг за дружку!

Наступили сроки сеять озимые. Мы всё по нормам высева развесили. Кому сколько надо ржи, на каждую сеялку раздали. И провели посевную.

А тут — нате вам! Ко мне с арестом. Будто мы засеяли сверх нормы, и теперь зерна не хватает. Моя вина, агронома! Начали разбираться, я стою на своём: всё по норме. Парни за меня: вместе, мол, развешивали зерно, тогда всех нас арестовывайте! Коллективный документ написали. Провели органы обыск. И нашли у нашего счетовода припрятанные мешки с зерном. Всё открылось. Счетовод получил по заслугам. А дружки-то остались, с которыми половину зерна он успел пропить…

Заведующий отделением, фамилия-то у него какая была — Молотов, стал сживать меня. Подсунул сначала такой мотоцикл, что я вся измучилась с ним на полях. На себе таскала.

Это бы ладно. Вижу, делает явные приписки в нарядах на вывоз навоза на поля, мёртвые души в нарядах… Сказала ему — как уж извивается: мол, замотался, то да сё… А сам втихую воюет против меня.

Когда мотоцикл стал совсем никакой, выделили мне лошадь.

Да такую норовистую! Несколько раз она меня сбрасывала. Лежала я без сознания. Я потом домой с полей приходила пешком, еле живая. Сказала директору о приписках, не выдержала. А об издевательстве с мотоциклом и лошадью — молчок, не говорю. Гордая была. Думаю, как-нибудь утрясётся.

А он мне:

— Бери моего Вороного, остальным я позанимаюсь. А то совсем убьёшься, с кем мне работать? С этими «молотобойцами»?

Оказывается, он видел творившееся безобразие. Терпел до какого-то им определённого момента.

А Вороной! Слов нет! Чёрный! Носочки белые и звёздочка на голове белая. Высокий такой. Когда подходила садиться, он сам приседал. Так мы сдружились! Я его и не привязывала. Сяду в седло, на пробу, ребята кнутом машут, а он ни с места, пока я знак не дам! Никогда сам в галоп не переходил. И ни разу не уронил меня.

Ревела я, когда уезжала работать в другое село. От людей такой доброты не видела.

Выбор

Мама моя против была, чтоб я за Алёшу замуж выходила.

Тракторист всего-то.

А Андрей! С высшим образоанием, агроном! И умница! Заслал он сватов, а я ни в какую. Упёрлась!

Мать корила:

— Смотри, девка, против судьбы идёшь! Что с того, что твой Алёшка и высок, и голубоглаз? С лица воду не пить!

…Прошло столько уж лет!..

Мой Алёша как трактористом был, так им и остался. А Андрей стал мэром города, а потом и главой всего нашего района. Он у нас наполовину сельский, район-то. Когда перемены начались, Алёшке моему пахать нечего стало, слесарем в ЖКХ устроился. Потом попивать начал… Пошло сокращение…

Тут уж мама моя есть меня начала:

— Говорила тебе! Теперь вот близок локоток, да не укусишь!

Недосягаемая вершина, — это она про Андрея. — А твой-то даже в слесарях не удержался…

А мне беспокойно как-то стало, не по себе. Уж больно богатеть быстро стали некоторые. И Андрей богатеньким стал, тоже так быстренько. Мой Алёшка-то попивает, вроде как ущербный какой стал. То почести, уважение — лучший механизатор района, а то — никто?..

…А тут сначала старшего сына мэра нашего убили, он весь в бизнесе был. И маслобойка у него, и пекарня, и землю всю по паям этим скупил. Стал на ней зерновые сеять. Но это ладно: на этой, его теперь, земле были когда-то нефтяниками закрыты буровые. А когда открыли их заново и принялись нефть качать, начали платить аренду ему за землю. Деньги задарма потекли вместе с нефтью… Много чего этот вёрткий его сын крутил. Докрутился вот…

А потом Андрея, главу нашего района, посадили.

Вот тебе и судьба.

Все злорадствовали по поводу Андрея. А мне жалко его было.

Тужила и об Алёшке, и об Андрее. Ведь оба какие были, а? Неиспорченные… Один красавец, другой умница. Комсомольским секретарём был. Родители его — чтоб чужое взять? Да никогда! А вот что получилось…

Вышла бы за Андрея, может, у всех судьба была бы другая?!

И у Алёшки… Он знал, что Андрей сватал меня. На его глазах вырос до начальника всего района, видел. Переживал молча…

Хотя, что я плету: судьба другая! Кто я?.. Что я могу изменить?..

Говорят: «Кому что суждено». В такое времечко жить довелось…

А всё равно тягостно, вина какая-то на мне…

Барсик

Звонит мне сестра из Богородского и говорит:

— Помер у нас тут бомж, остался от него один котёнок, чёрный с белым. Может, привезу тебе, у меня-то уж три?

— Ну, привези, — отвечаю. — Скучно одной-то.

Она и привезла: как с концлагеря. Худющий — ужас! И грязный. Отмыла, расчесала я бедолагу. Понесла в туалет, сказала: тут писать, тут другое делать. Строго так распорядилась, а сама не особо верю, что в пользу. А, батюшки! Он так всё послушно и начал делать, как велела!.. А от бомжа! Я обомлела прямо…

…Хозяин звал его Душманом. А я стала называть Барсиком.

Спит и спит! Настолько, видать, настрадался при бомже-то. Отъедается. Но я слежу: постепенно чтоб… Тёпленькой водичкой пою. А он поест, попьёт и под ванну спрячется. Там коротает своё время, я не помеха его режиму.

Пришло время, стал он хоть куда. И мурлычит, и лижет меня.

Куда я, туда и он!..

Последнее время недомогала я, а тут ноги ещё! И гудят, и немеют…

И вдруг замечаю: силы ко мне возвращаются. Откуда? От него?! Приехала я в Богородское. Отец Дмитрий жалуется:

— Крысы одолели. Так много их, помоги найти хорошую кошку.

А где её такую найти? Чтоб против крыс! Не всякая…

…Когда засобиралась снова в Богородское, нечаянно подумала про Барсика. Он такой исполнительный! Попробую. А он уж вырос, мышей начал гонять вовсю.

…Несу его в сумке через плечо в Богородское. Замяукал жалобно. До конца я сумку распахнула, он на обочине сходил в туалет и опять — прыг на место, в сумку. Диву даюсь! Умница какой! Кому расскажи — не поверят, что у меня такой кот-товарищ!

Принесла его к батюшке и говорю Барсику моему:

— Вот теперь твой хозяин, послужи ему! Чтоб не стыдно было мне за тебя.

Говорю, а сама думаю: что калякаю, нашлась приказчица!..

В уме ли?

А Барсик сидит смирненько и внимательно смотрит на меня…

Безобидный такой!

Уехала я, а в Богородском началось!..

Батюшка звонит мне:

— Кого ты мне привезла? Дикого барса! Он таскает крыс мне прямо к кровати. Беседу провёл с ним, начал приносить к порогу! Со всего прихода несёт…

…Месяца два Барсик пробыл в Богородском. Лисы всех кошек поели, а его не тронули. Он сильнее их оказался!.. Как порядок навёл, я и забрала его опять к себе.

Белые сапожки

Как набралось у меня чуть поболее пяти тысяч, поехала в город на барахолку. Сапоги надо было купить к зиме самой, да внучке куртёшку какую. Большая уж, двенадцать скоро, а из одежонки ничего путного нет…

Присмотрела у одной сапоги. Беленькие такие, кожаные. Понравились мне. И совсем почти не одёванные. И просит вроде недорого. Сама-то, похоже, не от хорошей жизни продаёт. Видно, что не торгашка. Глаза грустные-грустные. Стала мерить я сапоги-то, а сумка мотается, мешает. А положить куда? Тут ещё жмутся рядом какие-то ребята, лет по пятнадцать…

— На, — говорю ей, — подержи сумку, там деньжат на трое твоих сапог! — и отдаю ей, неумёха.

А сама копошусь, копошусь… Левый сапог в подъёме малость жмёт… Носки на мне толстоватые… Так-то, может, ничего?.. «Возьму», — думаю.

Поднимаю голову, а её нет с моей сумкой-то. Как ветром сдунуло. Умыкнула мои денежки. Ах, батюшки! Туда-сюда… Ребята эти ржут надо мной!

…Всю дороженьку до дома сама не своя была. Неужто так как она можно поступать! Такая на вид своя, а воровка?!

Приехала домой. Вхожу в избу, а муж Алексей, жив был ещё, говорит:

— Что ж ты, голова, на рынок-то без денег поехала?

Смотрю, а мой кошелёк на столе лежит. Забыла его, так я торопилась. Показываю с глупым видом мужу сапоги, а он ничего понять не может. Пришла в себя, рассказала, как дело было.

И не по себе так! Это ведь я нагрешила, я сунула ей в руки пустую сумку, а сказала, что с деньгами. Она и соблазнилась… А не сунула бы… У неё глаза-то добрые… Как это всё вместе?.. Сильно опечалена она была, что-то прижало крепко её…

Алексей-то помалкивает мой. А пришедший Василий, шабёр напротив, в своей манере шутит:

— Катерина! Не прикидывайся овечкой. Жалеешь её. А она знаешь, как про тебя думает?

— Как? — спрашиваю.

— Матёрая ты, думает она, аферистка! А кто же? За так, вернее за старую холщовую, причём совершенно пустую сумку, получила сапоги! Добытчица ты! У тебя всё отработано было. Название этому — махинация!

Мне так не по себе, а он ещё тут…

Вытолкала его во двор, он только лыбится… Его-то спровадила, а сапожки стоят. Нарядные такие. Радоваться бы… Но… как укор.

Поеду, думаю, на рынок, отвезу сапоги ей, может, передумала продавать. Либо деньги отдам. Всякое в жизни бывает. Коль беда у неё — теперь ещё горше ей…

И у меня были денёчки… Чужое не брала, а не доведись кому такое…

…Два раза на рынок ездила. Нет её! И не видел её никто больше там. Спрашивала я. Как сквозь землю провалилась.

Неужто я её подвела под новую какую беду?..

Голубенький платочек

Как я с будущим моим мужем познакомилась? Обыкновенно.

Это была моя первая посевная после окончания техникума. В Усманке. Жила я тогда у бабы Зои. Вдвоём квартировали с девочкой зоотехником. Ещё моложе меня была, Варей звали. Баба Зоя так хорошо нас кормила! И приглядывала за нами, как за своими дочками.

Послали сына нашей хозяйки сеять пшеницу. Он трактористом был. Лёшей звать, год как из армии пришёл. Жил он с матерью в другой половине пятистенки. Думаю, дай-ка проверю, как у них там в поле дела. Самой всё хотелось видеть, знать, потрогать… Я как агроном — первая в ответе.

…Пришла на место-то, а они и не начинали сеять. Лёша — никакой, спит пьяный на мешках с семенами. Трактор по одну сторону дороги, сеялки — по другую. Две сеяльщицы истомились ждать, когда он проснётся. Не знаю, что делать. Ах, батюшки ты мои!.. За день надо засеять четырнадцать гектаров по норме. А тут клин в девятнадцать гектаров. И уже вторая половина дня! Попыталась разбудить Лёшу. Куда там…

— Что с ним случилось? — спрашиваю. — Вроде парень-то ничего…

— Девчонка его Зинка, — говорят, — связалась тут с одним приезжим, он узнал вот только сегодня…

Ситуация!

Мы в техникуме трактор немножко изучали, даже катались чуток. Взяла и завела. Не с первого раза. Я — в кабинку, бабы по моей команде — к сеялкам.

…Засеяли мы за ночь все девятнадцать гектаров! Я всё старалась в конце загона на поворотах поаккуратнее, чтоб огрехов не было, ровненько чтоб… И чтоб трактор, миленький, не заглох. Радость-то какая! Сама!

