Тень за правым плечом

Александр Соболев, 2022

В антикварном магазине Вены обнаружена рукопись – мемуары неизвестного лица, проживавшего в 1916 году в Вологодской губернии. Почти против воли автор записок оказывается вовлечен в череду тревожных и таинственных событий революционной поры. Каков будет выбор героини: слепота или зоркость, бескорыстие или овладение, помощь или пагуба? Впрочем, хитросплетения фабулы не заслоняют иные аспекты романа, по-новому трактующие вечные и одновременно животрепещущие темы: хрупкость существования, трагичность истории, вина и ответственность, достоинство личности и непредсказуемость судьбы. Александр Соболев – филолог, знаток и исследователь поэзии Серебряного века. Первый роман автора, «Грифоны охраняют лиру» (2021), заинтересованно встреченный критиками и читателями, вошел в короткий список премии Андрея Белого.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тень за правым плечом предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Лермонтов

© А. Л. Соболев, 2022

© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2022

© Издательство Ивана Лимбаха, 2022

Пролог

В ноябре позапрошлого года я был на конференции в Вене. Вернее, конференцией это можно было назвать лишь с определенной натяжкой, желая польстить или оправдать задним числом перерасход казенных денег, ассигнованных на командировку: в действительности добрейший профессор П., глава местного славянского отделения, пригласил пятнадцать-двадцать ученых из разных стран, сообразуясь, кажется, больше с личными симпатиями, нежели с интересами академической науки. Получилось на удивление славно и непривычно для занятий такого рода, как будто разом сняли все классические тяготы и обременения, поневоле сопровождающие любые ученые сисситии с симпосиями: не было здесь ни гулко хохочущих зубастых аспиранток в свитерах крупной вязки, ни потеющих студентов в пиджаках, ни густо накрашенной профессорши из дальнего богатого университета с непременной свитой соискателей теплого местечка, ни спортивных напористых доцентов, ни стыдного ажиотажа у столика с вином (красное закончилось, а последняя бутылка белого отставлена в сторону с завязшей в горлышке и сломанной пробкой: штопор унесли).

Напротив, все было на редкость по-домашнему, как в правильной патриархальной семье где-нибудь на итальянском юге, когда по радостному ли, печальному ли поводу съезжается родня со всего света: преуспевающие дядюшки откуда-нибудь с Манхэттена (чьи модные мешковатые костюмы так странно корреспондируют с аффектированной реакцией на громкие звуки), кузины из Брешии и Падуи, племянники из Стронголи и Умбриатико — и даже, под общие аплодисменты, в дверь старого семейного дома входит, опустив глаза, некогда изгнанный оттуда какой-нибудь Гвидо, с горя докатившийся аж до Гваделупы и там преуспевший, невзирая на противодействие китайских и филиппинских товарищей по ремеслу. Все это будет в ближайшие два дня пить, есть, перешептываться, изумляться, плакать и хохотать, делиться новостями, изображать взаимное неузнавание, продолжая пребывать во всепоглощающем чувстве неизменной семейной общности. Что-то в этом роде иногда (очень редко) удается пережить и в профессиональном смысле: как и старое разветвленное семейство, нас объединяет свой язык и свои предания, чуждые, смешные и непонятные профану, который вздумал бы нас изучать — проникнуть в наш цех не так-то просто, а быть извергнутым из него почти невозможно. Но, конечно, за всеми этими необязательными деталями проступает вполне очевидная и по-настоящему важная вещь: мы, вслух говоря, стареем вместе, что роднит похлеще подлинно кровных уз.

Всматриваясь в славные лица драгоценных коллег, я с каким-то сердечным покалыванием вспоминал обстоятельства наших знакомств: той, когда мы впервые увиделись, было двадцать семь, а тому сорок (и он казался нам могучим седобородым патриархом); на этого подвижного старца с ясными голубыми глазами я лет тридцать назад крепко разозлился за сказанное некстати острое словцо; а эту ладную даму, с увлечением показывающую фотографии внуков на экране планшета, я помню застенчивой барышней с легким нервным тиком (придававшим ей, между прочим, особенное очарование) и привычкой всегда, на любую встречу, приходить на полчаса раньше, погружая пунктуального визави в глубокую неловкость.

Научная часть конференции была практически безупречна. Камерная атмосфера, как оказалось, чрезвычайно способствовала гладкости: никто не заикался, не выклянчивал у ведущего лишних пяти минут; не было ни шума в зале, ни перепалки после докладов. Впрочем, и программа была построена так, чтобы участники не слишком утруждались: два доклада с утра — и завтрак, еще три — и обед, еще два — и пора уже честь знать. Общей миролюбивой расслабленности способствовала и атмосфера, сгустившаяся за каменными стенами славянского отделения: в Вене уже вовсю шли приготовления к Рождеству. Город этот странно сочетает немецкую обстоятельность с какой-то шоколадной легковесностью, из-за чего любое преддверие праздников, не говоря про сами рождественские дни, приобретает характер тотальный, если не тоталитарный: хочешь или не хочешь, сообщает тебе Вена, а изволь веселиться, а то худо будет. В принципе, суровость эта напускная, как часто бывает в Австрии, иначе жизнь для человека мало-мальски чувствительного была бы тут невыносимой: разросшиеся дворцы, чудовищные бульвары, гипертрофированные соборы — но все это как-то немного понарошку, вроде батального полотна во всю стену, с киверами, штыками, хоругвями, ядрами и прочей героической атрибутикой, в самом углу которого пририсована маленькая беленькая собачка. Я разглядывал эту картину в Музее истории искусств, особенно, конечно, радуясь собачке: я и вообще к ним неравнодушен, а тем паче в музеях, где они (вернее, их изображения) регулярно приходят мне на помощь.

