Черта

Александр Солин

Так о чем это я? Ах да, о жизни! А еще о том, что после нее. В самом деле: хотите вы или нет, но человечество когда-нибудь исчезнет, а с ним Гималаи ученых книг, и окажется, что в его существовании не было ни проку, ни смысла, ибо то, что не оправдывает своего существования, не имеет ни того, ни другого. Имеет смысл только то, что вечно. Рождение и смерть, например.

Оглавление

  • Ч Е Р Т А

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Черта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Александр Солин, 2023

ISBN 978-5-0055-7177-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Ч Е Р Т А

Все проходит

мне Христос свояк,

все приходит

на круги своя…

(Неизвестный поэт)

Я люблю понедельник. Люблю его за то, что он похож на азарт первой ставки, на приветственное рукопожатие, на чистый лист и петушиный крик на заре, на аперитив, на воинственный клич и сигнал к атаке. На первый раунд будущей победы, на публичный зарок воздержания, на дружелюбные объятия колеи и на гитару в предчувствие серенады. В нем сила и планы здорового пробуждения, сухость чистой кожи, запах свежемолотого кофе, энтузиазм увертюры, приподнятость напутственных речей, предстартовое волнение, тайна запечатанного послания. Он напоминает первый день в новой стране, первый тост, первый глоток вина и утро брачной ночи. Я люблю понедельник. При условии, что он добр ко мне.

Я люблю вторник. Люблю его за то, что он похож на хлопок раскрывшегося парашюта, раскат грома вслед молнии, на холодные закуски и второе посещение Парижа. В нем продуктивный жар углей и рассудительность новой жены, глянцевая влажность обнаженных отливом камней и основательность тишины после звука. Он напоминает второй горб верблюда, за который держатся, опираясь на первый, второй крюк в скале, ухватившись за который проверяют крепость первого, энергичную букву «б» в ответ на вопросительное «а», расторопность и цепкость банкетных мародеров. Я люблю вторник. При условии, что он честен со мной.

Я люблю среду. Люблю ее за то, что она похожа на привал, на перевал, на переносицу, на радугу, на шумную площадь в середине дня. В ней равновесие вопросов и ответов, равноудаленность вагона-ресторана, предчувствие будущей свободы, деловитая хлопотливость стюардесс в середине полета и радость от появления женщины в засидевшейся компании мужчин. Она напоминает окрепший шум дождя, ласковое обещание, голые изгибы за матовой занавеской душа, выжидательную улыбку циника, последний круг орла перед снижением. Я люблю среду. При условии, что в ней отсутствует подвох.

Я люблю четверг. Люблю его за то, что он похож на потертый воротник, покрасневшие глаза, заросшее щетиной лицо, на сезон дождей, затянувшуюся половую связь, на паутину в углах комнаты, капельки пота на лбу хирурга и на заскучавшего манекена. В нем нетерпеливый свист конокрада и гудок опаздывающего поезда, запах портящейся рыбы и вкус заплесневелого хлеба, уныние скучной пьесы, докучливость заигранной пластинки и глухое раздражение неспешной очереди. Он напоминает замедленную съемку, затянувшуюся осаду, задумчивого мула, запоздалое раскаяние, натужное дыхание и полночный стриптиз. Я люблю четверг. При условии, что он знает меру.

Я люблю пятницу. Люблю ее за то, что она похожа на прочитанную книгу, сдувшийся шар, остывающую кровать, изможденную роженицу, на стрелочника, загоняющего поезд в тупик, на паузу между кодой и овацией, на ленточку финиша и возвращение домой. В ней отложенный спрос на рвение и распущенные узлы нервов, стук вскинутых зрительских кресел и звон сбрасываемых оков, опустошительный шум сливного бачка, разрешение дантиста закрыть рот и отпущение грехов. Она напоминает день открытых клеток и закрытых дверей, брошенный мимо цели окурок и ослабевший полет стрелы, притупившееся чувство опасности и триумф догорающей звезды. Я люблю пятницу. При условии, что она не портит усилий предыдущих дней.

Я люблю субботу. Люблю ее за то, что она похожа на соловья в ночи, на созревшее яблоко, восход полной луны, опустевший город и остывающий хлеб. На предбанник сауны, на свободное падение, джазовую импровизацию, легкомысленный разговор, кружение вальса, на чистое белье, бутылку воды в жаркий день, а также предложение руки и сердца. В ней покой опавшего листа, иллюзия свободы, безвременье остановившихся часов, ленивая грация пробуждения, податливое гостеприимство дивана, перекличка детских голосов, тепло телефонной трубки, толчея минеральных пузырьков и пряный дух семейного обеда. Она напоминает смену часовых, распахнутые двери тюрьмы, вид с горы, послеобеденный сон тигра, остывший чай и растаявшее мороженое. Я люблю субботу. При условии, что она любит меня.

Я люблю воскресенье. Люблю его за то, что оно похоже на всеобщее избирательное право, на разведанные запасы нефти, на заключительную пресс-конференцию, на разбавленный виски и боковой тренд. На утомительный простор, ленивую тень пальмы, сбор чемоданов, выбор места для посадки, на остановку по требованию. В нем крепнущее любопытство выздоравливающего, бездеятельное ощущение сытости и щемящее чувство расставания. Оно напоминает завершение банкета, вторую половину арбуза, энергичный бег на месте, конец гипноза, мимолетный роман с самим собой, явку с повинной и последнее желание осужденного. Я люблю воскресенье. При условии, что оно не последнее.

Я люблю понедельник…

1

Так о чем это я? Ах да, о жизни! И еще о том, что после нее. В самом деле: хотите вы или нет, но человечество когда-нибудь исчезнет, а с ним Гималаи ученых книг, и окажется, что в его существовании не было ни проку, ни смысла, ибо то, что не оправдывает своего существования, не имеет ни того, ни другого. Были и рассеялись в пространстве и времени, как рассеиваются мечты, обман, недоразумения, милые сердцу заблуждения и едкий дым костра. Имеет смысл только то, что вечно. Рождение и смерть, например. Вы, конечно, хотите знать, кто я такой, чтобы делать подобные заявления. Что ж, извольте, представлюсь. И сделаю это как всегда оригинально, ибо оригинальность — изюминка и вишенка моего ремесла.

Вообразите себе хорошенькую девушку на выданье. Она плывет по тротуару, юная и непогрешимая, в плену непорочного неведения и широкомасштабных иллюзий. Глаза ее безразлично устремлены вперед, но видят все и вся вокруг. Мужчин, которые попадаются на ее пути, она просеивает через придирчивое сито своей свежей прелести, и почти все они проваливаются сквозь него безликой пылью. На сегодняшний день на ее счету три кавалера с громогласными намерениями и с десяток молчаливых почитателей, но никто из них ей не нравится. Однако не в ее характере портить гладкий лобик мыслями об их возвышенных страданиях: она абсолютно уверена, что впереди у нее романтичная встреча с принцем. Несмотря на бодрую веру в блестящие перспективы, походка ее напряжена, и мы этим воспользуемся: подбросим ей под ногу камушек в тот момент, когда она поравняется вон с тем приятным молодым человеком. Сказано — сделано. Девушка неловко оступается и, выбросив руку в сторону юноши, грациозно теряет равновесие. Юноша, не будь дурак, тут же подхватывает ее и возвращает в исходное положение. Конфуз, румяное смущение, благодарности. Глаза их встречаются, и вот между ними искра! Да какая! Я вижу, как они нехотя расходятся, лихорадочно изобретая причину, чтобы обернуться. Что ж, поможем. Вот вам причина. И юноша (не такой уж и принц, между нами говоря) вдруг поворачивается, догоняет девушку и спрашивает, как пройти в некую точку А, которая (уж мы-то знаем точно!) находится на девичьем пути. «Пойдемте со мной, это по пути» — отвечает обрадованная девушка, и пара удаляется плести венок счастья.

А вот другая девушка, достоинства которой заключены исключительно в ее девятнадцати годах. Достаточный возраст, чтобы в полной мере ощутить нерадивость Создателя. Она идет, предъявляя миру полные, обтянутые джинсами бедра, нескладную фигуру и опущенные долу, полуприкрытые грустными ресницами глаза. Ее сито, сплетенное из первых признаков отчаяния и тающего достоинства, готово удержать всех мужчин, но те торопятся исчезнуть в нем бесцветным скипидаром. Что ж, поможем и ей. Направим побуждения девушки в нужное русло, и вот она послушно сворачивает в книжный магазин. Там она ходит среди стеллажей, выбирает книги, заглядывает в них, и постепенно лицо ее озаряется бессознательным волнением. Она подходит к юноше с визиткой на груди и спрашивает, есть ли у них сборник поэтов итальянского возрождения. Серебряные переливы мелодичного смирения заставляют очкастого юношу на мгновение застыть, и я вижу как вытягивается его и без того длинный нос. Затем вижу ту самую знакомую искру между ними и удаляюсь, довольный. Дело сделано. У этих точно все будет хорошо и серьезно. Создатель знает, кого каким сделать. А ведь могли и не встретиться!

А вот любопытная троица: две подруги и парень. Одна из подруг, как водится, гораздо симпатичнее другой, и вместе они дополняют друг друга, как красивая картина и богатая рама. Парню нравится картина, и он не прочь остаться с ней вдвоем. Но рама не дура, поскольку парень ей самой нравится, и она идет, отставив руку в черной, пронзенной тонкой сигаретой перчатке и откидывая умеренно стройной ногой в блестящем сапоге раздраженную полу длинного пальто. Я могу пролететь мимо — пусть случится то, что должно случиться (хотя рама, между нами говоря, подходит парню больше, но парни — забавный народ и почти всегда выбирают то, о чем потом жалеют). Ладно, будь по-вашему. Девушка-картина извлекает из кармана изнывающий от нетерпения телефон, и оказывается — ах, какая нежданная, негаданная радость! — что о ней вспомнил ее последний бой-френд, ласки которого она еще не успела забыть. Наскоро распрощавшись, она покидает парня и подругу, и те, перебрасываясь бессодержательными фразами, возобновляют движение. Рама получила свой шанс стать произведением искусства, а я лечу дальше — ведь мне надо быть везде!

Думаю, трех сравнительно благополучных историй для начала довольно. Не желая портить первого впечатления, я намеренно избегаю моего соучастия в удушениях, утоплениях, распятиях, четвертованиях, декапитациях и прочих способах сакрального умерщвления, до которых вы так охочи. Будь моя воля, я бы с удовольствием отказался в этом участвовать, отверг бы сановитую надзорную должность и навсегда поселился в курчавых садах Придонья. Вместе с позолоченными пчелами упивался бы по весне бело-розовым бутоновым буйством, а позже мешался бы с грузным ароматом плодоношения. Растворившись в полынном лунном свете, внимал бы по ночам восторгу пернатых сомнамбул и прислушивался бы к ньютоновому перестуку аргументов тяготения. Ах, если бы была на то моя воля! Только что бы вы стали без меня делать…

Итак: кривое пространство случайных совпадений, темная сторона праздного любопытства, горький привкус сомнения, легкий сквозняк неуверенности, стук стоптанных каблуков ожидания, резкий запах острого нетерпения, зарево недоверчивой надежды, запоздалый отзвук признания, трепет сбивчивого волнения, озноб рокового предчувствия, дрожь сбывшегося пророчества, последствия неразборчивого выбора, солоноватая влага на губах разлуки и прочие метафизические нюансы бытия — вот что я такое. Кто-то решит, что я — это судьба, но это не так, потому что судьба — всего лишь роман, который я пишу в соавторстве с вашей волей. Я — другое: нечто покладистое и несговорчивое, благодушное и упрямое, многоликое и невидимое, что спрятано в ночи, купается в солнечных лучах, растворено в воздухе и мешается с напускной важностью вещих снов. Я плету сети для вашего выбора, мешаю вашей интуиции, расставляю силки вашей дальновидности, подставляю подножку здравому смыслу и, как правило, всегда успешно. Я всегда с вами и всегда на мгновение впереди того, что должно случиться. А потому зовите меня Атакос, что значит, Вызов.

Ежесекундно к вашим услугам!

2

«Ну, вот еще одна сила, которая вечно хочет зла, а вместо этого вершит добро!» — недобро усмехнетесь вы, и я с достоинством отвечу: да, нас шесть, а об остальных вам лучше не знать. А чтобы было понятно — два слова об особенностях департамента, который я представляю.

В отличие от пяти других (департаменты гравитационного, электромагнитного, слабого, сильного и скалярного взаимодействия) силовые линии моего поля воздействуют на ваши волевые импульсы. Ваша воля и есть предмет моей заботы. Как смена времен года на Земле происходит вследствие фундаментальных физических причин, так и я влияю на ваше поведение с той же неизбежностью. Там где кончается физика, начинается метафизика, то есть, я — то есть, то, что не поддается ни расчетам, ни предсказаниям. О моем существовании догадывался еще Сенека, когда вопрошал: «Что влечет нас в одну сторону, хотя мы стремимся в другую, и толкает туда, откуда мы желаем уйти?» Я — особый род принуждения, творец непредвидимого и неожиданного союза обстоятельств. Следуя удачному выражению одного из вас, я — силовое поле, что структурирует вашу волю. Моя природа была бы вам понятнее, если бы я назвался божьей волей, результатом движения его мизинца, легким взлетом его бровей, иронической тенью на кончиках губ — то есть, субстанцией еще более эфемерной, чем он сам. И замечу — далеко не безобидной. Достаточно мне добавить в ваши планы щепотку случайностей, и ваш дерзкий замысел полетит к черту. Вы же видите — у меня даже рытвины идут в дело. Какими бы свободными и независимыми вы себя ни мнили, ваши отношения с миром зависят от меня. Как признавался один ваш проницательный мыслитель: В мире, который окружает, задевает, подталкивает меня, я могу отрицать все, кроме этого хаоса, этого царственного случая, этого божественного равновесия, рождающегося из анархии. Я орудую равнодействующими миллионов и миллионов сил как умеренной, так и разнузданной ориентации. Я держу их в сторукой деснице, словно громовержец пылающие молнии, и готов громыхнуть ими в любой момент. Я могу сделать так, что ваши попытки добиться цели войдут в непримиримое противоречие с целями других, и то, что вы потом назовете непрухой, есть на самом деле суммарный вектор сил вызова, которые вы, противопоставив им свою волю, не смогли одолеть. Меня не интересует ни ваша масть, ни ваши претензии, ни ваши идолы, ни ваша этическая начинка. Пытаясь что-либо совершить, помните, что я вместе с вами выстраиваю сюжет вашей жизни, а потому постарайтесь мне понравиться.

Будучи важной частью миропорядка, мне нет нужды доказывать свое существование: оно универсально во все времена, во всех мирах и во всех измерениях. В то же время я буду решительно против, если вы, упрощая мою природу, припишите мне цели и средства выдуманного вами «Бюро корректировки» с его человекоподобными сущностями, которым «для всеобщего блага… делегировано исключительное право осуществлять вмешательство в порядок вещей». Я существую не для того, чтобы превращать ваш мир в оазис вульгарного детерминизма. Мой девиз: «Создавая препятствия, оставь шанс их преодолеть».

Мнящие себя венцом творения скептики возразят: свободу одной воли может ограничить только другая воля. А поскольку воля есть функция сознания, то мои безмозглые претензии на всемогущество противоречат известным им законам природы. И с этим можно было бы согласиться, если подобно им считать, что сознание локально и ограничено исключительно пространством их черепной коробки. Да будет им известно, что их жалкое венценосное существование есть всего лишь низшая форма космического разума. Что-то вроде плесени на оранжерейной поверхности планеты Земля. При этом, говоря «космический разум», я имею в виду совсем не то, что под ним подразумевают адепты эзотерических истин, чья идея всемирного разума по сути мало чем отличается от идеи Бога. На самом деле Вселенная возникла без чьих либо усилий и буквально из ничего, а само ее возникновение стало реализацией тех возможностей, которые были заложены по ту сторону существования. В том числе возможность возникновения вселенского, рассеянного в пространстве сознания. Повторяю: Вселенная существовала даже тогда, когда она не существовала. Весьма приблизительно это похоже на человеческий замысел до его воплощения с той лишь разницей, что носитель космического замысла отсутствовал.

Для сравнения: возраст нынешней Вселенной — около 14 миллиардов лет, возраст Солнечной системы — около 3,5 миллиардов. Исходя из изотропности Вселенной, можно с уверенностью предположить, что условия формирования Земли ничем не отличались от условий формирования других планет, подавляющая часть которых на миллиарды лет старше. Отсюда следует, что во-первых, разумная жизнь равномерно рассеяна по всей Вселенной, а во-вторых, находится на разных ступенях развития. При этом некоторые ее виды достигли таких форм, что могут совершенно незаметно существовать рядом с вами и влиять на вас. Так что рассуждая о свободе воли, не забывайте о ее несвободе и примите меня как должное.

