Человечность

Александр Левинтов

Книга «Человечность» является продолжением авторского исследования общества отдалённого будущего и состоит из трех разделов – «Генезис», «Устройство (природа)» и «Функция и назначение».В книгу вошли более сотни материалов, написанных с начала девяностых годов прошлого века. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Человечность предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Генезис

Архаика и мифология

Порог (ненецкая сказка длинного перегона)

Далек и потому нетороплив мой путь по белой пустой равнине. Полярная ночь светла от звезд и снега и неподвижна.

Наша ненецкая жизнь проходит на пороге, на узенькой жердочке, отделяющей жизнь от нежизни, бытие от небытия, настоящее и стоящее от поддельного и ничего не стоящего. Мы качаемся на этой хилой жердочке и еле удерживаем себя там, где уже давно никого из людей нет, но где все они были.

Все наши мифы начинаются одинаково, с одной и той же фразы: «Когда создавалась Земля, никого и ничего не было». Каждый раз мы спотыкаемся об этот порог пустоты, бытия и небытия и начинаем свой рассказ и свои воспоминания с этого места, от этого порога.

«Нердена Нэнэча» («Первые люди») рассказывает о том, что сначала была только вода, а потом казарка, подобно голубю, принесшему на ковчег Ноя пальмовую ветвь, принесла первую травинку — и постепенно стала появляться земля. В этом мифе рассказывается, как первые семь мужчин и семь женщин решили построить высокий чум до самого Бога, но два ангела, одетых в медные одежды, смешали их языки, и те заговорили на разных языках.

В мифе «Сидя Ненас Хасава» («Два брата») говорится о священном дереве и о том, как один брат убил другого. Древо жизни, а это было оно, — откуда у нас сейчас деревья? — было ведомо когда-то или задержалось в памяти и сознании от дальних далеких времен.

В мифе «Нув» Мядончей» («Подарок от Бога») рассказывается, как Бог сделал сначала мужчину, а потом женщину, а потом подарил им стадо оленей. Мне всегда казалось, когда я слушал его от старых людей, что мы, ненцы, и нам подобные по образу жизни и духу народы, живущие на краю земли и жизни, — единственные потомки Авеля, пастуха и кочевника, а все остальные народы, живущие южнее нас, — Каиновы дети.

Я искренне убежден: у людей единственная, одна на всех история, но есть много версий и интерпретаций этой истории, более или менее достоверных. Так как мы дольше всех удерживаемся на пороге Рая, располагавшегося, по уверениям и исследованиям многих — и древних и современных, на севере, рядом с полюсом, то наша версия сотворения мира и мироздания может быть отнесена к числу достоверных.

Нарты ходко идут, поскрипывая стянутыми бортами. Порой мне кажется, что мы не бежим, а плывем, и это не нарты, а каяк. И легкие залетные поземки вдруг кажутся волной и рябью, пушистой пеной.

С точки зрения писаной истории, мы — арьергард человечества, вытесненный другими народами на самый край ойкумены, мы еле удерживаемся и прозябаем на этой неуютной окраине, нам некуда больше продвигаться и мы обречены на вымирание и исчезновение.

Если же смотреть на истинную историю, на историю, которая уже написана в священных книгах многих народов, то мы — не только не покинули пределов Рая, мы и есть те, кто своими страданиями, кто своими смертями и жизнями оказался одесную, и к нам присоединятся лучшие люди и народы, чтобы встать единым народом перед чертогами возвращенного людям Рая, чертогами, уже видимыми нами в сполохах Небесных сияний.

Будучи отсталыми и забытыми в цивилизации, мы волею судеб и провидения стоим одними из самых близких к предстоящему восхождению и исходу людей к иным морям и небесам.

Мимо нас проплывают громоздкие стомухи, вросшие и впаянные в снег вздыбленные торосы льда. Ветер играет с ними в разные формы, одна причудливей другой, и этот редкий прекрасный сад делает наш путь нереальным и сказочным.

А кто был до нас? кто был перед нами? — Всякий, о ком мы говорим сегодня, что он коренной житель и туземец, — просто предпоследний оккупант территории. И всегда найдется народ, живший до того. Так, греки пришли на опустевший Пелопоннес после катастрофы, разделившей их и представителей более древней крито-микенской культуры. И египтяне пришли на чью-то землю в дельте Нила. И мы пришли в низовья Печоры, где до нас жила сысерть, «медные люди».

Они умели делать медь и бронзу и жили в пещерах. А это значит, они жили не в тундре и не на вечной мерзлоте, а в другой географической обстановке. Теплые времена стремительно уходили из наших мест, но сысертьеще застала здесь леса, без которых невозможна металлообработка, и незаболоченные почвы.

Сысерть стала нашим духовным наставником. Так часто бывает. Египетские жрецы поклонялись представителям неведомой теперь цивилизации, бывшей до того, иудеи обожествили того, кого они назвали Яхве, греки в своих мифах скинули предыдущих богов, названных ими Хаотидами, в бездны Тартара и стали поклоняться Хронидам — Зевсу и его братьям и сестрам.

Металлические орудия сысерти мы превратили в ритуальные средства и предметы поклонения. Нам дороги исчезнувшие пещеры этого народа, потому что мы, теснимые русской ратью (так тогда называли варягов в местах нашего предыдущего пребывания), если не могли и не успевали уйти, заканчивали свой Исход тем, что вырывали ямы, спускались в них и отмахивались от нападавших палками, а, когда силы иссякали, выбивали колья и уходили под землю, засыпаемые сверху. Мы тихо исчезали и умирали под землей, а когда дошли до своей Обетованной, узнали, что под землей можно жить! что сысерть так и жила! Но раньше, раньше, когда деревья в наших местах были большими, и еще не было тундры.

Мир полярной ночи разделен на белое и черное так ясно и очевидно, так понятно. И так понятно, почему из темной бездны неба прибывает белое Добро на землю. С этим снежным даром утихают ветры, и становится теплей и уютней. Белые птицы и белые звери ныряют в свежий белый снег и купаются в нем, как в чистом счастье.

Откуда мы? — Мы и те, кто хочет нас узнать, не знаем этого. Может быть, мы пришли с Запада, из Скандинавии, а может — из Северного Предуралья, из Великой Перми, а может — из Южной Сибири. Это почему-то очень важно для этнографов и других ученых, но, по сути, совершенно неважно для нас. Физически — мы вырвались из ада, духовно — мы пребываем на пороге Рая. Этнически мы можем быть и с запада, и с востока, и с юга, но этически мы — с Севера, из Рая, из светлой и радостной страны вечного и белого счастья. И мы всегда помним свою этическую родину.

Этот мир прекрасен своей тишиной, своей глубокой, как февральский снег, тишиной, совершенно чистой, без единой примеси звука. Остановишь нарты — и их скрип вскоре замрет и отлетит, и забудется, и останется только тишина, присущая мертвой жизни, которая единственно истинна.

Чем мы не вы? — Когда вы увидели нас, вы назвали нас «чудь белоглазая», робкая, боязливая и беспомощная перед злом и насилием. И это пугало вас, вы все ждали подвоха и коварства, а их все не было. И тогда настороженность сменилась презрением и вседозволенностью — и вы назвали нас самоедами. А мы — люди, мы просто люди, мы люди по понятию людей, и слово «ненцы» означает «люди», как на языках почти всех «диких» и «примитивных» народов «люди» есть самоназвание, отличающее людей от их среды обитания: камней, деревьев, зверей, других людей.

