Реализм судьбы

Александр Путов, 2013

Автобиографическое повествование художника Александра Путова (1940–2008) охватывает все три периода его жизни: советский (1940–1973), израильский (1973–1986) и французский (1986–2008). Послевоенное детство и школьные годы в Западной Сибири и Подмосковье, московская нонконформистская среда 1960-х – начала 70-х годов, Хайфа и Иерусалим, скват русских художников в Париже, движение «Art Cloche», дружба с М. Шварцманом, Л. Губановым, А. Хвостенко описаны с исповедальной искренностью и живописной выпуклостью, не отменяющей фактической точности. Возвышенные медитации о божественном смысле искусства соседствуют с размышлениями, подчас горестными, на темы «художник и деньги», «гений и общество». Книга щедро иллюстрирована фотографиями, предоставленными семьей и друзьями автора, а также репродукциями работ Путова.

Оглавление

Рассказ матери

— Слушай сюда внимательно.

Война началась, на второй день отцу уже прислали повестку. На следующий день в пять часов утра он ушел. Когда они проходили мимо нашего дома (мы на втором этаже жили), нянька тебя держала на подоконнике, а ты всё махал руками — прощался, сам не знал, с кем.

— С отцом?

— С отцом. Со всеми. Шли они целым отрядом уже на вокзал. А Дина всё кричала: «Мороженого, мороженого!» Ничего не понимала, да, она любила очень мороженое.

Он уехал, и тут вскорости немцы подходили к Ростову, возле Каменска. Он уехал, отправили их, куда — не знаю. Я осталась. Тебе было год семь месяцев, и Дине четыре года. Я работала в школе, а когда война началась, мне учителя говорят: «Давай мы тебе напишем документы, что ты русская», — с евреями расправлялися там. Наш врач, который тебя принимал, она, когда тебя поднимала, всё кричала: «Рождай Вячеслава, рождай Вячеслава!» — это девятого марта, день рождения Молотова. «Давай Вячеслава, давай Вячеслава!» Ее немцы повесили на столбе, когда пришли, она целую неделю болталася.

Она еврейка была?

— Еврейка. Муж на фронте был, с папой вместе, он врач был, а ее повесили. А перед тем двоих детей убили. Такие дети красивые были, такого возраста, как ты.

— Значит, ты еще тогда там была?

— Нет, это уже потом мне написали, что нашего врача повесили. Весь народ плакал. Она была очень хорошая.

Теперь это… С нами жила горбатенькая, ты помнишь ее? Ирина Михайловна.

— Мне было меньше двух лет, я не помню ее.

— Да, конечно не помнишь. Мы жили в одном коридоре, очень хорошая женщина, воспитательница детского дома, такого же возраста, как я. Мужа ее тоже забрали на фронт. Она и говорит: «Я скажу своей заведующей (Прасковия Васильевна ту звали), чтобы она тебя взяла с нашим детским домом. Его будут эвакуировать на север, в Красноярск. Пусть она тебя возьмет воспитательницей. Конечно, трудно тебе будет, но дети будут с тобой»…

Тут я не заметил, что кончилась пленка в магнитофоне и часть рассказа осталась незаписанной, поэтому я перескажу. Маму действительно взяли в детский дом вместе со мной и сестрой. Детский дом был эвакуирован на север, двадцать пять человек детей и имущество везли в трех «лошадиных вагонах», прицепленных к военному эшелону. Обязанностью мамы было на остановках раздобыть воду и натаскать достаточно. Никто не знал, сколько времени простоит поезд, и всегда был риск отстать от него.

К несчастью, я сразу же заболел коклюшем и так сильно кашлял, что у меня выскакивала кишка. Фельдшера и лекарств не было, мама сама вставляла мне кишку на место. Коклюш заразная детская болезнь, и мое присутствие в вагоне было опасно для окружающих. Я лежал в углу вагона, а все дети сидели в противоположном, чтобы было меньше шансов заразиться. Думали, что целесообразнее выбросить меня из вагона ради спасения остальных или надеяться, что Бог сделает чудо и все благополучно доедут. И вот однажды на одной из остановок, когда мама уже перелезла с ведрами воды между колесами вагона по эту сторону железной дороги, — поезд тронулся.