Программа конференции в этот день была совсем неутомительной даже по снисходительным здешним меркам: с утра мы должны были выслушать два или три доклада, после чего предполагался общий обед. Судя по серьезности, с которой в Австрии относятся к еде, ожидало нас нечто вполне лукулловой утонченности и гомерических масштабов: по крайней мере, опытные участники, не раз пользовавшиеся здешним гостеприимством, говорили о будущей трапезе с особенным загадочным видом. Обед был по подписке — и тут, когда расторопный аспирант, ведавший организационной частью (и несколько дней назад трогательно взволновавшийся из-за сообщения, что я не буду ждать встречающих и сам доберусь из аэропорта до отеля), переспросил меня, я сказал, что на обед не приду, поскольку буду занят.

На самом деле никаких особенных занятий я на этот вечер не планировал, но, с одной стороны, за прошедшие дни скопилась некоторая усталость от постоянного пребывания среди людей, а с другой — раз уж я оказался в Вене, мне хотелось зайти в одну из здешних художественных галерей. Иного времени для этого не находилось: на следующий день с утра нужно было лететь в Москву. Поэтому я решил сразу после дневной сессии забежать в гостиницу, оставить там рюкзак с ноутбуком и налегке поехать в какой-нибудь из центральных музеев, где и провести два-три часа; после чего можно было бы перекусить в ближайшем кафе, выпить для сна и пищеварения рюмочку местного крепкого напитка и спокойно возвращаться домой. Примерно так все и вышло: на метро я добрался до музея, купил красивый цветастый билет и вошел внутрь. Из-за нелепого устройства головы полноценно и вдумчиво я могу разглядеть десяток-другой картин: дальше взгляд начинает скользить по ним, будучи не в силах справиться с обилием впечатлений. Подозреваю, что я такой не один — но при этом кураторы (или как там называются те особенные люди, которые ведают развеской в музеях, галереях и аукционных домах) как будто специально вешают поближе ко входу вещи совершенно незамысловатые, приберегая шедевры для глубинных залов.

Почему так делают в аукционных каталогах, я как раз понимаю: чтобы основная часть публики досидела до конца, когда будут разыгрываться ударные лоты. В школьные годы нас однажды повели на экскурсию по кондитерской фабрике: не понимающие детей и не умеющие с ними обращаться экскурсоводы сопровождали это каким-то постыдным сюсюканьем, заставляющим даже сейчас, несколько десятилетий спустя, ретроспективно чувствовать смущение. Впрочем, в мякоти этих несмешных шуток было скрыто острое жало: нас, на секунду посерьезнев, строго предупредили, что мы можем съедать из тамошних образцов все, что душе угодно, но вот в карманах (а равно и в прочих емкостях, исключая внутренние полости организма) выносить ничего нельзя. Главная взрослая подлость заключалась в том, что нас вели по фабрике, начиная с цехов малоинтересного мармелада и банальной пастилы — и к моменту, когда мы подошли к сокровенному шоколаду, все были уже полностью и даже избыточно сыты.

Что-то в этом роде практикуют и крупнейшие музеи мира: впрочем, поднаторев, я нашел против этого собственный прием. Как только, пройдя первые два-три музейных зала, я чувствую, что новым впечатлениям деваться уже некуда, я начинаю проглядывать висящие вокруг картины с единственной целью — отыскать на них изображения собак. Между прочим, старые мастера (которые мне по преимуществу и любопытны) запечатлели их в огромных количествах, так что дело это оказывается азартным и плодотворным. Я нахожу очередную собачку, разглядываю ее, фотографирую крупным планом, обязательно сняв рядом с ней и табличку-экспликацию, после чего, поглощенный поиском, продолжаю свой путь, пока не добреду наконец до какого-нибудь Рубенса (на мой взгляд — дутая величина) или Веласкеса (совсем другое дело) с очистившимся сознанием и незамутненным взором.

Так было и в этот раз: пройдя первый зал, я почувствовал знакомые симптомы. Интересно, кстати, почему лесом или горами можно любоваться бесконечно, нисколько не наскучив зрелищем, а вот рассматривать картины, вроде бы не в пример более разнообразные, надоедает уже через полчаса? В общем, не успев отвести глаз от ранненемецких портретов, хмуро на меня уставившихся из своих золоченых рам, я почувствовал, что пора заняться собачками, — и медленно побрел вдоль стен. Вскоре, сразу по миновании портретной галереи, они начали обнаруживаться: в основном, в угоду тевтонскому незамысловатому юмору, грызущиеся под столом из-за костей, но не только. И вот примерно на десятой собаке (в погоне за которой мне пришлось миновать три-четыре зала) меня настиг телефонный звонок.