Мы, живущие на пороге Рая, никак в толк не возьмем вас, набегающих из далекого нравственного захолустья, от новгородских ушкуйников до нынешних нефтяных лукойщиков.

Мы одушевляем и одухотворяем не только себя, но и мир, нас окружающий и вмещающий. И этот мир защищает нас и защищается сам. На священном нашем острове, который вы назвали Вайгач, вы нарыли нор и ям ради какого-то металла — и дух острова, его воспаленная и возмущенная душа уничтожила ваши дыры и шахты, и загубила души ваши, и засыпала камнями тела ваши, и вам никогда их больше не найти и не оплакать. На огромной называемой вами Новой Земле вы устроили позорный и страшный очаг уничтожения всего мира, и снег сгорел от ядерной вспышки, и сотряслись горы, и сползли в океан ледники — вы уничтожили свои и наши святыни и теперь вы умираете от порожденной вами болезни. И ваши ракеты взлетают над нашей тундрой из таежного Плесецка и падают на наши головы — но мы кротко знаем, что эти же ракеты падут и на вас. И завтра вы начнете выкачивать и выкачаете досуха наши недра — нам не нужна эта нефть, но это не значит, что она ваша. И когда ваши жадные трубы протянутся по дну, стомухи станут несяками и снесут своими острыми краями и зубами алчные трубы.

Не мы, но наш мир встанет на вас, не принимающих этот мир таким, каков он есть, и вы никогда не вживетесь в него, вы всегда будете здесь грозными пришельцами, вечно воюющими с собой и против себя, с миром и против мира.

Кто-то дыхнул из-за дальнего тороса колючей поземкой, вихрь, вертясь и увеличиваясь в размерах, пронесся на нас, над нами, сквозь нас, и замер, затих мягким сугробом в другой стороне. Этот кто-то сложил новую картину, а, может, просто переложил эту кучу снега для равновесия мира, чтоб тот не кренился и стоял крепко.

В каждом человеке живет шаман. В одних он маленький-маленький — он так и останется ребенком шамана до самой смерти человека. В другом шаман заполняет собой всего человека. Мудр и всемогущ черный шаман, познавший черный мир юга и леса. Черные, адские силы черного шамана останавливают болезни и недуги, беду и бесплодие. Белый шаман знает белый Рай и тайные ходы в него. Белый шаман дарит радость и светлость, он не дает в руки и в дом ничего, что можно потрогать или использовать, но он делает нас отличными от беспощадных и слабых зверей, птиц и рыб.

Никто не хочет быть шаманом, никто не хочет стать местом борьбы белого и черного шаманов, корчиться в этой борьбе, никто не хочет владеть страшными и тяжелыми знаниями ада, уносящими в пустоту знаниями Рая. Но выбор падает на кого-нибудь — и он пускается в странствие за этими знаниями. Он проходит все круги Юга и все сферы Севера, его носят вихри знаний на грозный Запад и в священную тишину Востока, к древним святилищам Вайгача, самого края нашего мира.

И когда будущий шаман пройдет весь круг своего скитания, он возвращается к людям, уязвленный знаниями и умениями.

Мы не признаем вождей. Но мы слушаем старых людей, умудренных годами опыта, и шаманов, умудренных духовными знаниями. Блаженны прожившие долгую жизнь и прокляты прожженные огнями знаний, но мы верим и тем и другим, блаженным и страдающим — они ведут нас единственно спасительными тропами.

Глубоко под нами, под голубыми льдами, ходят рыбы. Они так много знают, что молчат и совершенно равнодушны к метелям нашей жизни. Они кормят собой нерпу и медведя, нас и песцов. И вместе с собой они дают нам знание неба, которое они никогда не видели, но откуда они когда-то пришли.

Мы скитаемся по земле и замерзшей воде, не имея прочных ориентиров под собой или перед собой или вокруг себя. Летом — это пустая серая тарелка, зимой — такая же пустая, но белая тарелка, совсем пустая. Но мы хорошо знаем свою дорогу — она проложена в небе. Это неважно, видны или не видны звезды. Мы научаемся у рыб знать небо, не видя его. Мы знаем расположение и движение звезд наизусть, даже в пасмурный дневной дождь и сквозь плотное укрытие снегопада.

И у каждого — свой путь средь звезд, а, значит, и по земле.

И, не пройдя свой путь, нельзя умирать и уходить, нельзя останавливаться и устанавливаться. Пока не иссяк твой путь, будь человеком, а кем ты станешь потом — ты узнаешь, когда иссякнут твои звезды.

В небе поплыла фальшивая звезда, чей-то беспутный «Боинг», портя собой небесные тела и фигуры, пугая и рассыпая звезды: и кто-то ведь может потеряться и заблудиться от этого беспорядка и вторжения. Мир адского юга все время вмешивается и будоражит наш покойный и чистый мир, ему неймется в своих дремучих лесах и торосах высоких чумов. Но сейчас эта случайная звезда пройдет и сгинет и в небе вновь установится привычная гармония.

Женская и мужская жизнь — они такие разные. Женщину все время тянет остановиться, она — как камень, держащий лодку на месте. На стойбище женщина складывает чум, а потом разбирает его. Женщина — это очаг и дети, посуда и всякие побрякушки, женщина шьет одежды и обузы. Новые порядки нравятся женщинам. Они навсегда остаются в стойбищах, а мы уходим в свой привычный путь за оленями и собаками. Теперь их зовут чумработницами и они сообща ждут меня, своего мужа, чтоб сделать немного нового кричащего мяса — детей. Женщина живет пестрым и крикливым днем, это ее время и ее хозяйство. Мужское время — ночь, ясная и черная, в пурге и в затишье, в одинокой тишине, в поиске и охоте, просто в пути.

Грамматика нашего языка и нашей жизни такова, что у нас нет настоящего времени — только неопределенность во всех ее ипостасях, только прошлое, контрастное настоящему (которого нет) и только будущее, которое — несвершившееся еще настоящее (которого нет).

И от того, что мы обходимся без настоящего, что почти все наши глаголы и действия — в разных формах инфинитива, наша жизнь не только похожа на сказку — она творится нами как сказка, как длинная долгая путевая сказка с непременной мыслью в конце: так что же мы пришли сюда сказать? Эта мысль, рождающаяся в лепете кусочка жизни, тянется сквозь годы и испытания, внутри снежных смерчей и в рое и ворохе гнуса, она становится все отчетливей и ясней к концу и выдыхается нами в последнем дыхании — никому, кроме Приславшего нас сюда. Он этой мысли от нас и ждал, не потому, что она Ему неведома, а потому, что нами Он вещал ее в мире.

Высоко-высоко полоснуло по небу короткой размашистой судорогой, за ней — еще и еще, и вот, наконец, встало, величественное и прекрасное, медленно плывущее куда-то, нисходящее радужными волнами света, далекое близкое, так похожее на то, что мы испытываем на женщине, но только совсем в другом масштабе и испытываемое не нами, а Тем, Кто живет в Раю, за Порогом.