…и один военный хотел поднять лестницу и кричит мне: «Бросай вёдра!», показывает, чтобы я бросила. Вёдра я бросила, а он кричит, машет: «Скорей-скорей, пока лестницу не поднял!» Еще секунда, и я бы осталась.

Поднял лестницу, закрыл солдатскую дверь лошадиную, и темнота. Сплошная темнота. Вонища. Мужики на нарах, не видно, где они там лежат. Но он сидит вот тут на дверях, пожилой уже какой-то. Мне теперь кажется, что он пожилой, он, наверное, не был пожилой, был солдат, сержант или кто он был там, он их вез отдыхать на север. Я стою, меня от холода и страстей пережитых всю трясет. А он говорит: «Успокойся, успокойся, ты уже села. Откуда ты, что?» — начал меня расспрашивать.

Я рассказываю: «Три вагона из детского дома, мы везем детей в Красноярск. И у меня двое маленьких детей, год семь месяцев и четыре года. Ни у кого больше нет маленьких, только у меня. Я воду должна носить. Другая, горбатенькая, она варит, а я воду ношу, чтобы наварить на такую ораву три раза в день и мыть, мыть, мыть». Корыто было, и мы всё детей купали.

И когда я ему это рассказываю, там уже солдаты: «А, тебе баба нужна! Мы три дня, три ночи не евши не пивши, у нас портянки присохли, сапоги к ногам пристали, а ты уже баб!.. Как ты мог в военное время взять бабу, поднять? Да откуда ты знаешь, что она тебе наговорит? Это, может, шпионка, она нас тут всех подорвет. Сбрось ее!» А он говорит: «Подождите, будет остановка, мы проверим, кто она, с детского дома или нет».

Меня всю трясет, я ничего не могу, а он говорит: «Скоро будет остановка, мы вылезем. Они могут и сбросить, настолько обозлены, что их нигде не кормят и с фронта прямо. Их как в бочки селедку натолкали. Как только будет остановка, прыгай, а я за тобой! И мы зайдем на паровоз, узнаем, кто едет, потому что неизвестно, сколько будет стоять, чтобы добежать до вас. Тут везут военное снаряжение, танки».

Ну, значит, ехали, ехали, еще не доехали до остановки, а тут один молодой солдат подошел, открыл дверь: «Мне нужно опражняться» — и стоит, держит эту свою, а мне было двадцать четыре года. Военный говорит: «Я сейчас стрелять буду в тебя. Ты видишь, женщина стоит? Что, у тебя не было времени опорожниться, мы стояли целые сутки, тебе сейчас нужно? (А он открыл, чтобы посмотреть, кто я такая… шпионка!). Сейчас же дверь закрой!» — и хлопнул дверью, закрыл. Тот полез, но еще более обозленный: «Молодую бабу тебе, значит. Ты еще не навоевался, а тебе баба нужна…» Но я уже молчу, Господи, хоть бы только не сбросили!

И он говорит: «Это остановка. Прыгай!» Я спрыгнула, он за мной, и тут сразу паровоз! Коптит, дымит. Он говорит: «Лезь!», а дым мне в глаза, я не вижу ничего. «Лезь! Может быть, сейчас пойдет». Я еле-еле залезла, и он за мной. Хорошо, что он за мной полез, меня бы и тут выбросили.

