Литературные портреты

Александр Сидоров, 2021

Со школьных времен мы знаем имена классиков отечественной литературы, но большинство из нас весьма смутно представляет, какими они были на самом деле, что заставляло их творить и созидать. На страницах этой книги читатели встретятся с людьми, чей талант не вызывает сомнений, чьи имена сохранились в истории, чьи книги читают спустя десятилетия и даже столетия, – и узнают чуть больше о биографии, творческом пути и основных вехах, оказавших воздействие на формирование личности русских классиков и создание их знаменитых произведений. Вполне вероятно, что новое знакомство прольет чуть больше света на загадки, связанные с рождением прославленных шедевров отечественной литературы. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

Н. М. Языков (1803–1846)

Гоголь передает, что когда стихи Языкова появились отдельной книгой, Пушкин сказал с досадой: «Зачем он назвал их “Стихотворения Языкова”? Их бы следовало назвать просто “Хмель”! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного: тут потребно буйство сил». И потом в известном послании к автору «хмельной» книжки Пушкин повторил свое определение:

Нет, не кастальскою водой

Ты вспоил свою Камену;

Пегас иную Ипокрену

Копытом вышиб пред тобой.

Она не хладной льется влагой,

Не пенится хмельною брагой;

Она размывчива, пьяна…

Однако Белинский именно эту опьяненность Языкова ставил ему в вину и, что еще тяжелее для поэта, не верил в нее. И действительно, теперь, когда читаешь стихи «Вакха русской поэзии», невольно приходит мысль, что та неуклонная планомерность, с какою Языков поет вино, далека от непосредственной удали, разгула и имеет в себе немного искреннего.

И утомляют бесконечные и однообразные воспоминания о «студентских» попойках или сравнительная оценка шампанского, рейнвейна и малаги. В теоретическом пьянстве Языкова, как в безумии Гамлета, видна система…

Но если не опьянит обильное «искрокипучее» вино языковских стихотворений, то как хмель действуют буйная фонетика, энергия полнозвучности, каскад звуков, по поводу которого говорил Гоголь: «Имя “Языков” пришлось ему недаром. Владеет он языком, как араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своею властию… Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть от всего, к чему он ни прикоснется». И в самом деле, звучность Языкова влияет почти физиологически, и то громкое, звонкое, шумное, что есть в его стихах, пробуждает в самом авторе и в читателях соответствующие эмоции. До сих пор распевают эти вольные, мужественные, боевые песни Языкова:

Нелюдимо наше море,

День и ночь шумит оно;

В роковом его просторе

Много бед погребено.

Смело, братья! Ветром полный,

Парус мой направил я:

Полетит на скользки волны

Быстрокрылая ладья!

Облака бегут над морем,

Крепнет ветер, зыбь черней;

Будет буря: мы поспорим

И помужествуем с ней.

Сила вообще сопутствует ему, и когда он говорит, прекрасно говорит о природе, ему нравится не ее пейзаж, а ее волненье.

Вообще, он «сердцем пламенным уведал музыку мыслей и стихов»; он — поэт динамического, и оттого так гибельно подействовало на него, что он остановился. Однажды прерванного движения он уже не мог восстановить. Хмель звучности скоро стал у Языкова как будто самоцелью, и в звенящий сосуд раскатистого стиха, порою очень красивого, уже не вливалось такое содержание, которое говорило бы о внутреннем мужестве. Из чаши, когда-то разгульной, Языков стал пить «охладительный настой». У него сохранился прежний стих, «бойкий ямб четверостопный, мой говорливый скороход»; но мало иметь скорохода, надо еще знать, куда и зачем посылать его. Языков отпел: «Уж я не то, что был я встарь». Настал какой-то знойный полдень, который и задушил его поэзию. Как своеобразно говорит прежний поэт, теперешний «непоэт»:

Попечитель винограда,

Летний жар ко мне суров;

Он противен мне измлада,

Он, томящий до упада,

Рыжий враг моих стихов.

……………………………………

Неповоротливо и ломко,

Словно жмется в мерный строй,

И выходит стих не емкой,

Стих растянутый, негромкой,

Сонный, слабый и плохой.

Некогда у Гоголя вызывала слезы патриотическая строфа Языкова, посвященная самопожертвованию Москвы, которая испепелила себя, чтобы не достаться Наполеону:

Пламень в небо упирая,

Лют пожар Москвы ревет,

Златоглавая, святая,

Ты ли гибнешь? Русь, вперед!

Громче, буря истребленья!

Крепче смелый ей отпор!