Почему-то в нынешней жизни стало очень много мусора. Если сто или двести лет назад вы обнаруживали в почтовом ящике письмо, то почти всегда оно было адресовано лично вам: при этом оно могло содержать дурные вести или представлять собой роковую повестку, но почти никогда оно не было направленным по ошибке. В телефонной трубке обнаруживался неожиданный и смелый, но при этом несомненно знакомый голос — а если он и был незнаком, то все равно абонент разыскивал лично вас. Сейчас, если у вас в кармане раздается звонок, то почти наверняка это неизвестный хочет выманить часть ваших денег, но в крайнем случае удовлетворится тем, что заставит бездарно потратить две-три минуты вашей короткой печальной жизни. Я посмотрел на экран: номер был незнакомый, с каким-то европейским кодом. Удивительно, кстати, сколько мы за последние десятилетия позабыли того, что знали: вот, например, телефонные номера. Покуда они не утратили актуальность, я знал наизусть, наверное, полсотни — друзей, иных знакомых, присутственных мест, да и еще какие-то случайные, но врезавшиеся в память. При этом мой-то результат довольно средненький: существовали люди, помнившие по нескольку сотен номеров, — и куда, спрашивается, делись все эти умения? Освободив существенный участок мозга от необходимости запоминать вереницы семизначных чисел, стали ли мы умнее или спокойнее? Вопрос риторический, тем более что на смену телефонным номерам пришли пароли, которые тоже нужно запоминать, — и, более того, если забытый телефон грозил нам секундным неудобством (достань записную книжку, да и освежи его в памяти), то утрата пароля, особенно одного из ключевых, обещает куда более значительные неприятности. Характерно, что любой нелепый интернет-магазин, куда ты заходишь единожды в жизни, чтобы заказать, например, гуманную мышеловку (которая не перебьет хребет несчастной любительнице дармового сыра, а ненадолго заточит ее, хватающуюся лапкой за сердце, в комфортабельную клетку), обязательно требует десятизначного хитроумного пароля, который изволь сохранить на случай следующего визита.

Разделяя в полной мере эту всемирную забывчивость, телефонов я не помню и международных кодов тоже — кроме России и Германии. Первая мысль была, что мои конференционные товарищи, огорчившись открывшимся зиянием за пиршественным столом, решили переспросить, не присоединюсь ли я к ним; вторая (паникер, выглядывающий из-за плеча сиротки, если принять концепцию множественных личностей) — что я перепутал день выезда и портье звонит, чтобы выяснить, когда я, доннерветтер, освобожу наконец комнату. Говорят, что время сна настолько отличается от реального, что за несколько наших секунд там можно прожить целую жизнь: не знаю, но за время, пока звонит телефон, человек определенного склада может уйму всего передумать. Пока мне в голову приходили все эти соображения (не исключая, между прочим, и последнего), я держал его в руках, разглядывая экран: звук у меня обычно отключен, так что аппарат лишь содрогался в пароксизмах ярости. На седьмом или восьмом спазме он вдруг, мигнув экраном, отключился вовсе — не только прекратив тщетный звонок анонима, но и превратившись прямо в моих руках в легкий кусок серебристого металла и прочного, хотя и поцарапанного жизнью, стекла.

В человеческой культуре, в одном из бесконечных ее извивов и щупалец, живет устойчивый сюжет о точке уязвимости. Думаю, бо́льшая часть моих сверстников не раз слышали о том, что на человеческой шее есть особенное место, где одна из питающих мозг артерий (sic!) выходит совсем близко к поверхности, так что даже легкое, буквально воздушное нажатие на нее непременно приведет к мгновенной смерти. Иногда к этому прилагался рассказ, явно рожденный, судя по антуражу, в мрачном советском подсознании: про драку в очереди (sic!), во время которой один из участвующих так неловко отпихнул свою конкурентку, что угодил точно в это роковое место, из-за чего она немедленно скончалась. Почему-то, по странной прихоти ассоциаций, при этом рассказе мне вспоминались ряды тушенки в жестяных банках, на этикетках которых была изображена свинья, причем в иконографии траурных портретов, в особенной овальной мемориальной рамке, даром что шеи у нее на портрете вовсе не было.

Другим участником подобного, на этот раз уже не мифологического, казуса оказался в свое время я сам. Будучи ребенком, я любил играть с исполинской стеклянной вазой или тарелкой для фруктов… по крайней мере, с чем-то настолько устойчивым и безопасным, что родители без тени боязни мне ее доверяли. И вот в какой-то момент я, постукивая по ней карандашиком (уж не знаю, что мне мерещилось тогда сквозь розовую дымку младенчества — соло на барабанах?), попал в такое чувствительное место, что она с легким треском облегчения рассыпалась в стеклянную пыль. Сам я этого, конечно, не помню, но мама мне несколько раз пересказывала всю сцену: со временем я мысленно дал свои цвета и положения тогдашним предметам, но покойная ваза (или тарелка) так и осталась в тумане. С появлением компьютеров эти уязвимости вышли, так сказать, на всенародные очи: всякому случалось, набрав что-то на первый взгляд вполне невинное, увидеть вдруг перед собой синий экран, внятно сигнализирующий о том, что работа сегодняшнего дня (и это еще в лучшем случае) пошла прахом. Неудивительно, что нечто подобное определенные звонки способны сделать и с телефоном — либо собственной комбинацией входящих электронов, либо создав резонанс с какими-то внутренними обстоятельствами, как, например, в данном случае. Вероятно, объединение просмотренной страницы музея, загруженной карты Австрии и звонка с особенной комбинацией цифр (редкая, почти исчезающая вероятность!) обязано было привести к тотальной перегрузке аппарата.