Ноябрь 2000, Нарьян-Мар

Реки, текущие вверх

Читая несохранившуюся «Книгу мёртвых» этрусков, более древнюю, чем её египетская и тибетская версии, я кое-что узнал, а всё-таки скорее догадался о том, что это за реки, текущие вспять и какие смыслы они несут. Надо при этом заметить, что и этрусская книга — вторична. Её первоисточником считаются тексты, написанные людьми золотого века, для которых смерть — редчайшее и торжественное явление, до крито-микенской катастрофы и гибели Атлантиды, о чем глухо, но говорят Гесиод в «Теогонии» и Платон в «Федоне» и «Государстве».

Эти пять рек текут вверх, из Ада.

Самая коварная из них — Лета. Она находится в Беотии, на самом юге Эллады, очень близко к другой реке, Мнемозине, текущей, как и положено всем рекам, вниз. В том месте, где они почти сходятся, их течение сильно замедляется, почти останавливается, и потому человеку трудно определить, куда какая из них течет.

Мнемозина — река памяти и всезнания, мать всех девяти муз, зачатых Зевсом, — желанная и манящая цель людей творческих и любящих искусства. Попав в величавый поток Мнемозины, человек может потом в дельте реки выбрать любую из проток: Каллиопу (Эпическая Поэзия), Клио (История), Мельпомену (Трагедия), Полигимнию (Пантомима и Гимны), Талию (Комедия), Терпсихору (Танец), Уранию (Астрономия и Космогония), Эвтерпу (Лирическая Поэзия и Музыка) или Эрато (Любовная Поэзия). Все они удивительным образом судоходны и доступны челнам счастливцев, плывущих к своему бессмертию и богоподобию.

Лета заканчивается эстуарием, широким настолько, что берегов и не видно. Это — река забвения и безрассудства. Опьяненный и одурманенный, попадая в Лету, долго надеется, что это опьянение или дурман выведут его к одной из проток, но когда берега начинают расходиться, он с безнадежным ужасом понимает, в какой поток попал — поздно и нет пути назад, вниз. Мощно и неумолимо несут воды Леты несчастных в небытие и беспамятство о них среди людей.

Ахерон — река Скорби. Траурная река, несущая сожаления и угрызения совести от свершённого в жизни зла и несовершённого добра. Невыразимо тяжело плыть по Ахерону, и всё время хочется вернуться и исправить свою жизнь. Провожающие плывущего по Ахерону плачут, но это притворный плач. Они причитают: «Ах, да куда же ты? да как мы без тебя? Да вернись же к нам!», но это — чистое притворство, ещё более распаляющее скорбь уплывающего: никто не хочет и боится возвращения мёртвого, способного среди живых приносить только несчастья. По Ахерону, Харон сплавляет в Ад бестелесные души умерших. И именно здесь гигантский Цербер охраняет не вход, но выход из Царства Мёртвых.

У Ахерона два притока — Коцит (Плач) и Флегетон (Огонь), один страшней другого. Плач — это вырываемые фрагменты и атомы души человеческой, в плаче мы теряем свою одушевлённость и каменеем плотью. В кипящей лаве Флегетона сгорает и плоть — от человека остается лишь пепельно-серая тень, унылая, безрадостная, бесчувственная и безразличная ко всему. Порожистым Флегетоном следуют убийцы и самоубийцы.

Самая страшная и самая нижняя река — Стикс (Смерть). Она начинается далеко на Западе, в Стикском болоте, где увязли самые отъявленные негодяи и мерзавцы, настолько отъявленные, что ещё при жизни и они и окружающие их люди понимают, куда они попадут, и это делает их ещё более злобными и отчаянными. Здесь место самозванцам, тиранам и узурпаторам, всем захватившим власть незаконно и потому не имеющим удержу во властолюбии. В водах Стикса купала Фетида новорождённого ею Ахилла, но мёртвая вода Стикса — самый сильный и верный яд.

Трудность пути по всем пяти рекам в том, что они текут вверх из Ада, а умершему надо плыть против течения вниз.

Все привычные нам реки, ручьи и потоки — лишь явления, лишённые сути. Первознания о Земле гласят: наша планета — живое существо. По её жилам течет геомансия, кровь Земли. Как и наземными реками, потоками геомансии покрыта вся Земля, но это — внутренние потоки, стремящиеся наружу. Они сплетаются в узлы, растекаются плёсами, низвергаются порогами и водопадами — вверх, они подвижны и живучи, они несут на себе энергию Земли.

И там, где эти энергетические потоки выходят на поверхность или подходят к ней очень близко, опасно близко, находится герой, способный пригвоздить и усмирить этот вихрь энергии. Мы знаем, как Персей усмирил такой поток, спасая Андромеду, как архангел Михаил поражал дракона, как землепашец Егорий пригвоздил камнем змея (позже власть имущие и их церковные приспешники превратили крестьянина Егория в князя Георгия и вооружили его копьём) и стал истинным основателем Москвы — он же основал Егорьевск, также убив змия. Святой Георгий, поражающий змея — центральная фигура в гербах многих городов, ведь города, настоящие города, возникают там, где герои и святые, а нередко и непорочные Девы, усмиряют реки и ручьи геомансии.

Кадм камнем убил священного дракона бога войны Ареса и на этом месте основал Фивы. Малхиседек, установив скинию на вершине плоского холма в Салеме, усмирил подземные духовные стихии и тем заложил Город Бога, Иерусалим.

Вот еще несколько примеров тому.

В гербе Грузии св. Георгий, в честь которого и названа страна, убивает копьем дракона. В гербе Исландии также присутствуют рыцарь и дракон, в Клагенфурте (Австрия) городской фонтан изображает битву св. Георгия с драконом, и этот же сюжет — в гербе города. Любляна (Словения), Тараскон (Франция), Уэллс, королевство Бутан, многие города Китая, Вьетнама, Кореи, Киевщина, Лондон украшены драконами и их укротителями (Георгиевский крест — символ Англии, а сам св. Георгий — покровитель этой страны).

Символы всегда первичны относительно вещного, реального мира.

В сознании древних эти символы являлись прообразом поверхностных потоков.

Эллины помещали эти поверхностные потоки и в масштабах своей страны, и в масштабе известной им Ойкумены:

Стикс на западе — это ойкуменистический Дунай (Истр), а в планетарных масштабах — Енисей.

Ахерон, Коцит и ФлегетонЭпира — Тахо, Тигр и Евфрат в пределах Ойкумены, планетарно — Миссисипи, Нил и Амазонка.

Лета Беотии — Днепр Ойкумены и Инд планеты Земля.

Но это всё — уже наши догадки и предположения, а вовсе не истина, с которой начинается этот рассказ.

Апрель 2015, Москва

Молитва и песня

Мы сидели в гостиничном номере и слушали экспедиционную магнитофонную запись алтайского горлового пения. Это — очень странные ритмичные интонации, с оханием и кряхтением. Где я уже слышал такое? — ах, да, в реанимации. Так умирают мужики. Только этим они и могут помочь себе в последнем переходе.

Горловое пение могло родиться только в ситуации невероятного, витального напряжения сил, когда человек испытывает давление на свою жизнь на грани со смертью.