Тут помощник машиниста, бросает уголь в печку. Солдат говорит: «Ты дрожишь, иди погрейся возле котла в кочегарку». А они: «Это еще кто такая, что это тут за баба на паровозе?» А он говорит: «Это женщина. С вами едет детский дом?» — «Едет». — «Сколько вагонов?» — «Три». — «Где они?» — «В самом конце. Ну и что же? А при чем тут баба?» — «А это женщина, воду таскала для детей и отстала с ведрами, и я ее поднял, потому что она возле нашего вагона очутилася. Она везет двух маленьких детей, кроме того, что еще двадцать пять человек кормить-поить надо». — «Знаешь что? Мы за это под расстрел можем с тобой попасть. Это же военный поезд, ты представляешь, военный!.. Военное снаряжение, а ты бабу какую-то… Откуда ты знаешь, что она тебе наговорила? Как только должна быть остановка, сразу слазьте и бегите в самый край, три вагона ихние… И проверяй всё. Иначе, и ты пойдешь под расстрел, и мы живые не будем».

И вот остановка. Только мы побежали, и вдруг поезд почему-то пошел. Пошел и опять остановился. Я опять наверх, а меня не пускают туда. И сюда не пускают, где солдаты, и туда не пускают. А он говорит: «Сейчас остановимся, сейчас остановимся, бегите!» Ну, и мы побежали. Я бегу, а меня ноги назад тянут, как же, ты представляешь такое положение? Я и замерзла, и от волнения. Господи, ну, в общем, бежим, бежим, и, кажется, конца нету.

И когда мы подбежали (конечно, долго бежали, состав громаднейший), слышим — там у нас шум, кричат. Прасковья Васильевна, заведующая: «Черт бы вас взял! Из-за вас мы… воду надо вам таскать!» И кричит на горбатенькую: «Зачем ты ее послала? Она и так маломощная, да еще двое детей! Что же с ними будет?! Что мы, будем с ними няньчиться?!» Я постучалась к ней, она: «Ой!» А меня все называют Софья Ивановна, я потом скажу, почему. «Ой! Софья Ивановна, ой! Миленькая, ой! Мы же тут все с ума сходим! Ой, давай скорей, скорей, кто тебя привел?» — «Да вот, — говорю, — сержант или кто, солдат меня спас, а то бы меня сбросили с поезда». — «Заходите, заходите во второй вагон. Там каша сейчас сварилась, сейчас мы вас покормим, какое счастье, что вы вернулись!»

Мы зашли. Прасковья Васильевна все расспросила и говорит: «А ну-ка, ребята, все на одни нары! Вот сейчас солдат…» А дети: «Военный! Ой, военный пришел!» Как же, дети-то, они любили военных. «Все на одни нары! Освободите нары, сейчас мы его покормим, и пусть он отдохнет».

Он говорит: «Да что вы, да меня расстреляют, я же их везу. Как я могу отдыхать? Мне надо сразу обратно». «Нет, мы вас так не отпустим, покушайте хотя бы». Наложили ему каши пшеничной, он говорит: «Три дня солдаты в рот ничего не брали, ни мы, ни они. Где, на остановках? То быстро едут, то останавливают, то опять едут. Нигде мы не могли поесть. Солдаты очень злые, они убить сейчас могут».

Он поел и говорит: «Вы знаете, я не могу, не могу, я не дойду сейчас. Мне спать хочется». После того, как жарко натопили углем, каши наелся. А они говорят: «Знаете что? Ложитесь, немного отдохните. Будет остановка, мы вас разбудим, и вы уйдете». Он говорит: «Ложиться я не имею права, но я не могу идти» — и лег. Вот как лег в сапогах по диагонали и сразу захрапел. Захрапел, и мы его не могли разбудить, хотя были остановки.

И уже на рассвете мы его разбудили, еле-еле, и за ноги и за голову толкали его. У кого что было… махорка, табак, папиросы, все, каждый, везли своим мужьям, всё ему отдали: «Нате, солдатам разделите. Только чтобы они успокоились, и скажите, что эта женщина с детского дома, воспитательница». И хоть бы мы спросили, как его зовут. Я сама думала первое время, что напишу ему, благодарность вынесу, что он меня спас. Но ничего не знаю, кто он, что он. Знаю, что такой уже пожиловатый, седоватый, наверное, лет пятьдесят. Он: «Спасибо, спасибо» — и пошел, а я осталась.