Лёша только под утро проснулся. Извиняться начал.

А я каждое утро потом на этот клин у дороги бегала: взойдёт пшеничка или нет? На седьмой день всходы появились. И огрехов особых нет. Чудо! Сеяла-то впервые, да ночью ещё…

Я про Лёшину пьянку никому не сказала. А то бы его выгнали с работы. А тут премию объявили в колхозе за самые хорошие посевы. Лёше дали первую. Он купил и подарил мне платок. Хороший такой, голубенький! Так мне нравился голубой цвет… И молодая, и всё моё ещё впереди!..

Никто ничего так и не узнал о нашей с ним посевной. Лёша потом часто мне помогал. Безотказным оказался.

И настало время, когда он пригласил меня в клубе на танец.

А потом впервые проводил до дома.

Варя смеялась:

— К себе домой провожает! Чудно!

…А в сентябре мы сыграли свадьбу, стали с Алёшей мужем и женой…

…Я на днях ездила в район. Не утерпела, попросила свернуть…

Сходила на свои первые поля и на этот клин тоже… Прошлась в бурьяне по пояс…

Вернулась к машине, а меня спрашивают:

— Ты что, бабуль?

— А что? — говорю.

— У тебя вся куртка в репьях и лицо в слезах?..

Чилижные веники

Овдовела я в середине девяностых. Как всё случилось, спрашиваешь?

У мужа Мити ни работы, ни пенсии нет. Что-то надо делать?

Вспомнил он давнее семейное ремесло. Родители его, кроме работы в рыбацкой артели, жали и вязали чилижные веники. Продавали в городе на разных предприятиях. Но то было раньше. А сейчас? И заводов-то тех, которые работают, — раз-два и обчёлся… На боку всё. Не до веников.

Съездил он туда, сюда. На две машины веников договорился.

Мол, купят… Тридцать рублей за веник… деньги!..

Ну вот.

Всё лето мы жали чилигу за Самаркой. Напротив Песков. Чилига — ой да ну! Её ж там никто не трогал лет десять…

Люблю я работать на природе, с детства люблю. Это от родителей моих. Особенно, конечно, летом люблю. Река и небо летом! Разве это не чудо?!

Я часто мучаюсь, что не умею сказать то, что чувствую. Митя-то, мужик, много не говорит. А я и хочу сказать, и нету у меня нужных слов…

После избы, двора, вечных забот: то огород, то то, то сё…

И вдруг: река! Мне всегда казалось, что не будь рек, не было бы людей. Люди часто забывают о реках, о родниках. А для меня едино всё.

И небо! Как будто само по себе свободное от всего! И в то же время оно — всему основа! Самое главное — оно, небо высокое! И ты под ним становишься больше: оно тебя поднимает.

Я Мите сказала разок об этом. Он назвал меня чудачкой. Я и не стала больше говорить…

Так вот про веники.

Работалось в охотку.

Договорился-то Митя на две, а взяли одну машину. В сентябре отвёз он машину веников. А вторую — ни в какую… Пообещали взять весной только.

Куда деваться, весной так весной…

Остались наши веники зимовать в лесу за Самаркой. И в голову мы не брали, что с ними что-нибудь случиться может. Кому они нужны?

Приходим весной, ещё по льду через Самарку, а веников и нет.

Куча золы вместо них.

Кому же это так они мешали? Неужто не видно: труд какой?

И не может быть, чтоб ребятишки похулиганили. Нету их, ребятишек, теперь в лесу. В селе-то нет.

Жалковали мы с Митей сильно.

А тут Клавдия, старшая сестра Петянихи, говорит мне:

— Есть у меня особая молитвочка. Дам тебе её. Читай на ночь месяц, каждый день. Виновник и объявится.

— А как он объявится? — удивляюсь.

— Сама увидишь, — отвечает.

Чудно вроде. А послушалась я.

Начала читать каждый день молитву эту. Интересно. Больше месяца прошло. Я и верить перестала. И читаю уж через раз, когда спохвачусь только.

И тут случилось!

Явился ни с того ни с чего дальний, седьмая вода на киселе, родственник Мити — сын Коли Комулятора — Степан. Они одногодки с моим.

Я во дворе была. Митя возился в мастерской своей. Как стоял посредине двора, так и сказал, разведя руками, Степан-то:

— Ты того, Настя, прости меня.

— Чего это, — спрашиваю, — вдруг?

Невдомёк мне было, о чём он.

— Чего-чего? Уж догадалась, чай, давно! — громко так вскричал. Его будто изнутри закорёжило.

— Стёпа, скажи, зачем пришёл-то? — спрашиваю. А сама думаю: перепил, что ли, вчера? Сто лет у нас не был.

— Я это, того… — бормочет втихую. А потом как брякнет на весь двор: — Ну, я! Я поджёг эти ваши веники! Будь они прокляты! От зависти всё! Сорвался…

— А, батюшки! — я и рот распахнула. Обомлела. Онемела. — Как жеть, свой же? Родственники…

— Замучился я с собой. Прости!

Митя мой слышал всё из мастерской-то. Вышел он. В руки ему черенок от лопаты попался. Как хлобыстнёт, эдак как-то быстро черенком по голове Степана. Тот и брыкнулся на землю. Сам не ожидал Митя такого от себя. Стоим оба растерянные.

И началось тут.

То да сё…

У Степана сотрясение мозга, да какое-то особенное. Лежит в больнице в райцентре.

А мово Митю под суд было отдавать хотели. Но Степан бумагу подписал, что прощает его. Опять же — родственник, Степан-то. Учли и это.

Степан лечится. А Митя запил. Я истерзалась вся. Никогда такого не было. Напасть словно какая. Хужей нет пьющего в доме. Один лежит в больнице, а другой пьёт напропалую.

А тут из города один мужик привёз водку. Дёшево быстренько с машины продал. И уехал. Не из того спирта водка оказалась. Четверо померли. Мой Митя первый.

Всё порушилось у меня без Мити. Слов нет. И хотя дочь уж взрослая, замужем, а жизнь моя никакой стала.

Бесповоротно всё пропало.

Мужа похоронила, а Степан — вон он, живёхонький. Возненавидела я его. Всё моё поломал он.

…Через год, как у Степана жена умерла, пришёл он ко мне свататься. Вот что удумал!

Я, говорит, всю жизнь тебя люблю. Просто Минька опередил меня после армии. А тут я оказался свидетелем при вашей росписи. Куда мне деваться? Тогда первый раз не выдержал.

Я и вспомнила, как он напился на свадьбе нашей. В дым!

А потом вывалился из-за стола и в баньке у родителей выстрелил себе из ружья в висок. Промашка вышла. Шрам только на всю жизнь оставил. Говорили тогда: «Чего только по пьяни не бывает».

Забылось всё как-то. Свадьба пела и плясала!

А потом денёчки, года заплясали-замелькали! Как листочки на кухне от календаря.

— Неужто, правда? — говорю. — До седых волос не забыл.

— Нет, — говорит. — Наоборот даже. Терзало меня всё это!

Я Митю уважал даже. Но своя-то жизнь? Я на отшибе оказался…

— А Маруся твоя? А дети?

— А что они? Дал зарок забыть тебя. И пошло потом механически всё. Я слово держу своё… Женился, нарожали… Но жизнь-то моя! Как снятое молоко она! А теперь? Марьи нет, Мити нет. Светлая им память. Неплохими людьми были… Дети твои и мои взрослые. И те, и эти живут отдельно. Мы с тобой — как вольные студенты. Заново можно начать! Решайся!

Гляжу на него и диву даюсь. Как так можно говорить, думать даже об этом?..

— Что ты, говорю, Степан? Ошелапутил? У нас детям по двадцать лет. Стыдно!..

— Одно другому не мешает, — говорит. — У них своя теперь жизнь, у нас своя будет. Может, мы и родим ещё ребёночка, не старые ведь.

Меня от такого его разговора аж в жар бросило. Слов не стало.

Столько изуродовано, а он про любовь свою какую-то!

— Уходи! — говорю. — С глаз долой уходи! Со своей любовью.

Тороплюсь так говорить, а сама глаза его вижу. Печальные. Не злые. Виноватые глаза…

А всё равно остановиться не могу:

— Над нами тут смеяться будут. Никчёмная твоя любовь. Никому от неё добра нет. И не будет! В Воронеж зовёшь, уехать отсюда. Не по годам нашим это.

Он грустно так смотрит на меня… И ничего не говорит…

А я себя виноватой начинаю чувствовать. За что мне всё это, за какие грехи? Не понять мне… Успокоюсь… Не виноватая я!

…А тут ударило в голову: я ему жизнь искалечила. Из-за меня в его жизни многого не доставало.

Он потом, когда ещё раз приходил, всё также грустно смотрел на меня. И слушал молча…

А мне уж, чувствую, жалко его стало.

…Боялась: ещё раз придёт, не выдержу его молчания.

Не пришёл. Продал он всё и уехал, не попрощавшись. В Воронеж к сыну.

И зачем уехал?

Говорят, будто не хуже там, в Воронеже. Не как у нас, теплее…

Но ведь чужая сторона?

…А может, нашёл там сын ему какую?.. Вот бы…

Так легче мне думать.

Больше недели без лёгкого

Не любитель я по врачам бегать. А тут вышел на пенсию. Не прошло и года, и… как мешок развязался: одна болячка за другой. То это, то другое… Раньше не было такого…

Подался к участковому терапевту.

— Голубчик, — говорит он мне, — а что же вы флюорографию два года уже не проходили? Непорядок!

Дал направление мне.

Пошёл делать флюорографию. Делов-то, думаю… Вон Сергеичу, он на год раньше меня ушёл на пенсию, так ему шланг глотать приписали и ещё кое-что такое, о чём говорить не хочется. Гемоглобин понизился… Лицо стало серое…

Пришёл. Сделали снимок.

— Сегодня, — говорят, — после 14:00 в карманчике на стене в коридоре будут результаты. А лучше приходите завтра.

«Не пожар, — думаю, — по два раза бегать на день в поликлинику».

Явился на другой день, а в кармашке-то на стенке на мою букву «к» бумажки про меня и нет.

«Вот те на, — думаю, — то заверяют, что после 14:00 будет готово всё, а то «после дождичка в четверг»?

Захожу в кабинет, объясняю, как умею.

Врач говорит:

— Сейчас выйдет к вам медсестра, подождите в коридоре.

Жду.

Нескоро медсестра вышла, но я не возмущаюсь. Неудобно. Кто я? Пенсионер всего лишь! Всем кажется, времени у таких как я — прорва! А его совсем не хватает, времени-то. Поскольку все дела начали делаться медленнее, чем раньше, раза в три. И сам не пойму, почему это так… Ну ладно, это другая тема…

Выходит молоденькая такая медсестра, востроглазенькая.

Смышлёная на вид-то. И говорит мне:

— И давно так у вас?

— Как? — спрашиваю.

— Ну, правое лёгкое ваше — сплошное тёмное пятно.

— Нет, — говорю, — в первый раз слышу об этом.

А сам заволновался. Сплошное тёмное пятно! «Ничего себе, — думаю, — вышел на пенсию, дождался заслуженного отдыха?!»

Чувствую, вспотел аж.

Молчим оба.

— Вы присядьте, — говорит. — А то у вас лицо изменилось.

— Да постою я, — говорю. А сам в какой-то невесомости трепыхаюсь. Как подвешенный за одно лёгкое.

И тут она задала такой вопрос, который враз всё поставил на своё место:

— А левое лёгкое когда у вас вырезали? — запросто так с моей грудной клеткой обращается.

Опустился я из невесомости на твёрдое. Враз понял, что меня с кем-то перепутали. Даже юмор у меня прорезался. Говорю:

— Девочка моя, мне никогда операций на лёгком не делали. И напивался я, чтоб не помнить себя, только два раза. Когда в училище ещё был. Не могли вырезать, чтоб я не знал, не в памяти находился.