Скажу прямо, скажу кратко, скажу анонсом и авансом: я невысокого мнения о землянах и мог бы сопроводить мое заявление миллиардами фактов, если бы ваша дефектная конструкция и космическая профнепригодность не делались все более очевидными вам самим. Для убедительной наглядности подкреплю мои размышления чередой историй, к которым по служебной необходимости был причастен. Не ищите в них морали: это всего лишь живые примеры, доносящие до нас дыхания человеческих жизней. По сути, любая человеческая история (да что там история — жизнь!) есть постановочное явление, рассказанное на языке желаний. «Я есмь» — мог бы сказать о себе любой закон, если бы мог говорить. «Я есмь» — говорю я и говорю языком ваших поступков, которые есть следствие моего вмешательства и вашего замешательства. Моя колокольня так высока, что с нее виден не только ваш горизонт, но и то, что за ним. Я безразличен к философии, угрызениям совести, добру и злу и могу подвигнуть вас на любые деяния. В то же время мои прихоти не лишены предпочтений и симпатий, но заслужить их можно только оригинальностью и яркостью поступков. Видимо, поэтому я питаю слабость к буйным, авантюристам и мошенникам, чья воля лишена смирения. Я не устанавливаю порядок вещей — я им пользуюсь. Я делаю ваш мир веселее и разнообразнее, я придаю вашей жизни остроту и азарт. Я люблю игру, и внезапно меняя привычки, вы должны знать, что делаете это не случайно. Вам следует либо подчиниться мне, либо противиться, и тогда посмотрим, чья возьмет. Разумеется, я могу вам не мешать, но лишившись моего соавторства, вы можете натворить бог знает что. Например, стать счастливым. Для примера вот вам история одной из тех мятущихся, беспокойных натур, которые, неся в себе проклятие таланта, обречены на канонический, то бишь, несчастливый конец. Мне даже нет нужды их к нему подталкивать.

Апофеоз

…Кресло-качалка на высокой открытой веранде дома, где на торцах бревен пауки времени свили почерневшую паутину. Лишенная привычной в этих краях преграды в виде многочисленных квадратиков пыльного стекла в рассохшемся переплете, веранда широким жестом дарит креслу половину мира, пряча его вторую половину за его спинкой. Хозяин качалки обычно перемещается мало, справедливо считая, что движение открывает разнообразие, красоту же — только покой. Настоящий ценитель должен быть неподвижен, полагает он. А потому бòльшую часть времени проводит в кресле, блуждая усталыми органами по неповторимому сочетанию красок, звуков и запахов, смысл которого никак ему не дается.

Он бывает здесь на рассвете (мальчик-рассвет с малокровным лицом, что таишь за испуганным ликом зари), осязая предсмертную тоску предутренней росы, и утром, когда молодые солнечные лучи, беспрепятственно пронзая его, нагревают наброшенный на кресло плед, а по веранде плывет горячий запах сухого дерева, будоража память воспоминаниями о смолистых днях; и после полудня, когда солнце отправляется хозяйничать за дом, оставляя его на попечение нерадивых сквозняков, и вечером, когда всё, что томилось под солнцем и терпело, остывает и переводит дух; и ночью, когда лунный фурункул скользит сквозь звездную сыпь по черному телу мироздания. Когда-то давно по вечерам здесь пахло стихами, духами и сиренью. Теперь из той жизни к нему в гости приходят лишь редкие, такие же, как и он сам привидения.

Хозяин кресла прикрывает глаза, и прозрачная голова его наполнятся видениями — такими же неуместными среди торжественной гармонии вечера, как мыльные пузыри в концертном зале. Они возникают, лопаются и горчат, заставляя кривиться невидимый рот. Другая страна, другие порядки приходят ему на память: безродное население, в крови которого бурлит хмельная удаль на блатных дрожжах, плюющее на прошлое и не думающее о будущем; блудливые речи управителей, их вместительные карманы и взгляд, как сточившийся карандаш (когда занят государственным делом, тут уж не до народа); корыстные пастыри и штатные пророки, извращенная мораль и свергнутая справедливость; холуйски-унизительное и превратное толкование вашей личности в угоду вызывающему поведению и мизантропии власть имущих, досужее ханжество и ловко подстроенное сочувствие, разбитые жизни, как разбитые дороги. Ох уж этот страх, дымное кострище первобытного человека! Хорошо, что оставили жить до тех пор, пока он сам этого хотел, пока сам не пожелал обратиться лицом к свету, ногами к славе, как говаривал один его знакомый художник. Потому что обстоятельства сделали его всезнающим, но не всетерпящим, а быть таковым уже не было сил. Ушел с убеждением, что человек в нынешнем его состоянии не стòит потраченных на него природой усилий и что если не случится нечто экстраординарное межпланетного масштаба, если тайное колдовство насмешливой эволюции не обратит зверя-человека в доброго молодца, всех нас ждет бесславный и разрушительный конец.

Он никогда не стремился на Олимп, хотя, по неофициальному мнению, мог бы претендовать. Но он всегда отдавал себе отчет, что литература, как и смертельная рана несовместима с жизнью и что сотворение подменяющего ее обмана, пусть даже изысканного, не есть заслуга перед ней; что начинающий писатель должен читать классиков, чтобы знать, как не надо писать, и что если не выходит, то и писать не следует, а уж коли пишешь — будь скромней; что право воронье критики, клюющее поэтическое тело, а не восторженные читатели-почитатели, которых легко переманить появлением очередного властителя дум. Сохранил он и чувство досады к своим неразборчивым собратьям с их попытками шокировать, чтобы прославиться и к их зудящим импресарио — поставщикам незаслуженных оваций. К написанному относился, как к берегу, куда он больше не вернется, к ненаписанному — с философским смирением. Тяготился несвободой, но принимал ее, как должное, склоняясь к тайной мысли, что рано или поздно избавится от нее. Избавился, но свободней не стал. И знает он теперь не больше того, что знал при жизни, если, конечно, он сейчас на самом деле существует. И может быть, отправляясь в скором будущем в иные измерения, он подумает: как много времени я потратил на земную жизнь…

Он увидел себя рядом с ней и ее лицо с падающим на него плоским, шириною в щель вечерним лучом — прозрачное творение природы, не то занавеска, не то солнечное зеркало. В нем плавали раскаленные пылинки, его можно было потрогать. Иногда туда попадали ее волосы и вспыхивали золотыми завитками. Было это в старом сарае на даче его знакомого актера, куда они спрятались, не сговариваясь, пока компания допивала десятую бутылку шампанского по случаю присвоения хозяину дачи чего-то заслуженного. Пригнувшись и опрокинув по пути несколько гремящих свидетелей, они пробрались к лучистым щелям и пристроились на случайной поверхности, заговорщицки глядя друг на друга. Наверное ей, как и ему в этот момент пришли на ум детские воспоминания. Кажется, с ним было что-то похожее, кажется, с ней случилось что-то подобное. В сарае пахло старой мебелью, мышами, лопатами, землей, березовыми вениками. У нее были изумрудные глаза и веселый накрашенный рот, а также все, что полагается красивой женщине, актерствующей в одном из городских театров. Он прочитал ей из раннего — мучительно-пафосного и вычурно-пророческого — и заметил, как распахнулись ее глаза. Он тут же посмеялся над собой, снисходительно помянув незадачливую юность, но она искренне не согласилась, и ему это понравилось. Он разошелся и стал читать все подряд, не сводя с нее глаз, будто гипнотизируя, и, в конце концов, довел ее до слез. Она качнулась назад и спрятала лицо за солнечной занавеской, унеся с собой два блеснувших бриллианта. Он был растроган. К тому времени их уже громко кричали, и они неохотно и незаметно выбрались наружу, а вечером расстались.

Сначала знакомство с ней выглядело пустяковой раной, но рана открылась и оказалась сердцем. Его мысли, намертво прилипшие к ее образу, были только о ней. Он мучился, говорил себе, что лучше уехать на дачу, чем оставаться в городе, который будет дразнить его воздушными поцелуями и обманывать профессиональным возбуждением чувств. Эти актеры — хранители культуры, как инструменты — хранители звука, эти люди, которые не любят никого, кроме звуков внутри себя, и которым ведома электросхема гнева, резюме истерики, подноготная слез, досье любви — эти люди, как тонкий лед, к которому влечет и который непременно обманет. Но однажды она сама пришла к нему, и все вышло, как в любовных романах, над которыми он всегда смеялся. Изнемогая от любви и мучаясь от ревности, они прожили вместе три года. В ту ночь он был на даче, плохо спал, ему снились грязные углы, запущенные подкровати. Утром встал и оживил настенные часы, чье сердце остановилось еще ночью — видно, не хватило дыхания — потом присел к столу и записал несколько удачных строк, а через час ему сообщили, что машина, на которой она ехала к нему, разбилась вместе с ней в кровь. В звоне разбитого стекла есть что-то безвозвратно-горькое. Это про их большую фотографию в застекленной рамке, которую он в тот момент держал в руках. Описать словами то беспомощное, безбожное отчаяние, в которое он впал, узнав, что она находилась в самом начале беременности, невозможно…

Призраки в отличие от людей возвращаются туда, где были счастливы. Он обосновался в их загородном доме. Для того чтобы быть вместе, ему нужно было уйти за ней в течение двух лет, а узнал он об этом только здесь, потому что никто при жизни этого не знает. Он ушел через три мучительных года, и теперь вынужден в одиночестве наблюдать, как вечер в торжественном облачении провозглашает: «Ее Королевское Величество Ночь!» и почтительно предъявляет трепещущее озерцо света на закате — прощальный взмах платка Его Королевского Величества Дня своей недостижимой возлюбленной королеве. Два Величества правят миром по очереди, разделенные и разлученные непреодолимым временем, как он и она. Лунный диск обжег земную поясницу, и слабый желтый свет его отделил от горизонта мелкозубчатую дрожь далеких лесов. Влюбленный призрак ощутил дыхание черной бездны и неслышно вздохнул: какое это все же безысходно мучительное занятие — наблюдать чужую жизнь, не имея возможности исправить свою!

3

Только не говорите, что я жесток! Лучше вспомните судьбу Ницше — примата, провозгласившего примат воли. Вы сами, желая совместить одиночество с привязанностью, ставите себя в положение не ведающего равновесия маятника. Меня так и подмывает помочь вам его обрести. Но только не в данном случае. Клянусь.

Что до земного бытия, то принято горевать из-за его бренности, в то время как горевать следует по поводу его бессмысленности. Мысль не новая и усердно гонимая прочь из ваших плоских умов, как какой-нибудь антисемитизм, гомосексуализм или деспотизм. А между тем это шокирующее на первый взгляд признание как никакое другое способно примирить вас с враждебной вечностью. Признать, что несовершенен не ты, а мир, и что явившись на свет по чужой воле, ты не оробел и не смирился, а сделал все возможное, чтобы утереть ему нос — в этом и вызов, и мужество. Просто и достойно: пришел, увидел, всех победил и уходишь, разочарованный. Но уходишь не потому что вынужден, а потому что не желаешь быть шариком шулерской рулетки самовольного, самодовольного, самодержавного бытия. И тут уместен вопрос, в чем природа случайного.

Сразу замечу: мне нет нужды переливать пустую необходимость в порожнюю случайность и обратно. Раз и навсегда: мировой порядок также замешан на дрожжах случайности, как человеческая история — на крови. Мир фатально закономерен и необходимо случаен. Таковы орел и решка плоской медали мироздания. Бог не играет в кости. Еще как играет! Случайность панибратствует и фамильярничает даже с законами небесной механики. К примеру, ни одна планета не обращается вокруг своей звезды с математической точностью: их текущие орбиты отличаются от предыдущих в пределах допустимых отклонений. И в этом смысле они подобны образцовому семьянину, что отправляясь по утрам на работу, а вечером возвращаясь с нее, добирается туда и обратно одним и тем же, но всегда приблизительным путем. Предугадать норов случайности не дано никому. Даже я, потянув за ниточку пространственно-временной канвы, не вполне представляю, что за этим последует.

Что есть бытие, как не совокупная последовательность событий? Мою точку зрения на их генезис я называю азардизмом (от фр. hazard, случай). В основе развития любого события — феномен стечения обстоятельств. Безусловно, за каждым из них стоит непреложный закон, но их взаимодействие часто приводит к неожиданному итогу, который вы называете случаем. Именно неожиданность — визитная карточка нежданного гостя по имени случай. Вопреки расхожему мнению разрушительности в нем не больше, чем домовитости и плодовитости. Обладая творческим потенциалом, он способен сделать возможным невозможное. Однако случай — не стрелочник: он не направляет события по одному из возможных путей, а делая тайное явным, легализует уже назревшую тенденцию. Ход истории прямолинеен и безжалостен, как топор лесоруба. А потому оставьте сослагательность в покое и не бередите ваше и чужое воображение пустоцветами альтернативы.

Случай соотносится с вашим существованием, как белый лист с замыслом, как банный лист с телом. Имея дело со случайностями, вы изначально несвободны выбирать их, а потому стремитесь к обстоятельствам, минимизирующим риски вашего существования. Если вас постигла неудача, вы вполне разумно полагаете, что следует покинуть то место, куда обстоятельства стекаются, и переместиться туда, откуда они стекают. Но достаточно ли этого? Если принять к сведению, что хаос — покровитель случая, то нет динамической системы хаотичнее, чем человек. К примеру, хаотично несутся по замкнутому руслу красные кровяные тельца, хаотично рождаются и умирают импульсы головного мозга, ваши цели и планы — кладезь хаоса, и ваше сокрушенное «если бы» — верное тому подтверждение. Известно, что при переходе от макро к микромиру состояние неопределенности населяющих его объектов растет. Не удивительно, что отдельный человек — эта элементарная и нерасщепляемая частица общества — обречен вести себя непредсказуемым, то есть, случайным образом (волнолюбивая частица — вольнолюбивый человек). Вы противопоставляете себя природе — она отвечает вам шрапнелью случайностей. Беспорядочно перемещаясь в пространстве, вы прямо-таки глумитесь над зыбким равновесием Хаоса. По сути, все ваши действия и поступки случайны — даже те, которыми вы поддерживаете свою жизнедеятельность. Несмотря на то, что вы встроены в нервную систему Вселенной и повязаны необходимостью по рукам и ногам, непредвиденное и непредсказуемое поджидает вас на каждом шагу. Их неуемная совокупность способна породить турбулентность, которую вы, смеясь над ней, называете комедией ошибок. Никогда мыслящему человеку не постичь мудрости Создателя, ограничившего самодержавный причинно-следственный произвол игристым своеволием дофина-случая!

При царящем у вас культе мер и весов не удивляюсь вашему мечтательному стремлению измерить дисгармонию хаоса. Вы создали теорию вероятностей и тщитесь приобщить ее к научной парадигме. Только какой научный и практический прок в утверждении, что некое событие может произойти с вероятностью столько-то десятых? Вам ведь единицу подавай! Как уверяет нас некий Себастьян Найт: единственное действительное число — единица, прочие суть простые повторы. Так вот знайте: случай — это феномен, перед которым разум и наука бессильны. Вам, однако, мало абстрактных методов, и вы прибегаете к хитросплетению слов, полагая его магическим. Взять хотя бы того же Себастьяна Найта, который пишет роман, нацеливая все волшебство и силу своего искусства на выяснение точного (!) способа, которым удалось заставить сойтись две линии жизни. Вернее говоря, которые он сам же, желая стать мудрее кофейной гущи, и свел. Не находя детерминизма во внешних обстоятельствах, он объявляет их ложными, причинной важности не имеющими. Его влечет исследование этиологической тайны случайных событий. Отпрянь, человек! Ты можешь диагностировать случай, но не его этиологическую тайну! Игра причинных связей так и останется игрой, какими бы уравнениями вы ее не описывали! Единственное здесь достижение — удачно примененное, но бессильное в этом случае слово «этиология».

Случай участвует в формировании того, что вы называете судьбой и обогащает ее. Осторожных он пугает, одержимым дает надежду. Если вы, вконец запутавшись в моей родословной, захотите для простоты картины наделить меня полномочиями казуса, я откажусь от такой чести и повторю еще раз: я — не случайность, я — необходимость, вооруженная случаем. Закон подобен гулящей женщине и в отличие от меня готов отдаться всякому, кто им овладеет. Вы можете выведать его у природы и поставить себе на службу, можете заставить моих коллег из родственных департаментов трудиться вам во благо, но вы всегда будете вынуждены терпеть мое надругательство. Это обо мне говорил ваш Заратустра: «Над всеми вещами стоит небо-случай, небо-невинность, небо-неожиданность, небо-задор». Вы догадываетесь обо мне, говоря: внезапно, вдруг, нечаянно, нежданно-негаданно, помимо воли, врасплох, как снег на голову, и так далее. Вы признаёте меня, когда говорите — я сделал это, сам не знаю почему. Вы вовсю пользуетесь мной (например, в Монте-Карло и Монако), но при этом утверждаете, что ваши браки заключаются на небесах. Помилуйте — случайнее, чем брак события не бывает, как и не бывает события случайнее, чем брак! То, что для отдельного человека есть случай, для мироздания — железная поступь необходимого.

Каждый из вас считает себя неповторимой личностью, а это и есть лучшее подтверждение вашей случайности, и когда жизнь командует: «А теперь разбились на пары и в кровать!», именно я соединяю капельницу случайного отца с мензуркой случайной матери. Но провизор не я. Я не составляю микстуру ДНК и не тасую хромосомы. И ваше бессознательное младенчество — не моя епархия. А вот когда ваша рука потянется к игрушке — с этого момента вы мой. Или вы думаете, что вас можно предоставить самим себе? Тогда внимайте:

Счастливый билет

— Это, Серега, тебе, — сообщил другу Березкин, вручая почтовый конверт.

— Что это? — не понял Белкин, нерешительно принимая помятого бумажного голубя.

— Прочитай — узнаешь.

— Что, прямо сейчас?

— Читай, читай, время есть, — велел Березкин, доставая сигарету.

Серега неловко отступил к бордюру и извлек из конверта сложенный лист.