Я попытался его включить: вотще, лишь мигала пиктограмма, свидетельствующая об отсутствии заряда. Здесь опять сказалась одна из нелепых примет сегодняшнего дня: последние двадцать лет силовые точки нашей жизни постепенно смещались в сторону телефона, в какой-то момент сделав его средоточием всей обыденной биографии любого из современников. Казалось бы, его временное выключение должно даровать несколько часов полной свободы, вручить что-то вроде шапки-невидимки из страшных сказок прошлого, сделать незаметным для врагов и друзей, позволив сконцентрироваться на окружающих шедеврах (я все еще был в Музее истории искусств). Какое там! Кошмары, один другого язвительнее, обстали меня: я мгновенно представил, как волнуются близкие, не дозвонившись мне; как я упускаю выгоднейшую сделку из-за того, что компаньон мой, зачарованный перспективами, но все-таки колеблющийся, не может получить моего согласия и контракт уплывает в другие руки; как что-то случается с детьми… Человеку вообще свойственно преувеличивать свое значение для окружающего мира: смириться с тем, что после собственного исключения из бытия все вокруг останется по-прежнему, довольно-таки непросто, но мысль эту нужно выносить в себе, как эмбрион, дав ей заматереть, — внезапным прозрением осознать это мудрено. В общем, все это обдумав (хотя, может быть, и не в таких выражениях), я попытался, наперекор порыву, еще походить по музею. Фотографировать собак мне больше было нечем, но мгновенная капитуляция под не слишком разящим ударом судьбы отдавала каким-то позором: как если бы Иов перешел к новому дискурсу немедленно после того, как у него, скажем, сломалась мотыга.

Настроения дальше разглядывать картины не было никакого, тем более что все как один портреты (я опять машинально убрел в зал каких-то кронпринцев и их базедовых суженых) поглядывали на меня насмешливо, демонстративно отводя глаза, когда я встречался с ними взглядом. Наконец, уговорив себя извлечь максимум удовольствия из неожиданной утраты, я кое-как сосредоточился на картинах и демонстративно просмотрел два или три зала: внимательно, неторопливо, тщательно читая этикетки на трех языках и вглядываясь в мазки, — здесь, между прочим, оказалась и живопись поинтереснее, в том числе и прекрасный Босх, как всегда охотно посмеивающийся над зрителем-дурачком. Существуют картины, которые действуют как стакан лимонада со льдом, выпитый в жаркий день: от них как-то на несколько секунд столбенеешь, после чего отправляешься дальше уже отчасти перезагруженный (как видно, тема издохшего телефона меня не отпускала). Так вышло и здесь: «Какого, собственно, черта, — сказал я себе, — если мне не хочется больше таскаться по музею, а хочется перекусить и двигаться домой — кто может мне это запретить?» Быстрыми шагами, чуть не вприпрыжку, я отправился вниз, по парадной лестнице, где группа аккуратных, по росту подобранных китайцев, прилежно внимала экскурсоводу; вызволил из гардероба плащ и вышел вон.

Уже стемнело. Есть городской пейзаж, который неизменно наводит на меня нестерпимую тоску: ночь, легкий дождь, мелкие лужи на тротуаре и красные огни стоп-сигналов, в них отражающиеся. Убери любой из этих компонентов (скажем, замени морось на ливень) — я только надвину капюшон и зашагаю дальше, но именно это сочетание почему-то для меня губительно: выйдя из музея, я немедленно увидел, как с грацией орнамента в калейдоскопе все эти фрагменты складываются воедино. Впрочем, помощь подоспела с неожиданной стороны: очень корпулентная, пышно одетая цыганка вышла мне наперерез из-за колонн музея и, заговорив по-немецки, попыталась взять меня за руку.

Необразованность, что бы нам ни говорили, редко оказывается доблестью, но в такие минуты поневоле благословляешь внутреннего Митрофанушку. Никаких иностранных языков (кроме оскорбительно суконного английского) я не знаю: впрочем, чтобы не обижать иноязычных собеседников, я обычно в ответ на непонятную мне реплику начинаю читать хорошее русское стихотворение (однажды это помогло мне усмирить весьма агрессивного боснийского таксиста). «Отдавай мне свои деньги, и побыстрее», — сказала цыганка (я уверен, что текст был другой, но смысл, если перескочить чрез несколько логических звеньев, без сомнения, этот). «Старик! Я слышал много раз, что ты меня от смерти спас», — отвечал я ей. Она, склонив по-птичьи голову, переспросила, знаю ли я по-немецки. В ответ я сообщил, что «напрасно в бешенстве порой я рвал какой-то там рукой». Беседа только начинала мне нравиться, тем более что удалось, кажется, отбиться от приступа хандры, но звуки, сладостные для уха каждого русского, пришлись моей собеседнице явно не по вкусу, так что она, не попрощавшись, повернулась и вскоре пропала между домами.

Сперва я подумал было двинуться за ней (один из многих инстинктов, гораздо сильнее руководящих нашим поведением, чем кажется), но мигом себя осадил, тем более что передо мной стояла незаурядная задача. Конечно, карта Вены (как и все прочее) была у меня в телефоне: сам я помнил лишь название улицы, на которой жил, и кое-как мог дотащиться туда от ближайшего метро. Таким образом, риск заблудиться в принципе отсутствовал: вдали виднелся знак станции подземки, спустившись в которую и слегка помудрив перед висящей схемой я без всяких затруднений должен был добраться домой. Но тут дух свободы, на меня снизошедший, предложил попробовать отыскать отель самостоятельно, дошагав по наитию до него пешком — как я бы это сделал сто или двести лет назад. Это показалось забавным: прямо сказать, до пересечения Антарктиды на собачьих упряжках такое приключение не дотягивало, но проверить свою географическую интуицию было интересно. Приблизительно представив направление, я свернул с хорошо освещенного проспекта в первый попавшийся переулок и быстро зашагал прочь.