Она плечиками так значительно пожимает. Личико серьёзное. Я ей:

— А давайте посмотрим! Шрамы должны остаться.

Нашёлся. Тоже мне.

И начал задирать рубаху.

— Ясненько, ясненько с вами, — говорит. — Подождите. Я скоро вернусь.

И ушла в кабинет с поджатыми губками.

Вышла ко мне сестра уже возрастом постарше.

— Знаете, — говорит, — можете прийти дня через два? Мы разберёмся с вами.

— Чего разбираться-то? — спрашиваю. — Вот он я! Вот мои лёгкие. Дышу нормально. Сделайте ещё раз снимок. И все дела!

Задумалась сестричка:

— Нет, у нас свой порядок, — говорит внушительно так, не грубо. Наоборот, как-то ласково даже. Будто я в психбольнице и меня как пациента давно уже здесь все знают, свой я у них.

Выждал я эти два дня. Спокойно выждал. А что волноваться-то? Лёгкие на месте у меня! Вот, правда, затемнение в одном, но это же наверняка ошибка! Они же ошиблись с другим лёгким: его мне не вырезали. А с другой стороны, думаю: вырезать-то не вырезали, но пятно-то могло и появиться. Мало ли таких случаев было…

Пришёл снова к кабинету флюорографии.

Долго ко мне не выходили.

Потом всё же вышла. Та, которая постарше и позадумчивее.

И говорит прямо с ходу, не дав мне поздоровкаться:

— Знаете, у нас батарею отопления прорвало. Бумаги затопило. Приходите через неделю. Мы тогда разберёмся.

Опять это «разберёмся».

И смотрит в упор. Глаза бесстыжие. Видно, что придумала с батареей.

Я направился в кабинет.

— Вы куда?

— К врачу, сколько можно?..

— Он на пятиминутке.

— Правда, что ли? — чувствую, начинаю заводиться. — А батарея на месте? — интересуюсь.

— Какая?

— Как какая? Та, что лопнула! — говорю.

— А что, проверить хотите? Тоже, инспектор!

— Не инспектор я, а сантехником работал, — отвечаю. Но вижу: не прорваться.

Махнул я рукой. И вышел.

Как хорошо оказаться на улице, на свежем воздухе! Где нет монотонных белых халатов. Где всё пестрит жизнью!..

Прожил я, если верить врачам, ещё неделю без одного лёгкого. Ничего, выдержали нервишки.

Прибыл в больничку. Вышел ко мне уже сам доктор.

Протягивает мне бумажку:

— Извините, товарищ Коровин, неувязка получилась. Перепутали тут малость. С лёгкими у вас всё нормально.

А мне и говорить-то ничего не хочется. Молча сунул бумажку в карман — и на улицу из этой клетки.

Там посмотрел. И ещё раз подивился. Уже написанному.

Они дали мне ту бумажку, в которой было отмечено, что у меня одного лёгкого нет, а в другом — затемнение. То есть ту же самую. Только всё прежнее в ней перечёркнуто жирно крест-накрест. И штамп красуется с угла на угол: «Изменений в лёгких нет». Не удосужились даже переписать.

Стою и думаю: «Неужели они не понимают, что выдали свидетельство своей такой неряшливой работы? И не стыдно? И не боятся выглядеть такими?»

Это свидетельство о глупости я с усмешкой вклеил в свою медицинскую карту.

Как положено, так и сделал!

А вообще-то ей место в соответствующем музее…

Огурчики с пупырышками

На свою дачку я обычно добираюсь по дороге вдоль Волги.

В свой сезон здесь на обочине пожилые люди торгуют кто помидорчиками, кто огурчиками, земляникой, малиной. Песчаная почва, обилие света, справа дыхание Волги, слева — огромный массив озёр!

Всё это способствует тому, что урожай тутошние дачники начинают собирать на полторы-две недели раньше, чем в удалении от Волги.

Иногда я останавливаюсь, чтобы что-нибудь прикупить. Вот и сегодня подошёл к покрытому рыжеватой, выцветшей клеёнкой столу.

Здесь — то, что мне надо: молоденькие с пупырышками огурчики. Старик за столом поднял щетинистое с розовыми нездоровыми пятнами лицо. Я невольно сжался.

Передо мной был Иван Горохов.

«Сколько ж мы не виделись, — мелькнуло в голове. — Лет тридцать? Не менее…»

— Иван, — невольно вырвалось у меня. — Ты?

Иван был выпивши. И не слегка. Глянув на меня пустыми глазами, спросил:

— Сколько надо?

И потянулся к огурцам.

— Иван! — вновь повторил я, не веря ещё, что вижу перед собой человека, с которым прожил бок о бок когда-то три года в рабочем общежитии. Потом работал с ним в одном цехе на заводе. Я — слесарем. Он — токарем, да каким. Лет в тридцать Горох стал орденоносцем.

Он привстал над столом. Но тут же опустился вновь на толстенный обрезок доски, покоившийся на двух чурбаках. Да не совсем удачно опустился. Повело его в сторону. Наконец, сбалансировав, оказался над столом. Сел. Не надеясь на ноги.

— Сашка! Ты! Эх, ты! Как так? Вот те на! — он ещё что-то произносил в этом духе. Но, будто протрезвев, сказал в следующий момент довольно внятно: — Рад, что ты жив! Это для таких как мы с тобой сейчас редкость! Хотя какая это жизнь? Может, у тебя другая, а у меня она — торговая… Сам видишь. Я торгаш! Продаю вот эти: пур… пыр… пупырчики.

Он попытался встать. Это ему не удалось.

— Тебе сколько махнуть? Три кило? Сейчас. Хоть полпуда… бесплатно… только скажи!

— Потом, Иван! Потом. Давай поговорим.

— А что говорить? — он облокотился обеими руками о стол.

И принял подобие вертикального положения. Произнёс тускло: — Я слышал, что ты тут где-то приобрёл дачку. А где? Думаю, увижу. А нет и нет…

— Давно тут? — спрашиваю.

— Дачка-то давно. А я второй сезон. Привезли меня сюда сын да моя. Она и сейчас как самолёт. Здесь тебе, говорят, санаторий будет. Волга, воздух! И при деле! Только торгуй! А мы на грядках будем все. Лихо? У меня орден Ленина. Лучший токарь в объединении! И торгуй огурцами? А? Зигзаг удачи! — он говорил громко. Две молодки, томящиеся рядом с банками солений, начали смотреть в нашу сторону. — А по-другому? Только эта дачка и спасает нас. Сын без работы. Моя пенсия как у студента стипендия.

— Что ж? — соглашаюсь. — Жить-то надо! У других и этого нет.

— Надо! — воскликнул. — Но разве так, — он, кажется, протрезвел. Встал над столом. Ткнул меня пальцем в грудь: — Скажи, что мужику важно в жизни?

— Смотря в каком возрасте, — отвечаю, догадываясь, о чём он. Перекрывая хихиканье оживившихся молодок, Иван произносит, глядя на меня уже знакомым мне твёрдым взглядом:

— Мужику серьёзное дело необходимо. В любое время. Крепкое дело в жизни! На этом жизнь его держится. И страна держится! Тебе ли это говорить?

— И интерес к нему таких вот, — он мотнул головой в сторону, — молодок будет тогда. А так что?

Я слушаю молча. И радуюсь за Ивана. Начинаю его узнавать таким, каким он был раньше. Напористым.

— Не будет этого у рабочего человека — превратимся все скопом в пыль.

Он замолчал, нахохлившись.

Глядя на меня из-под мохнатых бровей, сказал:

— Ты не смотри на меня так! Сегодня сороковины. С утра помянул.

— Кто-нибудь из родственников? — спросил я.

— Родственников, — повторил, как эхо, Иван, — ты помнишь Лёшку Каткова?

— Спросил тоже! — встрепенулся я. — Как не помнить нашего Жана Маре?

— Нашего маленького Жана Марэ, так мы его звали, — поправил Иван.

— Да, да, — подхватываю я. — Красавец! Как Марэ. Только миниатюрный. Небольшого роста. Ладненький! Занимался шахматами, фехтованием.

— Носил рубашки, перекрашенные в чёрный или красный цвет. Обязательно причёска «канадка» и поднятый воротничок рубахи, — улыбается Иван.

— И брюки узкие, — продолжаю я.

Меня останавливает его сухое:

— Похоронил я его.

— Да что ж такое? Как? Он же моложе нас с тобой… И не пил совсем? Отличный компрессорщик-ремонтник.

— А я пил? Ну как сейчас, пил? Некогда было… Тут какая история. Ты-то в Саратов уехал, а мы здесь осели накрепко. У него не всё получалось с его мечтой. Три дочери — одна за одной. А сына нет! Он решил не сдаваться. «Мне сын нужен! — твердил. — Породу надо улучшить! Рослый сын… Найду красивую, какую мне надо, и попробую…»

— И что?

— Что! В Новополоцк набирали бригаду на пуск завода. Он и подался вместе со всеми. Все-то в основном за квартирами ехали, а он со своей целью.

— Семью взял с собой?

— Конечно, нет. Зачем на данном этапе? И надо же! Подобрал себе пару. Мария чуть не на голову его выше. А симпатичная!

Загогулина вышла: родила она ему двойню — Ваню да Маню.

Малость перестарался Алёшка. Как вернулся в прежнюю семью, скрывать ничего не стал. Ольга-то взбрыкнула вначале. Но что поделать? Одной с девками оставаться непросто. Стал он жить на две семьи.

Перевёз новополоцких потом сюда, к нам. У Марии была квартира однокомнатная, от бабушки осталась. Сумели поменять. Чего стоили ему заботы о двух семьях, я знал. Но парень стойкий. То в рыбацких артелях на Волге подрабатывал, то с дикой бригадой сварщиком калымил. Дети были ухожены. Все. А тут как раз нас всех предали. Заводы стали рушиться. Всё вокруг закачалось, зашаталось. Разве мог он такое предвидеть? Наш стратег, Алексей? Совестливый был — не просто ему было. За что только он ни брался! Лишь бы копейку добыть. Подолгу в отъездах был. Челночничал поболее года. Я любил его. Первый друг! По мелочам, как мог, помогал. Тогда, в середине девяностых, у нас ещё теплиц не было. Сын позже развернулся. Нас, середняков, из седла вышибли, дошла очередь до молодняка. Наркоту запустили.

А сын его, Игорь, подрос. Красавец. Опыт удался! Парнина ой-да ну! Под два метра ростом! Лёшкина мечта! Поступил, значит, Игорь в техникум. И тут же на первом курсе: беда!

Может, он и раньше кололся, кто знает? Нашли его в подъезде, помер вроде бы от передозировки. А кто его знает, как было дело?

Алексей чёрный стал от беды этой! Надсадился.

Ты скажи. Вот, если б работал завод, глядишь, коллектив как-то помог бы! Потом на глазах у других полегче всё ж… А тут! Считай в одиночку…

Если государству не нужны токари, компрессорщики — долго оно протянет? Государство такое? На огурцах?

Неужто я умнее тех, кто нами рулит? Не может быть! Значит, дело не в уме? Тогда в чём же? Вопрос! Мой сын — котельщик. А у них на ТЭЦ из двенадцати котлов всего два в работе. Как? Поувольняли многих.

— А Алексей? — спрашиваю. — Что дальше было с ним? Неужели спился?

— Здоровье малость пошатнулось, а голова-то у него всегда светлая была. Последние полгода на городском рынке за деньги давал сеанс одновременной игры в шахматы. В один день после игры, когда домой пошёл, там же, около рынка у пельменной, догнали его трое щелкопёров. Потребовали деньги. С угрозами. Не знали, на кого напоролись. У него видок-то был уже не того. Но характер! Он двоих мигом на асфальт положил, а третий — стервец — пырнул ножичком под ребро. Судили их потом. Алёшки не стало.