— Что это? Кому это? — говорил он, разворачивая лист.

— Письмо. Тебе. Читай, — отвечал друг Березкин, с любопытством наблюдая за растерянным Серегой.

Серега уткнулся в письмо.

«Дорогой друг!» — вселенским манером обратился к нему лист, по белой одежде которого тесными рядами побежали узкие строчки, написанные аккуратным, безусловно женским почерком. Так душистым гиацинтовым утром спускаются к лазурной прохладе волн ступени лестницы из позаимствованных у моря ласковых окатышей.

«Вы, наверное, удивитесь моему письму, но какого бы сорта ни было ваше удивление, надеюсь оно не помешает дочитать его до конца, ибо речь в нем идет о вещах таких же для Вас таинственных и значительных, как и для меня. Особенно, если Вы свободный, молодой, романтичный мужчина. Если же хотя бы одно из этих качеств у Вас отсутствует, можете смело уничтожить мое письмо любым удобным для Вас способом: Вы мне не интересны.

Меня зовут Настя, и я вполне современная девушка, несмотря на выбранный мною способ связи. В самом деле, кто же нынче из молодых будет тратить время на эпистолярный жанр в его рукописном варианте. Однако мне этот способ кажется наиболее подходящим для цели, которую я выбрала.

Дело в том, что меня давно волнует непостижимая тайна вершения человеческих судеб. Уверена, Вы согласитесь со мною, что в жизни нет ничего важнее, чем правильно ею распорядиться. Но кто и почему не дает нам этого делать? Кто и зачем сводит нас со случайными людьми, которые чаще мешают, чем помогают нам вершить желаемое? Как воспользоваться разрушительными наклонностями хаоса вместо того, чтобы покорно ему следовать? Согласитесь, что именно на пороге жизни следует отнестись к этим вопросам со всей серьезностью. И вот что я решила.

Я задумала отыскать человека, который подойдет к моей душе, как ключ к замку. Ведь на самом деле в большинстве случаев либо мы взламываем, либо нас взламывают. Лично меня такой вариант не устраивает. Я знаю, что путь к тому единственному ключу, который мне нужен (но ведь и самому ключу это необходимо!), лежит через непредсказуемую толщу случайностей, которую невозможно ни предвидеть, ни предугадать. Представьте себе ларец на черном дне океана, где хранится моя судьба, и Вы поймете, что я ищу. Вообразите, что шальной солнечный луч заставит дождевую каплю упасть с листа на землю, и та, упав на край травинки, заставит ее спружинить и зашвырнет сидящую на ней божью коровку прямо под ногу садовнику, где невинное насекомое найдет свой конец — и Вы оцените неодолимую силу случайности.

Так вот — я задумала перехитрить Хаос его же методом. Разложив на столе карту Питера, я закрыла глаза, поводила над ней рукой и ткнула концом карандаша куда придется. В результате при увеличении оказалось, что я попала в ваш дом, что само по себе уже удача — могла попасть в Неву или в Мариинский театр, например. Ну, скажите, кого мне искать в Неве или в Мариинском театре? Тогда конец эксперименту, так как повторять попытку — значит, нарушить договор с Хаосом: Хаос никогда ничего не делает дважды. Иными словами, я могу выбирать, но только раз. Затем я сосредоточилась, и мне на ум загадочным образом пришел номер вашей квартиры. И вот Вам набор случайностей, которые выбрали Вас. А теперь представьте, что где-то за тысячи километров от меня проживает свободный, молодой, романтичный мужчина, адрес которого мне указали неведомые силы и в душе которого мое письмо, возможно, найдет отклик. Как Вы думаете, является ли такой факт сам по себе из ряда вон выходящий и можно ли придавать ему сакральное значение? Иными словами, может ли определенная масса случайностей породить совершенное чудо — свести двух людей, предназначенных друг для друга? Правда, вот натяжка: из всех городов я выбрала почему-то Питер. Наверное, только в этом бледнолицем, как маска Пьеро городе и может свершиться настоящее чудо. В конце концов, я могла бы ткнуть и в глобус, но дайте мне хоть раз опереться на интуицию — это допускается.

Итак, я бросаю мое послание в почтовый ящик людских судеб, и теперь от Вас, неизвестный друг, зависит, станет ли мое письмо счастливым билетом для нас обоих. Но ведь мы имеем право на счастливый билет, не так ли? Одно меня беспокоит — не станет ли наша случайная встреча случайностью еще более высокого порядка и от этого еще более коварной и разрушительной?

PS: Прошу кого бы то ни было не рассматривать мое послание, как повод к пошлому знакомству. Для последнего существует Интернет.

Анастасия Васильевна Полонская, Новосибирск, Главпочтамт, До востребования»

Серега Белкин оторвался от письма и возвел очки на друга Березкина.

— Что это? Кому это?

— Мне, — просто сказал друг Березкин. — Не веришь? Посмотри на адрес.

Серега взглянул на конверт.

— Да, адрес твой. Но почему тебе?

— Потому что из всех там проживающих один я свободный и молодой.

— Да, действительно… Ну, так и бери его себе, зачем же давать мне его читать, ведь это очень личное…

— Не вижу ничего личного. Подумаешь, какая-то дурочка мистикой мается! Причем тут я? И главное, друг мой Белкин…

Березкин затянулся, щелчком расправился с бычком, выпустил ему вслед тугую струю и закончил:

— Я не романтик, а стало быть, в адресаты не гожусь. А вот ты — другое дело. Короче, бери его себе и решай, что с ним делать.

Серега приготовился что-то сказать, но передумал, а Березкин вдруг замялся, будто жалея свою щедрость:

— Нет, ну, конечно, здесь есть что-то необычное, приятное даже. Из всех, кто в Питере живет — мне! Как лотерейный билет на пять миллионов. Только номер-то совпал, а серия — нет. Я, конечно, мог бы прикинуться романтиком, но боюсь ненадолго. А тут видишь как все серьезно. Зачем же девушке голову морочить… Короче, не мой билет! И к тому же умные девушки — не мой профиль.

— Но и не мой тоже, — вложил письмо в конверт Белкин и протянул другу.

— Ну, не скажи! — решительно отгородился ладонью Березкин. — Вот тут ты не прав! Смотри, что получается…

И он принялся втолковывать Сереге, что философия девицы вовсе не исключает, так сказать, рикошета. Ведь такое письмо вроде шальной пули: прилетело ниоткуда, потыкалось, потыкалось, и только потом попало в кого надо. А вот если бы оно с ходу попало в десятку, было бы очень просто, несолидно даже. А тут, считай, оно срикошетило от него, Березкина, и угодило в него, Серегу. Других кандидатов он не видит. Из всех его друзей только Серега пишет стихи. А это уже серьезная цель!

— И потом, ты же позавчера у меня ночевал, находился, можно сказать, по адресу! Чуешь, какое совпадение? Можно даже сказать удивительное совпадение! Считай, письмо летело к тебе, но не застало!

Словом, приняв самое живое участие в судьбе отправительницы и проявив подлинно цыганскую убедительность, Березкин, в конце концов, приобщил друга к игре таинственных сил и сплавил ему навязчивого голубя. И то сказать, выбросить такое счастье — это все равно, что ребенка обидеть. А бывший морпех Березкин ребенка не обидит. Серега пристроил письмо в карман и отправился с другом к ранее намеченным целям, состоящим в поисках неповторимых впечатлений молодости и свободы.

Попав поздно вечером домой, он замкнулся в кирпичном пенале своей комнаты, осветил ее лампой и окружил себя тишиной. Достав конверт, извлек бисерный почерк, положил его перед собой и задумался.

Что за разумная и самобытная девушка, однако, стояла за ним! Он попробовал представить себе ее внешний и внутренний облик. Облик размывался, переливался, дрожал, вырождался в фоторобот и становился похожим на Аньку Непрухину, с которой у него год назад случилась несчастная любовь. Событие это носило умеренно-катастрофический характер, ударной волной отразилось в стихах и бродячей колючкой застряло в памяти. Днем оно его уже не беспокоило, ночью же разгуливало по сонному воображению, проникая сквозь затворы беспамятства и покалывая ущемленное самолюбие. И если гематома, образованная ущемлением, к этому времени вполне рассосалась и на повадках его никак не отражалась — подрагивал все еще некий злопамятный душевный мускул, не простивший Аньке ее рыскающей похотливой близорукости. Хотя стихи его после их расставания лишились здоровых питательных соков и шипучего энтузиазма, он с удивлением обнаружил, что скулящая сердечная боль для него милее тотального расположения Аньки Непрухиной. Поначалу жалостливая муза думала также, но постепенно мнение поменяла, стала гулять на стороне и, наконец, пропала, растворившись в антологии нытья.

Одержимый творческой похотью, он гонялся за ее выдохшимся запахом, искал ее следы в подвалах подсознания, караулил ночами звуки ее шагов — словом, делал все, чтобы принудить ее к прежнему сожительству. Муза ловко уклонялась и через смешливое любопытство незнакомых особ настоятельно советовала облечь ее в новую плоть. Он же, будучи вовсе не против новых отношений, страшился наперед их непременной, как он полагал, эволюции в сторону пошлости.

Серега взял письмо и перечитал.

«А девушка-то, оказывается, поумнее меня будет!» — ощутил он легкую зависть вроде той, что испытывал, когда читал достойные стихи из современных.

Отойдя от стола, он растянулся на диване и вернулся мыслями к письму. Да, предпосылка хороша, он и сам уже об этом думал — мир случаен, запутан и сложен, но все взаимосвязано, и если потянуть за ниточку здесь, то дрогнет кактус на другом конце света. Вот эту связь и надо искать, ибо на самом деле на другом конце находится не просто кактус, а малая часть большой истины. Выходит, то, что он писал до сих пор — не стихи, а посильное воспроизведение очевидных причинно-следственных связей. Получается, что слова, рожденные живым объемом чувств, падали на бумагу, как перезревшие яблоки на землю, образуя плоскую, наполненную лишь статистическим смыслом окружность.

Ох, уж это «потому что»! Оно лжет нам поминутно, пряча от нас суть вещей, ибо на самом деле перед нами нечто туманное и загадочное, где прямой вопрос оборачивается неверным отзвуком невнятного ответа, где очевидное рождает сомнение, а обыденное уходит из-под ног, где гром впереди молнии, а мудрость заканчивается вместе с детством. Где мироздание — существо, созвездия — его скелет, звезды — родимые пятна, их свет — нервы, связанные с нами, как орган с болью.

Серегино сознание качнулось и, не удержавшись, провалилось в мягкую дремучую яму. Звуки плывут к нему издалека. Теряя силы достигают слуха, оседают в голове, тихо радуются удаче. Родились, чтобы стремительно преодолев посильное расстояние, исполнить предназначенное — сообщить о своем творце. Звуки, как звуки — то ли земля потирает руки, то ли зевает уставший ветер, то ли в ночном небе ласкаются украдкой облака.

«Где я? Снаружи? Внутри? Здесь? Там? Нет, я ни здесь и ни там, но я и здесь, и там. Я ветер, змеей шуршащий в тесных улицах покинутого города, земное покрывало, с треском рвущееся под напором небесных камней, кривляка гром, сорвавшийся с насупленных небес, крыша, стонущая под парными струями дождя…

Я — сознание ребенка, слитое с миром, что постепенно отделяется от мира, пока не отделится полностью, когда я буду взрослым. И тогда мой дух возвысится над миром, и луна зальет неслышным светом серебристую тишину, а уколы звезд обезболят будущий страх смерти…

Ветер памяти гонит по аллеям души сухие листья грядущих воспоминаний. Над ними скользят живые тени облаков, полируя до посинения зеркало небес. Вдали два пятна — голубое и желтое. Голубое — это море, желтое — песок. Главные их признаки, если не знать о них ничего другого. Но художнику больше ничего и не надо. Для него краски то же самое, что для меня слова — составные части художественной истины…

Не затихает небесный биг-бэнд. Серебряной ложкой звенит поэтический аппетит. Пришли зрители, расселись, развесили уши, подставили души. Да, да, именно так — нужно заниматься акупунктурой Вселенной, а не рыться в складках жизни…»

Серега дернулся и обнаружил, что спал. Он живо встал, вернулся к столу, достал чистый лист бумаги и положил перед собой.

«Дорогая Анастасия, у Вас чудное имя!» — вывел он.

Одно его смущает: как она поведет себя, когда узнает, что он не настоящий?

…Солнце ласкает земную кожу, ликуют нижние слои атмосферы, лето сине-зеленой пастилой простирается от Питера до Новосибирска и далее везде. Соблазнительная девушка, отбиваясь от мечтательных мужских взглядов, заходит на Главпочтамт, где ей вручают прилетевшего на ее зов бумажного голубя. Вместо того чтобы тут же вскрыть и прочесть послание, она сует его в сумочку и отправляется дальше. Попав через час к себе домой, она со словами «Бабуля, это опять тебе!» освобождает голубя из душистого плена. Бабуля перехватывает из ее рук письмо и удаляется с ним на кухню. Через минуту оттуда слышится:

— Настюха, наконец-то я нашла тебе жениха! Одного не пойму — чего тебе дался этот Питер? Все равно его однажды затопит!

4

Какая утонченная подлость, какое изысканное измывательство: мало того что перетащили сюда со всем моим скорбным скарбом, так еще и лишили возможности от него избавиться! Обрывая земную жизнь, я надеялся покончить с мучениями, а вместо этого вынужден влачить превратное и преотвратное существование. Воистину, правды нет ни на земле, ни выше! Ко всему прочему этот оборотень-время: там оно у нас в ушах, на кончиках пальцев, на языке, перед глазами, в желудке, в сердце, а здесь только в мыслях, и чтобы двигать его вперед, надо возвращаться мыслями назад. Умирают мысли — умирает время, умираем мы. Никчемнейшее состояние! Даже кома милосерднее!

Радость моя, ты знаешь: здесь каждый сам себе судья и палач, сам себе рай и ад. И в первую очередь страдают от такого непорядка совестливые — как мы с тобой. Человек подобен матери-Земле: сверху запекшаяся корочка переживаний, а под ней расплавленная магма боли, которая свободно прорывается через трещины памяти. И нет на свете раствора, которым можно эти трещины замазать! И все же полно людей, которым магма не мешает, а то и вовсе отсутствует. Они, как луна холодны и мертвы, даже если улыбаются. Но не я и не ты. Бедная моя, где бы ты сейчас ни была, знай — ты вечный двигатель моих мыслей! Все мои мысли — о тебе, и мне хватит их на целую вечность! Но даже вырвавшись на волю, им не повернуть жернова времени вспять.

Драгоценная моя, ты помнишь тот августовский день, который соединил наши пути? После нашей встречи я пришел домой и написал:

«Получив по наследству безмятежную улыбку лета, неожиданно наступает август.

Август у года — любимый месяц, пик его самопознания. Все в нем дышит зрелой страстью, на всем печать мужественной силы. Солнце уже не просто освещает мир, а приходит к нему утром со своими жаркими пожитками будто раз и навсегда. Колба земной атмосферы плавится под его лучами, крепясь изо всех сил, чтобы не лопнуть. Но потемневшая и возмужавшая от горячей ласки листва надежно спасает растения от солнечного удара, а молодое утиное поколение уже утвердило себя в непослушном небе.

Август — время плодов и достижений, время признания и надежд. Воздух насыщен томным потом зрелой природы. Располневшая, она гордится своей статью, источая парфюмерию соков и демонстрируя застывшим облакам и расплавленному городу народившееся за лето потомство.

Август приходит, чтобы смутить. Ночь все чаще крадет тепло дня, чтобы согреть свои черные кости, и только молчаливая утренняя трава знает, кто и отчего плачет на заре. Но ветер еще ленив и нелюбопытен. Он мимоходом тормошит деревья и не спешит лезть им под подол и срывать платье.

Август — первая морщина на закате года. Жаркий или прохладный, август всегда кутается в усталый, грустный свет. Бледный солнечный свет с первыми признаками слабости отдыхает на крышах и фасадах, парит в воздухе и пахнет карамелью. Повсюду неяркие, размытые, смазанные тени врастают в светящийся воздух. Свет августа — воплощенная задумчивость светила, смятение солнечных пятен, вестник наступающего затмения, отражение заблудившейся мечты. Он пророчески печален и утешительно мягок, сострадательно услужлив и предупредительно рассеян. Свет и тень августа, как правда и ложь жизни служат утешению и умиротворению.

Лесные пожары и слабеющие грозы, падение яблок и звезд в ночи, грубая зелень перестоявшей травы с признаками нездоровой желтизны — неопровержимые пророчества скорого угасания.

Август — грустный вздох отчуждения.

Август — милосердный приют призрачной надежды.

Август — предтеча будущей ностальгии.