Мы поем, потому что нам трудно, тяжело, невыносимо. Тянут лямку и поют-стонут свою «Дубинушку» бурлаки, в ритм ударам по воде тяжелыми веслами поют прикованные цепями к лавкам гребцы. Поет пытающийся удержаться в этом мире и на тротуаре пьяница, поют солдаты на долгом марше, поют туристы на длинном переходе, поет неустанная мать над своим младенцем. Плачи и причитания на свадьбе и похоронах — песни, горестные и печальные, те и другие. Постоянно поют мексиканцы, умудряющиеся находить для себя самые тяжелые работы. В детстве и юности, при трудном становлении и в поисках своего призвания, мы поем гораздо больше, чем будучи зрелыми. Редки, удивительны и счастливы поющие старики — они, стало быть, не замечают своей старости, все еще осваивают этот мир и все еще прут в гору, а не под гору. «Нам песня строить и жить помогает» (было написано озорниками на воротах огромной дачи Лебедева-Кумача) — в тоталитарном режиме, будь то фашизм или коммунизм, особенно хорошо и много, задушевно поется. С Окуджавой и Высоцким мы пропели-проорали не самые тяжелые, но самые гнусные времена.

Песня — ритмизированный и мелодичный речитатив — естественное, стихийно отыскиваемое нами средство помощи самим себе.

Как и наскальный рисунок, песня возникла в первых проблесках рефлексии собственных действий. «Да, я ничего такого еще никогда не делал, но что-то похожее в моем опыте было и надо только восстановить, что же там было» — так возникает рисунок-припоминание и песня-припоминание. И сам факт припоминания и выполнение того, что казалось невыполнимым, кажется чудом, сверхъестественным — и мы начинаем придавать словам и рисунку магическое значение, предвосхищающее молитву и икону.

Сила воздействия на наше воображение нашего же припоминанния такова, что уже во вполне цивилизованное время Платон в «Теэтете» устами Сократа доказывает на мальчике Теэтете: самые сложные и отвлеченные знания нами «припоминаются», а не идут от учителя — тот лишь указывает тропку припоминаний.

Для этого припоминания нужны гармоничные звуки — именно поэтому песня поэтична и мелодична, в ней есть и ритм, и рифма.

Интересно устроено наше сознание — мы умеем связывать прошлое с будущим. Собственно, все наши мечты о будущем — хорошо и прочно забытое, но не потерянное прошлое. Обладающий большой пассивной памятью, необходимой для припоминаний, предсказывает будущие события как экстраполяцию этого припоминаемого опыта — порой не отдавая себе отчета в том, что же он делает. Так владелец памяти и «пра-песен» становится ведуном, вещим, жрецом, шаманом, пророком. Вспомните библейских пророков — сколько в их словах прошлого и настоящего, обличений и напоминаний, но для пророческого озарения грядущего!

«Стихи рождаются из гула,» — точно подмечено Иосифом Бродским, всю свою жизнь тонко прислушивавшимся к гулу жизни и вылавливавшим из времени (для поэта понятие времени было вообще ключевым) архаичные, как древняя молитва, а потому так сильно воздействующие на нас стихи.

Заклинания, молитвы, заговоры, ворожба — все ритмизировано и полно рифм. В них Бог или иная духовная сила выступают лишь как зеркало, отражающее нам наши слова и позволяющее оторвать от себя, объективировать собственную волю и силу, передавая ее потусторонним силам.

Богу наши песни и стихи, строго говоря, не нужны — Он может понять даже наше мычание, как говорил апостол Павел. Августин Блаженный в «Исповеди» до середины текста все вопрошает: «Господи, зачем Тебе моя исповедь, коли Ты и так все знаешь и ведаешь наперед?» И лишь потом Августин восклицает, Господи! я понял, зачем я это делаю: «Исповедь перед Тобой нужна мне!» И мы вослед за Августином можем сказать, что гармония песни, стиха, молитвы и заклинания нужны прежде всего нам для лучшего запоминания и легкого воспроизведения. В этом отношении мы ничем принципиально не отличаемся от компьютера и магнитофоаа, которых, кстати, и придумали по подобию и образу своему.

Если совесть — этическое порождение человека, то как продукт культуры человек возник из песни и рисунка — эти образы, слова и ритмы надо было не только лично воспроизводить, но и транслировать другим, превращать в норму, включать в цикл социальной жизни, например, охот или земледельческих работ или номадному циклу кочевника-скотовода — вот почему во всех религиях и культах литургический год совпадает с сельскохозяйственным или, более обще, с хозяйственным.

В своем первозданном смысле песня сохранилась в молитве. Это — первый наш говор с Богом и собственной совестью. У неверующего на молитве губы немеют и язык коснеет — смысл молитвы не в словах, а в вере. Большинство сакральных текстов, с точки зрения стороннего исследователя, почти лишены смысла и эстетической красоты (хотя порой в этих пениях, молитвах, псалмах и гимнах прорываются удивительно глубокие мысли. Сильнейшее впечатление производит, например, один из баптистских гимнов: «Благодарю Тебя, Господь, что мне неведомы Твои пути», еще более потрясающ многократно повторяющийся финал «Страстей по Матфею» Баха — «А Я говорю вам — будьте мирополны», до тех пор, пока не начинает пониматься основное, с чем же Он пришел) — за словами и звуками стоит невыразимое и невысказываемое, как за иконой стоит вовсе не левкас, и не доска, а незримый образ.

Песня, и это отличает ее и от рисунка, и от любого другого, всегда предельно авторизуется нами — и наше исполнение есть не просто интерпретация, а авторизация песни. Окуждава каждого из нас — наш Окуджава и у каждого он свой и разный, а уж поем мы Окуджаву совсем непохоже.

На этом принципе и построена молитва. «Отче наш» дан всем христианам, но каждый из нас произносит это от себя и про себя, каждому дано сказать в этой молитве-песне свое, неповторимое и одиночное. И каждый иудей — царь Соломон и царь Давид. И «Песня песней» поется всяким сущим. А несущие бьют веслами по волнам и горланят свою бездомную «Дубинушку». Нам самим выбирать: мы — сущие из надрывающих молитву или демонстраторы, братаны в красных пиджаках и с партбилетами за душой…

Статьи подобного рода принято заканчивать бодрым увещеванием, мол, пойте, и все будет хорошо.

Не пойте.

Не пойте и не трясите воздух попусту, если вам и так хорошо, без песни, не включайтесь в массовые и всеобщие хоры и славословия — шепот молитвы различим Им не менее дружной одноголосицы. Не заглушайте общей песней одинокий голос совести.

А когда поете, отдавайтесь собственному естеству и не заботьтесь о впечатлениях — песня самозабвенна, как самозабвенна ваша молитва.

Монтерей, 5 марта 1998 года

Бог

Из всех слов во всех языках, включая, конечно, и русский, самым частотным является это — Бог. Хотя иудаизм и христианство самым строгим и решительным образом запрещают частое употребление его, особенно всуе. Но именно всуе оно чаще всего и произносится, как верующими, так и неверующими. При этом имеется огромное число синонимов: Господь, Создатель, Всевышний, Всеблагой, Отец и так далее. Одни имена расхожи, как шлепанцы, другие настолько сокровенны, что их произнесение в неположенное время в неположенном месте неположенным человеком и неположенным образом может привести к печальным последствиям, что и произошло с Иисусом из Назарета, произнесшим на Малом Синедрионе «Я есть». Это имя Бога стоило ему жизни, но стало кредо христианина.

Этимология слова «Бог» удручающе проста: Бог он и есть Бог. В самых изначальных значениях это был Некто, дающий счастье и богатство, а что еще человеку надо, если он не знает пока про курс акций, ваучерную приватизацию, недвижимость на Гавайских островах и Блэк Джек? Впрочем, в «Кратиле» Платон устами Сократа пытается связать бога (theos) с бегом (thein), с бегущим, поскольку первые люди увидели бога только в двигающемся, в бегущем по кругу: солнце, луна, звезды, небо.