Осталась. Нас должны везти до Красноярска, еще далеко, а мы уже тут мерзнем. Одежи теплой нет, все в демисезонном, легонькое, ботиночки. Заведующая переговорила по телефону с разными городами: «Куда нас? Остановите нас раньше». Мы не доехали до Красноярска, и оставили нас в Чкалове. Чкалов — это степь.

— А как с этой болезнью, коклюшем?

— Коклюш у тебя вовсю, кишечка выпадает, но я управлялась, уже научили меня. Я тебе заправляла.

В общем, приехали. Врачи собрались. Медосмотр. Все здоровы, один ты у меня больной. «Поместить вместе не можем». Нас в школу привезли. Много комнат, распределили, кто где. Дину оставили с девочками, а меня и тебя — «До утра посидите в коридоре, а утром ищите частную квартиру».

А там деревня, маленькие халупки в степи. «Маяк» назывался этот совхоз. Снег, сугробы и степь. Утром пошла со мной заведующая; искали, нашли старуху одну недалеко, но всё равно через степь. Топят соломой. После топки — ничего, тепло. Кончили топить — холодища, особенно ночью, дует ветер. У нее комнатка одна и еще какая-то халупка. Она спит на железной кроватке, а я с тобой на столе. Дина в школе осталась.

Ну, до вечера-то она натопила. Мне дали с собой крыночку масла. Да, между прочим, когда мы на вокзал шли в Каменске, то Дина несла в руках жбанчик с маслом, и у нее в дороге выхватили это масло. А там уже, в детском доме, мне дали крыночку масла и крыночку повидла: «На первый случай, ты уйдешь на работу, а его кормить надо». Я говорю бабке: «Вот смотрите, утром он встанет — вы его накормите».

Утром я встала, ты меня всю описал с ног до головы. Я вся мокрая, наверх одела пальто и пошла. Еще темно, мне уже на работу. Темно, и я полезла в сугробы, вот тут я и простудила себе почки, и всё, и по-женски, три операции перенесла после. Залезла в сугроб и вылезти не могу, что я, большая? я маленькая, сугробы выше меня. Хорошо, что с головой меня не закрывали, а то бы я там в сугробе и осталась. Вылезу из сугроба, иду-иду на свет, где школа, иду — опять сугроб. Еле дошла. Меня там встретили, заведующая Ирина Михайловна и говорит: «Давайте переоденем ее, она же вся мокрая». Меня переодели, дали всякое барахло. Я переоделась и говорю: «Что же я буду делать, как я смогу?» «Ну, несколько дней, пока этот кашель у него немножко не затихнет. Врачи не разрешают: заразит всех детей».

Вечером я ушла домой, думаю, ты сыт, там и хлебушек был, повидло. Прихожу, а бабка говорит: «А мы уже всё съели». И повидла уже нет, и масла нет, и хлеба нет. Ты орешь: «Кушать хочу!» Боже мой! Потом уже я стала каждый день описанная вся, и тогда еще болезни не брали нас, меня переодевали каждый раз. И каждый раз я уже несла тебе упаковано поесть. Потому нечего на бабку надеяться, она старая, вроде ничего не понимает, а всё понимает. Она, наверное, своим детям раздавала, чёрт ее знает.

Вот так несколько дней, я говорю: «Больше не могу, как хотите, дайте мне какую-нибудь конуру, чтобы я с ним жила в школе. Всё равно не выживу, эти сугробы, я в сугробе где-нибудь останусь, что вам, легче будет?» Дней пять, наверное, я лазила по сугробам, Потом через несколько дней дали мне комнатку, и я с тобой только. Дина, та с детьми, ее и не пускали сюда, и никого не пускали, и я только с тобой побуду и утром убегаю на работу.