Таков август нашей жизни — томительный и скоротечный…»

Знал ли я тогда, безысходно и без надежды взволнованный, что вместо осени он подарит мне весну? До тебя мне казалось, что мир, в который я забрел — что-то вроде канализации, и что мне никогда уже не проникнуть в вертикальный туннель, не откинуть чугунную крышку и не увидеть другой мир, бескрайний и соблазнительный. После встречи с тобой я депозитировал мои надежды на твой счет. Лицо потеплело, как теплеет вода, и вот уж ключи горячи, и сердце как солнце забилось на дне… Я любил тебя и боялся. Считал, что актеры, как тонкий лед, к которому влечет и который непременно обманет. Что ж, мое мнение неизменно: в исполнительском искусстве нет авторства, а значит, нет творчества — только рефлекторная деятельность. Интерпретация — это не соавторство, а раскраска чужого рисунка, к тому же часто вопреки замыслу автора. Значение артистов для общества сильно преувеличено и в первую очередь самими артистами. Я всегда был невысокого мнения о театральном народе, который, не мудрствуя лукаво, мнит себя богоизбранным. От этого их заносчивость, самомнение, нетерпимость и, как результат, ограниченность. Недаром в прежние века народный инстинкт безошибочно отводил им место в ряду убогих лодырей. Я любил тебя не благодаря, а вопреки театру. Ты была для театра слишком хороша. Все в тебе было положительным: и ум, и красота, и душевная тонкость, и сердечная вибрация, и самое главное — живой неподдельный отклик на чужую неустроенность. И все же я почти не сомневался, что сложение положительных величин даст отрицательный результат, который лишь продлит сто лет моего одиночества. Так и ежился, робея и нащупывая ту единственно верную тропинку к твоему сердцу, что пряталась под изумрудной топью твоих загадочных глаз. Что есть наша воля? Отрицание и преодоление безволия. Если бы не ты, сам я к тебе ни за что бы не подошел. Между прочим: любовные страдания — это яркое подтверждение того факта, что душа есть, что она независима от тела и с физической болью никак не связана. Душевная боль — это тайна из тайн, феномен из феноменов. В самом деле: как может болеть и страдать нечто фантомное и бесплотное? А вот болело же и страдало! И тем сильнее, чем больше я тебя любил. Что есть тело (what is a man if his chief good…)? Оболочка души, no more. Моя же душа — это ты, витийствовал я, и для меня отныне и навсегда важнее всего мой императив: я люблю тебя такой, какая ты есть! И я мучился: рядом со мной живет грешный ангел, а мне нечего ему предложить. Я несвободен от неясностей и сомнений, у меня нет обаяния и денег — тех самых презренных денег, которые требуются, чтобы навеки отнять тебя у мира и укрыть в храме моего сердца. Случись такое, мечтал я, и я был бы с тобой нежен и отважен, сентиментален и ироничен, внимателен и сдержан, наблюдателен и предупредителен, стал бы восхищенным зеркалом твоих достоинств и омолаживающим кремом твоей души.

Мечтая о тебе, я пришел к непреложному, как тюремное заключение заключению: что бы мы, мужчины, о себе ни думали, наш мужской космос обескураживающе прост. Одни из нас попадают в плен первого же светила, другие блуждают среди них, то сближаясь, то отдаляясь. Одни становятся спутниками быстро и навсегда, другие — на время и летят дальше, пока огромное, непререкаемое солнце не встанет поперек их пути. Орбиты одних тверды и устойчивы, орбиты других искривляются чужим тяготением и принимают, в конце концов, треугольную, а то и квадратную форму, не говоря уже об экзотических случаях многоугольности. Тем не менее, все они законны, все имеют право на существование. Инородными телами здесь являются лишь те, что превращают средства в цель, а космос — в доходный планетарий. Ты как огромное непререкаемое солнце встала на моем пути и подчинила своему притяжению. Уверен, будь на моем месте твой одногодок, ты бы с самого начала повела себя с ним иначе: снисходительно уступила бы и превратила уступку в великое и пожизненное одолжение, обращалась бы с ним по-свойски, по-хозяйски, без жалоб, откровений и реминисценций. Опережая его в развитии, была бы в житейском смысле всегда на шаг впереди, пока окончательно не разочаровалась. А там недалеко и до измены. Но полюбив взрослого мужчину, у которого умиление и нежность подкреплялись отцовским покровительством, ты погрузила меня в анабиоз не знающего времени счастья.

После долгих лет никчемного существования мое безжизненное, пересохшее сердце затопил живительный ливень женской заботы. Воскресшее, оно стучало победно и радостно. С мира будто сдернули серую пелену, и он предстал передо мной, как после грозы — живой, яркий и праздничный. Спали покровы, пали оковы, распахнулись альковы, сошлись пылающие антимиры и соединились в один пожар. Юдоль печали — вот чем был до тебя мой дом. Нежные ласки и телесные восторги в нем не проживали. С тобой мне стали доступны простые и ранее невозможные вещи. Помнишь, как встречая тебя в нашей тесной прихожей, я стискивал тебя и горячечной скороговоркой сообщал, что соскучился. Как ходил за тобой, норовя поцеловать. Как перед сном ты приходила из ванной, скидывала халат, поворачивалась ко мне спиной, и я срастался с тобой, а ты цеплялась за мои руки, прижималась ко мне щекой и ослабела под моим любовным массажем. Как целовал тебя на виду у прохожих и шептал: «Люблю тебя…". Ах, да что говорить: уж если твой обычный дневной звонок звучал для меня прекрасней, чем ода «К радости» (звоню из театра, чтобы сказать, как я тебя люблю!), можно себе представить, каким пиршеством становилась наша близость! Ты засыпала в моих объятиях и оставляла меня один на один с только что сыгранной нами сценой, где еще отливались серебристо-лунным блеском декорации, где мы звали друг друга в предсмертном любовном бреду и корчились в сладостных конвульсиях солидарного оргазма. Бывало, нависнув и высунув розовый кончик язычка, ты тонким пальчиком разглаживала мой лоб, рисовала мне брови, нос, губы, подбородок, а затем опечатывала их щедрыми поцелуями, отправляла в архив памяти на вечное хранение и принималась делиться со мной интимными ощущениями. Только с тобой я узнал, что обсуждение влюбленными их соитий и есть то самое острое удовольствие, та самая пряность, которая возвышает вкус главного блюда и отличает нас от животных. Как жаль, что у многих этот лакомый дискурс со временем съеживается до нескольких необязательных фраз! Помню, как ты ополчилась на лампы дневного света и заставила заменить их старыми добрыми лампами накаливания, в которых пылала родственница той самой дуги, о которой еще Блок говорил: «Ты нам мстишь, электрический свет! Ты — не свет от зари, ты — мечта от земли…» Откуда Блоку было знать, что по сравнению с мертвящим неоном электрический свет — само милосердие…

Чудная моя, бесценная моя, человеческие ценности, как и благородные напитки кроме самоценности ценны сроком выдержки. Тем более, если речь идет о главной из них — ребенке от любимой женщины. Как часто я представлял себе то особое коленопреклоненное состояние, в котором пребывал бы, пока ты находилась в положении. Я бы упивался напитком небывалого вкуса и крепости и испытывал бы радостное творческое возбуждение — сродни тому, которое переживал сам господь Бог, создавая человека. Увы, мне не дано было его познать…

5

Как писал в письме к девушке Жене ваш поэт Есенин: «Уж до того на этой планете тесно и скучно!» В самом деле: вам дали в управление планету, а вы не можете справиться с собой. Вам не меня надо бояться, а самих себя. В жизни не видал более безответственных существ! Нет, правда: иногда так и хочется вернуть вас в состояние бесплодного сперматозоида!

Ваши страсти, которые вы полагаете вселенскими, имеют значение только для вас, да и то в пределах слышимости, видимости, осязаемости, обоняемости и обременяемости. А такие масштабы, как бы вы ни пыжились, не превосходят околоточных. Вы не стремитесь возвыситься над своими страстями, вам не хочется знать, что там, выше. А там великая тишина и грандиозные дела. Готовы ли вы к ним? Нет. С золотым тельцом и животными наклонностями на гербе вы годитесь лишь на то, чтобы вспарывать небо и портить воздух.

У вашей цивилизации суицидальные наклонности. Приняв людской облик, вы продолжаете жить животными инстинктами. Растлевая и убивая себе подобных, вы требуете зрелищ, пастбищ и стрельбищ, и они вам даны. Чем вы лучше вымерших цивилизаций? По сути, ничем. Несмотря на ваши так называемые достижения, разница между вами лишь в том, что за выделенное вам время вы освободились от совести и богов, сделали личную жизнь незаметного человека публичной, а круговую поруку — сутью корпоративного интереса. Что с вас взять, если прогрессом вы считаете путь между грудастой кухаркой с ее домашними обедами и доставляемыми к двери вашей квартиры коробками с растиражированными кусками теста! С тем же успехом канцер и карцер могут считаться средством для похудания.

Человек есть воплощенный разум, а разум, однажды возникнув, обязан себя сохранять. Беря в расчет время, потраченное на вас природой, не скажешь, что вас делали наспех. И все же недоделки налицо. Например, крепостью конструкции вы ближе к комару, чем к черепахе, притом что крошечный вирус способен сразить вас наповал. Но главный недосмотр в том, что ваш разум окружен гаремом чувств. Скажем прямо: обремененный чувствами разум подобен пловцу с камнем на ногах. Для того чтобы предвидеть и обнаруживать опасность достаточно инстинктов. Вместо этого вы изводите себя эмоциями и переживаниями. Там где достаточно страха и боли у вас отросли идеалы, ценности и сострадание. Вообразив себя творцами, вы к законам физическим добавили закон моральный. Для вас добро и зло то же самое что плюс и минус для электрического тока: душевным током вы примиряете в себе оба полюса, и оба его направления для вас равноправны. Вы нестойки, ненадежны и стареете вместе со звездами, а ваш путь от юности к старости — это путь от винограда к изюму. Сегодня вы приговорены к смерти с рождения. Кажется, что тут еще обсуждать — смертны, и точка! Ан нет: вы мечтаете о бессмертии! «Человечество должно исчезнуть, дать жизнь новому роду, бесполому и бессмертному, тем самым преодолев индивидуальность, разобщенность и понятие будущего» — подзуживают вас властители ваших дум. Помилуйте: большинство из вас не знает, что делать с краткой жизнью, а тут целое бессмертие! И все же какой-никакой свободой воли вы располагаете. Другое дело, достаточно ли ее, чтобы изменить самих себя. Семь миллиардов человек имеют семь миллиардов мнений, и подавляющее большинство из вас завершает свою миссию гораздо раньше, чем умирает. Знаю, что говорю. Ведаю: среди вас бытует мнение, что жизнь отдельного человека — это уравнение со многими неизвестными, а жизнь общества — это неизвестное со многими уравнениями, содержащими многие неизвестные, и все они равны тоннам счастья. Да будет вам известно, что в любом человеческом уравнении кроме известных и неизвестных аргументов присутствуют еще и незримые. Эти неалгебраические факторы — своего рода темная материя уравнения, которая порой влияет на его корни самым коренным образом. Смею вас уверить — для меня в них нет ничего неизвестного и незримого, я каждый день решаю их миллиардами, и все они, в конечном счете, равны нулю.

Вселенная, ничтожнейшей частью которой вы являетесь, живет по своим законам. Слепая и глухая от рождения, она создала вас — свои глаза и уши. Вы — ее внутренний взор и слух. Станете ли вы ее совестью, зависит от вас. Да, Земля погибнет, но пока этого не случилось, я слышу собачий лай на заре.

Беседы о неизбежном

Нет, нет, определенно в этом странном опрятном старичке притаилось нечто нездешнее! Может в сердце, может в душе, может в крови — в виде почки, бутона, инъекции или микрочипа. Этот озаренный навстречу кому-то взгляд, эта манера вскидывать лицо и затихать на полуслове — как будто прислушивается к толчкам внутри себя не на шутку беременная женщина. И конечно его глуховатый, значительный голос, которым отдаются последние распоряжения накануне ухода, когда уже нет ни нужды, ни времени убеждать и досадовать на скудоумие внимающих. Все выглядело именно так, за исключением того, что умирать он в ближайшее время не собирался.

…Парк. Наиполезнейшая человеческая выдумка. Садово-коммунальное пространство со стильной во все времена обстановкой из натурального дерева на ухоженных разноцветных коврах, с обоями из городских видов, расписным лазурным поднебесьем и укрощенным кронами светилом. Как бы природа, как бы лес. Но лес не подвластен нашей воле, он сплоченнее, вкрадчивее, опасней, в лесу мы становимся дичью. Другое дело парк — зеленая заплата на серой одежде города, остров и часть его суши, блажь натуры и блеск манежа, прихоть и подделка. Он прозрачен и безобиден, он для забав и созерцаний. Он — старый, мудрый лжец.

Так думал инженер Шмаков, следуя в тот день по садовым дорожкам через буреломы мыслей и завалы помыслов. О чем помыслы? О вечном, разумеется. Например, как сообщить начальнику, что тот дурак и что его место ему подходит больше. Или, к примеру, где взять денег на поездку в Египет и как подгадать с отпуском. Или вот еще — как сказать сыну, что он балбес и не нарваться на встречную грубость. Уже не говоря о том, как объяснить жене, где он был накануне до часу ночи. Такие вот нехитрые заношенные помыслы — столь же вечные, сколь и актуальные, ибо что вечно, то и современно.

Помыслы помыслами, но если говорить откровенно, был еще повод, которым он при всяком удобном случае пользовался, чтобы оказаться под ломкой сенью крон. Речь идет о его тайной, как омут темной и губительной страстишке — суетливом сотворении внутри себя мира письменного, мелкого, эфемерного по образу и подобию мира внешнего, глубокого и грубого. Согласитесь — занятие столь же притягательное, сколь и небезобидное. Посудите сами — что за наклонность, вперив сосредоточенный взор в окружающее пространство, воровать и складывать в одном месте его случайные черты, выдавая их недоумение за гримасу сущего и умиляясь правдоподобной обитаемости того, что поселяется на бумаге! В чем, скажите, прелесть браться за портрет вашего арендодателя, чтобы представить его в искаженном и оболганном виде? Что за радость примерять на себя заведомо неподходящую размером одежду? В чем тут удовольствие — иметь приятное отношение к компании людей неуравновешенных и никчемных? А в том, изволите ли видеть, что всё здесь в противоположность миру реальному зависит только от воли вашей извращенной фантазии и тротилового эквивалента ваших слов. Словом, страна Графомания во всей ее стыдливой психоаналитической красе! И вот он, бродя по ее дорожкам, находит в ней сходство с парком в том, что касается остроумного единства композиции, изворотливых тропинок сюжетного лабиринта, затейливого сплетения прозрачных мотивов, красноречивых оттенков и цветовых эффектов персонажей-деревьев в исполнении листьев-слов. Листья трепещут, позируют, наполняются светом и вдруг отвергают его; они недовольны своим взаимным положением и, апеллируя к ветру, ищут единственно верное. Кроны от этого меняются, игра света и тени делает их порой неузнаваемыми. Шмаков вдохновляется его, парка, зеленым методом, надеясь нащупать сквозь дрожащие контуры рукотворного пространства разгадку того, что будучи исполненное неуловимого чувства, способно схлопываться под действием гравитации смысла, образуя не грамматическую туманность, но литературное тело, имеющее собственную орбиту. Что и говорить — высокие притязания, смелые чаяния, навязчивая цель!

В тот день в парке ему случилось поступить хоть и спонтанно, но благородно. Раздумья никогда не мешали ему внимать Вселенной, и край его глаза запечатлел вот какую любопытную сценку из птичьей жизни. Некий желторотый птенец прятался в траве на неразумно близком от шаркающего любопытства расстоянии, вместо того чтобы встречать зарю своей жизни в гнезде. Его возбужденная мать часто и суетливо пикировала с неба и черной иглой клюва вводила в него детское питание, словно обилием пищи рассчитывая ускорить его взросление. Птенец тянул к ней из травы голову, принимал корм и снова исчезал. Происходило это, как им обоим казалось, скрытно и выглядело трогательно. По правде говоря, шансы птенца были невелики (странно, что его до сих пор еще не съели), но самоотверженность и вера мамаши в его будущий полет воодушевляли. Шмаков отвлекся, с умилением наблюдая за беззаветными усилиями птицы и надеясь, что ее дитя если и будет съедено, то не на его глазах.

Вдруг откуда ни возьмись рядом с птенцом объявился пес дурашливой породы и обнаружил его. Птенец, раскинув крылья и коротко подскакивая, ринулся по траве к пруду, на берегу которого все и происходило, скатился вниз на камни и через них оказался в воде, где его уже поджидала водяная крыса. С суши его настиг пес и, расставив лапы, навис над ним жутким косматым чудовищем. Драматизм сцены был поистине гамлетовский.

Со своих наблюдательных постов заголосили бабушки, заплакали дети (оказывается, птенцу только казалось, что он невидим), застонала, распарывая воздух, как застежка молнию, мать-скворчиха. Очнулся и Шмаков. Ругая на ходу туповатого хозяина пса, который, водрузив на жирные щеки толстые очки, зевал в стороне, он коршуном слетел вниз, отогнал пса и подхватил птенца в ладони. Трепет крошечного сердца лишний раз подтвердил, что страх не имеет размера, ни разума. Под возгласы ликующих бабушек и пронзительные вопли скворчихи Шмаков отнес птенца подальше от пруда и спрятал в густой траве. И хотя шансов у птенца от этого больше не стало — напротив, по детским понятиям Шмакова птенец, побывавший в руках человека, мамашей не признается — расчет тут был на эволюцию, которая, как известно, иногда не лишена сострадания. Совершив вмешательство в ее планы, Шмаков отступил и некоторое время приглядывался к месту происшествия. Бабушки с детьми разбрелись, пес увел хозяина, скворчиха исчезла, а в обозначенном пространстве вдруг пропали звуки, остановилось время, возникла и повисла некая укоризна. Инженер продолжил кружение по парку, смущенный тем, что его произвол нарушил нечто предопределенное. Нет ничего более чреватого и самонадеянного, чем расплетать и заплетать косы судьбы.