Если говорить о несчастнейших жертвах Второго тысячелетия, то первой является Он: сколько было Богохульств и Богоотступничеств, Богоборцев и Богогонителей, сколько преступлений, войн, притеснений, экзекуций, казней, пыток, проклятий и гонений было сделано от Его имени и во славу Его, создавшего людей из любви и для любви.

И теперь Он — почти в забвении, потому что — это бросается в глаза — в той же Америке хоровые песнопения и приплясывания есть форма социализации, психотреннинга и выколачивания десятины из паствы, а вовсе не интимный молитвенный диалог с Богом; в той же России — недоуменная братва от Больших братьев до братишек сменила партбилеты и комсомольские значки на свечечки и иконостасы, Историю КПСС на Евангелие, не зная не понимая ни того и ни другого. В католической Испании, уставшей от церковного фанатизма генерала Франко, люди перестали обращать на Бога внимание, и даже исламский фанатизм сильно попахивает нефтью и политикой.

Ныне нет более нелепой и несчастной фигуры, чем Он: мы придумали себе некоего партнера и вступили с ним в непрекрещающийся и гнусный торг по поводу нашего бессмертия и долголетия (что практически несовместимо), нашего благоденствия, преуспеяния и процента за пребывание в этом мире: мы тебе, Боже, по воскресеньям будем петь по паре часов, а ты нам, Господи, за это предоставь жилплощадь в белом районе своего Эдема, застрахуй нас от дорожно-транспортных происшествий, дурных болезней и русской мафии, а всех остальных к себе не пущай и на дорогах дави, потому что мы не желаем из-за них портить вид на Тебя и отношения с Тобой.

У мормонов дело дошло уже до заключения юридических отношений с их Богом и купле-продаже загробного брака, вечного блаженства, крещения усопших (с выплатой за них положенной десятины, по-видимому) и других коммерчески выгодных таинств.

Коммерсализация Бога, а заодно его технологизация, компьютеризация, вовлечение в Интернет и GreenPeace, автоматизация и торговля им togo, навынос — закономерный и неизбежный итог трепания имени Божьего по свету.

— Боже!

— Чего?

— Да, ничего, это я просто так.

— А, ну, ладно. Если что, то Я здесь. Зови, если, конечно, нужно.

«Я в Бога не верю» — говорит атеист, — «но я верю в некий Высший Разум, в то, что кто-то и для чего-то все это создал». Увы, представления верующих о Боге, если они не цитируют, гораздо неопределенней и туманней. Либо, в прямую противоположность, примитивно иконические. Предметные и вещные представления о Нем, конечно, увеличивают зрительную и осязательную достоверность присутствия, но чего: Его или нашей наивности?

Богом по понятию оперируют — какой кошмар! что за выражение?! — только профессионалы: богословы, философы, преподаватели научного атеизма (теперь они все преподаватели этики и истории религии, кажется).

Крайности унижения Бога достигли феминистки, с бабьей дури начавшие обсуждать Его сексуальную принадлежность и ориентацию.

Я думаю, Он скоро отвернется от нас совсем и лишит последнего удовольствия конца света и Суда: судиться с этими? Да они сами кого хочешь затаскают, а их адвокаты такие найдут доводы, зацепки и аргументы, что лучше не связываться и не пачкаться.

Боже мой, Боже мой! Во что мы превратили Тебя и во что превратились от этого сами? А ведь как Ты предупреждал нас о неведомости нам пути Твоего! Но мы все прем и прем, с Лениным или с Тобою в башке, с наганом и кошельком в руке, уверенные, что движемся верной дорогой, товарищи!

Можно ли испытывать стыд за Бога? — Разумеется, нет, Он ведь и есть наша совесть, наш стыд. Но мы можем испытывать угрызения за свои поползновения, использование и употребление, за свои слова и деяния, за свои подмены и лукавства.

А для этого прежде всего необходимо вырвать это слово из обихода, перестать клясться и сквернословить им, оставив его только для одинокой молитвы и тишины покоя.

Марина 2002

Главы из книги «Реальность и действительность истории»

Что есть история

История не есть хронология или хроника, не есть летопись, анналы и жизнеописание. История весьма подозрительна с точки зрения ее научности. Несомненно, что история есть сильнейшее средство политики, средство власти и манипуляции людьми — в этих случаях это грязная история, вполне в духе грязной политики.

История во многом является творчеством, прежде всего в том, что доставляет историку такое же наслаждение и утешение, как музыканту — сочиняемая или исполняемая им мелодия, поэту — стихи, художнику — живопись.

Вместе с тем, история — безусловный жанр литературы, как никакая другая наука. Лишь география может сравниться по занимательности с историей, да и то, разумеется, не всякая, а именно история мореплаваний, открытия и освоения неведомых земель, историческая география, а также «География» Геродота, которая давно превратилась в историю.

Можно перебрать довольно длинный компрегентный ряд, что есть или не есть история.

В античные времена, когда история только начиналась, история была единственной наукой. Математика, физика, геометрия входили в философию, география была жанром литературы, нечто вроде фантастики. А под наукой подразумевалась только история. Она так и называлась хистерос, что значит матка. Истерика — это зов, голос матки, нечто утробное.

История нужна, прежде всего, для поиска смысла. Плыть в дерьме бессмысленности никому неохота. Всем хочется знать — а зачем? Зачем столько крови и жертв — и все впустую, все жертвы напрасные и почти всегда безвинные? Ведь не может же быть так, чтоб все это: просто так — ошибки и зигзаги исторического процесса, напрасная трата человеческого материала и времени. Мы тщимся и из кожи вон понять хотим, что же мы такое делаем и зачем? Потому что всякий честный человек понимает, что никаких исторических личностей нет, в том смысле, что никто никогда не действует в расчете на историю, даже самые маниакальные наполеоны, стоящие в позе гениев истории, реально поступают и сообразуются не с ней, а со своими микроскопическими, сиюминутными целюшечками и притязаньицами. Наполеоны лишь равняются на других наполеонов, и потому им кажется, что раз предыдущие наполеоны — исторически заметные микробы, то и они могут стать такими же или даже еще больше, в размер бациллы. При этом смысл истории улавливается не в действиях и актах, как бы велики они ни были, а в их рефлексии, которая безразмерна и потому в состоянии вмещать в себя гораздо больше содержания, чем одна отдельно взятая жизнь.

История — это всегда поиски будущего. Мы, например, не знаем, чем, как и когда кончится чеченская война, которая идет уже более двухсот лет. Дольше тянулась только Иудейская война. Она окончилась тем, что Рим пал, иудеи оказались в рассеянии, а Европу заполнили христиане и варвары. История уже дала нам свою версию окончания Чеченской войны, независимо от того, сколько раз ее будут заканчивать многочисленные российские президенты. Самые светлые и яркие, самые невероятные и фантастические картины будущего — это самые отдаленные от нашего настоящего и самые забытые нами мифы древности. История, раскапывая и находя их, освобождает нас от далеких прежних заблуждений. Будущее — это не то, что было или будет, будущее — это то, чего не было, нет и не будет. Будущее настает таким, каким его никто не ждал и не предполагал. Творя этот мир, Бог использует детективный жанр. История же нам показывает, чего не следует опасаться в наших онтологических предположениях относительно будущего, она говорит нам о том, чего уже не будет никогда. Исторические невежды всегда ждут чего-то сбывшегося, а потому несбыточного.