Ты на кровати, кровать у нас была одна. Утром ты встаешь с кровати на стол, со стола на пол — бух! «Софья Ивановна! Саша там орет!» — прибегу, ты лежишь на полу, плачешь. Я тебя успокою. А что ты понимал? Год семь месяцев. Положу на кровать, опять бегу, мне ж надо работать, там же целая группа. В школе я могла работать, я знала — класс, урок, а тут же надо уметь организовывать, они же такие непослушные, такие самодовольные. У той воспитательницы всё идет, она сама была из детского дома, она знала, как их воспитывать, она где и шлепнет, где за волосы потаскает, а я чего? У меня и тут тяжело, и там голова: как ты? И все за мной бегут, что ты упал, упал, а уложить тебя нельзя.

Дали лекарство, начала поить тебя лекарством. Кушать тебе ношу, ну ладно, тут хоть в тепле, и я хоть не ходила по сугробам. А потом, значит, кашель стал затихать и кишочка не стала так выпадать. Она выпадала только немножко.

Потом уже в Чкалове присылали медсестру с мальчиком побольше, старшим ее. Она не хотела с нами жить, а заведующая говорит: «Больше негде. Софья Ивановна с ребенком, и вы с ребенком, будете жить в одной комнате». Потом она согласилась. Вот мы стали с ней вдвоем жить и вдвоем нянчить детей. Ну, конечно, мне доставалось, потому что Дина-то все время с детьми была, с девочками — она хорошенькая такая была и уже разговаривала. А с тобой я обегалась. Когда Ирина Михайловна прибежит с тобой понянчиться, когда я прибегу. Работа была не к чёрту, всё время на нервах.

— Сколько: год, два, три?

— Год, наверное, потому что уже потом я услышала, что из Каменска вывозят оборудование, грампластинки, с ними много солдат, которые были там ранены или вообще вернулись из плена, и отправляют в Кемерово. Я написала в Кемерово, спросила, есть с Каменска? Есть. А нет ли среди них Путова Сергея Ивановича? Есть. А он уже посылал везде по всем инстанциям. Ему сказали, что мы в Красноярск поехали. Он в Красноярске ищет, а мы в Чкаловске.

В общем, как-то списались, и он приезжает. Это в 43-м году уже, наверное. Вы его: «Дядя, дядя». Дина его на «вы», и ты его на «вы». Там все его хорошо встретили. Но мы еще молодые были и дураки. Надо было сказать, что он после ранения. Но он не был ранен, а скрывался в деревнях, его прятали от немцев. Он там строил колодцы, ремонтировал, он умел это делать. Его переодели в крестьянскую одежду, и так он выбрался.

— А он рассказывал, что был контужен?

— Был контужен? Вот это я не знаю. Факт тот, что он приехал-то за мной.

Когда-то отец рассказывал мне о войне. В Белоруссии, не помню, в каком году, он был начальником автоколонны и его часть разбомбили немцы с самолетов. Он видел своих товарищей, разорванных и летавших в небе. Уцелевшие были взяты в плен или убиты. После этого отец несколько дней скрывался в болотах. Он был контужен, но, чтобы не попасть в плен, дня три просидел под водой с тростником во рту. Потом ему удалось добраться до ближайших сёл. Он умел ориентироваться в лесу, так как был охотник, и хорошо знал крестьянский быт, так как вырос в крестьянской семье. Благодаря этому он выжил. Крестьяне помогли ему, так как он был нужен, знал технику, умел чинить машины.

А там у Прасковьи Васильевны, директорши, две дочки. Одна работала, а другая жила просто, она была женой летчика, который был на фронте. Эта заведующая, конечно, они жили прекрасно, всё время блины жарили, блинчики, ели-пили-жрали. А мы только облизывались, нам пшенная каша или суп. Ну, ладно, так хоть бы.

У меня был аттестат, я могла чего-нибудь купить, чтобы вас кормить, масло сливочное, а тут в поселке: «Эвакуированным ничего! Ничего не продадим эвакуированным!»