— Кха-кха! — прокашлялся кто-то за его спиной.

Он обернулся. Невысокий опрятный старичок, незаметно подкравшись, зацепился за него взглядом, как багром.

— Поздравляю, вы совершили доброе дело! — проскрипел он, ковыряя Шмакова глазами.

— Вы думаете? — хотя, что тут сомневаться — конечно, доброе.

— Безусловно, безусловно!

— Ерунда…

Шмаков вежливо глядел на старичка, ожидая, когда тот подаст заключительную реплику и освободит сцену. Выход навязчивого старца в его пьесе не был предусмотрен.

— В наше время далеко не каждый готов привлечь к себе внимание добрым делом! — не унимался старичок.

— О чем тут, ей-богу, говорить! Вот если бы я спас ребенка!.. — захотел поставить точку легким оттенком нетерпения Шмаков.

И тут ему пришло в голову, что событие, запущенное птенцом и в котором он сам посильно участвовал, продолжается, поменяв координаты и затягивая в себя новые лица. Это значило, что некоторые разорванные им связи срослись таким вот странным образом и, возможно, дали боковые побеги. Ему вдруг стало интересно, какой силы пружина заложена в точке отсчета и к чему она может подтолкнуть, если ей не препятствовать. Он остался на месте, рассматривая лицо незваного собеседника.

Это было не лицо, а сильно пересеченная местность. Это была не кожа, а выцветшая драпировка заброшенной витрины. К этому прилагались портьеры щек, выскочка-нос и взвинченный седой хохолок. Ну, и конечно глаза — они смотрели на Шмакова, будто лекала примеривали. Было им всем за семьдесят.

— Вы это обязательно сделаете, когда придется. Но вот что интересно — я вас здесь раньше не видел! — не отставал старичок, смягчая взгляд. Он явно искал знакомства.

Имея в запасе полчаса, Шмаков не стал выкобениваться и поддержал разговор:

— И тем не менее, я здесь бываю довольно часто.

— Должен вам сказать, что вы мне симпатичны! — заявил вдруг старичок, минуя стадию обнюхивания.

Шмаков смутился.

— Что же во мне такого симпатичного вы нашли?

— Долго объяснять. Знаете, с некоторых пор я отношусь ко времени крайне экономно и не трачу его по пустякам. И если я выбрал вас — значит, так надо.

— Извиняюсь, что вы имеете в виду? — своенравно справился Шмаков.

— Позвольте, молодой человек, объясниться без обиняков, даже если вы сочтете меня после этого сумасшедшим!

— Извольте! — окончательно растерялся Шмаков, но до бегства не опустился, а продолжал стоять, прикидывая в уме возможные последствия их общения.

— Так вот, я должен вскоре покинуть ваш мир. Нет, нет, не умереть, а покинуть! Это разные вещи! А перед этим…

— Не желаете прогуляться? — перебил Шмаков, чтобы как-то проявить волю.

— Да, конечно! Кстати, как вас зовут? — подхватил старичок ускользающую власть.

— Михаилом, если не возражаете! — помедлив, представился Шмаков.

— А меня Сергей Сергеичем!

И утратив безымянность, они двинулись кружить по дорожкам, раздвигая тень и попирая солнечные прорехи.

— По моим наблюдениям парки в первую очередь любят посещать няньки с детьми, собаки с владельцами и поэтические натуры. Мне кажется, вы относитесь к последним, — солировал старичок, отступив от первоначальной темы.

— Ну, если я не похож на нянек и собак… — подал Шмаков надежду.

— То есть, все-таки, сочиняете? — подхватил старичок.

— Да так, несерьезно, больше для себя…

— Ах, какое в высшей степени удачное совпадение! — возбудился старичок. — В таком случае я дам вам возможность донести до человечества поразительные истины, поразительные! Вы моментально прославитесь! Так вот знайте, что грядет… нет, не конец света, а великая, величайшая метаморфоза!..

Старичок остановился и обратился к Шмакову лицом. Оно у него разгладилось, глаза воспылали, хохолок воспарил над высоким лбом. Воодушевление его не имело предела. Шмаков смотрел на него, жалея потраченное время:

«Ах ты, господи! А ведь и верно — сумасшедший…»

— Думаете, я сумасшедший? Что ж, привычное дело, все так думают. Только это в высшей степени недальновидно. Вначале следует хотя бы выслушать…

— Знаете что, Сергей Сергеич! Мой Пегас — птица вольная и в целлофане не нуждается! — воскликнул Шмаков.

— А разве вам не интересно знать, что станет с вашим Пегасом в недалеком будущем? — тут же прищурился старичок.

— Что захочу — то и станет!

— А вот и нет, а вот и нет, молодой человек! Станет то, что знаю только я!

Они резко затормозили и оказались лицом к лицу. Шмакову, для того чтобы старик отцепился, оставалось только с ним сцепиться.

— Знаете что, — начал Шмаков, — я, вообще-то, человек культурный, и только поэтому…

— Вижу, вижу, и оттого возлагаю на вас мои последние надежды! — заговорил старичок повышенным тоном. — Вы культурный и опрятный молодой человек. Будь на вашем месте неопрятный тип, у которого волосы на груди растут через майку, я бы ни за что к нему не обратился! — подступал старичок.

— Какие волосы? Причем тут майка? Слушайте, чего вы ко мне привязались? Не хочу я с вами разговаривать! Вы точно сумасшедший! — громко отступал Шмаков. Да что ж ему теперь, бегством спасаться? Да ведь это же позор и ни на что не похоже! Шмаков представил свою улепетывающую фигуру, свой жалкий, скомканный вид, попытки сохранить достоинство, да если старик вдобавок станет кричать ему в спину и люди услышат и решат, что из них двоих идиот — он и будут провожать его насмешливыми взглядами до самого выхода! Как же он после этого появится здесь вновь? Нет, это никуда не годится!

— Я не сумасшедший, — отступив, сказал старичок. — А вот вы ведете себя глупо и неинтересно. Вы нелюбознательны и брезгливы. Какой же вы после этого сочинитель? — смотрел он на Шмакова с неприятным ироническим разочарованием.

— Да какое вам дело, что я думаю и что сочиняю! — обиделся Шмаков, но с места не стронулся.

Так они и стояли, глядя друг на друга и не делая попытки разойтись.

— Ну хорошо, предположим я — сумасшедший. Предположим, — наконец примирительно заговорил старичок. — Но согласитесь, что тогда мое сумасшествие особого рода. Я сдержан и опрятен, я не брызгаю слюной, не путаю слова, не хватаю вас за одежду. Я только хочу сообщить вам нечто исключительно важное лично для вас и для всего, не побоюсь этого слова, человечества. Вы видите — я понимаю, на что замахиваюсь, но заметьте — здесь нет мании величия, здесь исключительно гуманные соображения. Разве после этого я сумасшедший? И разве моя в том вина, что то, что я хочу вам поведать, случилось именно со мной?

Что ж, это звучало убедительно. Шмаков вдруг устыдился и, желая избавить свой выпад от истеричного оттенка и предвзятости, сказал:

— Хорошо, поведайте. И будьте снисходительны — на моем месте вы вели бы себя также…

Лицо старичка выразило удовлетворение, и он без всякой подготовки открылся:

— Дело в том, что я нахожусь в контакте с инопланетянами…

— Ну вот, а говорил — не сумасшедший! — нехорошо улыбнулся Шмаков.

— Да, да, понимаю, звучит глупо. Но если уж вы решили меня выслушать — сделайте милость!

Но почему именно он, инженер Шмаков, должен слушать этот бред? Какие еще, к черту, инопланетяне в этот радостный душистый день, посреди культурного плодородия красок и тучной биомассы зеленых облаков? Какие такие человечки в любовную пору соцветий и спариваний? Что они понимают в заковыристом посвисте птиц и откуда им знать, отчего смеются дети и о чем мечтает грибной дождь?!

— Конечно, конечно, я слушаю вас, Сергей Сергеич! Итак, вы в контакте с…

— Инопланетянами…

— Да, да, сейчас многие состоят в контакте. Время, знаете ли, такое. Я и сам, признаться, грешу иной раз…

— Здесь другое. Здесь вопрос идентичности, проблема метаморфозы. Да будет вам известно, что в данный момент я нахожусь в стадии перехода, превращения, так сказать, в многопрофильное тело…

— Понимаю. Это, наверное, доставляет вам массу неудобств. Ну как же, ломка, все-таки…

— Никакой ломки. Все совершается плавно и совершенно незаметно.

— Конечно, конечно. Лучше, когда без пароксизмов…

— А главное, внешне это никак пока не проявляется, и поэтому я могу жить и общаться обычным образом…

— Да, это очень важно в вашем положении, очень!..

Не обращая внимания на насмешливое недоверие, старичок с большой охотой поведал Шмакову, как находясь в твердом уме и трезвой памяти, добровольно и в полном согласии со своим разочарованным одиночеством позволил невиданным им ранее существам произвести над собой манипуляции с целью превращения себя в существо высшего, чем человек порядка. Разумеется, перед этим ему было подробно разъяснено, в чем состоит суть эксперимента, в результате которого он будет навсегда потерян для земного сообщества и перемещен в один из уголков космического пространства для дальнейшей культивации. Честно говоря, подобную историю способен сочинить даже человек с неразвитым воображением, проводящий много времени у телевизора.

— Вот, собственно, и все, — закончил он.

— И для чего вы мне это рассказали?

— Желаю, чтобы вы были моим душеприказчиком и поведали людям мою историю, а также о том, что их ждет в случае успеха эксперимента.

— Хорошо. Согласен. Сюжет действительно увлекательный, если над ним как следует поработать, — посмотрел Шмаков на часы. — А пока я должен вас покинуть. Не возражаете?

— Ничуть. Предлагаю вам обдумать на досуге то, что я вам сообщил, чтобы как следует подготовиться к нашей следующей встрече. Санкцию на нее я получу.

— Где и когда? — посуровел Шмаков и подобрал живот.

— Завтра у меня стационар, послезавтра обследование на дому, в четверг на орбите, значит, в пятницу на этом же месте в это же время!

— Договорились! — протянул Шмаков руку, спрашивая себя, кто из них двоих настоящий дурак.

И прошло три дня, и наступила пятница.

Нельзя сказать, что Шмаков потратил их напрасно. Кроме повседневных разочарований (а жизнь наша — стойкая череда непредсказуемых разочарований), были и приятные моменты. Во-первых, он раздобыл деньги на Египет и уладил вопрос с отпуском. Во-вторых, преподнес жене цветы. В-третьих, убедил сына, что тот балбес. В-четвертых, порылся в Интернете и уверился в добросовестном помешательстве его доверителя. Как много интересного, оказывается, можно придумать, находясь в твердом уме и трезвой памяти! Главный же вывод состоял в том, что инопланетяне уже среди нас и активнейшим образом нами интересуются. И вот если задать его сумасшедшему доверителю несколько дополнительных вопросов и получить на них вразумительные ответы, то из всего мог бы получиться этакий коленчатый, волдырчатый, пупырчатый, огурчатый, помидорчатый, каламбурчатый, клетчатый, сетчатый, репчатый, такой вот дурацкий рассказец!

Шмаков явился на место в назначенный час и уже издалека приметил нового знакомого. Тот брел по дорожке, время от времени останавливаясь, задирая голову и разглядывая верхние этажи деревьев.

— Здравствуйте, Сергей Сергеич! — подкрался к нему Шмаков.

— А-а, это вы, Михаил! — обрадовался старичок, обернувшись.

— Итак? — улыбнулся Шмаков.

— Итак? — улыбнулся старичок. — Вы готовы спрашивать?

— Всегда готов! Кстати, как ваши дела, как анализы? С орбитой все в порядке?

— Да, там всегда все в порядке.

— Ну, я рад за них. Я полагаю, вы у них не один такой?

— Полагаю, что да.

— И все в том же положении, что и вы?

— Думаю, да.

— Но если все начнут давать интервью, может получиться разнобой в показаниях, и тогда люди не поверят!

— О других ничего сказать не могу, а у меня санкция. Так что спрашивайте, не стесняйтесь.

— Ну, хорошо. Тогда для начала уточните, пожалуйста, в чем суть эксперимента, в котором вы участвуете.

— Как я вам уже говорил речь идет о попытке превращения земного человека в существо более высокого порядка, — торжественно начал Сергей Сергеич. — Пришельцы считают, что существующий генотип не имеет перспектив ввиду скудности его стратегических целей. Он удручающе прост, сладострастен, до упоения агрессивен, словом, настоящее чудовище. С его основательной и болезненной склонностью к разрушению в Космосе ему не место. Нынешний человек нуждается в метаморфозе…

— Я, конечно, могу осторожно согласиться с определенной ограниченностью наших земных целей… — мягко вступился за человечество Шмаков.

— Разве это цели? — скривился собеседник. — Человечество не ставит себе других целей, кроме потребительских, которые в отличие от целей животного мира далеко превосходят их губительным размахом. В то же время, зная это, люди не способны изменить свое поведение. В этом и есть приговор.

— Допустим. Но, возможно, человечество само одумается в нужную сторону, когда для этого возникнут условия — например, оскудеют земные запасы, ухудшится климат…

— Пустые надежды. Когда это случится, будет поздно. Да и, честно говоря, вам не дадут до этого дойти. И не потому, что помогут, а потому что пустят по миру, в смысле — в расход. Космос — это вам не богадельня. Скажите спасибо, что нашлись добрые существа, которые хотят предотвратить вашу гибель таким бесславным образом!

И Сергей Сергеич постучал себя кулачком в грудь, словно требовал у двери, чтобы ему открыли. Что и говорить, в его словах был определенный толк. Вещал он уверено и жестко, хоть и с легким оттенком усталости, как человек, который твердит одно и тоже много раз и которому это вот-вот надоест. Только чтобы превратить его слова в правду не хватало самой малости — живого пришельца.

— И вы уже знаете, в кого превратитесь?

— Я знаю, кто я есть сейчас — мохнатая гусеница с ущербным геномом, обреченная на вымирание. Если опыт удастся — возможно, я стану бабочкой.

— То есть, опыт может и не удаться?

— Может, но вам лучше молиться, чтобы он удался. Иначе как можно жить в мире, где люди гордятся тем, что они убийцы!

— Вы правы, без людей у нас порой скушно, с людьми часто страшно.

— Ну, слава богу, хоть здесь вы меня понимаете!

— С другой стороны, если опыт удастся — все мы однажды из гусениц превратимся в бабочек?

— Да, так задумано…

— А как же быть с духовными ценностями, которые потеряют свое значение, как быть с искусством, которое одно только и держит нас на плаву?

— Вопрос не самый важный, но я отвечу: созданное ранее сохранится и будет иметь значение, как сохранились и имеют значение наскальные рисунки. Что касается искусства… Не знаю, какими способностями к искусствам будет располагать новый человек, но уж о прежних жалеть, точно, не будет, особенно о современных. Помилуйте, ведь нынче все можно выдать за предмет искусства, даже, извините, кусок дерьма!

— Но, надеюсь, письменность останется, иначе куда будут деваться открытия буйной человеческой фантазии? — уязвленный, спросил я.

— Что вам в ее открытиях? Вам никогда не применить их в жизни, потому что они мнимые! Неужели вы не заметили, что истинная цель эстетического разглядывания — испытать, по-возможности, удовлетворение от совпадения чужого мнения с вашим — таким же, кстати сказать, мнимым и ложным. Иначе говоря, речь идет все о том же примате изощренного удовольствия в ущерб строгому и экономному прагматизму Космоса…

— Хорошо, пусть будет так. А вам не жаль покидать нашу голубую планету, ее зеленые поля и леса? Там в лесу струны-ели нам с тобой песню пели…

— А в песне той звучало животное своеволие…

— Собираетесь ли вы вернуться?

— Я — философ. Все может быть. Может, вернусь, может, нет. Может, прежний, может, иной, как было с нашим словом «быстро», что отправилось в заграничное путешествие и вернулось назад в поломанном виде…

Они беседовали еще полчаса, и Шмаков, глядя на старца во все глаза, все больше проникался его правдой. Что ни говори, но сумасшествие его выглядело весьма убедительно и симпатично. Нет, нет, определенно в нем притаилось нечто нездешнее — может в сердце, может в душе, может в крови — в виде почки, бутона, инъекции или микрочипа. Этот озаренный навстречу кому-то взгляд, эта манера вскидывать лицо и затихать на полуслове — как будто прислушивается к толчкам внутри себя не на шутку беременная женщина. И, конечно, его глуховатый, значительный голос, которым отдаются последние распоряжения накануне ухода, когда уже нет ни нужды, ни времени убеждать и досадовать на скудоумие внимающих. Все выглядело именно так, за исключением того, что умирать он в ближайшее время не собирался.

— Если помните, я спас на днях птенца, но до сих пор спрашиваю себя, правильно ли поступил, — сказал Шмаков, неожиданно припомнив недовольное его поступком пространство-время и ощутимую неловкость его небесных поручителей. — Не лучше ли было бы, чтобы он погиб?

— Думаю, вы правильно сделали, дав ему шанс, — так ответил старик. — А теперь мне пора, извините…

Он исчез, и больше Шмаков его никогда не видел. Но хорошо помнит его последние слова, сказанные над их прощальным рукопожатием: «У меня к вам просьба: напишите обо мне и моем опыте, чтобы предупредить и подготовить других».

Что я, инженер Шмаков, и делаю, единственно озабоченный тем, чтобы меня правильно и своевременно поняли.