Есть общее свойство, присущее всем городам монархического склада — Ницце, Стокгольму, нашему Санкт-Петербургу: отчего-то прохожих там хватает только на центральные улицы, а стоит отойти немного в сторону, как мгновенно оказываешься в блаженном одиночестве. Так получилось и здесь: за спиной у меня грохотали трамваи и слышался многоголосый шум, а в переулочке, по которому я шел, не было ни одной живой души. Дождь перестал; поздняя волглая листва кое-где лежала неаккуратными кучами на тротуарах и мостовой; отчего-то кругом светилось совсем немного окон, хотя был ранний вечер: может быть, впрочем, в этой части города преобладали офисы, мимикрировавшие под жилые дома. В недвижном воздухе висела странная взвесь запахов — немного от мокрой земли, немного от автомобильного выхлопа, легкая нотка свежевыпеченного хлеба (я вспомнил, что до сих пор не поужинал), потом что-то вроде цветочного аромата, уж совсем неожиданного для поздней осени. За углом обнаружился источник как минимум одного из одоратических компонентов: следующий переулок был полностью перекопан. За довольно хлипким ограждением видна была огромная, доходившая почти до окаймляющих его домов яма, от которой густо тянуло свежеразрытой землей (этот запах я принял за аромат опада); я поневоле задумался, какого рода городские работы могли потребовать такого масштаба разрушений. Яма не была похожа на те аккуратные траншеи, которые время от времени выкапывают, чтобы залатать прорвавшуюся трубу: отнюдь, это выглядело скорее как котлован будущего исполинского здания или, напротив, масштабный археологический раскоп (напоминая, между прочим, отчасти и о воронке, оставленной взорвавшейся от нетерпения авиабомбой). Я сунулся было в карман, чтобы осветить ее дно, но вовремя опомнился; стоявший тут же фонарь с делом не справлялся, доводя свет лишь до первых метров отверстия, явно уводившего глубже. Приглядевшись, я увидел, что с одной из сторон благодетельные копатели оставили-таки маленький проход, выложив его досками (на которых уже успели отпечататься глиняные следы моих предшественников — словно здесь только что промаршировал отряд големов). Аккуратно, придерживаясь за перила, я прошел по самому краю ямы: отчего-то внутреннее чувство недвусмысленно гнало меня дальше по переулку.

Сделав еще несколько шагов, я увидел витрину антикварного магазина: помнится, мне тогда же подумалось, что где-нибудь в Риме или Афинах, особенно столетней давности, соединение раскопок и лавки древностей отдавало бы здоровым практицизмом (заодно свидетельствуя об аутентичности товара). Впрочем, эта венская лавка, кажется, археологией брезговала, держась классического ассортимента: в витрине висело несколько гравюр с мрачными северными пейзажами (камни, скалы, водопады), ниспадающая драпировка прикрывала обязательный череп; перед ним, заодно навевая мысли о тщете учения, теснилось собрание сочинений Гёте, состоящее из какого-то немыслимого числа томов; стояла пара чернильниц с гусиными перьями; слева, укрепленные друг над другом, висели рисуночки с цветастыми попугаями, на мой взгляд, выполненные совсем безыскусной рукой, чуть не фломастерами.

Много лет собирая русские книги и рукописи, я непременно захожу в антикварные лавки по всему миру: вернее, заходил до последнего времени, пока еще в кое-каких забытых уголках удавалось обнаружить что-нибудь замечательное по этой части. С годами, впрочем, находок становилось все меньше, так что заглядывать в случайные магазины я не то чтобы перестал вовсе, но уже не стремился объезжать их сплошь, как бывало еще лет десять-пятнадцать назад.

Конечно, в этот я обязан был зайти: плох тот коллекционер, который, фигурально выражаясь, не готов подставить паруса под ветер судьбы. По счастью, он оказался открыт: дверь поддалась, и прозвенел колокольчик — обязательная принадлежность антикварных лавок по всей Европе, унаследованная с незапамятных времен, когда хозяин, отлучившийся на секунду в задние комнаты (где он обычно и проживал с семейством) успевал, заслышав звон, вернуться в торговое помещение, чтобы обслужить посетителя — или, напротив, сцапать его, выбегающего с второпях схваченным товаром. Сейчас, когда везде развешаны камеры, датчики и небось еще какие-нибудь сканеры сетчаток, этот анахронизм кажется излишним, но традиция больше всего бережет такого рода внешние детали, чтобы не слишком сокрушаться из-за того, что все остальное безвозвратно пропало.