— А папа уже работал?

— В Кемерове устанавливали оборудование.

Ну, тут когда узнали… «А, вот наш брат воюет, а эти умеют туда-сюда» — и уже на меня все косо смотрят. Когда он приехал за семьей, надо было нам сразу сказать: после ранения и всё. Но мы-то, дураки-то, спроста что мы сказали, не знаю.

Факт тот, что через несколько дней пришла похоронка этого летчика. Что там было, что там делалось! Они жили прекрасно, конечно, с этим летчиком, и она орала на весь детский дом, меня и папу проклинала: из-за них, и так и сяк и вот так и туда-сюда. Но папа говорит: «Давай скорей будем собираться», — он выхлопотал, и мы уехали. Из «Маяка», детского дома, и попали в Кемерово.

В Кемерово я сначала не работала, папа работал там уже. Завод топливной аппаратуры назывался. Там возле нас строили театр, бараки какие-то. Я помню, пришла какая-то нищенка. Это было уже после войны, начинали давать муку в магазинах без карточек. Я вас оставила, побежала, а вы ей открыли. На столе были деньги. Она стащила деньги, покрывало, еще что-то и ушла. Хорошо, вас оставила целыми.

Самое страшное было, когда мы ехали, когда тебя сбрасывать хотели, когда у тебя кишка выпадала и я не знала, что с ней делать. Господи, ой! А потом папа уже устроился, война кончилась. Он переехал в другое место, куда-то ближе. Хотел переехать сюда, где был ногинский завод.

— А как приехали в Каменск?

— Папа в Сибирь приехал. В Сибири он запьянствовал и решил уехать оттуда. Я кончила техникум на Днепрострое. Мы встретились в Молочанске, немецкая колония в Днепропетровской области.

— Я совершенно не знаю, как вы познакомились, расскажи о нем и о себе.

— Папа родился в Петушках, во Владимирской области. А потом учился в техникуме сельскохозяйственного оборудования.

Ты как-то рассказывала, что ваша семья жила недалеко от Махно.

— Да, Гуляй Поле.

— Ты видела его когда-нибудь?

— Видела и помню, но я была маленькая.

— А что он, его как-то уважали?

— Всякие были. Его бандиты вешали людей. Шли две дороги, и висели люди, это я знаю.

— Он что, был учителем?

— А кто говорит «учителем»? Кто тебе сказал? Бандит он был. Но вроде он с Советской властью снюхивался. Хотели как-то их объединить. Этого я ничего не знаю.

— А кто был твой отец и мой дед?

— Мы все жили в Гуляй Поле, в том дворе, где Махно стоял. Театр такой. Зина сестра была, которая погибла. Рая. И я. Три сестры и Ромка. Он уже в 27-м году родился.

— Сталин был тогда уже?

— Наверное, черт его знает, я тогда Сталина не знала. На что он мне был нужен? Папа (дед) был кустарь, он заготовки делал на обувь, кожей занимался.

— А ты помнишь своего деда?

— Деда я не помню, и никто не помнит. Это с Ашхабадом уже связано, брат у него был ашхабадский. Мама вроде из Польши, отец еще откуда-то. Я знаю, что папа был хороший. Слабенький такой, болезненный, потому что кожей всё время занимался, а кожа действовала на легкие, он от туберкулеза и умер. В 35-м году. А в 29-м я уехала на Днепрострой, это еще я маленькая была.

— В 20-х годах вы хотели уехать в Израиль?

— Как будто было какое-то известие. Я ж тогда ничего не понимала. Что-то было в газетах, что там Абарбанель какой-то, наследство.

— А тебе сколько было?

— В 14-м я родилась, шесть-семь лет. Я помню, там жили какие-то родственники, мамина сестра жила.

— Эти три тетки — Сара, Эстер, Юдит — чьи дети были?

— Папиного брата дети.

— Ты их видела когда-то?

— Никогда не видела. Они давно в Израиле, когда он только еще организовался, и было какое-то сообщение.