6

…Несколько минут назад я вдруг услышал твой голос. Ты звала меня, как бывало, когда просыпалась ночью, а меня не было рядом — я уходил на кухню, чтобы записать то, что всплыло во сне. Ты звала меня, ты беспокоилась, ты желала, чтобы я обнаружился и подтвердил мое существование. Собственно говоря, для меня в этом нет ничего странного: ведь я только и делаю, что день и ночь беседую с тобой, и ты мне отвечаешь так, будто по-прежнему рядом. Если бы не пронзительная ясность и отчаянная настойчивость твоего зова. Или у призраков тоже бывают слуховые галлюцинации? Скоро год, как я здесь, но мне ни подтвердить, ни опровергнуть мое существование. Глядя в зеркало, я вижу там пустоту. А может, я попал в мир идей, и передо мной идея зеркала и идея пустоты, а я сам — вещь в себе? Иногда я чувствую себя чужим голосом, помещенным в особую среду, где он может храниться, как в формалине, а иногда немой, бесплотной тенью, сквозь которую течет не то время, не то небытие. Тень эта мыслит и обременена безукоризненной памятью. По сути это все, что у нее осталось. При этом она даже умудряется сочинять стихи. Например, такие:

Теночтитлан мир пирамид

чтит длань титана ночи

нательный чет тиуакана

и нечет теско тесен пир

рамида славит тлакопан

Я даже не спрашиваю себя, откуда мне это нанесло, и что это значит. Будь ты со мной, мы бы от души посмеялись, но одному мне не до смеха. Когда-то в юности я в подражание Фету сочинил:

Как неохотно гаснут небеса

как долго длится светлое прощанье

неспешный день, нарушив обещанье

не покидает сонные леса

бемоли дней с диезами ночей

сменил призыв хрустального набата

карминным звоном алого заката

волнуя строй немеркнущих лучей

сошлись миры над темною водой

под куполом румяно-бледной сферы

и затаив дыханье атмосферы

любуются очнувшейся звездой

и опершись о воздух нежилой

безгласо нем в прозрачной тишине

суля испуг и страх, как в жутком сне

в глаза мне смотрит призрак неживой…

И вот теперь я то, чем пугают живых. Я слышу их голоса, они проходят сквозь меня, не замечая. Есть я или нет, но я не перестаю горевать. И печаль моя чернее пепла моей кремации. Жизнь оборвалась в полушаге от смысла. Я не говорю «в полушаге от счастья», потому что обретение смысла — это и есть обретение счастье. Мне не дает покоя не ставшая искуплением вина. Я терзаюсь мыслью, что не успел доказать тебе мою материальную состоятельность. И то сказать — в жизни я не знал ни одного ремесла, кроме стихосложения. Чему я мог научить нашего ребенка?

Я так любил наблюдать, как ты просыпаешься! Перед пробуждением ты противилась зову дня, по-детски возилась и вдруг открывала глаза, и наше с тобой убежище озарялось тихой, прочной радостью. Поворачивалась ко мне — розовая, свежая, смущенная своим, как ты считала, заспанным видом, а я тянулся к тебе, чтобы впитать сонное тепло твоих грез. Ты подбиралась ко мне, и я просил рассказать, что тебе снилось. Ты лепетала из моих рук что-то несвязное, а потом затихала, плененная остатками дремы. Мы вставали, завтракали, потом я помогал тебе застегивать мягкий балконет, выбирал вместе с тобой блузку, разглаживал на тебе юбку, подавал жакет и украдкой вдыхал тонкий аромат твоих еще ненадушенных волос. Торопился за тобой на улицу и садился в машину. Сидя рядом, слушал вместе с тобой новости и просил ехать осторожнее. Подъехав, провожал тебя до театра и маялся до двенадцати часов, чтобы смущенным баритоном возникнуть в твоей трубке, проникнуть в чистые завитки ушка и пропеть:

— Доброго дня, моя красавица! Мне без тебя страшно одиноко!

В наше последнее свидание ты лежала на сцене твоего театра, а я сидел рядом и ждал, когда ты проснешься, но даже в стуле, на котором я сидел, было больше жизни и смысла, чем в тебе. И все во мне было также мертво и бессмысленно. Как важно, чтобы рядом с тобой был тот, кто ждал бы твоего пробуждения, чтобы тебя поцеловать…

7

Отдаю должное вашей неуемной фантазии и предприимчивости, хоть они, знаю точно, не доведут вас до добра. Что делать — так уж вы устроены. Ну, скажите — как вы можете так заразительно смеяться, зная, что умрете? Ах да, смех продлевает жизнь. А смех палача? Вы считаете, что ваш палач — время. А между тем вы сами себе палачи. Я понимаю, когда ест, пьет, спит, размножается и развлекается отдельный человек, но когда этим занята целая цивилизация — это пугает. Налегая на потребление, вы тем самым не отодвинете свою будущую кончину. И это ваше разрушительное, неистребимое стремление радикально изменить мир, если не на деле, то на словах! Нет, я, конечно, понимаю ваше неуемное желание встать на цыпочки и взглянуть поверх голов. Скажу больше: я и сам горячий сторонник отчаянных авантюр — в них по ходу творятся такие занятные дела! Беда, однако, в том, что во всех своих устремлениях вы заняты только собой. Даже когда смотрите на звезды. Вы обременены вашей историей и не знаете, куда ее пристроить. Вместо того чтобы прислушиваться к ее ходу, вы заняты предсказаниями. Вместо того чтобы учиться у нее — жульничаете и подводите стрелки. Будущее у вас сбывается совсем не так, как вы хотите, а все потому что рассчитывая его, вы вместо того чтобы поставить мое влияние во главу угла, сносите меня в графу «непредвиденные расходы». Былое видится вам чем-то умозрительным, а то и надуманным, а ваш туннель в прошлое вымощен брусчаткой домыслов и облицован баннерами мифов. Причина — все то же несовершенство конструкции. Даже у очевидцев мнения по поводу виденного разнятся. Пересказанные же другими для других они и вовсе обречены на недостоверность — тем вернее, чем больше пространство, на котором вершилась чужая воля и чем больше субъектов и объектов были в него втянуты. Здесь важна не суть случившегося, а структура его синтаксиса — то есть, говоря иными, сказанными по другому поводу словами, «бессознательная власть и руководительство одинаковых грамматических функций». Если он родственен вашему, вы его принимаете, в противном случае признаете иноязычным. Вам претит постулат, закрывающий ворота на пастбища альтернативной истории: «Рассматривая текущие обстоятельства собственной жизни, мы без конца колеблемся между верой в случайность и очевидностью того факта, что все предопределено. Однако когда речь идет о прошлом, сомнения быть не может: нам кажется бесспорным, что все обернулось так, как по существу только и должно было произойти»

В отличие от вас я полиглот. Для меня история — это плод моих дерзновенных усилий, свод моих прозорливых деяний, а все для того чтобы довести вас до осознания несовершенства, которое, если над ним не работать, доведет вас до гибели. Впрочем, у вас все же есть шанс дожить до того времени, когда вы будете колонизировать другие планеты, также как ваши предки колонизировали новые земли, выращивая на них опиум и табак. Почему бы и нет? Ведь разум и экспансия — это всегда синонимы. И тут самое время воскликнуть — что за чýдное слово «итак»! Вы спросите: что чудного в этом строгом очкастом существе? Ведь за ним может последовать все что угодно — и любовь, и смертная казнь, и помилование. Оно как взметнувшийся над пустой сценой занавес, что призывает на публику забывшего текст актера. Оно требует ответа, притом что заранее его знает, оно наслаждается вашим страхом и не торопится помочь. Все так, но мне известна одна его уязвимая тайна. Как палач в свободное от работы время собирает на заднем дворе цветы и, поддерживая их головки, спешит наполнить ими вазу, так и это слово-гильотина имеет свое болезненное пристрастие. Вернувшись с работы, натянув стеганый халат и расположившись в кресле, оно цепляет к своему короткому составу букву «а» и чудесным образом превращается в солнечный, душисто-влажный остров. Итака, земной рай, вотчина отчаянных мореходов. Щедрое, плодовитое слово — итак! Каждый раз, когда его произносят, я не знаю, во что оно обратится. Может, в домашнее Ионическое море или в ушлого Одиссея, а может, в бутафорское яблоко раздора — Трою. Или в Гомера — анонимного Шекспира древности. Или вас вдруг окружат пронырливые венецианцы, или возьмут в плен распоясавшиеся пираты, а мимо тяжкой поступью проследует коротышка Наполеон. Одним словом, чудное слово! Итак…

Глобус

…Так и плыли, дробя на мелкие брызги бескрайнюю, изумрудную толщу воды. Антонио Пигафетта, верный спутник и летописец деяний великого даже в хромоте адмирала Магеллана находился на баке «Тринидада» в тени паруса фок-мачты, почтительно и преданно глядя на капитана своей мечты. Знал ли он, что на его глазах вершится история? Уже знал. Такие отчаянные и грандиозные события, что случились с ними за этот год с небольшим могут сопровождать только великое предприятие, и если они вернутся когда-нибудь в Испанию их ждет неслыханная слава. Пока же он черпает свое терпение и мужество в милости Господа нашего и в железной воле адмирала.

Два месяца уже скользят они к неприступному горизонту по неведомой воде, подгоняемые попутным ветром и не двигаясь с места. Разгладились волны, притаились течения. Одинаковые махровые цветы рассветов и закатов распускаются и сворачиваются над ними, разгорается и меркнет вместе с солнцем бирюзовая пучина, гаснет и зажигается на прежнем месте Южный крест. Ах, океанские звезды — жемчужный восторг! Склянки, добавляющие с каждым разом к своему весу по удару, чтобы с полудня похудеть и начать заново, будто отпевают божий свет. Словно один и тот же день и та же ночь меняются местами. И время бы умерло, если бы живительная струйка песочных часов не питала его, да пенная тропинка за кораблем не карабкалась бы за ними к экватору. Доберемся ли мы когда-нибудь до цели?

— Мой адмирал, люди страдают от голода, жажды и болезней… — осторожно начал Пигафетта.

— Я знаю это лучше тебя. Но ты также хорошо знаешь, что у нас нет другого выхода, кроме как двигаться вперед! — отвечал адмирал, отвернувшись.

«Мы питаемся сухарями, но то уже не сухари, а сухарная пыль, смешанная с червями, которые сожрали самые лучшие сухари, и она сильно воняет крысиной мочой. Мы пьем желтую воду, которая гниет уже много дней. Мы начали есть воловью кожу, покрывающую грот-грей. От действия солнца, дождей и ветра она сделалась неимоверно твердой, и мы замачиваем ее в морской воде в продолжение четырех-пяти дней, после чего кладем на несколько минут на горячие уголья и съедаем ее. Мы часто питаемся древесными опилками» — хотел сказать Антонио, но промолчал.

«А ведь мы когда-то взяли на борт сухари, вино, оливковое масло, уксус, солёную рыбу, вяленую свинину, фасоль и бобы, муку, сыр, мед, миндаль, анчоусы, изюм, чернослив, сахар, айвовое варенье, каперсы, горчицу, говядину и рис из расчёта на многие месяцы пути» — припомнил он и почувствовал, как подтянулся живот и свело челюсти.

— Крыса стоит полдуката за штуку, но и за такую цену их невозможно достать, — решился все же сообщить он.

Адмирал молчал, глядя вдаль. То, что он услышал, было неприятно, но верный Пигафетта позволял себе и не такое. Не мог же адмирал прогнать от себя того, кто должен сообщить о его великих деяниях потомкам и королю.

— Ты хочешь знать, уверен ли я в благополучном исходе нашего путешествия? — наконец заговорил адмирал, не глядя на примостившегося сбоку помощника. — Да, уверен. Это море видел Бальбоа семь лет назад, и этот путь указал мне сам Господь. Там, где мы есть, еще никто не бывал. Нам остается только набраться терпения и храбрости и плыть дальше. Я ничуть не сомневаюсь, что наш христианнейший король вложил деньги в прибыльное дело. Нынче земли делят, как горячий пирог — кто не успел, тому не достанется. Но мы успеем и обхитрим напыщенных португальцев. Можешь это не записывать. То, чего мы уже достигли, сделает нас богатыми и знаменитыми. То, чего достигнем — великими. Великие дела требуют великих жертв, так и запиши.

— Записал, мой адмирал.

— Хорошо, иди.

Пигафетта поспешил спуститься с бака на среднюю палубу, оттуда в два приема поднялся на корму, ступая твердо и прямо по смиренному настилу, не испытывая нужды хвататься за снасти и искать поддержки у любезных частей корпуса и перил. Но вот что странно — на всем пути он не встретил ни одного человека, даже рулевой отсутствовал. Штурвал невозмутимо повиливал, слегка заваливаясь то влево, то вправо, будто кто невидимый поигрывал с ним в свое удовольствие. Он обошел трюмы — никого. Ни живых, ни мертвых. Корабль будто покинули, но приведя его при этом в полную боевую готовность. И тогда он понял, что все уже давно свершилось, что оставшиеся в живых возвратились домой, а «Тринидад» со своим капитаном вернулся сюда, в эту счастливую, как детский восторг пору предчувствия вечной славы, когда хромой адмирал, гремя связкой ключей, врученной ему Временем, готовился открыть двери будущего; когда их баюкал на своей груди великий, неведомый океан, и две бездны, воздушная и водная не желали их отпускать, как не желает отпускать публика полюбившихся исполнителей. Время любит якшаться с отчаянными храбрецами, награждая их за это бессмертием посмертно.

Живые же привезли с собой Потерянный день, за что вместо наград были объявлены вероотступниками, пока вмешательство времени не вернуло их в лоно церкви и в объятия благодарных соотечественников.

«Я же привез бесценные свидетельства того, что перевидали и перетерпели мы в долгом и опасном плаванье, чем вернул моему Адмиралу честное имя и заслуженную славу».

Антонио Пигафетта встал к штурвалу и возложил на него руки. Колесо мелко подрагивало. Где-то далеко, а может близко, на земле ли, на небе срывались капли, кипели звезды, истекала молоком набухшая грудь, взрывались вулканы и галактики, катились в долину камни, рассеивались туманы и туманности, кричали раненные, сдирали кожу с животных, пытали невиновных, вспахивали землю, разламывали хлеб, возносились с креста — сплетались, свивались, струились к нему сигналами из Магелланова облака, спеша, отставая и складываясь в путешествие за большой золотой медалью Славы — Потерянным Временем…

8

Мой дорогой, мой незабвенный, мой возлюбленный! Это не галлюцинации, это я, я — твоя Лиза, твоя Лизунья, твоя Элоиза, твоя Альфа-Бета-Вета, твоя Веточка! Это я, мой бог, я — твоя клятва! В ней пыл брюнетки, узор виньетки, соблазн конфетки, ум сердцеведки. Тоскует редко, смеется едко, злословит метко, моя ты Ветка! Я тебя чувствую, я тебя слышу, я стыну и умираю без тебя, мой единственный, мой горячо любимый, мой недоступный небесный журавлик! Два года искала я пристанища в твоих снах, два года будоражила твою память и была тенью твоих мыслей, а потом потеряла тебя, как мне казалось, навеки. Мой драгоценный, мой мужественный, отверженный мой, я скорблю по твоему уходу! Ты не должен был так рано уходить! Сорок восемь — это зрелость, это пора всезнайства, творческого цветения и завистливого признания! Зачем ты подвел черту, на кого оставил осиротевшую музу?!

Ты ведь знаешь, устройство посмертных пределов не лишено глумливого своеобразия: два года новоиспеченная сфера насыщается душами, чтобы затем навсегда отделиться от мира живых и от обитателей подобных ей сфер. Какая подлость, какое иезуитское коварство, какое контрацептивное концентрическое издевательство! Могла ли я представить, что стану частью того бесчеловечного небытия, о котором когда-то читала со сцены:

Нигде меня нету.

В никуда я пропала.

Никто не догонит.

Ничто не вернет.

Ад куда милосерднее: там бы ты меня нашел, и мы бы с тобой весело горели на одном костре! Но гореть в одиночку мне невмочь. Забвения ищу. О чем мне в свои тридцать пять вспоминать? Только о тебе. Но знаешь — боль и здесь никто не отменял, а мучиться целую вечность мне не по силам. И я нашла выход. Мой незабвенный, мой бездонный, мой обездоленный — совсем скоро я перестану быть той, какой ты меня знал! У меня отнимут память и сделают молчаливым нейроном всемирного разума. Я стану обезличенной частицей чего-то гигантского и заумного. Я на пороге будущего, в котором нет памяти, а только возбужденное неодушевленное пространство и нескончаемый поток бессмысленных импульсов. Таков мой постпосмертный выбор, такова загробная участь моей овдовевшей, осиротевшей любви. Лучше бы я сошла с ума у тебя на руках!