Впрочем, этот хозяин ниоткуда не выбегал, а сидел себе за письменным столом в глубине зала, отчего-то укоризненно покачивая головой: только со второго взгляда я понял, что он в наушниках и, следовательно, вибрирует в такт неслышимой музыке. Лицо его показалось мне знакомым, но потребовалось еще одно, уже второе по счету, умственное усилие, чтобы сообразить, что он был похож — и, вероятно, сознательно культивировал это сходство — на Карла Маркса, только слегка потрепанного жизнью. Увидев, что я эту физиогномическую рифму опознал и отметил (не наговариваю ли я, впрочем, на самозванца: не так уж велика популяция тех, на кого эти характерные черты величественно таращились в детстве со всех сторон), он усмехнулся, снял наушники и поприветствовал меня по-английски: вероятно, что-то выдавало во мне иностранца. Я спросил, есть ли у него русские книги. «Нет». Переводы с русского? «Нет». Какие-нибудь путешествия по России? Он вылез из-за стола и, немного косолапя (вряд ли это было сознательным или тем паче инстинктивным оммажем нашему тотемному животному), углубился в свои стеллажи. Я не стал протискиваться за ним, чтобы мокрым плащом не задеть кожаные переплеты: щепетильность может быть и излишняя, но естественная для книжника. Через минуту он появился, бережно баюкая в руках двухтомник в малую осьмушку. Как я и предполагал, это была «Универсальная Россия» Шопина середины XIX века: книга славная, но отчего-то имеющаяся в каждом европейском антикварном — похоже, напечатали ее в свое время уж очень большим тиражом.

Вежливо отказавшись от Шопина, я попросил припомнить — может быть, есть что-то, связанное с любезным отечеством не прямо, а обиняками (как-то я эти обиняки промямлил по-английски): например, книги с русскими экслибрисами или что-то в этом роде. «О! — отвечал он задумчиво, сделавшись похожим на Карла Маркса, обнаружившего у себя в прихожей русскую делегацию, — сейчас, подождите», — и вновь нырнул в пыльные недра. Появился он оттуда, неся в руке пачку тетрадок, по виду школьных, причем почти современных. «Вот, русская вещь», — гордо сообщил Карл, нежно кладя их на прилавок. Тетрадки были пронумерованы; перебрав их, я отыскал первую и открыл. «Сегодня утромъ на углу Langegasse и Florianigasse…» — было написано аккуратным, как из прописей, русским почерком. Я ощутил как будто легкое дуновение воздуха: дело в том, что этот адрес не просто оказался хорошо мне знаком, а был, по сути, единственным известным мне венским адресом — именно там, на этом углу, располагалась моя гостиница (проверочное слово «Венеция», догадайтесь почему). Вероятно, переживаемое волнение как-то отразилось на моем лице, поскольку Карл уставился на меня встревоженно. «Сколько стоит?» — спросил я, стараясь казаться равнодушным. «Тысячу евро», — сообщил вождь мирового пролетариата, не моргнув глазом. Названная цена (сама по себе неоправданно нахальная) вернула меня в привычную психологическую колею, так что через полчаса ожесточенной торговли я вышел из магазина, обедневший на четыреста евро наличными (антикваров всего мира хруст архаичной купюры завораживает, как дудочка — крыс), но прижимая локтем манускрипт, ловко запеленутый Карлом в старорежимный крафт. Вероятно, если бы не дразнящая случайность с адресом, я был бы и поприжимистее, но долгий опыт собирательства подсказывал мне, что деньги эти потрачены не зря, — да и в любом случае неизвестные русские мемуары (а перелистав наскоро тетрадки, я понял, что речь именно о них) — не такая вещь, чтобы ею пренебрегать.

Как обычно бывает после удачной покупки, эндорфиновая волна, знакомая каждому коллекционеру, пронесла меня по оставшемуся пути без сучка и задоринки. В ближайшем же ресторане я прекрасно поужинал, подняв пару рюмок шнапса за здоровье всех австрийских антикваров, и особенно моего нового знакомого; дальше, повинуясь интуиции, вмиг добрался до отеля и, подключив телефон к зарядке (естественно, оказалось, что за все часы насильственного изъятия из обитаемой вселенной ни одна душа обо мне не вспомнила), погрузился в изучение тетрадок.

Странная это оказалась штука (в чем вскоре вы убедитесь сами): по прочтении первой ее трети я был убежден, что передо мной художественное произведение; потом мне стало казаться, что это странноватая и немного громоздкая мистификация; впрочем, ко второй половине, благодаря некоторым деталям, я пришел с убеждением, что текст предствляет собой сугубо правдивые исторические хроники, хотя и написанные несколько неуравновешенным лицом, — и, наконец, ближе к финалу я уже запутался настолько, что как-то отстранился от этого сочинения. В принципе, начиная с известной временной дистанции (которую я определил бы как среднюю продолжительность человеческой жизни) вопрос о реальности исторического лица делается для нас второстепенным — и даже напротив, если вдуматься, Анна Аркадьевна Каренина или Родион Романович Раскольников для нас отчетливее видны и живее ощущаемы, нежели какие-то скучные старики в вицмундирах, честно топтавшие землю и маравшие бумаги в тех же хронологических пределах. Особенно занятно бывает, когда одно и то же лицо предстает перед нами в обеих ипостасях: если сравнить, например, Наполеона в «Войне и мире» и Наполеона в записях его секретаря (забыл имя, да это и не важно), окажется, что живее, хотя и не в пример неприятнее, тот, что запечатлен суровым толстовским пером, а не тот, что отразился в жалостливо-подобострастных (ужасная смесь) записках его многотерпеливого вассала.