Потребность в истории и историческом анализе возникает из-за недостатка теоретических обоснований. Это, кажется, еще А. Вебер утверждал. Если бы у нас был такой же теоретический уровень в социологии, как в физике, биологии, химии и других естественных науках, мы спокойно обходились бы без истории. Более того, если бы у нас были более или менее приличные гносеологические, когнитивные и, говоря вообще, гуманитарные теории, нам не нужна была бы и история науки. Но, слава Богу, таких теорий нет и не будет, а поэтому мы ловим редкое удовольствие от занятий историей.

Занятие историей — экспансия своего я, попытка собою прожить, хотя бы фрагментарно, историю всего человечества. Как будущее — проекция или, лучше сказать, тень человека, отброшенная им назад, в будущее… Потому что будущее всегда не впереди нас, а позади нас. Например, наши дети и наши ученики — они ведь позади нас, за нами, и последствия наших действий — тоже за действиями, а не впереди них… так и прошлое, история — это свет и тени, падающие на человека: темные тени — это неопознанная им история, свет же идет от учителей, знаний, наконец, от родителей. Выходит, что тот, кто не знает истории, блуждает впотьмах.

Как в геометрии имеется идеальный объект, геометрическая точка, а в механике — материальная точка, лишенные большинства, если не всех реальных характеристик и параметров, так и в истории имеется свой идеальный объект — событие. Наличие этого объекта делает историю наукой. История — это наука, пытающаяся строить не столько последовательность событий (этим занимается хронология), сколько придать этой последовательности некоторую стройность, разумность, рациональность, целесообразность, осмысленность. Нам, считающим себя homosapiens, так хочется, чтобы и наша история была хоть немножечко упорядочена и образумлена. История изучает смыслы событий и ищет закономерность в их последовательности. Другое дело, что она не находит эту закономерность и, возможно, никогда не найдет. Но мы ведь и Бога ищем и не находим, хотя уверены, что Он есть и Он с нами и Он в нас, но все равно продолжаем искать — и будем это делать до конца дней своих. Мы и себя, мы человека в себе ищем — и никогда не найдем, и, не дай Бог, если найдем, потому что, когда и если мы найдем в себе человека окончательно, мы тотчас же и перестанем быть им: нам не о чем будет размышлять и, исчерпав свое предназначение, просто вымрем, материализуемся и оскотинимся.

Что такое событие как идеальный объект истории?

Это фрагмент бытия, бытия человечества, который переживается и продумывается человеком, не присутствовавшим в этом бытии, но желающим проникнуть в него, со-быть там. Событие — это фикция, фантом сознания историка, пытающегося представить прошлое как актуальное себе, помещающего себя во фрагмент бытия, и заставить это бытие повториться — в сознании историка. Фрагмент бытия, ограниченный и определенный рамками места и времени — ситуация. Таким образом, можно сказать, что событие есть рефлексируемая ситуация.

Каково оно, бытие «на самом деле», не знает никто — ни участники этого бытия, ни историки, ни провозвестники. Поэтому мы имеем дело только с событиями, окрашенными личностью историка. И эта окраска и есть след той рациональности, которая мнится каждому историку.

Если трубке, в которой помещены птичье перо, кусочек пенопласта и металлический шарик, придать вертикальное положение, то шарик упадет первым, а перо опустится последним, но если из этой трубки откачать воздух, то все три предмета будут падать с одинаковым ускорением g. Если из содержательного потока бытия удалить значения и оставить только смыслы, поток распадется на ряд событий. Разумеется, событие как идеальный объект истории начинает выглядеть неким уродцем в сравнении с реальным бытием, но именно таково свойство всех идеальных объектов, включая идеальные объекты физики и геометрии, где идеализация достигает вершин человеческих возможностей — именно в этих науках (и это было очевидно Галилею, признававшему «ироничность» всякого идеального объекта) идеальные объекты — вовсе не предел гармонии и красоты, а чистой воды недомерки и недоноски в сравнении с реальностью, моделируемой ими. Тут важна одна идея Галилея о том, что идеальные объекты, в отличие от «мира идей» Платона (где все гармонично и совершенно), имеют сугубо прикладное значение, adhoc, — они суть средства познания реальности и не более того. Событие — средство познания бытия, при этом, в отличие от физики, геометрии и других естественных наук, индивидуальное, не универсальное средство. Впрочем, эта индивидуальность характерна для всех гуманитарных наук и доведена до абсолюта в психологии, где идеальным объектом для психолога является сам психолог. С помощью представлений о себе психолог и судит о психологии других людей, если, конечно, он психолог, а не очередной целитель.

Так в каждом акте человеческого действия мы обнаруживаем факт, фикцию акта, фикцию, как окрас или искажение, отражение акта в чьем-то сознании.

Один и тот же фрагмент бытия предстает перед нами как множество со-бытий, один и тот же акт — как множество фактов, по числу историков бытия и интерпретаторов, толкователей акта.

Бытие, не нашедшее отражения в событии, обойденное вниманием истории и историков, так и остается бытием, превращается в навоз и задворки истории. Бытие нам не интересно, как нам не интересно то, что в Голландии, оказывается, люди дышат воздухом: они и в Голландии дышат воздухом и в Неголландии, и в двадцать первом веке до новой эры, и в двадцать первом веке новой эры, и между ними, и до этих веков, и после них. Это все, конечно, бытие, но это бытие никогда не станет событием.

История — это каждый раз попытка скроить из разноцветных и разрозненных лоскутков бытия красивый и пышный наряд короля.

Реальность и действительность. Реальность как совокупность всех действительностей. Реальность как подоплека любой действительности.

Аристотель выделял в природе две ее сущности — naturа и physis: первое познаваемо и используемо человеком в его практике, второе — не ухватывается ни мышлением, ни деятельностью.

Относительно человека мы также можем выделить два схожих понятия: реальность и действительность, понятия близкие, но не тождественные, как не тождественны «вещь в себе» и «вещь для себя» И. Канта.

Мы действуем в действительности, более или менее четко представляя себе ее границы и наполнение, содержание, материал. Как бы плохо и неправильно мы бы ни действовали в действительности, какую логику или мораль мы бы в ней ни нарушали, мы всегда можем определить степень ее правильности и даже указать на характер наших ошибок и отклонений от норм.

Реальность дана во всей своей безразмерности, неописуемости и неисчерпаемости материала и содержания. И, тем не менее, мы, неспособные охватить ее ни мышлением, ни деятельностью, ориентируемся в ней. В качестве примера, «правомочность», характеристика действительности, может быть четко описана нами в соответствии с принятыми и действующими правовыми нормами, справедливость неописуема, но остро и безошибочно ощущаема каждым из нас.

Так что же такое реальность?

Мы озираемся вокруг себя, заглядываем в собственные глубины и заявляем, не указывая ни на что конкретное: «Вот она, реальность».

Реальность — вместилище и совокупность всех актуально, потенциально или погребенно имеющихся действительностей: ведь на одном и том же плацдарме, например, в городе, разыгрывается одновременно множество разных, независимых друг от друга, переплетающихся, пересекающихся или никак не относящихся друг к другу действительностей.