Не стало нашего Жана Марэ. Невмоготу мне. Будто с ним вся молодость ушла, без него жизнь тусклая стала… Такую жизнь нам подпустили — людоедку! И молодых, и не очень — всех под одну гребёнку косит…

Он достал из кармана куртки ополовиненную бутылку водки.

Из другого кармана — стакан. С маху налил полстакана. Протянул мне.

— Давай за дружка нашего!

Я закрутил головой:

— Иван, я ж за рулём!

Он молча вылил остальное из бутылки в стакан. Без слов выпил. Дёрнувшись, проговорил, глядя перед собой в одну точку на столе:

— И за Лёшу, и за всё, что все мы потеряли. Он замолчал, и я молчал. Всё было сказано.

Его опять повело.

— Столько огурцов, Иван! Закуси. Нельзя так.

Он глянул на меня чужим, отстранённым взглядом:

— Забери их! Все забери! Без денег. У меня мешок большой есть. Опротивели они мне!..

— С тебя ж твои спросят, — неловко пошутил я, — где, скажут, выручка?

— Я их ненавижу, огурцы эти! И себя вместе с ними. Я себя пупырышком чувствую никчёмным на этой… голой заднице нашего незаконнорожденного капитализма. Увидел тебя — стыдно стало.

— Иван, — непонятно зачем спросил я. — А ты знаешь, кем оказался любимец нашего Алексея, Жан Марэ?

— Кем?

— Ну писали же…

— А, а, — неопределённо мотнул рукой Иван. — Может, это враньё всё…

Он попытался пододвинуть большую эмалированную кастрюлю с огурцами к краю стола. Не рассчитал. Кастрюля скользнула и рухнула вниз. Отборные, один к одному, огурцы, упруго отскакивая друг от друга, полетели в придорожную пыль.

Я было нагнулся за огурцами. Он остановил:

— Зачем из пыли? Завтра приедешь с хорошей сумкой, наберём прямо в теплице.

Выйдя из-за стола, он начал давить непослушными ногами кучу огурцов. С остервенением.

— Я их видеть не могу!

Лицо его исказила брезгливая гримаса.

Торгующие соленьями девицы смотрели на это действо, как на бесплатный спектакль. Не каждый день такое бывает!..

— Вот набрался мужик! С самого утра! — прозвучало над моим ухом.

Я оглянулся. За моей спиной стоял крепкий парень лет тридцати, розовощёкий такой, с толстой золотой цепью на шее.

— Говорят, пенсионеры мрут от голода. Пенсии им не хватает.

А этот молоток! Нашёл свою жилу! Его товар — его право!

Слова были сказаны громко.

— Не сговорились в цене? Чем за бесценок, лучше так! Закон капиталистов — держать цену, иначе останешься без прибыли.

Зря он это говорил, не подумавши…

Голос Ивана прозвучал твёрдо:

— Чего ты лопочешь? Откуда только вы берётесь такие мордастые?..

Он подобрал увесистую кастрюлю с земли и, откинув правую руку вместе с кастрюлей, как это делают при метании связки гранат под гусеницы вражеского танка, собранно пошёл на парня.

— Иду на реванш! — прозвучало в воздухе. — За Алёшку, за всё остальное…

Мне едва удалось схватить Ивана за руку со злосчастной тарой и оттеснить в сторону.

Схватки поколений не произошло.

* * *

…Вот уже и осень на исходе, а я с того случая с пупырчатыми огурчиками ни разу больше по этой удобной дороге не ездил на свою дачу. Сворачиваю чуть раньше.

Подчиняюсь установке жены: «Зачем и ему, и тебе лишний раз сердце рвать? Мало ль тебе недели, которую ты в провёл больнице после той вашей встречи? Не молодой уже…»

Сундук с приданым

Моя бабушка Вера рассказывала:

«Жили мы в Могилёвской области тогда с родителями, под Бобруйском. Бедно жили. Лён выращивали. Я всё время сидела за куделью. Пряли, ткали. Готовила себе приданое. Так заведено было. Целый сундук приготовила приданого.

А тогда часто пожары были. Мы три раза горели. Ваня сватал меня два раза. Мои родители против. Он хоть и хороший плотник был, но из бедных. В нищете жили.

А тут — пожар. Наш дом полыхает. Мечутся все, а что сделаешь? Тут Иван:

— Отдадите за меня Веру, вытащу сундук с приданым!

Сдались родители мои.

Иван облил себя водой и кинулся в дом. Вытащил сундук.

Что делать? Вышла за Ивана. Судьба.

Ушла жить к нему. Так заведено было. Да и дом наш сгорел почти весь, перед самой войной еле-еле восстановили потом.

А у Ивана сестра и два младших брата. Места там нет. Отвели уголок в сенях. Пол глиняный. Сыро. Там прошла наша первая ночь.

Заболела я воспалением лёгких.

Как выцарапалась, сама не знаю. Все удивлялись…»

Везучий

…Ещё бабушка говорила, что немцы постоянно боялись подорваться в лесу на партизанских минах. Впрягали в повозки наших мужиков и гнали их по дорогам. Многие подрывались, а мой дедушка Иван три раза тащил телегу по таким дорогам и ни разу не попал под взрыв.

Везучий?! Но как судьба сложилась… Не успел он уйти к партизанам, его и призвали на службу немцы.

Один раз поставили его охранять мост. И придрался немец.

Не понравилось тому что-то, начал кричать на деда Ивана. И дед горячий был… Влепил ему с маху оплеуху.

Думали, расстреляют. Нет. Забрали в плен. Отправили в Германию.

К концу войны, когда уж и надежда пропала на возвращение его, в дом бабушки зашла цыганка.

— Дай хоть что-нибудь, хозяйка!

А бабушка моя только-только из леса пришла. За сушняком для печи ходила. Уже осень, рассказывала, наступила. Снег выпал, а она босиком: обувки никакой.

Набрала вязанку, а тут волки! Цепочкой. И с этой стороны, и с этой… Опустила она вязанку свою на мёрзлую землю. И давай молиться. Молилась неистово. Стояла на одном месте. Никуда! И молилась…

Прошли волки цепочкой мимо неё, чуть не по босым ногам прямо её. Не тронули!

Ну вот, бабушка Вера у печки возится, спешит разжечь дрова. Ребятишкам холодно. Отвечает в сердцах откуда нивесть явившейся цыганке:

— Что я тебе дам? Одни ребятишки, видишь, в доме. И муж в плену. Жив ли, не ведаю…

Посмотрела на неё внимательно цыганка и говорит:

— А стакан воды дашь?

Подала бабушка стакан с водой.

— Давай теперь две нитки, — молвит цыганка, — гадать буду на твоего мужа. Не утонут нитки в стакане с водой — вернётся твой суженый.

Положила она крестиком две нитки в стакан с водой. Потрясла им. А нитки-то и не тонут!

— Ну, вот! Жди своего мужа, — говорит гадалка, — а я пошла своей дорогой. Везучий он у тебя, муж твой. Как и ты сегодня у смерти на краю была…

Откуда она могла про волков знать? Бабушка никому не рассказывала…

Сверкнула глазами гадалка и ушла.

* * *

Не соврала цыганка. Вернулся мой дед из плена.

Как вернулся? В 46-м только заскочил на минутку в дом и дальше — в Сибирь.

Когда освободили их американцы, он отказался ехать в Америку. Только на Родину! На Родине-то и отсидел десять лет. Не роптал, знал, что виноват — в плену был, работал у немцев…

…Как освободился, направили на добычу серы под Самарой, в Алексеевку. Вскоре переехала к нему и моя бабушка с детьми.

Ивана Адамовича уважали на работе. Он многое умел делать руками. Бабушка говорила:

— Был он уже лысый, худощав, с четырёхзначным номером на руке, полученным в немецком концлагере.

В мае семидесятого ловили уголовников, сбежавших из тюрьмы на Кряже. В это время дед ехал из Алексеевки в областной центр. По чистой случайности он забыл взять с собой документы. Ничего с собой не было, кроме лагерного номера на руке. Его арестовали.

На этот раз он оказался не таким везучим, как в молодости.

Бабушка, моя мама и я были в это время в Могилёве. Соседи рассказывали, что на третий день после отсутствия он вернулся домой и на глазах у них с буханкой хлеба в одной руке и ключом от входной двери в другой рухнул около порога. Сердце не выдержало.

Мы приехали, не ведая ни о чём.

Прямо на похороны.

«Какие песни тогда были…»

…Мой дед по отцу Михаил ушёл на войну вместе с нашими наступающими. Натерпелись от немцев. Среди тех, которые у нас на постое были во время оккупации, разные попадались. Пересказывать всё — долгая история.

Среди них был один — Хольт. То ли имя, то ли фамилия такая, не скажу. Бабушка говорила, что он был не злой. Водились среди них и такие. Так вот мой дед, когда заняли Берлин, встретил этого самого Хольта на улице в гражданском. Они сразу узнали друг друга. Немец испугался сильно, думал, его сразу, на месте расстреляют.

А обернулось по-другому. Вот как: пригласил немец к себе домой моего деда. И они за столом сидели, разговаривали. Сколько — не знаю.

Вышел от немца мой дед с чемоданом подарков и патефоном подмышкой, с двумя пластинками. Патефон этот, бабушка потом вспоминала, долго у них был. Танцевали под него. Говорила, что на одной из пластинок была наша песня «Катюша».

Часто повторяла:

— Какие песни тогда были!

А я после её рассказов не могу кино про войну смотреть.

До сих пор.

Выключаю телевизор. Или ухожу в другую комнату.

Рафаэль

Я видел его несколько раз издали, около кортежей с новобрачными. А тут мы столкнулись с ним лицом к лицу на лестнице, поднимающейся на площадь, украшенную храмом с золочёными куполами.

Небольшого росточка, широкий в плечах. Одет не то чтобы опрятно, но в соответствии с наступившими заморозками. Стёганая фуфайка, заячья шапка и крепкие массивные ботинки.

И улыбка: приветливая вроде… но заставляющая невольно вздрогнуть. Отчего — сразу не скажешь…

…Он остановился от меня метрах в трёх и произнёс непринуждённо:

— Здравствуйте.

— Добрый день, — невольно отозвался я, попав под зонтик неожиданной доброжелательности. Захотелось узнать: кто он, откуда?

Сам не ожидая, по-свойски спросил:

— Давно здесь?

Тут же подумал, что он скорее всего не расположен говорить.

Будет просить денег.

Я ошибся, он ответил охотно.

«К чему это? — думалось мне. — Ему надо от меня чего-то большего?»

— И давно, и недавно. С осени. Как освободился, — звучал его бархатный голос.

— Сидели?

— Сидел.

Я не понимал, удобно ли спрашивать его о личной жизни вот так, всуе, тем более не зная даже его имени.

— Меня зовут Рафаэль, — сказал он. И добавил мягко спокойным голосом: — Отсидел два приличных срока.

— Сколько же вам сейчас? — невольно вырвалось у меня.

— Сорок, — последовал ответ. — Третий месяц на свободе.

Таких собеседников у меня ещё не было. Мне хотелось продолжить разговор, но я был зажат. Я, что называется, оторопел.

Передо мной стоял человек с голубыми, ясными глазами, ясной речью и улыбался улыбкой не преступника, а… Я не знал, как это определить…

— Работаете? — спросил я.

— Нет, где ж мне работать? Видите, у меня нога отдавлена, хромаю. И возраст не пенсионный.

Странно, мы стояли на лестнице друг против друга. Разговор на ходу, на бегу. И в то же время о таком неподъёмном, как мне казалось. И всё говорилось моим собеседником свободно, обыденно… Монотонно.