Это совсем не значит, что вопрос о подлинности встречающихся в нижеследующих записках имен не занимал меня вовсе. Вернувшись в Москву, я проверил несколько лиц по «памятным книжкам» Вологодской губернии: часть их действительно там были упомянуты, причем пребывали они именно на указанных должностях; с другой стороны, от некоторых не нашлось и следа. Это же касается и описываемых событий: так, например, всю историю с опростившимся эскулапом, великодушным медведем и нестреляющим ружьем я склонен считать совершеннейшей выдумкой — не знаю, возникшей на стадии сочинения мемуаров или просто передаваемой в описанной там среде. Ну и конечно, в полном тумане пребывает личность автора записок, что, впрочем, неудивительно: с одной стороны, кое-какие ее следы в официальных бумагах обязаны были остаться, но, с другой, сами время и место действия не располагали к тщательности — бывало, что и целые деревни, а то и городки пропадали неизвестно куда, что уж говорить об отдельном человеке. Личность эта, признаться, одно время интриговала меня чрезвычайно: дело, естественно, не в общей занимательности фабулы (хотя кое-кому она может показаться затянутой или примитивной), но скорее во всем складе характера, который по мере чтения и перечитывания как-то шершаво отзывался во мне чувством глубинного подобия. Вряд ли это стоит называть внутренним родством — мне знакомо это чувство и оно не таково: хотя интересно, что, например, изволит чувствовать внук знаменитости, читая опубликованные письма собственного дедушки. Мне кажется, даром что судить об этом я могу только вчуже, что нечто подобное ощущают по отношению друг к другу близнецы, хотя в этом случае (как и в других, касающихся человеческой психологии) мы не можем отличить действительную связь от результатов самовнушения. Но тогда получается, что моего близнеца не только украли в детстве цыгане (в широком, конечно, смысле, миро дэвел![1]), но цыгане с машиной времени, дав ему прожить собственную жизнь (небольшой фрагмент которой запечатлен в печатаемых ниже записках) за век до меня. Впрочем, не удивлюсь, если мы когда-нибудь встретимся.

Конечно, тщательнее всего я отнесся к проверке финального эпизода, который должен был, по замыслу автора, верифицировать или, напротив, поставить под сомнение его, так сказать, онтологический статус. Сделать это было не так-то просто: венские газеты за 1930-е годы представлены в московских книгохранилищах весьма скупо. С другой стороны, поручить это дело кому-нибудь еще было совершенно немыслимо. Пришлось за довольно значительную мзду заказать в одной из немецких библиотек полные цифровые копии номеров Wiener Zeitung, Die Presse и Kronen Zeitung, покрывающие нужные даты (предполагаемый день окончания рукописи и следующие два-три дня на всякий случай). Не зная немецкого, я потратил почти неделю, чтобы, используя достижения технической мысли, полностью перевести все заметки из разделов «Происшествий», не исключая и самых маленьких. Ничего походившего на нужные сведения там не нашлось — к тайному моему, признаться, облегчению.

Хотя я не слишком верю во всякую хиромантию с психографологией, в какой-то момент, исчерпав, так сказать, возможности посюсторонней эвристики, я отыскал профессионального специалиста по почеркам, представителя исчезающего племени. Привыкнув общаться с окружающим миром посредством электронной переписки, я попытался договориться с графологом о заочной консультации с безналичным гонораром: в результате он взбесился так, что отвечал мне сплошным капслоком, сообщив, в частности, что ему не только НЕОБХОДИМО ВИДЕТЬ НАЖИМ ПЕРА (не передаваемый сканером), но и ощущать саму «атмосферу, создаваемую ароматом бумаги» (sic). Все это немного попахивало шарлатанством, но я все-таки поехал к нему. Естественно, как это обычно бывает в таких случаях, он жил на другом конце Москвы, в одном из мерзких юго-восточных районов, построенных в 70-е годы, чтобы быстро расселить очередной трудовой резерв, срочно делегированный в столицу ради немедленного запуска свежевозведенного завода… С тех пор вечности жерло охотно пожрало и завод, и резерв, и все поколение трудяг с лучистыми глазами и мозолистыми руками, оставив лишь россыпь несимпатичных зданий — этакие коралловые рифы средней полосы, заселенные новыми обитателями.

Сообразно с профессией, я ожидал найти замшелого старичка, последнего человеческого игуанодонта, тщетно взывающего к мирозданию на берегу метеоритной воронки, — но, как это регулярно случается с нашими ожиданиями, полностью построенными на стереотипах, просчитался. Сейчас, освежая обстоятельства нашей встречи, почему-то полустершейся из памяти (хотя прошло-то буквально два-три месяца), я попытался было вспомнить, какой у него был дверной звонок. Между прочим, прежде впечатления от человека начинались не с прихожей, а значительно ранее: в деревне, само собой, с палисадника, а в городе — с обивки двери и мелодии звонка. Так вот, припоминая этот несчастный звонок (заливистая трель? деликатное треньканье? настойчивый зуммер, наводящий на мысль о будильнике, или, хуже того, школьном ревуне?), я осознал, что звонков-то мы теперь уже и не слышим: все победил домофон, дающий, впрочем, хозяину квартиры несколько лишних минут на подготовку к визиту.