Поток истории — река реальности. Конечно, в ней можно выделить множество разных историй разных действительностей: всемирная история искусств, всемирная история торговли, всемирная история хлебопечения — это все истории отдельных действительностей и одновременно с этим — это реальные истории.

Реальность, таким образом, не только вместилище разных действительностей, но еще и подоплека любой из них. Искусство истории — в проникновении к реальной истории, но достойна существования и действительная история — ведь она помогает строить будущее.

Только мы все-таки помним реального историка Иосифа Флавия и забыли о Юсте Тивериадском…

Идеальный объект

Наука началась тогда, когда в ней появился идеальный объект. Этот капитальный переворот в богословии, а наука эмбрионально присутствовала именно в богословии (теологии), вмещавшем в себе в те времена (16 век) не только науку, но и философию, произвел Галилей, с беспримерной честностью проведший всю методологическую, хирургически точную работу по вычленению науки из богословия — и именно благодаря введению им института идеального объекта.

Основной тезис Галилея заключается в том, что человеческое сознание способно проникать в реальность за счет особого устройства этого сознания, а именно — за счет потенциала идеализации. Все другие существа, обладающие сознанием, не в состоянии идеализировать реальность.

Вмененность способности к идеализации, к запечатлеванию реальности, пусть и в искаженном (непременно в искаженном и сильно индивидуализированном) виде позволяет человеку формировать и удерживать память об этой реальности в виде идеального объекта. Этот идеальный объект имеет сугубо онтологический статус и достаточно далек от реальности, даже до невероятия: все тела падают с ускорением g независимо от своей формы, массы и высоты падения.

Однако этот уродец (имеется в виду идеальный объект) позволяет человеку совершить очень важное — создавать действительность, в которой он может разумно и целенаправленно действовать. В ходе развивающейся практики, уже совсем забыв о кардинальном и практически непреодолимом несходстве идеального объекта и реальности (которая так и не дается человеку ни в каких ощущениях или опыте), человек начинает технически использовать идеальный объект: не существующее в реальности g превращается, например, в технический параметр нагрузок (при подготовке космонавтов и в других областях действительности).

Идеальный объект выступает, таким образом, дважды: первый раз, в переходе от реальности к действительности, как средство проникновения и построения действительности, второй раз — как инструмент, возникающий в ходе действительности. При этом, во втором случае, это уже не только онтологическое представление, идеальный объект приобретает логическую стройность и законченность, он может математизироваться, как математизировалась практически вся физика, как математизировано сознание у В. Лефевра (психолог, создавший теорию рефлексивного управления и оперирующий в психологии булевой алгеброй). Более того, идеальный объект-2 становится ресурсом идеологизации — и мы возвращаемся к первому шагу, к стоянию человека перед реальностью и его попыткой проникновения в нее через свою способность видеть в ней нечто идеальное. Круг замыкается, однако наше возвращение к изначальной позиции означает, что мы уже не те, что мы уже имеем и опыт вхождения-исхода из реальности, и опыт действия в действительности, и опыт построения и использования идеального объекта.

По сути, это все очень и подозрительно напоминает аутизм: мы видим мир не таким, каков он есть на самом деле (мы не знаем, каков он есть на самом деле), а таким, каким мы его видим и можем в нем действовать. Действительность действует согласно нашим идеальным представлениям о ней, реальность проступает (или нам кажется, что проступает) в соответствии с ними же. И, так как нам удается технически реализовать наши идеальные представления и идеальные объекты, то нам не остается ничего другого, как признать правильность, истинность этих образований нашего сознания, уповать на силу собственного разума и не обращать внимания на возникающие несоответствия между идеальными и реальными объектами: «Если факты противоречат теории, то тем хуже для фактов».

Идеальный объект-2 кладется в основу той или иной науки, превращается в ее модельное ядро, по поводу которого наука начинает формировать оболочку экспериментальных данных, правил и законов обращения и применения, систему знаний, кортеж задач и проблем, всю парадигматику данной науки, при этом сама модель, сам идеальный объект представляют собой синтагматику (неизменную часть) науки, неопровержимую в принципе, поскольку опровержение зачеркивает весь уже пройденный путь (а его зачеркнуть нельзя) и все намеченные и намечаемые перспективы. Смена научных парадигм, согласно Т. Куну и П. Фейерабенду — нормальное состояние науки, однако крах синтагматики науки приведет к шоку, подобному тому, который охватит мир, если он узнает, что математика оказалась ложной.

Если предлагаемая схема более или менее верна, то снимается принципиальное различие между гуманитарными и естественными науками: обе ветви науки строятся на базе идеальных объектов, представляющих собой индивидуализированную работу сознания на почве реальности.

Проблема равночестности гуманитарных и естественных наук перед нашим сознанием разрешается (или усугубляется) следующими двумя обстоятельствами, которые можно воспринимать и как фундаментальные допущения, и как собственно фундаментальные:

Законы сознания столь же универсальны, как и естественные

Законы сознания суть законы совести.

В пользу фундаментальности этих двух принципов говорят:

сильный антропный принцип космогонии, согласно которому Вселенная устроена так, что человек присутствует в ней с необходимостью;

второй закон термодинамики есть одновременно и космический этический закон: и он, и нравственный императив Канта математически описываются одинаково.

Применительно к истории можно интерпретировать предложенную схему следующим образом: в потоке бытия мы видим событие как идеальный объект. Это событие есть онтология некогда (неважно когда) случившегося, но, осознанное как идеальный объект, оно позволяет нам войти в исторический процесс как в поток действительности, пребывая в котором, мы, найдя логику и масштаб (рамки) события, признаем это событие как историческое, то есть имеющее статус элемента, эпизода истории, уже не вихря времени и явлений, а некоторым образом законосообразного или объяснимого. Вооруженные историческим событием или историческими событиями в их целесообразной, логически и деятельностно оправданной последовательности, мы оказываемся теперь не просто стоящими перед потоком бытия: теперь наша позиция может быть описана как позиция лица, принимающего историческое решение действовать (или не действовать). К изначальной точке не изменяется ничего, кроме нас самих.

К проблеме идеального объекта мы еще вернемся, вынужденно, но с удовольствием.

Методы истории и история как метод

Понятие «метод» применимо только к той истории, которая мыслится как наука. История и возникла как некая наука, описывающая наполнение времени человеческими делами и судьбами. Описательный метод, присущий истории всю ее историю, начиная с зарождения, не уникален и не специфичен только для истории. Этот метод столь же характерен и для географии. И он же, описательный метод, ставит под сомнение научность обоих предметов, ведь описание требует, прежде всего, писательского мастерства, необязательного в других науках.

И, как и в географии, в истории, начиная с Плутарха, очень распространены и популярны сравнительные описания, которые гораздо богаче простых описаний: мы ищем в них связь времен и судеб, мы поражаемся схожестью сильно удаленных событий и характеров и предельной противоположностью происходящих одновременно и в одном и том же месте: так Аполинер, умирая, решил, что осмеян уличной толпой, а это немцы входили в Париж.

Вместе с тем версиальныйметод в истории, в отличие от географии, почти неупотребителен. Это Геродот мог писать о стране гипербореев, и что там незаходящее солнце и что вся земля белая: сам не выезжая никуда, он честно воспроизвел разные версии описаний северных земель. Один путешественник побывал на севере летом и был потрясен незаходящим солнцем, другой посетил эти же места зимой и был в восторге от чистоты снегов. В истории такое практически невозможно — мы вынуждены становиться только на одну точку зрения. И даже в такой классической работе как Евангелия, мы, находя порой некоторые разночтения в событиях, описываемых четырьмя евангелистами, вынуждены признать отсутствие версий относительно главного содержания этих книг: учения Христа.