— В первое-то время, как освободился, хотел в зону вновь вернуться. Ну нигде не приткнуться. На что жить? Где жить? Думаю, украду что-нибудь в магазине. Или надёжнее: кого-либо пырну ножичком легонько, чтоб, значит, засудили… Я и дамочку одну уже приметил. Она с работы всё в одиночку ходила, тут по переулку, где я под металлическим гаражом ночевал. Там свора собак жила, но их всех отстреляли… Я один остался.

Дамочка куда-то подевалась. А тут я к храму вот этому прибился… Перебрался…

— А ночуете где?

— В туалете, он большой, вон, под горой. Подземный.

— А на что живёте?

— Подают кто сколько. На площадке, видите, постоянно люди к храму подъезжают. Тем более молодожёны когда…

Взглянул как-то даже иронично:

— Вы-то немножко дадите мне?

Я достал и протянул ему пятидесятирублёвую купюру.

Он принял её молча, как бы между прочим.

— У меня семьдесят-восемьдесят рублей в день набирается.

Батюшка разрешил мне бывать у храма. Потом женщины в храме пирожки дают. А то насобираю денежек, пойду пельменей куплю. Они, женщины, мне сварят.

— А если холода прижмут крепко, тогда как?

Он ответил деловито:

— Дак страна у нас большая. Есть места, где потеплее… А я человек маленький. Приткнусь где-нибудь… Храмов теперь немало…

Уже когда направился вверх по лестнице, остановился, спросил:

— Нет ли какой одёжки старой, тюфяка? В туалете плитка холодная.

Я сказал, что посмотрю. На дачке кое-что есть.

Дня через три съездил на дачу, прихватил крепенький ненужный мне матрац, совсем уж старенький, выцветший спальный мешок давних моих студенческих лет. Ещё кое-что по мелочи.

Зашел в храм. Рафаэля не было. Разговорился с церковным сторожем.

— Он куда-то подевался. С ним это бывает. Через пару дней объявится… Человек непростой.

— Так думаете?

— Не думаю, знаю. Он за двойное убийство сидел.

— Как так?

— Отца его посадили на большой срок. Мать была беременная Рафаэлем. Родила и подбросила его в школу. Воспитывался без матери. Из интерната вышел, на втором году зарезал сверстника. Посадили на десять лет. В зоне убил охранника — ещё добавили десятку.

Я был в смятении.

— Он же такой кроткий?!

— Какой есть… Судьба выпала такая…

…По дороге из храма я всё думал о Рафаэле.

«Как я буду после того, что узнал, с ним разговаривать? Имя какое: Рафаэль!» — роились растрёпанные мысли.

«Мадонна Рафаэлевская — символ, гимн жизни…

Он ведь говорил мне, что сидел долго. Я не спросил, за что сидел? Как у него так всё случилось?..»

…Пытаюсь забыть. Успокоюсь вроде. Но отчего мне так не по себе. Вновь всплыли слова сторожа: «Судьба выпала такая…» Судьба? А сам он? Неужто всё у человека зависит только от случайно выпавшей карты?

Эта его тихая улыбка, неторопливый говор? И две загубленные им жизни?.. Как всё соединить? И всё рядом?! По одной лестнице ходим. Всё как из Средневековья… А век-то компьютеров? Вновь возвращаюсь к тому, что не знаю, как буду разговаривать теперь при встрече с Рафаэлем. И о чём говорить?..

Я обещал ему матрац… Надо передать бы обещанное… Или не стоит теперь?.. Пригревать под боком?.. После того, что узнал?..

* * *

…Рафаэль так и не появился.

Матрац и спальник до сих пор лежат в углу моего гаража…

Забуду о встрече на лестнице. А то встряхнусь: «Подался Рафаэль туда, где потеплее?.. Или ходит здесь, в нашем городе, поджидает жертву… Крещенские морозы скоро…»

Заклинило

Уборка на носу, а я клиноремни для автотракторной техники не могу достать. Хоть тресни!

Что делать?

Пришёл в который раз к Петру Гордеичу.

Морщим лбы оба с председателем колхоза. А что толку?!

А тут Влас Иванович, наш скотник, входит. Прислушался к разговору нашему. Заморгал часто так бесцветными глазами и говорит:

— Так скоро же сессия районного совета. Племяшка моя Настёна собирается в райцентр, пыняешь…

— И что? — спрашиваю.

— Что! Давайте ей поручим. Два мужика не сделают, а она смогёт. Фигура: депутат от народа!

— Ну, ты голова, Влас Иванович, — подхватил Гордеич. — Как я не сообразил? И ведь там, на сессии, сам Макар Ильич Скорохватов — начальник областной сельхозтехники будет! Вот ему при народе и задачку поставить!

А нашу Настёну в первый раз полгода назад в депутаты выбрали. Ну, как обычно, пришла разнарядка: дать кандидатуру в депутаты. Колхоз-то передовой!

И непременные условия: чтоб женщину, чтоб была симпатичная, без среднего образования, не старше тридцати лет. Хорошо бы доярку или свинарку. Ну, это обычно так.

Мы прикинули: наша Настёна подходит по всем статьям. Всё в ней в аккурат для такого депутата, как требуют. Не урод вроде. Свинаркой работала, теперь коровами управляет.

Но маленькая заковыка у неё есть. Она вроде бы и ничего, но гундосит, и это… местами дырки у неё в голове. Ага… Не сразу порой у неё шестерёнки, шарики в голове начинают работать. Молчаливая к тому же. Разгон нужен немалый. Но уж ежели разойдётся, то нужна дистанция! Тормозной путь немаленький…

И это ещё: матерок у неё в разговоре порой выскакивает. Тут на общем дворе это вроде бы даже подмога. Рычаг. А там как с этим? Но раз уж честь нам такая оказана, как не дать? Других-то кандидатур нет, а Настёна в работе — ломовая лошадь. Выбрали Анастасию Карповну в депутаты в тот раз.

…Решились всё-таки мы вопрос о ремнях поручить поднять на сессии нашей Настёне.

Пригласил её Пётр Гордеич на инструктаж.

— Трактор К-700, — говорит он ей, — без клиноремней — это как мужик, к примеру, тот же начальник областной сельхозтехники, Макар Ильич, у которого из брюк вынули ремень. Ему ни туда, ни сюда, а его заставляют бежать, поняла?

— Поняла, — отвечает Настёна, — чё ж я мужиков, что ли, не видела?

— Я про трактора и комбайны, — уточняет на всякий случай председатель. — С мужиками потом разберёмся. Нам ремни нужны?

— Ясно всё, — чётко отвечает Настёна, — без ремней, как без штанов.

— Во, во! — с опаской соглашается председатель. И озирается. Поехала Настёна на сессию.

Потом нам рассказывали.

…Вышла наш депутат к трибуне и прямо к начальнику сельхозтехники:

— Уважаемый наш, Макар Ильич! Вот вы сидите в президиуме, бляха-муха! И с виду, и так навроде неплохой человек… А по делу если?.. Сидите… вместе со всеми, расплющили зады, животами колышите… А нам каково? У нас социалистическое соревнование! Встречный план! А трактора и комбайны на приколе. По вашей вине, между прочим!

Здоровенный, лысый Макар Ильич сначала дёрнулся, как заведённый трактор, потом попытался своим тонким голосом что-то сказать. Но смолк, будто солярка кончилась под натиском Настёны. Её понесло без остановки. Как на дрожках мчит:

— Вот пообрезать у вас пуговицы на штанах, выдернуть ремни и заставить бежать стометровку, что будет? Или хотя бы махнуть по этому помещению, где сидим все! Слабо!

Председательствующий попытался её остановить:

— Анастасия Карповна, вопрос понятен. Мы в рабочем порядке рассмотрим.

— «Рассмотрим», меня мужики ждут в Лопатино. Все без ремней. То исть трактора у них без штанов… Тьфу ты! Запутали вы меня. На это все тут мастера!.. Ё… ё… моё! Сколько вас тут! А в поле вас не видать чтой-та!

…Это было её первое и последнее выступление. Последнее потому, что нашему председателю строго-настрого запретили Настёну отпускать на сессии райсовета. А Пётр Гордеич был человек исполнительный.

Про ремни спрашиваете? Дак мы к уборочной всё, что надо, тогда получили. Даже с запасом!

Такая она, Настёна, деловая!

Земляк

Под Сызранью дело было. Отец мой на заводе работал. Там добывали и перерабатывали горючие сланцы. И сейчас ихтиол получают: мазь такая лечебная. Многие знают.

Отец сызмальства на заводе работал. А главным инженером при нём был друг его, дядя Саня, то исть Александр Маркин. Оба они с тысяча девятьсот третьего. Вместе росли на одной улице. Их отцы были осмотрщиками вагонов тогда. Только он окончил индустриальный институт и воспарил, стал главным инженером нашего завода, потом директором. А отец мой после училища всю жизнь, считай, на одной должности — в токарях. А он химик! Они продолжали знаться. Свои жа!

Ну вот, перед войной забрали дядю Саню в Москву руководить уже сланцами всей страны. Ему и сорока ещё не было.

Потом ушёл на фронт. Отца-то забраковали: нога у него, вишь, с детства вывернута. А тут приезжает на побывку дядя Саня, значит, к своим, на родину. Изменился, конечно, а всё равно свой!..

Я его с Валерием Чкаловым сравнивал, обоих их видел. И по фотографиям, и так довелось. Волгари! Похожи друг на дружку. Ну, родные родными. И друзья… Всех дядя Саня обошёл, со многими, с кем хотел, повидался. И — на завод.

Два дня и со специалистами, и вообще со многими встречался, ходил, смотрел. Уж и не начальник теперь на заводе, а всё едино. Все уважительно к нему относятся.

Перед отъездом в Москву поехал он в Самару, в Куйбышев, то исть. По делам каким-то. Он потом рассказывал так отцу моему, ну, примерно:

— Еду, — говорит, — кругом народ всякий, разный. И вши!

Ползают с одного пассажира на другого. С чемоданов на узлы всякие. Некуда от них деться. Маются все. Целый поезд вшей…

Думал, только в окопах так. Насмотрелся: на передовой вши заели нашего брата-солдатика. До крови расчёсывали себя. Зуд, невмоготу. Иной, не стерпев, выскакивал из окопа, потеряв разум от зуда, и… попадал под пулю. Живые мишени.

…Сижу, — говорит, — в вагоне, наблюдаю, как вши копошатся, и… спохватываюсь: меня-то они не трогают! С чего бы это?

Вначале не понял, что к чему.

А поразмыслив, потом сообразил, что едет он прямо с завода в той же одежде, в которой был. А она пропахла ароматами заводской продукции. Её-то и боятся насекомые. Так получается!

Нашёл он стеклянную банку, набрал в неё вшей этих. Случай, как с Ньютоном. Только тому яблоко упало на голову, а тут вша эта…

Вернулся на завод и проверил он свою догадку в заводской лаборатории. Всё подтвердилось: от мази, которую они там приготовили с химиками, вши бегут. А какие околевают тут же.

Уехал в Москву. А вскоре завод стал в бочках грузить эту серную мазь на фронт. Целыми партиями. Стратегическое оружие, не иначе! Во спасение наших солдатиков. Во как! Какой молодчина, земеля наш!

Опосля в кажном поезде стояла бочка с этой мазью. В обязательном порядке.

Вот поразмысли. Левша, конечно, — великий талант! Аглицким мастерам нос утёр: блоху ихнюю подковал. Но ведь и забава это!..

А тут дядя Саня столько народу нашего от мук спас.

Ты книжки пишешь. Вот и упомяни про эту историю. Чтоб знали… Не только Левшу… А и про нашего земляка из Сызрани, Александра Маркина!

Некоторые сочиняют. Шут с ними. А ты напиши дельное. Как было!

Арбуз для мамы

Помню, погнали нас, школьников, на уборку арбузов.