Выйдя из лифта, я подумал, что встречающий меня юнец с дурной кожей и затейливо выстриженными патлами — внук игуанодонта: более того, пока я возился в прихожей, с отвращением втискиваясь в хозяйские затрепанные тапочки (была зима, так что московские лицемерные чистюли в полной мере практиковали варварский обычай насильственного переобувания), в голове моей наскоро сложился грубоватый сюжет с пропойцей-внучком, ждущим естественного пресечения графологической династии, чтобы выкинуть на помойку наследную библиотеку и завить горе веревочкой (к отложенному трепету соседей). Каково же было мое изумление, когда сам юнец и оказался графологом (и еще, поганец, усмехнулся, заметив и расшифровав мое замешательство), — так что игуанодонтом, как выяснилось, был я сам. Мы прошли в кабинет, обставленный не без уюта: оливковые бархатные шторы, царские жалованные грамоты с красными вислыми печатями в золотых рамах, здоровенный стол с зеленым сукном (весь заставленный компьютерами, сканерами, принтерами и еще какими-то неизвестными мне приборами; посередине стоял микроскоп) и несколько книжных шкафов. Стыдно вспомнить: чтобы скрыть замешательство, я попытался начать какую-то нелепую светскую беседу, что-то вроде «ну и погодка нынче» (даром что всегда был непримиримым врагом всех этих хронофагических рудиментов псевдовежливости), но быстро был деловитым невежей прерван: усевшись за свой монументальный стол и жестом предложив мне занять легкомысленно вертлявое офисное кресло, причалившее к его дальнему углу, он другим, но столь же властным жестом потребовал рукопись.

И без того ощущая себя не в своей тарелке (выражение, отдающее чем-то из быта каннибалов), я собрался заартачиться, но это было бы, конечно, еще глупее, чем сам визит к почерковеду. В самом деле, подумал я мрачно, в иерархии шарлатанов-разгадчиков графология стоит где-то на уровне гипноза, а дальше уже следуют экстрасенсы: отчего-то эта мысль меня порадовала. Из рюкзака (на котором дотаивали самоубийственно легкомысленные снежинки) я достал пластиковый пакет, из него папку со старорежимной надписью «Дело» (специально подобрал такую), из него — тетрадку, извлеченную из середины стопки. Отправляясь сюда, я нуждался в информации, но не был готов сам ею делиться, поэтому довольно долго выбирал фрагмент поскучнее — и даже, честно говоря, собирался вырвать для анализа один-единственный листок, но пожалел манускрипт.

Я протянул ему тетрадку, он как-то небрежно схватил ее своими лапищами и швырнул на стол. Впрочем, последующими действиями он себя отчасти реабилитировал: сперва несколько секунд просто изучающе на нее глядел, потом, уже не в пример аккуратнее, взял обеими руками и несколько раз повернул, осмотрев со всех сторон. Снова положил на стол, теперь уже прямо перед собой. Потом наклонился и понюхал ее, шумно втянув воздух (тут я почему-то успокоился и стал наблюдать более отстраненно). Перевернул спинкой вверх и снова на нее уставился (между прочим, смотреть там было не на что — просто голубоватая плотная обложечная бумага). Опять перевернул, развернул посередине и поразглядывал скрепки (смешно сказать, но я, отнюдь не будучи графологом, тоже проделывал все эти операции, только, может быть, не с таким самоуверенным видом — и хорошо помнил, что скрепок там две, верхняя со следами ржавчины, которые перешли и на бумагу). Опять положил тетрадь ровно перед собой. Открыл и прочел первую фразу.

Тут лицо его как будто закаменело. Не глядя, он протянул руку куда-то вправо: мне даже на секунду почудилось, что тянется он ко мне, и я, кажется, даже слегка отпрянул — впрочем, целью его, как оказалось, было крупное увеличительное стекло в черной оправе. Сцапав его и наведя на хорошо уже знакомый мне крупный разборчивый почерк, он несколько секунд хмуро вглядывался в него, проводя стеклом вдоль строк, потом перевернул страницу и поразглядывал еще. После чего медленно отложил лупу и посмотрел на меня с чрезвычайно мрачным выражением. «Это что, шутка?» — спросил он холодно. Растерявшись, я пробормотал что-то невнятное. «Ясно. Консультация окончена». Он брезгливо, двумя пальцами, поднял тетрадь и протянул ее мне.

Дальнейшие несколько минут я припоминаю с густым чувством неловкости — впрочем, милосердная память стерла бо́льшую их часть: вроде бы, тщательно пакуя манускрипт, я не переставал бормотать что-то вопросительное, пока упрямо молчащий хозяин теснил меня к выходу. Очнулся я уже на улице, под порывами снега, валившего крупными хлопьями. Несколько раз я, несмотря на нелюбовь к этому жанру коммуникации, пытался звонить графологу, но он не брал трубку. Письма мои также оставались без ответа.

Наученный и встревоженный этим опытом (убей бог — я так и не понял, что могло взбесить этого прыщавого тайнознатца), я думал, что иррациональные проблемы ждут меня и при наборе рукописи, но, к своему удовольствию, просчитался. Когда я на пробу перефотографировал первую из тетрадок и отправил ее своей машинистке Даше, то через неделю получил набранный уже по новой орфографии текст — без всяких неожиданностей и каких-нибудь странных комментариев (к которым был внутренне готов). Обрадованный, я переснял и отправил остальное — и вскоре все это необыкновенное сочинение было передо мной в полностью готовом виде. Заканчивая затянувшееся предисловие, я должен признаться, что в некоторых местах моя рука тянулась сделать определенные купюры или кое-что подправить, — и только многолетняя практика текстологического смирения заставила меня отказаться от этой мысли. Мало какая из наук настолько дисциплинирует душу — если она у нас, конечно, есть.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тень за правым плечом предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Бог мой! (цыг.). Ред.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я