Но нет, меня никто не неволил: мне предложили, я согласилась. И согласилась только потому что таким как я положено последнее желание. И я попросила о последнем разговоре с тобой. И вот открылся канал, и я могу слышать тебя и говорить с тобой! Могу говорить свободно и обо всем! Радость моя, счастье мое — отныне и навсегда ты мое последнее пристанище! Помни меня, храни меня и люби меня, как бы тяжело и горько тебе ни было! Знаю, ты сможешь. И не казни себя: ты ни в чем не виноват, это все я. Прости меня, мой милый, прости — я так спешила сообщить тебе о беременности, что не заметила встречную машину! Как говорил твой лучший друг Петрухин: если бы женщины не сели за руль, мы бы так и не узнали, сколько среди них идиоток…

9

Вот человек! Вот воля! Вот пример! Каково это — бросить вызов мне и миру? Что и говорить: дерзость в союзе с безрассудством порой творит чудеса. Но кто испытывал волю адмирала, кто поверял его отчаянием, кто закалял его упорство и раззадоривал его неистовство? Правильно, я, и все поступки его самого и его сподвижников — это моя резолюция на их выборе. Если бы не заговор капитанов, не интриги Картахены, если бы не гибель «Сантьяго» и не чудесное спасение вернувшихся с благой вестью «Сан-Антонио» и «Консепсьон», если бы не испытание нечеловеческим терпением и лишениями, если бы, в конце концов, не смерть адмирала — такая же нелепая, как и неслучайная, не было бы драмы, не было бы воздаяния, не состоялась бы история. Представляете, в какое планомерное и скучное событие превратилось бы великое путешествие в неведомое, если бы им правили вечная воля и разумный смысл? Провозгласив: «В мертвенном свете рока становится очевидной бесполезность любых усилий. Перед лицом кровавой математики, задающей условия нашего существования, никакая мораль, никакие старания не оправданы a priori», вы сами предпочли не святцы, а меня. Без меня не было бы ни озарений, ни порывов, ни чести, ни совести, ни свободы воли, а только смиренное непротивление предписанному будущему.

Надеюсь, вы не обидитесь, если я признаюсь, что меня мало интересуют нюансы вашего существования и ваша сущность. Мне все равно, отделяете вы себя от объектов вашей жизнедеятельности или объединяете их и себя в единое целое. Вы можете мнить себя иррациональной бездной, можете сколько угодно философствовать о непознаваемости доступного вашим чувствам мира, можете цветастым хламом красноречия затыкать брешь между жизненными реалиями и мечтами, можете сделать самоубийство отправным пунктом поиска смысла жизни и найти его в вечном бунте и свободе — мне безразличны игры и химический состав вашего разума. Для меня вы всего лишь опилки, обязанные подчиняться силовым линиям моего поля.

Рационалист до мозга костей, я люблю мистерии, столпотворения, военные действия и массовое помешательство умов. Я великодушен и многое могу простить отъявленным смельчакам и негодяям. Тех же строптивцев, что набравшись наглости, начинают указывать мне, что и как должно быть, я быстро ставлю на место. Меня, знаете ли, раздражает порода людей, которые, как им кажется, с рожденья знают, что и как нужно делать. Начинают они, как правило, с малого — например, провозглашают, что мир непознаваем, а если познаваем, то необъясним для другого. Далее, окружив себя мглистой мнимостью, мои оппоненты выворачивают универсальные свойства мира наизнанку и надевают их на него задом наперед. К примеру, заявляют, что жизнь абсурдна, а их воля свободна. Ну, насчет последнего они явно погорячились, а вот в чем, спрашивается, по их мнению, абсурдность жизни? А в том, видите ли, что жизнь не только не дает того, что обещает, но и отнимает последнее. Не лучше ли в этом случае спросить себя, почему природа не терпит пустоты, почему непременно ее заполняет, и какую пустоту она заполнила вами? Ругать жизнь также неумно и неуместно, как ругать временный привал, который к тому же выбрали за вас другие. Уж коли вам довелось жить — ищите опору и не забывайте, что опереться можно только на то, что внутри вас: то, что снаружи может подломиться. Как вопрошал, идя от обратного, один из певцов абсурда: «Разве это проклятие существования, это изобличение жизни во лжи суть следствия того, что у жизни нет смысла?» Скажу больше, скажу непозволительно откровенно, скажу жирным шрифтом: существует черта, которой ограничены притязания человека, и эта черта проведена не через пространство и время, а через смысл. Тот из вас, кто пересечет ее, возвысится до Вечности. А потому вместо того чтобы поддерживать в себе дух абсурда и бунтовать против реальности, вместо того чтобы потеряться в ночи неизбежности, не достойнее ли, не отважнее ли попытаться заглянуть за эту черту, выйти за ее пределы туда, где стынет кровь, где бесполезны слова и путаются мысли?

PS: пытаясь выйти за пределы, не перепутайте простор с тупиком, как это случилось с героем нижеследующей истории, которая, надеюсь, прояснит мою подстрекательскую мысль.

Двойная дивергенция

1

Бутову приспичило купить книгу, для чего следовало быть в магазине к открытию. Вооружившись нетерпением, взяв в попутчики летнее облачение, случайные мысли и беглый взгляд на прихожую, он вышел на улицу.

Никогда ему не понять, как люди умудряются иметь беззаботный вид. Сколько себя помнил — всегда морщил лоб. Морщил по поводу мира вещей и мира идей, первичных и вторичных сущностей, эмпиризма и рационализма, агностицизма и априоризма, гомогенного и гетерогенного, видимого и реального, познаваемого и трансцендентного. Проливал чай на Гегеля и кофе на Канта, осыпал сигаретным пеплом Фихте и засыпал над Шопенгауэром, пока, наконец, не согласился с Фейербахом и не пошел чисто конкретным путем товарища Маркса. Незадача, которая вышла со страной на этом пути, его помост не поколебала, поскольку Маркс был виноват в этом не больше чем, скажем, Аристотель или Декарт, тем более что новые ниспровергатели марксизма принялись наводить свои порядки в лучших традициях вульгарного материализма. Однако интерес его к чистому знанию не угас, а, напротив, усилился и, почесав затылок, направил стопы в сторону теорий, которые у нас всегда считались реакционными — экзистенциализм, например. Не для того, чтобы поменять убеждения, но пошелестеть страницами в поисках подкупающей убедительности новизны. Ведь он не философ, а всего лишь любознательный провинциальный тип.

С этими мыслями Бутов добрался до магазина и, сдерживая нетерпение последних метров, приблизился и отворил дверь в мир знаний.

До чего же он любил этот девственный, ни с чем не сравнимый запах, что источают сотни новеньких, прижавшихся друг к другу книг! Они, как малые дети, пахнут невинностью и наивностью. Они, как лишние щенки и котята ждут, когда их разберут, чтобы сделать домашними. Им не приходится выбирать свою судьбу, они не виноваты, что их жизнь по большей части так коротка и лучшая ее пора, как у людей, это томление накануне воссоединения, на пороге восхищения и разочарования.

Он не кинулся к первому попавшемуся продавцу, а пошел вдоль стеллажей, забросив руки за спину и посматривая на яркие, в тусклых бликах корешки. Посетители магазина, поделенные интересом надвое, вели себя тихо, как на кладбище. Одни извлекали книгу, будто оживляли потайную брешь в стене, за которой скрывалось банное отделение противоположного пола — прильнув и предаваясь жадному разглядыванию. Другие всматривались в книгу, как в приоткрытую дверь темной комнаты, где мир хранит свои мерцающие одежды. Если брешь или щель оказывались недостаточной, они задвигали книгу на место и вытаскивали следующую. Выбор умственного товара — дело непростое.

Дойдя до раздела общественных наук, он припал к нему и принялся разглядывать названия, пытаясь своими силами отыскать желаемое. Вековая мудрость всех времен и народов снисходительно смотрела на него с протертых корешков. Нет, не то. Тоже не то. И это не то. Неужели опять фиаско? Отыскав глазами униформу (в ней оказалась молоденькая девушка), он потянулся к ней, делая все возможное, чтобы обратить на себя внимание, в том числе зашипел сдавленным голосом:

— Девушка! Девушка!

Девушка заметила и подошла.

— Мне бы книжку у вас найти… — начал он.

— Какую?

— «Парадигма экзистенциализма» Томаса Лидо…

Девушка шагнула к стеллажу и принялась вглядываться в корешки — совсем как он. С минуту она скользила по ним, порываясь сказать «Нет, не вижу», затем достала пеструю книжицу, прочитала на лету название и сунула обратно.

— Нет, не вижу.

— То есть, нет?

— Пойдемте, — велела она.

Они подошли к стойке администратора.

— Вот здесь книгой интересуются, — отрекомендовала Бутова девчушка и удалилась.

— Так что вы ищите? — обратила к нему выпуклое любопытство новая девушка. Ее скрытые стойкой ноги переминались или почесывали одна другую на уровне лодыжек.

— «Парадигма экзистенциализма» Томаса Лидо. На прошлой неделе ваши коллеги велели заходить, — сказал он, ни на что уже не надеясь.

— Серьезная книга, — деловито нахмурилась девица, и пальцы ее запорхали по клавиатуре компьютера. — Да, была, вчера еще была, но разобрали. Видите — пользуется спросом, что мы можем поделать, — белой ухоженной ручкой отодвинула она со лба блестящую прядь.

— Но как же так, как же мне ее все-таки ухватить… — смешал Бутов воедино беспричинную обиду с унизительной надеждой.

— Заходите почаще, она будет еще, — потеряла к нему интерес девица.

— Но может как-то отложить, позвонить мне…

— Нет, у нас так не принято, вы лучше заходите, — глядела девица на кого-то позади него.

— Позвольте побеспокоить, — вдруг услышал он за спиной.

Бутов обернулся. На него благожелательно смотрел жгучий брюнет с бледным, несмотря на лето, лицом.

— Да, вот, пожалуйста, поговорите, если хотите, — сказала ему теперь уже в спину девица и добавила туда же не совсем понятные слова: — Может вам и повезет…

— Не понял — я что, мешаю? — спросил Бутов брюнета.

— Нет, что вы, наоборот! — ответил брюнет. На вид ему было лет двадцать пять, а в глазах искрилось желание предложить Бутову нечто доброе и вечное.

— Давайте отойдем, если не возражаете, — с любезной грацией обратился он, делая знак рукой в глубину стеллажей.

Поскольку у стойки Бутову делать больше было нечего, он подумал и без особой охоты согласился. Они уединились на фоне все тех же общественных наук.

— Вижу, вы здесь не первый раз, — забираясь поглубже в его глаза, начал брюнет.

— И даже не второй, — чтобы не очень-то напирал, ответил Бутов.

— Денис. Общество друзей практической психологии, — представился вдруг брюнет, склонив голову вперед и вбок. — Мне показалось, что вы интересуетесь общественными науками, не так ли?

— Вы что, подслушивали? — грубовато сказал Бутов, смягчая тон улыбкой.

— Ну, что вы! Просто я случайно ухватил название книги, которое вы произнесли. Знаете, она сейчас в ходу у специалистов и у тех, кого это интересует.

Глаза брюнета излучали понимание, участие и сочувствие.

— Считайте, что меня это интересует, — сухо ответил Бутов, и вдруг в голову ему пришла нахальная мысль: — А, кстати, может вы поможете мне ее достать? Вот было бы здорово! — забыв про осторожность, раскрылся он, как нерасторопный боксер. А чего ему было бояться? Пустой разговор, который можно оборвать в любой момент.

— Ну, это самое малое, что мы могли бы для вас сделать! — лучезарно улыбнулся брюнет Денис.

— Да-а? — вытянулся Бутов. — Уже хорошо! А что еще?

— Вот об этом я и хочу с вами поговорить, — понизил голос брюнет, поворачиваясь спиной к залу и направляя Бутова за локоть туда же. — Знаете, чтение книг — дело хорошее, но куда лучше иметь от этого хоть какой-то прок. Взять хотя бы книгу, которая вас интересует. В ней в том числе идет речь об опыте организации жизни целого сообщества, что под силу только партиям и государству. Ну не совершать же для этого революцию! А вдруг она, как всегда, окажется ошибкой! Понимаете?

— Понимаю, — охотно согласился Бутов.

— В то время как психология позволяет претворять свои положения в отношении любого индивидуума с гораздо меньшими усилиями. Понимаете?

— Понимаю, — снова согласился Бутов. Они все больше делались похожими на заговорщиков.

— Хотел бы вам напомнить, что цели нашего общества заключены уже в самом его названии…

— Ну, хорошо, хорошо, а от меня-то что нужно? — слегка отстранился Бутов, не вполне понимая, что ему хотят втюхать в обмен на книгу.

–…заключены уже в самом его названии. Мы имеет солидную поддержку у структур, которые в этом заинтересованы, и успешно развиваемся. Мы привлекаем к сотрудничеству рядовых граждан, работаем с чиновниками. Особенно нас интересуют продвинутые индивидуумы, как вы, которые могут по достоинству оценить наши усилия…

Что-то не понравилось Бутову в том усердии, с которым шустрый брюнет трусил соломку на то место, куда хотел его толкнуть. Он открыл рот и приготовился его отбрить, но брюнет опередил:

— Итак, сегодня мы проводим акцию, на которую хотим вас пригласить. Это бесплатно и займет не более часа…

— С какой стати? Я не посещаю бесплатные мероприятия, — отрезал Бутов.

— Хорошо, вы можете заплатить, но результат будет тот же, — улыбнулся брюнет.

— И платить не буду!

— Но книгу-то хотите?

— Книгу хочу.

— Вы слышали что-нибудь о методе двойной дивергенции? — вдруг стал серьезным Денис.

— Нет.

— А про внутренний астигматизм?

— Тоже нет!

— Вот видите! А ведь для такого продвинутого индивидуума, как вы…

— Ну, хорошо, хорошо, объясните!

— Речь идет о новом методе с применением новейших достижений науки и техники, который позволяет любому человеку узнать очень много интересного и полезного о своем внутреннем Я. Речь идет об акте самосознания, о достижении, так сказать, тождества с самим собой. Я приглашаю вас принять в этом участие, и, заметьте, совершенно бесплатно, хотя на самом деле это стоит кучу денег! Для этого вам нужно пройти со мной в одну из наших лабораторий, которая находится рядом. Естественно, после сеанса вам будет вручена искомая книга и дальнейшие рекомендации, — торжественно заключил брюнет и чутко примолк, ожидая, что на это ответит Бутов.

— Хм, — подозрительно хмыкнул Бутов и спросил: — У вас что, не хватает человеческого материала?

— Ну что вы! — оживился брюнет, почувствовав успех. — Соискателей, скажу я вам, пруд пруди, но как говорится, много приглашенных, да мало избранных!

Его рубашка из добротного мягкого материала разгладилась на груди, а маленькие перламутровые пуговицы гордо подмигнули.

— Ну, а вам-то какой от этого прок?

— Вы правы, визит предполагает оплату. Но не в вашем случае. Вы для нас в первую очередь продвинутый индивидуум с постоянным и неослабевающим вниманием к новому.

— Ну, хорошо, а что касается этих ваших достижений науки и техники — это что — рентген, облучение, электроды?

— Уверяю вас — никакого кощунства, ни профанации! Только в самом начале моментальное сканирование сетчатки, а затем вербальное общение!

Его рубашка заходила убедительными складками, и Бутов, поколебавшись, согласился. Не потому, что хотел книгу, а потому что был любознательный. Они направились к дверям. Перед выходом брюнет помахал рукой девице у стойки, и она ему ответила.

«Не иначе в сговоре…» — неприятно подумалось Бутову.

Лаборатория действительно оказалась неподалеку. Им не пришлось плутать дворами и подворотнями, которых он бы не выдержал и сбежал по причине подозрительной дислокации, а поднявшись прямо с улицы на две ступеньки и открыв солидную, иначе не скажешь, дверь, они попали в вестибюль с турникетом и охранником за стеклом. Брюнет поздоровался, и ему ответили. Он взял Бутова одной рукой за локоть, а другой указал на широкую лестницу, чтобы избежать путаницы по поводу дверей справа и слева от нее, уводивших в крылья.

— Прошу сюда, нам на второй.

Поднявшись на второй этаж, они остановились перед полированной дверью, за которой находилась, как гласила табличка, «Лаборатория практической психологии». Брюнет позвонил. Изнутри щелкнул замок, брюнет толкнул дверь, они вошли и очутились в комнате ожидания с добротными креслами, круглым темного стекла столом и хорошо отделанными стенами. Прихожая процветающего нотариуса. Брюнет усадил Бутова в кресло, а сам исчез за другими дверями. Некоторое время Бутов ждал, оглядывая комнату, но ничего необычного, кроме журнала «Космополитен» в трех экземплярах на столике, не заметил, а тут и брюнет вернулся. За ним следовал мужчина в белом, хорошо сидящем халате и в аккуратной белой шапочке. Рядом с ним брюнет выглядел помятым коммивояжером. Бутов встал, и с ним поздоровались.

— Это наш специалист, — представил брюнет, и они, пытаясь улыбаться, еще раз кивнули друг другу.

— Я вас оставляю. Надеюсь, вам понравится! — обратился к Бутову брюнет и, мелькнув потертыми джинсами, оставил их одних.

2

— Прошу в кабинет, — пригласил специалист, пропуская Бутова вперед. В кабинете указал на мягкое черное сидение у стола: — Прошу садиться.

Бутов сел. Специалист устроился за столом напротив, поставил на него локти и, сцепив пальцы, принялся делать ими движения, будто намыливал. Белая шапочка скрывала большую часть черных волос, но, судя по вискам, был он аккуратно подстрижен. Лицо гладкое, бесстрастное, без возраста.

— Что ж, давайте знакомиться, — опустив на стол руки с крепкими ногтями, уставился он на Бутова: — Меня зовут Альберт Иванович. Вы, если хотите, можете не представляться. Здесь это не имеет значения.

— Нет, почему же, мне скрывать нечего! — воспротивился Бутов. — Андрей Ильич, специалист по электронному оборудованию!

— Вот и прекрасно, — кивнул специалист по практической психологии. — Как я понимаю, Денис объяснил вам в двух словах о чем идет речь.