День сентябрьский, а жарко. Умаялись. К вечеру — уже никакие. Стали ребята перед отъездом домой подворовывать арбузы. Откатывали в посадку, кто как мог…

А я не решалась никак. Не в обычай было чужое брать.

А так хотелось привезти маме подарок. Она болела бруцеллёзом и лежала в лёжку.

Я подошла к бригадиру тёте Паше Борисовой, она жила на нашей улице. Знала, что мы с мамой мыкаемся без папы, который с войны не вернулся. Знала, что мама болеет. Подошла к ней и молчу.

— Ты чего столбом стоишь? Каланча какая, язык проглотила? Я решилась. Мне показалась, что она не откажет:

— Тётя Паш, можно взять маленький арбузик для мамы. Она хворает сильно.

Спросила и получила своё:

— Чего ещё? Много вас таких! Арбузик ей! Придумала!

Шофёр дядя Коля, который знал мою маму, повернулся так к ней:

— Дай ты для Нюры арбуз, она ж безотказная в колхозе. Положи девчонке в сумку.

— Нет, не дозволено! И всё тут, — стояла бригадир на своём.

И я пошла к машине, чтоб дядя Коля не нервничал.

…А когда уже ехали на машине домой, смотрим, впереди нас тётя Паша разогнала лошадь так, что телега опрокинулась. Целая куча украденных ею арбузов выскочила из-под сена, и они оказались на дороге. И покатились в пыль.

Тётя Паша упала с телеги. Колёса переломали ей обе ноги. Как она кричала, когда мы её в кузов грузовика несли!

Больше уже потом нигде она не работала. А вскоре померла.

Вот такая история.

Что хочешь, то и думай…

Страшно становится

Случай какой со мной был!

Не видела б сама, не поверила.

Наварила я щей. А так получилось, что все мои разъехались разом. Есть некому. Пошла к Нюре, соседке, через пять дворов. Те, которые рядом, пустуют. Она тожа со своими в город подалась. Выбрасывать просто так жалко, щи-то. В погреб с моими ногами доступа нет. Решила отнести на помойку собакам. Во что-нибудь налью, думаю. Нашла посудину и налила.

Тут жа бегут они, собаки. Штук пять. Я отскочила. А среди них вожак, что ли, большой такой, как телёнок.

Каждый из них подбежал и мордой в лоханку со щами. Толкают друг друга. Тут жа вдруг из подворотни дома Неверовых, он который год пустует, выбежали ещё две собаки. Взлохмаченные, худые. Жмутся друг к другу, как ребятёнки какие… али бомжи эти…

Который вроде вожака как рявкнет на тех, кто щи хлебать начал, они и отпрянули. А эти две-то стали быстро есть из посудины.

Псы, что раньше на щи набросились было, стояли теперь рядом. Смотрели только…

Когда щей осталось мало, вожак энтот ткнул лоханку мордой, те две отошли, а отстранённые собаки бросились снова к щам и долизали их. Во как!

Дивовалась я.

Они, собаки, как люди, что ли? Сочувствуют промеж собой?..

Хотя что я говорю? «Сочувствуют»?!. Где теперь это? Днём с огнём…

На той неделе приехали какие-то ушлые ночью на машине.

У Марфушки погрузили поросёнка её. И ищи их, людей этих…

Вот я и говорю: сколько Марфуша лебеды да жирнухи[1] попарила для поросёнка-то…

Ладно труды такие положила, сама, хорошо, цела осталась.

Хоть так…

Страшно становится…

С бугра всё видно…

Мама, я и мой брат Витька сажаем на Ваньковом бугре картошку. С бугра так хорошо видно вокруг. Вон наша школа, вон Вовки Кудряшкина голубятня. А немного сбочь, конечно, поболее, чем голубятня, но не сильно — наша саманная изба. Второй год после войны. Живём впроголодь. Был бы жив отец! А так надежда только на картошку.

— Беги, — говорит мама, — домой. Набери полведра картошки в погребе, а то кончается. Надо этот клин посадить до конца.

Я не рад такой команде.

До дома не близко. Да ещё по такой жаре. Очень хочется есть.

В животе бурчит.

— Ты побыстрей, — говорит мама, — а то тут как на сковороде, прижухнем под солнцем.

…Бегу, а сам хватаю на ходу щепочки разные, прутики для огня. У меня при упоминании мамы о сковородке созрел план. Там, в погребице, в ларе должна быть мука. Как прибегу домой, поджарю на сковородке её с водой и съем. Невмоготу терпеть.

Так и сделал. Таганок у нас всегда стоял на загнетке в печи.

Водрузил на него закопчённую сковородку с водой, насыпал муки, которую еле намёл на дне ларя ладошками. В мизинец под ноготь от доски влезла, чёрная, тоненькая, как ниточка, заноза, но мне до неё — потом. Развёл огонёк. Радуюсь. Вспомнил: «А картошка-то?» Пока, думаю, мука поджаривается, наберу семян. Метнулся в погреб. Всё шеметом, вприпрыжку делаю.

Вернулся к таганку, мука где прижарилась, где как месиво.

Некогда уж. Огонёк потух. Собрал я ложкой в миску мою стряпню. И во двор!

Доедаю на ходу, зажав в горсти то ли блин, то ли тесто. Не утолил голод, а только раздразнил. И пальцы вымазал.

Когда прибежал, мама спрашивает:

— Что так долго? Картошку, что ли, варил?

— Не, — отвечаю, — не варил.

— Ну как же? Дым из нашей трубы шёл. С бугра всё видно.

Я обернулся, а там и вправду наша труба торчит, в сторонке так. Ни с чьей не спутаешь.

Растерялся я, вообразив, какой я маленький перед мамой, перед этой горой, с которой всё видно. Совсем таракашка. Упав духом, чувствую своё ничтожество, признаюсь:

— Я муку жарил.

— Как же ты её жарил, если она кончилась? Придумываешь…

— Наскрёб, — говорю.

И не смотрю на маму. И на Витьку тоже не смотрю. Стыдно.

Как предатель какой…

А тут поднял глаза, а у мамы лицо не строгое, не сердитое. Печальное лицо, как у Богородицы в нашей церкви.

Заплакал я, сам не знаю отчего. Как сейчас помню. Стою и мизинец с занозой зубами тереблю, машинально.

— Чего у тебя там? — спрашивает мама.

— Так, заноза от ларя, — отвечаю.

— Иди сюда, — говорит мама.

Я покорно подхожу, думая, что получу оплеуху.

А мама отстёгивает на груди от своей кофты булавку и начинает вынимать у меня из пальца занозу.

— А то загноится, — говорит она, — деловуха ты моя.

Мама касается виском моей головы. Я остро чувствую из-под светлого платка запас её сухих льняных волос… И от пережитого ли, от прикосновения ли маминых тёплых рук, не сказать, от чего, напрочь забываю про голод…

В автобусе

Едва автобус тронулся, пожилая женщина, потом из её разговора я понял, что ей за семьдесят, начала говорить по сотовому телефону. Довольно громко, бодрым голосом и с ясной логикой. Не обращая на соседей никакого внимания.

— Настя, я к тебе сегодня не приеду. Ну, обещала, а не получится…

Еду сначала в больницу к внуку, а потом в школу, где он учится. Понимаешь, учитель физкультуры выгнал их на лыжах раздетых. Дима был в тонком трико. Слёг теперь. С его-то больными почками, в мороз двадцатиградусный… Сегодня, когда с утра узнала, дочери говорю: что ж у них там в школе дурдом, что ли?! Ведь ты справку о его болезни относила! Классный руководитель и школьный врач знают?

— Что я могу сделать с ними? — отвечает. — Все только мычат.

А мальчишка в больнице.

Вот и поеду, Настя, я в эту школу. В лицо скажу, что они нелюди! Сама за себя не постоишь, кто поможет? Теперь такое время!.. Это ж прямо круговая напасть какая-то!.. Куда ни кинь…

Выхожу сегодня из своей квартиры, закрываю дверь. Копошусь, замок стал заедать, не сразу ключ выдернешь. Смотрю: сосед, вот он! Нарисовался. Прапорщиком служит, а то и дело прибегает домой переодетый в штатское, да не просто, а в женское. Куртка, как у меня, зелёненькая. На голове шапочка вязаная.

Подрабатывает где-то по два-три дня в неделю, на стройке.

А служба идёт! На кого-то он спихнул дела-то свои! Иль нет их у него?..

Вот тебе и Сердюков иль там Зурабов какой! В них, что ли, в одних причина? В начальниках? А мы-то где? Мы-то кем стали?

Полиция, ФСБ… Эти с бандитами борются… Хоть как-то, а борются. А с такими вот бандитами, как эти в школе, сосед? Кому с ними бороться?

Их, знаешь, сколько теперь? «Сбережение народа… Национальная идея…» Надо ещё каждому быть человеком!

Их вот таких в школах, в армии, в больницах как к порядку привести? Какими силами? Ну, какими? Каждый чудит по-своему. Одному государству не под силу против таких! Приеду в школу, посмотрю на чудо-учителей… Поговорю. А то и за волосы оттаскаю!

Царюю

Приехала из Самары к соседке моей Дарье Межавовой золовка её, Клавой зовут.

Несколько раз прошла мимо. Я в огороде копаюсь. А тут остановилась. Заговорила. То да сё, а потом:

— Царюешь ты, баб Зоя!

— Как это? — спрашиваю. — Слово-то какое?!

— А так! Под окнами цельная плантация с картошкой. Соток на десять. Да на задах не менее пяти с огурцами, капустой и всякой всячиной…

— И что? — говорю.

— А то, что у нас в городе на асфальте редиска не растёт. И зарплата такая, что коту на похмелку не хватит.

— Завидуешь, значит? — спрашиваю.

Она молчит. Я ей:

— А я, Клава, как поработаю часа два, особенно на солнце, так потом в мазанке лежу столько же. Прихожу в себя от такой плантации. Мне семьдесят первый годок пошёл. Не девка чать…

— Всё равно царюешь! — настаивает Клавдия. — Ведь, чай, зимой твои дети-то в городе и с картошкой, и с капустой. Верно? Всё отсюда! От тебя зависят.

— Не без этого, — отвечаю.

— Во, во!

Это мне её «во-во»!

Говорю:

— Раз такая разумная, то переезжай сюда. Вон в доме Каревых никого не стало. Огородище какой пустует! А там около леса вообще выгон цельный. И скотины-то вокруг нет. Сажай сколько хочешь! Поболее мово.

Молчит, как не ей говорю.

Покудахтала ещё малость и подалась в магазин.

Она ушла, а я думаю: а ведь не напрасно она так говорит. Царюю я. Видит Бог, царюю. Что бы я делала без этих трудов, без землицы? Кто я без этого? Голытьба. А так… царюю…

В лунную ночь

Я тогда пэтэушником был. В 60-х годах аж прошлого века.

Учился на токаря.

И вот разок на октябрьские праздники поехал я домой в деревню.

Попутка шла до Фёдоровки. До дома надо ещё около десяти километров пёхом добираться.

Доехал я до Фёдоровки, которая на большаке, где-то около полуночи. Ещё не менее двух часов надо шагать. Дело привычное. Дошёл до Суходольской. Она у нас в один порядок вытянутая. Слева от неё овраг.

Иду, значит, я меж оврагом и улицей. Слева, где овраг, на отшибе избёнка была. Старуха скрюченная в ней обитала. Неумывакина её фамилия. У нас все звали её Неумоихой.

В деревне говорили, что вроде бы она то в свинью превращается, то в чёрную кошку. Ловили её, а никак не удавалось разоблачить. Вот всё вроде: и свинья лишняя не знай откуда взялась, и старухи дома нет… А раз: и ничего такого нет. Всё, как надо, в один миг… И свинья пропала, и старуха на месте.

Это мне сразу всё вспомнилось, как только пошёл я вдоль оврага.