Да, вот я скажу, почему я стала Софья Ивановна. Когда мы приехали… не знаю, куда-то мы приехали. В войну это было, и надо было на квартиру. Все там расселились, кто где, а я же… Папа пришел и говорит: «Так и прямо заявили: евреев, жидов не будем брать на квартиру! Ты это, можешь только инициалы. Кто тебе будет паспорт проверять?» Сарра Исаковна на паспорте.

Я уехала на Днепрострой в пятнадцать-шестнадцать лет. Папа был кустарь, а тогда кустарей никуда не брали учиться. А я хотела учиться. Надо было стать рабочим.

— Что ты хотела учить: медицину?

— Нет, где-нибудь, лишь бы что учиться дали. Семилетку кончила, а учиться… И я, значит, поехала на Днепрострой. Самой же лет-то было, Господи! А там же бараки, мужики, бабы, все вместе работают, вместе живут. Там детей мало, я не знаю, как это я тогда собралась, как меня отпустили. Факт тот, что я захотела и поехала.

Темнота, ночью свет горит, котлованы… И бараки. Американцы, которые руководили этим Днепростроем, жили в домах оборудованных, привезли с Америки. А мы, значит, в бараках. Ну и муж с женой там были, они говорят, нам нужна подсобница. Мы ее возьмем. Он резал шашки для этих полов на пиле, и она ему помогала. А я должна была эти шашки брать у них и складывать. Складывать — вот это была моя работа, и я уже стала рабочей.

Приблизительно год, наверное, я проработала с ними. Мат сплошной. А потом уже объявили, что рабочие, подсобники принимаются в такие-то техникумы, и вот, куда берут, туда и полезла. А был новый техникум политехнологии школ. Металлы изучали и как работать, и инструменты, и тоже школа, и такие дисциплины. Но всё по-украински, по-хохляцки. Поэтому я не очень была грамотна по-русски, с ошибками писала. Там было несколько человек хороших. Парень один еврей был, которого тоже нигде не брали. Евреев не очень тогда брали, конечно.

— Ты закончила техникум?

— Да, и у меня аттестат. Потом послали меня в Молочанск в Днепропетровской области, там же на Украине. Небольшой город, немецкий в основном. И там папа по работе был, его послали, он тоже техникум кончил — механизации сельского хозяйства.

— Значит, он по работе приехал туда?

— Да, его направили учить шоферов. Но далеко от меня, километра три через речку. Нас какой-то немец знакомый мне познакомил. Папа ходил сюда три километра ко мне. Ему бабы: «Да чего ты себе лучше не найдешь? У нас тут полно, а ты через три километра ходишь». Ну, не знаю, ходил-ходил, и, в общем, мы расписались, и вот жили, и всё, что еще тебе сказать. Вот так и жили.

Он в Сибири очень много пил. Жил с бабой какой-то, тоже учительницей. У ней отрезали грудь, рак был. И он оттуда захотел уехать. Приехал, и не стал пить. Даже пиво не пил, потому что у него уже желудок болел.

Пошли в ЗАГС. Мы пришли из ЗАГСа, он грелку себе положил на желудок, у него уже полно язв было. Когда уже сюда приехал, он лежал каждую осень в больнице. А в больнице этой Давыд Давыдович, ты же его знаешь, он тебя лечил, помнишь, у тебя рука была заражена. Хороший заведующий поликлиники был, так он меня вызвал однажды, после рентгена, и говорит: «Как хотите, если он не прекратит пить, у него будет плохо дело. У него одна язва есть незаживающая, которая превратится в рак. А во-вторых, у него весь желудок в узлах, такие бородавки. Семь. Это у него были язвы, множество, давно уже это зарубцевалось, и получились бородавки. У него ужасный желудок, я таких еще не видел».