— Да, очень приблизительно.

— И вас это заинтересовало…

— Да, но хотелось бы подробностей.

— Разумеется! В сущности, все просто: мы снимем вашу психогенограмму, и вы узнаете весь спектр вашего внутреннего Я, ваши генетические и приобретенные установки, ваш внутренний потенциал и ваши ресурсы и, исходя их этого, сможете реализовывать наиболее рациональную модель поведения. Я понятно объясняю?

— А почему вы решили, что я этого не знаю без этой вашей граммы?

— Видите ли, наш внутренний взор в гораздо большей степени, чем внешний подвержен астигматизму. Это когда рядом с нормальным зрением уживаются близорукость и дальнозоркость, только внутренние, так сказать. Представьте, что вы смотрите одним глазом одновременно в увеличительную и удаляющую части бинокля и к этому добавляете ваш нормальный глаз. Как вы думаете, легко вам будет соединить все это в единую картину? На самом деле такое смешение мешает нам разглядеть внутри себя многие вещи и заставляет толковать их превратно. Наша методика и аппаратура как раз и позволяют дать истинную оценку всему тому, что ранее определялось на глазок.

Голос специалиста журчал, как негромкая струя из кухонного крана. С привычным терпением к здоровому идиотизму собеседника он излагал и смотрел на Бутова без всякой надежды убедить, о чем говорили его безжизненные руки на столе.

— И если вы согласитесь на эксперимент, который на самом деле даже не эксперимент, а теперь уже прочная медицинская практика, то не исключено, что сможете узнать о себе такое, о чем даже не догадывались.

— Например?

— Например, может оказаться, что в вас скрывается гениальный художник, а вы этого не знаете.

— Не дай бог! — воскликнул Бутов, припомнив заросшее лицо знакомого художника, всего лишь способного, но походить на которого он не желал бы ни за что на свете.

— Давайте не будем опережать события. Сначала я хотел бы знать, согласны ли вы на процедуру.

— Что ж, раз такое дело, я хотел бы знать есть ли у вас все необходимые документы для проведения таких опытов, — сказал Бутов, не желая выглядеть простачком.

— А как же иначе, — будто только и ждал этого вопроса специалист. Он выдвинул ящик стола и достал кипу бумаг. — Вот здесь свидетельство о нашей регистрации, это патенты и сертификаты на аппаратуру, это разрешение на частную практику, это документы на методику, это техдокументация, это заключение независимой экспертизы, это отзывы коллег из Академии медицинских наук…

Бутов пробежал глазами по бумагам, ничего не понял, но увидел важные печати. Их количество убедило его окончательно, и он сказал:

— Хорошо, согласен.

— Тогда прошу со мной, — тут же встал специалист. Бутов за ним.

Выйдя из кабинета, они прошли по коридору и остановились у неприметной двери. За ней оказалась комната, посреди нее кресло вроде зубоврачебного, рядом с креслом стойка с аппаратурой, оплетенной проводами и шлангами. Навстречу им из-за стола выступила стройная девушка в халатике, ниже которого сверкали капроновые коленки, а выше — грешный взор.

— Юлечка, это Андрей Ильич. Позаботьтесь, пожалуйста, — сказал ей специалист. Потом к Бутову: — Юлечка вам объяснит, что дальше.

И удалился.

— Присаживайтесь, — пропела Юлечка.

Бутов сел, поерзал и откинулся в кресле, вжав голову в подголовник, затылок в подзатыльник, а локти в подлокотники. Хотел пошутить, но Юлечка уже надвигала на его глаза что-то вроде маски для подводного плавания. Приладила, спросила — хорошо ли, а что должно быть хорошо — не сказала. Поудобнее приладив верхнюю губу к нижнему краю маски, Бутов спросил:

— Что мне надо делать?

— Все просто: когда я скажу — держите глаза открытыми. Будет небольшая вспышка, не пугайтесь, — ответила Юлечка.

С минуту она копалась где-то рядом и, наконец, произнесла:

— Приготовились…

Бутов растопырил глаза — туда полыхнуло. Он едва сдержался, чтобы не зажмуриться и вцепился в подлокотники.

— Все, — сказала Юлечка и отвела маску.

Бутов захлопал глазами, прогоняя зеленое затмение.

— Ничего, сейчас пройдет, — ободрила его Юлечка, пересадила в обычное кресло и велела ждать.

Минут через десять, прихватив двумя пальчиками тонкую папочку, она подхватила его и повела к специалисту. Вернув его вместе с папочкой, Юлечка махнула по нему, как тряпкой по пыли, цыганским глазом и исчезла.

— Ну-с, что там у нас… — обласкав Бутова взглядом, замурлыкал специалист, открывая себя с новой, человеческой стороны. Он стал изучать вложенные в папку листы, модулируя в легкомысленную мелодию фразу «хе-хе-хе-хе-хе-хе-хе» с ударением через слог, начиная с первого. Перевернув и отложив пару листочков, он перешел на «ху-ху-ху», отложив еще пару — на «ха-ха-ха», потом на «хо-хо-хо», и, наконец, растеряв легкомыслие, закончил «о-хо-хо». Вернув листы на место, он закрыл папку, положил руки сверху и уставился на Бутова с самым сочувственным видом.

— Что, что там? — заерзал тот.

— Нет, нет, все нормально, — успокоил спец и, помолчав, добавил: — Почти все.

— А что не так, что не так, доктор? — дрогнуло самообладание Бутова, произведя специалиста в доктора. Тот, не торопясь с ответом, принялся барабанить пальцами по папке.

— Вы кошек в детстве мучили? — вдруг спросил спец.

— Чего, чего? — опешил Бутов.

— Вы кошек в детстве мучили? — тем же тоном повторил док.

— Еще чего! — оскорбился Бутов.

— А должны были, — с расстановкой сказал специалист.

— Да не было этого! — возмутился Бутов.

— Ну, хорошо, не было, так не было…

— А в чем дело? Почему вы об этом спросили?

— Не волнуйтесь! Все нормально! — громко, с расстановкой сказал специалист и прихлопнул папку ладонью. — Все нормально! Вы хороший семьянин и любите детей.

— Но это я и без вас знаю! — не выдержал Бутов. — Вы мне скажите то, чего я не знаю, если вам есть, что сказать! Иначе к чему все эти ваши фокусы!

— Извольте. Скажу, если хотите, — отвечал спец и, доведя Бутова умелой паузой до высшей степени внимания, внушительно произнес, делая ударения, словно притопывая: — Вы хороший семьянин, Андрей Ильич, и любите детей, но… вам не следует держать в руках колющие и режущие предметы более сорока пяти секунд, иначе…

— Что — иначе?

–…Иначе повышенная возбудимость, чрезвычайно низкий уровень самоконтроля и наследственная предрасположенность приведут к неприятностям.

— Каким неприятностям?

— Вы можете кого-нибудь убить. Вы — потенциальный убийца, мой дорогой.

— Вот это новость! — начал Бутов и запнулся, потому что дальше говорить было нечего. — Вот это новость…

Голос его съехал, как поезд под откос, и там застрял.

— Ну, ну, дорогой мой, не волнуйтесь, не волнуйтесь! — захлопотал спец. — Все в ваших руках! Ведь сказано же — кто предупрежден, тот вооружен. Вот вы теперь во всеоружии.

— Послушайте, как вас… Извините, забыл имя-отчество… — опомнился Бутов.

— Альберт Иванович.

— Да, именно! Так вот скажите, Альберт Иванович, какого такого, извиняюсь, хрена я должен вам верить?

— Вы правы, вы вовсе не обязаны мне верить. Вы должны верить современной технике.

— Вы говорите это мне, электронщику?

— Именно!

— Ну, знаете ли!

— Прошу вас, Андрей Ильич, успокойтесь и послушайте, что я вам скажу, — внушительно заговорил специалист. — Во-первых, потенциальный убийца — это еще не реальный убийца. Все дело в той грани, которая их разделяет…

— Послушайте и вы меня, Альберт Иванович! Вы слишком упорно настаиваете на том, чего я никогда не способен сделать!

— Да? А вот это мы можем проверить! — сказал Альберт Иванович и направил на Бутова остановившийся взгляд.

— Что проверить? — опешил Бутов.

— Сможете вы убить или нет.

— Каким таким образом? — вконец растерялся Бутов.

— Самым настоящим! Вот прямо сейчас и проверим. Хотите?

— Интересно, как вы себе это представляете?

— Идемте со мной.

— Куда еще?

— Да не волнуйтесь вы так! Идемте!

3

Специалист встал. Бутов помедлил и тоже встал. Они снова вышли в коридор, прошли до конца, вышли на лестницу через другую дверь, спустились на первый этаж, а затем в подвал. Сухой, чистый, хорошо освещенный подвал, сводчатые потолки. Они шли по нему, и Бутову все время хотелось пригнуть голову. Наконец дошли до железной двери, специалист нажал на кнопку звонка, им открыли.

— У себя? — спросил спец.

— Да, — ответил человек в камуфляже, пропуская их дальше.

Голоса звучали будто из-под стеганого одеяла.

«Что я делаю? Куда я иду? Зачем?» — подумал Бутов, страдая от безволия, и услышал, как позади него металлическая дверь вошла в объятия проема, слившись с ним звонким поцелуем защелки.

— Куда вы меня, все-таки, ведете? — не скрывая беспокойства, спросил он.

— Убивать! — повернул к нему веселое лицо Альберт Иванович.

Бутов остановился, а спец, не переставая улыбаться, потянулся к нему рукой:

— Не вас, не вас! Плохого человека идем убивать! — и подхватил Бутова под руку, словно опасаясь, что тот попытается бежать. — Да не волнуйтесь вы так! В конце концов, это всего лишь эксперимент!

Только сейчас Бутов заметил, что его халат и шапочка отливаются искусственным светом, придавая его наряду некий новый дьявольский шик.

В следующую дверь звонить не пришлось, Альберт Иванович открыл ее сам, нажав вниз банальную ручку, которой с таким же успехом могла быть снабжена, например, дверь ванной. Он пропустил Бутова вперед и зашел следом. От яркого света Бутов прищурился. Дикое зрелище открылось ему.

Длинная, метров в десять часть подвала была оборудована под тир. В двух шагах от входной двери барьер перегораживал проход, на дальней стене — мишени людских силуэтов. Мертвый свет, неподвижный воздух — помещение повышенной опасности. Место, где совершенствуют навыки убийства. Репетиционная смерти. Он знает, он стрелял, он офицер запаса. Только дикость заключалась в другом: за барьером, посередине дистанции, на стуле лицом к ним сидел обмотанный веревкой человек с заклеенным серебристой лентой ртом. Сидел, не шевелясь, опустив черную голову. Бутов застыл на месте.

— Пришли, — сообщил Альберт Иванович, прикрыл дверь и подтолкнул Бутова к барьеру. Тот уперся в барьер, не сводя глаз с опутанного человека.

— Итак, вот наш объект, — тут же приступил к делу Альберт Иванович. — Ваша задача — убить его по истечении сорока пяти секунд. Можно раньше.

Позади них скрипнула дверь. Бутов непроизвольно обернулся. Через порог переступил человек в камуфляже и протянул Альберту Ивановичу пистолет с коричневой ручкой. Спец поблагодарил, человек в камуфляже исчез.

— Итак, повторяю: ваша задача — выстрелить в объект из этого пистолета по истечении указанного времени.

— Послушайте, — хрипло сказал Бутов, — я не хочу в этом участвовать.

— В чем — в этом?

— В убийстве!

— И не участвуйте, если не хотите! — обрадовался Альберт Иванович. — Давайте сформулируем задачу по-другому: вам нужно, наведя пистолет на объект, продержаться сорок пять секунд, чтобы тем самым довести эксперимент до логического конца. Но вы можете завершить его раньше путем нажатия на спуск. Все понятно?

«Черт, черт… Что же это такое, а? Чего они от меня хотят? Кто они, эти люди из Лаборатории? Чего добиваются?»

— Ну же, Андрей Ильич! — протягивал Бутову пистолет Альберт Иванович. — Проверьте теорию! В конце концов, вы же мужчина!

— Я не буду стрелять в невинного человека. Делайте со мной, что хотите — не буду!

— А кто вам сказал, что он невиновен? Считайте, что он виновен! И очень виновен, иначе бы он здесь не оказался. Считайте его вашим злейшим врагом, если вам так удобнее. Кстати, для вашего спокойствия наденьте эти перчатки, чтобы не оставлять отпечатков пальцев.

Он положил пистолет на широкую полку барьера, пошарил под ней, извлек оттуда белые нитяные перчатки и протянул Бутову. Все происходило, как в дурном сне.

«Ну, блин, и влип! Сходил, называется за книжкой, пропади она пропадом! — проскрипел Бутов зубами и взглянул на привязанного. Тот, неудобно скособочившись, сидел опустив голову. — Черт, подергался бы, что ли! Нельзя же так покорно!» — вскинулась внутри него неприязнь, не желая замечать собственное безволие.

«Ладно, я сыграю в твою игру! — решился он вдруг, глядя на протянутые перчатки. — Я докажу тебе, что ты и твоя техника с методикой — дерьмо! Сорок пять секунд — не срок. Главное — думать в это время о чем-нибудь постороннем. Считать это типа шутки. Типа проверки на вшивость. Как в армии. Только, что ты потом со мной сделаешь, если проиграешь… Черт, и зачем я только согласился…»

Надев перчатки, Бутов повернулся к барьеру и взял пистолет. Громогласная вещь удобно улеглась в руке и затаилась. Альберт Иванович сказал:

— Вы можете держать оружие двумя руками, если желаете. Не забудьте снять с предохранителя. Умеете?

— Уж как-нибудь.

— Когда будете готовы — скажите. Я начну отсчет. Лучше целиться в сердце.

Бутов спустил предохранитель, набрал побольше воздуха, медленно поднял пистолет и прицелился в голову несчастного. Мушка дрожала. Тут же всплыли воспоминания о том, что бывает после того, как нажмешь на курок — дуэт ручного грома и хлесткого бича — баса и тенора детонации, неистовый ураган освобожденного звука, успевающего за следующую после выстрела секунду тридцать раз обернуться туда-сюда, тридцать раз удариться в уши, родить в них тонкое пение, запутаться в собственном эхе и растаять в дрожащем воздухе, освободив место для запаха пороха. Вот что бывает после выстрела.

Бутов перевел пистолет на грудь человека и сказал, не поворачивая головы:

— Готов.

— Начали! — подхватил Альберт Иванович. — Один, два, три…

«Вот хрен тебе, а не один, два, три… Ишь, чего захотел… Не боѝсь, браток, не обижу… Не знаю, кто ты на самом деле, да мне и плевать…»

— Восемь, девять, десять…

«Надо было сразу отказаться… Зачем я взял пистолет… это ведь только отсрочка… Ну, не выстрелю я, ну, отпустят они меня, а если я пойду и заявлю, что тогда? Дичь какая-то…»

— Двадцать один, двадцать два, двадцать три…

«Хрен тебе, а не двадцать три… А тяжелая штука, оказывается, если долго целиться… Никогда не целился в живого человека. Странное ощущение. Ужас…»

— Тридцать, тридцать один, тридцать два…

«А в кого бы я мог выстрелить по-настоящему? В начальника? Нет, нормальный мужик… На работе все нормальные… Правда, есть один, пять лет назад меня обидел…»

— Тридцать девять, сорок, сорок один…

«Сорок два, сорок три, сорок четыре, СОРОК ПЯТЬ! ВСЁ! ХРЕН ТЕБЕ!..»

Только почему он не опускает пистолет? Почему продолжает целиться?

— Сорок семь, сорок восемь…

Человек на стуле вдруг вскинул голову, замычал и задергался из стороны в сторону. Плохо понимая, зачем он это делает, Бутов ловил в прицел его ускользающую грудь, а человек уворачивался, и Бутов начал злиться.

— Пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь…

Вдруг человек запрокинул голову, выгнулся и застыл. В следующее мгновение его сердце оказалось у Бутова на мушке, с ним что-то случилось, и он нажал на спуск. И тут же вжал голову, ожидая грохота выстрела. Но вместо выстрела одновременно с бессильным щелчком прозвучало:

— Шестьдесят! Что и требовалось доказать.

Продолжая держать пистолет в вытянутой руке, Бутов повернул к Альберту Ивановичу растерянное лицо. Дьявол улыбался.

— Но… — произнес Бутов, медленно опуская руку.

— Что и требовалось доказать, — обернувшись Альбертом Ивановичем, повторил дьявол, подхватывая пистолет из его руки. — Пойдемте.

Не глядя на человека по ту сторону барьера, Бутов медленно стянул перчатки. Альберт Иванович взял его под локоть и увлек из тира за собой. На ходу передал пистолет человеку в камуфляже и повлек Бутова дальше, цепко держа под руку. Бутов следовал рядом с ним на вялых ногах, сгорбившись и не поднимая глаз.

— Но я не хотел… — сказал он, перед тем, как они покинули подвал.

— Верю, верю. Сейчас вернемся и все обсудим, — отвечал Альберт Иванович.

Они поднялись по лестнице и вернулись в кабинет. Альберт Иванович молча указал Бутову на стул. Некоторое время они сидели в тишине, затем хозяин кабинета сказал:

— Я должен извиниться перед вами, уважаемый Андрей Ильич, за небольшую мистификацию.

— Какую… — безразличным голосом откликнулся Бутов, не поднимая головы.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Ч Е Р Т А

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Черта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я