А я Гоголя начитался. «Вечера на хуторе близ Диканьки», помните? Мастер он был на такие дела!.. Эх и писатель!

…Ну вот, иду. И такая на меня жуть страшная напала. Откуда?

Раньше-то вроде ничего?

А тут полнолуние. И тишина! Мёртвая! И свет сверху струится лунный. Как на кладбище. Так и кажется, что кто-то сейчас руку костлявую протянет… И всё тебе! Каюк!

Почему тишина?

Обычно собака залает то на одном конце, то на другом. То кошка мяукнет…

А тут молчок. Будто всё вымерло.

Чем дальше в конец наш иду, тем темнее и страшнее. А остановиться не могу… Мысль опять же возникает: если не идти, то что делать?

Назад — и в Фёдоровку? Кому я там нужен?

Смотрю, из оврага поднимается белый, нет, седой, шар! Как чья-то огромная голова. И плывёт эта голова прямо на меня. И пасть такая огромная у неё. И никакого туловища у этого чудища нет. Или его не видно? Замаскировано всё. Всё обволакивается лунным, похожим на топлёное молоко, светом. У меня зашевелились волосы на голове. До сих пор помню эту жуть!

Больше со мной за всю жизнь такого никогда не было. Чтоб волосы фуражку поднимали…

Думаю: «Надо засвистеть!»

Пробую, а никак! Губы мои ссохлись, не раздеру их! В полуобмороке стою, а шар мимо меня плывёт уже. И дальше так, к избушке Неумоихи подался.

Что оказалось-то? Соображаю: туман в овраге густой такой.

Клочья его отрываются и поднимаются вверх из оврага… Просвечиваются лунным светом… Страшно. И стыдно за себя…

…Подошёл я к своему дому никакой.

Опять же необычная тишина во дворе. Дико!

Дворняги Полкана не слышно.

Трогаю кольцо у калитки.

Металлическое звяканье в ответ. Тишина мёртвая. Двор будто затаился.

«Живы ли родители?» — думаю.

Появляется отец из сеней. Тихо так, как привидение. Без звука, без света.

Когда вместе вошли в избу, упал я на лавку.

— Есть будешь, сынок? — слышу голос родителя.

А у меня всё перед глазами как в тумане.

И седая голова отца, и этот шар из оврага… всё слилось в единое. И поплыло куда-то. И я со всем вместе плыву, но придавленный такой тяжестью невообразимой…

Какое есть? Уснул, не раздеваясь, на лавке.

Утром спрашиваю:

— Пап, что в деревне у нас?

— А что?

— Ну, мёртвая она? Никаких признаков жизни. Голосов нет, собак не слышно. Света нет.

— Трансформатор забарахлил, ноне днём обещали дать свет, — отвечает. — Дак, чай, ночью спят все. Предупреждение было про электричество. А собак мы постреляли.

— Как так? — опешил я.

— А как у Сидоровых их Пегая взбесилась, покусала некоторых собак и ребятишек, мы и стрельнули всех. Заодно и кошек.

— И Полкана?

— Она его первого укусила. Куда деваться?.. Врачи из райцентра приезжали. Сегодня, сказывали, снова будут. Мы тебе писали, чтоб пока погодил с приездом. Или не дошло письмо-то?

Сактировали

Промаялся я своё в госпитале.

Подошёл срок, когда надо решать, что со мной делать.

А у меня, кроме ранений рук и ног, лёгкие никудышные. Когда сбили поздней осенью, самолёт упал в болото. Долго выходил к своим по холодной воде…

Про таких, кому осталось жить столько, сколько надо времени, чтобы доехать домой на собственные похороны, мы промеж себя говорили: «подлежит актированию».

Вот и мне выправили бумажки. И поехал я домой на Волгу.

Война только что закончилась. Радость какая! А я еду умирать. И знаю об этом.

В вагоне духота, курят. К окну ближе не прорвёшься. Подступила дикая тошнота. Теряя сознание, выбрался в тамбур. Пошла сильная рвота. Отхаркивался окровавленными шмотками. Мне кажется, из меня вышла половина моих гнилых лёгких. Не знаю, как это может быть и что из меня летело…

Но только наступило облегчение.

…Не сразу я начал дома выправляться.

Какой на дворе год наступил?

Даже не верится. Мне девяносто! Тогда в госпитале рановато меня сактировали! Как говорил наш ротный старшина: «раз на раз не приходится».

Киномеханик Гниломёдов

Когда я вошёл в уютный небольшой дворик своего нового знакомого Николая Петровича, хозяин его, подставив под голубенький дребезжащий рукомойник у крыльца седую со всклокоченными волосами голову, ловил последние струи воды.

Ещё и не полдень, а солнце нещадно палит. Духота неимоверная.

Кто жил в степных наших заволжских местах, знает, что это такое…

Поздоровкались.

В разговоре Николай Петрович неутомим. Я не удивился, что он с ходу продолжил наш с ним вчерашний диалог.

Ему, кажется, и духота не помеха.

Промокая лицо коротким цветным утирником, излагает свои мысли довольно ясно. Многое в его рассуждениях не ново. Но я не могу уйти от прямого смысла его слов. Не тороплюсь даже мысленно упрекнуть в банальности. Ловлю обжигающую суть сказанного.

Если говорит так, значит, пришло время. Голос его негромок: — Столько жизней повидал, понаблюдал на своём веку. И в кино, пока киномехаником работаю в клубе, и так… Жизнь — как заряженная киноплёнкой бобина. Вначале, когда она едва початая, мы торопим её. Хотим, чтобы крутилась быстрее. Скачут кадры, как в детстве золотые денёчки… Потом разгон берёт она сама. Плавно, кажется, бесконечно так будет. Мелькают лица, города, годы, много чего…

…Вращаясь, бобина, кажется, убывает незаметно, однако ж со второй половины уже неудержимо… Потом стремительно! Пока на экране не появится: «Конец».

И тут уж всё: освобождай места для другого кина! Захлопают сиденья, зашаркают ноги… На выход!..

Он глянул из-под ломких бровей на меня взглядом чистым и ясным. Только-то и сказал спокойно:

— И я вот приготовился… да что уж?.. готов… на выход!..

Я было хотел возразить, уйти от такого разговора, когда сразу и обо всём. Приехал-то я на две недели в село с одной целью. Для задуманной документальной повести добрать недостающих подробностей, освежить полузабытое. А тут…

При первом знакомстве подарил я ему свою книжечку с короткими рассказами. И попал на эти вот разговоры.

«Надо терпеть, — думаю, — так бывает при первом знакомстве. Потом уравновесится».

…На фоне обветшалого белесого штакетника, висевшего наискосок от сеней до сарайчика серого постельного белья, показался он мне на миг древним греческим мыслителем. Холодновато-гипсовым и скучноватым…

«Не так начинается день у меня, — досадовал я мысленно, — лучше бы пройти потихоньку мимо ворот его и — на Самарку! Окунуться в прохладную водицу…»

Но уйти от разговора почему-то не решаюсь. Ведёт хозяин меня тихим голосом за собой, как бычка на верёвочке.

Мы переместились уже в сени. Уселись за стол. Хозяйка принесла чайник и большие жёлтые бокалы.

Наблюдая, как я разливаю чай, Гниломёдов размышляет вслух:

— Это ж надо, ведь всю жизнь крутил в клубе кино! Столько всего пересмотрел. Думал, много так знаю. Книжки мало читал. Хватало экрана. А тут Дуся, сестра, ремонт с ребятами своими затеяла… Ну и привезла целую тележку книг к нам в предбанник.

— Топи! — говорит. Отслужили своё.

А там и Грибоедов, и Тютчев, и Толстой, и Шолохов. Как так можно? Баню книгами топить?!

Начал читать. И голова кругом. Невежда я! Да какой! И сколько таких! Тьма тьмущая! Толчок они мне дали, эти книги из предбанника!

Книга и кино — несравнимые вещи!

Вот возьми Пьера Безухова, Андрея Болконского, которых в кино играют Бондарчук и Тихонов! Я их так всех любил! И героев, и артистов.

Но сделал я для себя открытие: кино в сравнении с книгой — доска! Ведь сколько они, оказывается, о жизни думают и говорят в книгах: Безухов и Болконский! И как думают! Как говорят! А в кино: один процент всего! Остальное — картинки!

Промеж книгой и кино — пропасть! Читать надо было бы с ранних лет! Жалко упущенного…

Сижу, слушаю Николая Петровича и жалею:

«Не мне бы, — думаю, — слышать такое, а нашим с ним внукам, может, отлепились бы от телевизоров, а так…»

А Гниломёдов своё:

— На той неделе поехал в Самару на крытый рынок. Что надо, ничего для меня не нашлось.

А тут иду вдоль стены рынка, с улицы, там, где палатки стоят.

Гляжу, в сторонке прямо на асфальте потрёпанный такой мужичок книжки разложил. Торгует. Много так книг у него. Стопками, рядами выложены.

Слева от него лежат солидные тома! Читаю: Токкерей, Диккенс; наши: Ключевский, Тургенев, Юлиан Семёнов… много всякого. Каждая толстая книга пять рублей стоит!

А рядом лежат тоненькие. Но какие! Грибоедов «Горе от ума», Некрасов «Стихотворения», Тютчев «Стихотворения», Крылов «Басни». Эти дешевле: рубль за штуку. Смехота да и только!

— Не стыдно, — говорю, — за такую цену продавать?

— А ты продай дороже! Ухарь нашёлся.

Сморчок такой, а свысока разговаривает. Дело своё знает. Сейчас много разных специалистов развелось.

— Подойди к любой свалке, — продолжает, — там такого товара! И за «так» не надо никому.

И прав он. Я знаю это. А противлюсь своему такому знанию.

Набрал я на полста рублей охапку целую.

«Не в одном нашем селе, — думаю, — такое творится. В городе — то же самое».

А то стыдно было как-то за село. И тут же ужаснулся другой своей мысли: чему радуюсь? Значит, вся страна такая. Это ж куда мы все идём?

Ты-то, Александр, думал об этом?

— Куда от этого деться? Думал, — отвечаю.

— И что?

— Это больная тема. Давайте оставим на завтра, меня, наверное, жена уже разыскивает.

— Тогда на вот, на дорожку. Не торопись. Жена обязана ждать. И протягивает лист из ученической тетради.

— Что это?

— Стихи. Утром спускался в погреб за молоком, посетило.

— А что? — спрашиваю. — Холодильника в доме нет?

— Есть, но мне сноровистее в погребе. Как слезу туда: красота!

Здесь мозги плавятся, а там у меня выше плюс пятнадцати не бывает. Представляешь, как слезу туда, так у меня стихи там рождаются. Народу никого, как в параллельном мире каком. Суеты тоже нет. Я даже часто предлог ищу, чтобы побыть в погребе.

— А свет? — спрашиваю.

— У меня свечка там на бочке в блюдце стоит. И бумага лежит, и карандаш. Как кабинет! Полсотни стихотворений написал. Полка с книгами образовалась. Мне из погреба видней. Пишу сейчас одну вещь…

Он взглянул на меня оценивающе:

— Сродни шекспировской! Я взял протянутый листок.

Начал вслух читать стихи:

В чём наша суть? Куда идём? Я вновь и вновь,

Как юноша, терзаюсь по ночам:

Наш путь по-прежнему не ведом нам.

Слабеет дружба, растворяется любовь…

Что остаётся? Пред дыханьем ядерной зимы,

Пред вечностью? Невольно озираешься: кто мы?

Быть может, смысл всему рождается

в космической дали?

Он в пыль стирается в пути.

Его нам не понять с Земли.

Когда прочёл, он спросил величаво:

— Как?

— Омара Хайяма читали? — спрашиваю.