Это — жертвенник спасенья,

Это — пламя очищенья,

Это — фениксов костер!

Но патриотизм Языкова скоро выродился в самую пошлую брань против «немчуры» (свои студенческие годы поэт провел в Дерпте); он стал хвалиться тем, что его «русский стих» (тогда еще не было выражения «истинно русский») восстает на врагов и «нехристь злую» и что любит он «долефортовскую Русь». Он благословлял возвращение Гоголя «из этой нехристи немецкой на Русь, к святыне москворецкой», а про себя, про свою скуку среди немцев писал:

Мои часы несносно-вяло

Идут, как бесталанный стих;

Отрады нет. Одна отрада,

Когда перед моим окном

Площадку гладким хрусталем

Оледенит година хлада;

Отрада мне тогда глядеть,

Как немец скользкою дорогой

Идет с подскоком, жидконогой —

И бац да бац на гололед!

Красноречивая картина

Для русских глаз! Люблю ее! —

шутка, может быть, но шутка, характеризующая и то серьезное, что было в Языкове… Вообще чувствуется, что поэзия не вошла в его глубь, скользнула по его душе, но не пустила в ней прочных корней. Даже слышится у самого Языкова налет скептицизма по отношению к поэзии, к ее «гармонической лжи». Он был поэт на время. Он пел и отпел. Говоря его собственными словами:

Так с пробудившейся поляны

Слетают темные туманы.

Недаром он создал даже такое понятие и такое слово, как «непоэт». Нет гибкости и разнообразия в его уме; очень мало интеллигентности — подозреваешь пустоту, слышишь звонкость пустоты.

Но пока он был поэтом, он высоко понимал его назначение, и с его легкомысленных струн раздавались тогда несвойственные им гимны. Библейской силой дышит его воззвание к поэту, которого он роднит с пророком и свойствами которого он считает «могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово»:

Иди ты в мир — да слышит он пророка;

Но в мире будь величествен и свят,

Не лобызай сахарных уст пророка,

И не проси, и не бери наград.

Приветно ли сияние денницы,

Ужасен ли судьбины произвол:

Невинен будь, как голубица,

Смел и отважен, как орел!

Иначе, если поэт исполнится земной суеты и возжелает похвал и наслаждений, Господь не примет его жертв лукавых:

…дым и гром

Размечут их — и жрец отпрянет,

Дрожащий страхом и стыдом!

Тогда же, когда Языков еще был поэтом, он дивно подражал псалмам («Кому, о Господи, доступны Твои сионски высоты?»).

На сионские высоты он изредка всходил и впоследствии, когда писал, например, свое «Землетрясение», которое Жуковский считал нашим лучшим стихотворением; здесь Языков тоже зовет поэта на святую высоту, на горные вершины веры и богообщения. Но сам он был ниже своих требований. И про себя верно сказал он сам:

Он кое-что не худо пел,

Но, музою не вдохновенный,

Перед высоким он немел.

У него есть страстные, чувственные мотивы, упоение женской наготой («Блажен, кто мог на ложе ночи тебя руками обогнуть, челом в чело, очами в очи, уста в уста и грудь на грудь»); но, собственно, и любовь не очень нужна ему, он может обойтись без нее, и он славит Бога за то, что больше не влюблен и не обманут красотою. Этот мнимый Вакх был в конце концов равнодушен и к вакханкам. Правда, сияет на нем отблеск Пушкина, и дорог он русской литературе как собеседник великого поэта. Они встречались там, где берег Сороти отлогий, где соседствуют Михайловское и Тригорское. Живое воспоминание соединяет его с этими местами, где отшельнически жил Пушкин, где был «приют свободного поэта, непобежденного судьбой».

Языков понимал, какая на нем благодать от того, что он был собеседником Пушкина, и как это обязывает его. Вечную память и лелеял он об этих вечерах, памятных и для всей русской литературы. Трогательно то, что он воспел няню Пушкина: «Свет-Родионовна, забуду ли тебя?» А когда она умерла, он чистосердечно обещал:

Я отыщу тот крест смиренный,

Под коим меж чужих гробов

Твой прах улегся, изнуренный

Трудом и бременем годов.

Кто в литературе сказал хоть одно настоящее слово, того литература уже не забывает. А Языков к тому же соединил свое имя с другими, большими именами. Он сам это сознавал:

И при громе восклицаний

В честь увенчанных имен,

Сбереженных без прозваний

Умной людкостью времен,

Кстати вместе возгласится

Имя доброе мое.

Да, среди имен других «кстати» возгласилось и скромное имя Языкова.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я