Я ему это сказала, он говорит: «Да он врет! Ты не верь ему», потому что пить хотелось. Ну, так он и пил, пил, пил, пил. Попал на такие работы, где мужики, которые спаивали. Он был хороший, ты знаешь, его любили мужики. Не жалели деньги, чтобы его на тот свет отправить.

А когда он в колонне работал, там вовсе пошла большая пьянка. Это при Брежневе, наверное, было, тогда все жрали. Ну, и у папы был шкаф такой, там у него стояли… Главный бухгалтер мне говорит, у него всё время стоят и коньяки, и… А когда приезжали с Москвы проверять, он, говорит, сразу устраивал пьянку. Это у него шло хорошо. Он хоть и работать умел хорошо, но вот эта пьянка его загубила.

Потому что этот главный бухгалтер не пил, и он к нему придрался. Он взъелся на папу и начал писать на него, что у него двухэтажная дача, что там всё покрыто линолеумом, такую чушь. Так с Москвы выезжала комиссия проверять, три мужика. Они поехали на эту дачу искать. Искали-искали. «Где же тут хоть одна двухэтажная дача?» — говорят. Это кошмар, надо было наказать этого сволоча, а тогда время такое, горком, знаешь. А уже сразу подхватили. То считался на первом месте, а то — дача, то-се, нарушение хозяйственной дисциплины, накатал там. Он же бухгалтер, он все дела знает. Он знал, что там у папы был секретарь, женщина. У них не положено — секретарь, а он ее взял, какую-то должность ей дал, которой нету, понимаешь? В общем, его тогда сняли с работы, в газете напечатали. Много ему пришлось пережить.

— После того, как я уехал, где он работал?

— На топливной аппаратуре. Там, где были пластинки раньше.

— Там он до конца работал или потом ушел уже на пенсию?

— Там он начал опять пить. Завязался с этими пьяницами. Он был мастер, а там эти рабочие ему денежки подсовывали, он им записывал что-то.

В общем, выгнали его тоже оттуда по пьянке. Его везде из-за пьянки перли. А ты всё на меня, что я-я… Я сколько пережила с ним, Боже мой! А потому что отец был алкоголиком, и у него это было в крови. И, между прочим, у них Клава — умерла от рака. У Клавы рак желудка был, шестьдесят девять лет. Шура, сестра младшая перед Сергеем, — рак печени. Михаил, брат, с фронта пришел — от рака желудка умер. Это всё отец им оставил.

— Подожди… а кто был их отец?

— Крестьянин. В деревне они жили, где вы были когда-то во Владимирской области. Колхозник, возил нефть, мазуты, чтобы смазывать телеги…

— Это мой дед?

— Твой дед? Да ну, не дай бог, дед.

— Что он был, чем отличился?

— Пьяница. Хвастун. Всех поил. У папы характер немножко как у него. Клавдия, старшая дочь, рассказывала мне, что их было много детей и все голодные, а он собирал друзей, кормил, поил, мог всё отдать этим пьяницам, накормит их, напоит и спокойный. Потом он в пятьдесят четыре года полез пьяный крышу починять, и упал, и умер. Но он был больной.

Мать тоже всё время была больная с легкими. Потому что он пьяный гонялся по всей деревне за ней, за матерью, за бабкой твоей, бил ее. Она первая умерла, потом уже дед умер. Она раньше, он ее добил.

Такие не очень благородные родители.

Мои были простые, не пьяницы, но тоже жили плохо. Папа радовался, когда мог собрать немного денежек и поехать в Днепропетровск или в Запорожье из Гуляй Поле и купить теплое одеяло. Это уже считалось, что мы богатые. Купит одно одеяло, потом опять подрабатывает, подрабатывает и поедет за вторым одеялом. Мама не работала, а папа ишачил на нас. И он болел, болел. Хороший был папа, очень хороший.

Бабка тоже была неплохая. Она не работала. Тогда женщины не работали. Трое детей, потом четвертый, Ромка…

<Здесь запись обрывается.>

21 декабря 1989 г.Поселок Истомкино в Подмосковье, близ Ногинска

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я