— Ну вот! И вы туда же! Читал. И Хайяма! И Фета! И причём тут это? Вот! Опять стихами заговорил! Жена талдычит, она бухгалтер. Авторитет в своей конторе: «Гниломёдов, — говорит, — в тебе, как в твоей фамилии, всего намешано. Хватит уж, почудил за жизнь. Теперь это вот! Графоман ведь! Гра-фо-ман! А хочешь в гении?»

Чепуховину городит. Какой гений? Вон она, простая вода в рукомойнике! Обычная вода! А как она появилась, отчего? Как постарел, так и поглупел. На многое не знаю ответов. Куда ни кинь, во всём тайна! Что такое небо, космос! Всё по воле Создателя? Может! А как возник Создатель? Раньше не задавал таких вопросов. И сходил за умного.

Это ей подруги наговорили про Хайяма, про гения. От невежества. Мне что? Псевдоним, что ли, брать? «Гниломёдов» ей не ндравится!

— Но не очень ново, — осторожно пытаюсь вставить слово.

— Не ново! — он по-молодому дёрнулся. — «Не ново», «было!»

А где было? С кем? Со мной такое впервые! И опять же, твой Омар Хайям в погребе писал? Нет! То-то! Он учёный был, при царском дворе служил. Киномехаником не был, это — да! Успел опять же раньше нас родиться… и сказать раньше… Мне бы его образование! А! Что бы было?! Я поздно себя открыл! Вот в чём промашка! Можно сказать, не промашка, а драма жизни! Не торопись судить, ещё раз прочитай вдумчиво, дома! Вообрази, что не я это написал. Кто-то другой, незнакомый и далёкий… Дело-то какое? Надо узнать себя, успеть. Сегодня живёшь, а завтра раз — и нет тебя… бобина кончилась…

…Домой я уходил не только с этим стихотворением. Вручил он мне на суд недавно законченную рукопись своей сатирической, как он сказал, повести. Обнаружив тем самым устойчивую заинтересованность в нашем с ним общении.

Задание не из простых, учитывая наши дружеские с ним отношения. Знаю, как непросто делать свои суждения о рукописях близких знакомых.

Вспомнилась его усмешка: «Мне из погреба видней».

Ночной рейд

Зачем наговариваешь лишнего? Мол, сатрапы, гаишники эти!.. Есть, конечно! Но и свои они ребята. Как есть свои. Понятные. Вот послушай.

Еду я как-то на своём «жигуле» в первом часу ночи. Тороплюсь! Улица пустынная. Никого. Ни машин, ни людей. Один.

На перекрёстке красный свет загорелся. Ну, что? Глупо время терять!

Проскочил! И только свернул налево: вот они, нарисовались, сатрапы эти. Двое, блин.

Остановили.

Взял старшина мои документы и, не глядя, радостно так:

— Нарушаем!

— Так ночь, — говорю, — глухая. Ни души. Было бы днём, — лепечу своё.

Старшина зычным голосом:

— Правила движения на круглые сутки написаны! Вопросы есть? Ну, какие тут вопросы? Прав старшина.

— Просьба, — говорю, — есть. Отпустите. Первый раз такое.

Поспать хотелось успеть. Завтра с утра в смену.

— Первый — не первый, гадать не будем! И штрафовать торопиться не будем! Погодим, раз просишь! Ты вот подбрось нас в отделение. Там видно будет.

Повёз я их. Куда деваться?

Велели подождать малость. И ушли.

Жду. Пока ждал, дал себе зарок: сроду на красный больше не поеду. Урок получил.

Вернулись они. Торопятся. Уже втроём. С капитаном.

Капитан здоровый такой, пухлый. Усики рыженькие на поросячьем рыльце. Ну, весь свой, как мой старший дядька Володя. Только тот пониже ростом.

Как я понял из разговора: у них, видишь ли, рейд был по городу.

— Развези, — говорит старшина, — по домам. И будешь свободен. Сам понимаешь: отдохнуть надо, утром — к восьми.

Понимать-то я понимаю, но… Куда, блин, деваться? Повёз.

На первом же перекрёстке красный свет загорелся. Я по тормозам. Стою.

— У тебя что, бензин кончился? — удивился капитан. Голос у него бабий, визгливый. От такого хорошего не жди…

— Но ведь красный горит, — говорю.

— Так третий час ночи! Ни души вокруг! Гони, спать охота… — капитан уже не удивляется. Он гневится!

— А как же правила движения? — говорю. — Они же на круглые сутки!

— Ну и мямля! Не понимает ситуации, — нахмурив белёсые брови, скороговоркой продолжает своё капитан.

И к старшине:

— Где вы такого подцепили? Вечно что-нибудь!.. То понос, то золотуха! Накажу вас обоих!

Я включил скорость.

Приказ

Будто записано где про меня, что живым мне вернуться с войны.

Сколько раз на волоске жизнь моя висела, а вот, поди ж ты, как всё оборачивалось кажный раз.

Вот такой случай был.

Тянули мы связь. Команда, чтоб к девятнадцати ноль-ноль она была. Хоть застрелись! Идёт обстрел со стороны немцев. Наелись мы грязи. Впереди — столбик какой-то, около полуметра, ну чуть поболе. Дальше через полсотни шагов куст темнеет.

Ваня Орешкин не дополз с проводом до того столбика, лежит.

Завалился на спину, подвернув под себя ногу. Наповал сразил фриц.

Наш лейтенантик молодой с мелкой такой головой и большим кадыком командует:

— Захаркин, вперёд!

Захаркин дополз до облезлого столбика. Да расслабился, приподнялся малость и тут же ткнулся, как котёнок, лицом под этот столбик. Раскинул циркулем в разные стороны длинные ноги.

Лейтенант звонко и неумело выругался.

«Всё, — думаю, — очередь моя. Конец! Лежать мне через пять минут там же… Сейчас этот лейтенантик укажет на меня. Приказ не выполнять нельзя. Расстрел. Это мы уже слышали от него не раз…»

Я сжался весь. Слышу свою фамилию:

— Погудин!.. Совсем оробел?!

Я дёрнулся.

И тут невесть откуда возникает капитан. Раза в два старше нашего решительного командира.

— Отставить, — голос сиплый такой, в глазах дикая тоска. Видать, навоевался уже, насмотрелся.

— Лейтенант, ты что? Сдурел?! — кричит. — Видно же, что снайпер работает! А ты, салага…

— Товарищ капитан! Я не потерплю! При бойцах!.. У меня приказ! Связь должна быть! Погудин, — нервно вскинулся лейтенант, — чего ждёшь?

И схватился за кобуру.

— Отставить, — прохрипел капитан. — Команду повторно давать не буду.

В его руке был пистолет.

— Шлёпну тебя, лейтенант. Как пособника немцев. Как врага народа!

— Что вы несёте? — лейтенант заикался.

— Ты по дури истребляешь личный состав! — жёстко выкрикнул капитан.

Белый кадык лейтенанта заходил под подбородком:

— А что бы вы делали на моём месте? Вчера мы полёвку тащили по земле. А эта связь дивизионная. Я должен протянуть её надёжно. А где тут что взять, вот столбик попался… Кругом топь…

— Бросай провод по земле, вон, по овражку в обход. А ночью вернётесь, если надо, что-нибудь придумаете! Моя батарея рядом тут. Ты понял?

Он развернулся, и мы увидели у него на груди звезду Героя.

Я заметил, как вытянулся во весь рост наш длиннющий худой лейтенант.

…Эдак вот. В тот день и на следующий из нашей команды никто не погиб.

Верните мне мужа…

Сижу в зале ожидания Казанского вокзала. Рядом двое пассажиров ведут неспешный разговор. Вернее тот, который значительно старше, рассказывает, а другой, помоложе, больше слушает. Мы перезнакомились. Я среди них не чужой уже. Рассказал своё, теперь слушаю.

— Начало восьмидесятых годов. Только-только меня назначили директором огромного нефтехимического завода. А мне и сорока ещё нет. Тогда такое нечасто было. Но у меня так сложилось. От слесаря вырос до директора завода. Не миновал ни одной серьёзной должностной ступеньки. В ту пору это очень ценилось. По сути было системой.

Я смотрю на рассказчика, слушаю его глуховатый внушительный голос и проникаюсь доверием к каждому слову. Попутчик его, Серёжа, слушает внимательно. Я понимаю: для него то, что он слышит, необычно. Его не было ещё в то время, о котором речь.

Спрашивает:

— Михаил Алексеевич, если не перескакивали через ступеньки, значит, готовы были руководить? Хоть и молодой?..

— Опыт работы в производстве был, но вот чтобы активно решать судьбы людские… Давай тогда кое-что расскажу, коли интересно.

Чуть помолчав, заговорил раздумчиво:

— Работая техническим специалистом, привык к определённому кругу обязанностей, а тут… размытый, необъятный круг хлопот и забот. Завод — как государство в государстве. Кроме чисто производственной деятельности, двадцати пяти основных цехов, ещё на балансе около ста пятиквартирных жилых дома, жилищно-коммунальный отдел с численностью в четыреста человек, строительство хозяйственным способом, то есть своими силами, жилья для заводчан по 30–40 квартир в год. Гаражи, дачи, подсобное хозяйство на селе, восемь детских садиков, музыкальная школа, дворец пионеров, профилакторий, туристическая база на Волге — всего сразу не перечесть!..

И не только надо построить, содержать всё это, обеспечивать бесперебойную работу, но и… распределить жильё и услуги так, чтобы не было особых обид… Иначе разбирательство будет неминуемо: либо в профкоме, либо в моём кабинете.

Рассказываю, чтобы у вас, молодняка, хоть какое-то представление было о том времени.

Помню один из первых моих приёмов работников завода по личным вопросам.

Надо ведь, пришёл на приём бригадир слесарей Василий Егорыч Рябинин. А у него ордена за труд. Уважаемый на заводе человек. Я с ним когда-то работал, под его началом в бригаде.

Вопрос ещё тот у бригадира. Рассказывает:

— Когда-то получил квартиру на заводе, трёхкомнатную. Всё было нормально. Но сын женился. Родилась двойня, радости через край.

Пока моя жена была жива, всё как-то по-человечески было.

Хоть и две женщины на кухне, а войны не было. Какая война? Всё на себе жена несла, все заботы по готовке, по постирушке. Умерла она. И началось! Дошло до того, что готовить еду стали отдельно. Так сноха захотела. Сам стирать себе начал.

А тут перепутал кастрюли, и сноха отчитала, как школьника.

Рассказывает Василий Егорыч, губы у него дрожат.

— Саш, — говорит он мне, — я ж ничего сделать не в силах.

Только ты можешь, завод — то есть.

Шмыгает носом, того гляди расплачется герой труда.

— Дайте мне самую маленькую комнатушку где-нибудь, полгода до пенсии осталось. Или даже койку в общежитии — согласен. А то выйду на пенсию — никто мне уже не поможет. Стыдно просить, а куда мне деваться?

Сидим, чешем затылки. Что делать? Нету на поверхности решения вопроса. Ни под какие льготы не подходит бригадир Рябинин. Потому как уже получал в своё время на заводе квартиру.

— Ладно, — говорю, — Василь Егорыч, — дай нам недельки две на проработку вопроса.

Вышел он. Не успели мы вздохнуть свободно, входит бывший диспетчер гаража Мария Василенко. Энергичная, розовощёкая. Моя ровесница, чуть даже помоложе. Села за стол притихшая, непривычно сдержанная.

— Слушаем вас, Мария Петровна, — говорю ей академично. — Что у вас?

— Вот именно, у нас. У нашей семьи!

На глазах её — слёзы. А я слёз не могу видеть, никак…

— Ну что вы, Мария Петровна? Говорите по сути, — голос председателя заводского профсоюзного комитета, кажется, её успокаивает. — Говорите, какая проблема?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Голоса на обочине предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Жирнуха — вид сорной травы.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я