Когда историку нехватает «объективных данных» для его теории, он прибегает к историко-генетическим реконструкциям, восстанавливая не факты, но смыслы истории, ее событий и их последовательности. Порой эти реконструкции убедительней вскрытых позже фактов, как теория и логика убедительней всяких очевидностей.

Многие исторические труды характеризуются чрезвычайной и скрупулезной фактологической и хронологической работой: исторические диссертации, исторические романы и исторические фильмы — самые длинные в мире. Факты и события, излагаемые в хронологическом порядке — почти неизбежный инструментарий историка. Тут важно только, какой характер имеет хронология — ленточный или линейный. Историю как процесс можно представить линейно — как цепь битв и героев, как цепочку способов производства, как смены королей, династий или президентов, как… «любая история всемирна» (Новалис), и потому имеет право на существование даже самая линейная, геометрически линейная история. Однако, если рассматривать историю как полипроцесс, неминуемо возникнет ленточная хронология. А. Вебер выделял в историческом полипроцессе три важнейших: непредсказуемый и некумулятивный процесс социальных преобразований и трансформаций; предсказуемый и кумулятивный процесс научно-технического прогресса; непредсказуемый, но кумулятивный процесс духовных озарений, открытий и пророчеств. При этом, согласно А. Веберу, последний процесс является ведущим, доминирующим. Трехслойность (как минимум) исторического процесса подразумевает относительную независимость каждого и событий в каждом из них.

Периодизации — метод широко распространенный, но необязательный. В большинстве случаев берется одна из уже общепризнанных периодизаций (период дикости — первобытно-общинный период — период рабства — феодализм — капитализм — новейшая история. Еще реже обсуждаются основания периодизации: К. Маркс, например, увидел в приведенной выше периодизации смену способов производства, но для этого ему понадобилось доказывать нечто совершенно невозможное, а именно: производство — ведущий процесс исторического пути человечества. Никакой Сократ и Платон, никакой Данте и Пушкин, никакой Цезарь и Тимур не вписываются в историю смен способов производства, а, следовательно, в ней и не присутствуют. К стыду своему, мы вообще знаем мало героев производства — марксисткая история практически безлюдна.

Вся современная история евроцентрична, поэтому основания периодизации следует искать в европейской истории: заселение ахейцами Пелопонесса, начало христианства, падение Рима, эпоха Великих географических открытий… И как-то совершенно умалчиваются китайская и индийская история.

Основаниями периодизации могли бы быть, например «знамения времени»: вдруг с середины 18-го века всех охватил карточный азарт, вдруг в 30-е годы прошлого века весь мир наводнили фильмы наподобие «Веселых ребят». А в 60-е весь мир сошел с ума от мини-юбок. К сожалению, слишком мало было фиксаций «знамений времени» и слишком они кажутся порой несерьезными, чтобы строить по ним периодизацию истории, но теоретически такое возможно.

В настоящую пору мы переживаем бурное, почти паническое использование доктринального метода, когда вдруг понадобилось доказать себе и всем остальным, что клятые москали более тысячи лет угнетали великий малоросский народ, что Смоленск — исконно белорусский город, а в Латвии до 1940 года не было ни одного русского. Целые страны и народы выдумывают себе доходящие порой до дикости невероятные истории своего существования, начавшегося задолго до окружающих стран, сразу после мезозоя.

С использованием доктринального метода написан «Капитал» К. Маркса. Любая доктрина, в конечном счете, есть редукция всего разнообразия исторического материала до узколобости навязчивой идеи, не имеющей обычно никакого отношения ни к истории, ни к науке.

Прямой методологической противоположностью доктринальному методу является концептуальный. Яркий пример — школа анналов (Й. Хейзинга, А. Блок, Ф. Бродель и др.). Историческая школа анналов — это, прежде всего, полифоническая школа, где та или иная модель («Хомо люденс» или «Человек играющий») наполняется историческим содержанием, а не редуцируется, где концепция лишена политического или идеологического, пропагандистского окраса и потому непредвзята, где, строго говоря, концепция не является ведущим организатором исторического материала, но сам материал формирует концепцию.

Наконец, можно отметить не самый почтенный, но зато самый распространенный метод — метод фальсификаций. Хорошо описанный Дж. Оруэллом в «1984», этот метод был, фактически, единственным при написании всех редакций истории КПСС, включая новейшие издания под названием «История России». Универсальный метод фальсификаций «чего изволите?» позволяет перевирать и искажать историю на всем ее протяжении и в бесконечном разнообразии вариантов лжи.

Каждый историк вооружен если не всей обоймой методов и средств исторической науки, то многими или несколькими. Ведь даже «История КПСС» пользуется хронологиями пусть вымышленных, но все-таки фактов и событий.

История как метод познания и освоения мира противостоит теоретическому, модельному подходу к мировосприятию. История как метод — это, прежде всего, бегство из настоящего. Это также способ проживания, неконструктивный, но приятный и заманчивый.

История и география

Географ воспитан в идеологии и мысли «Не пишу, чего не вижу, чего не вижу, не пишу». Географ, конечно, имеет право на интерпретацию, но только очевидного. Историк заранее и заведомо обречен писать только о том, что он не видит, где и когда никогда не был. Историк-очевидец называется репортером, хронистом, летописцем, кем угодно, но он не может числиться историком. В этом принципиальное различие двух старейших познавательных наук.

И все-таки — они очень похожи и родственны! Наверно, никакая другая наука, кроме этих двух, не позволяет видеть окружающий нас мир в четком расслоении на реальность и действительность. Географам вообще свойственна презрительная рассеянность к действительности, они ее порой просто не замечают. Выйдет какой-нибудь Биогеограф на некошеный июньский суходол с любимой девушкой, у которой от этих ароматов разнотравья — слезы умиления и сенной лихорадки: «Посмотри, милая, какой классический биогеоценоз, какая показательная фация, прямо из учебника покойного Адольфа Петровича Солнцева! Тут, если хорошенько копнуть, непременно должны быть глеевые почвы, на худой конец, сильно оглеенные». Так и историк, наблюдая депутатские дебаты, практически не замечает разницу в политических позициях, но — то балаганных скоморохов вспомнит, то comediadelArte, то возникновение в античной Греции «песни козлов», трагедии.

Видение под покровом действительности чего-то реального не доступно ни Физику (он ведь не видит свои фотоны и электроны в дневном свете), ни Химику, пьющему и не замечающему как во рту усугубляется от гидроксила (ОН) его слюны сила разлитого по мензуркам спирта с той же (ОН). И на том суходоле Физик не увидит ничего единого — он будет обсуждать лишь аспекты: оптику света и цвета, может быть, дойдет до идеи гравитации, если, конечно, окажется под яблоней, но ухватить ландшафт в целом — вряд ли.

Диалог историка с географом — это всегда диалог о пространстве и времени. Пространство трехмерно, время — двухтактно (цикл и векторальный шаг), и от этого диссонанса, от того, что непонятно: это время заполнено пространством или пространство — временем?, от того, что нам никак не удается выразить одно через другое, хотя мы понимаем, что они неразрывны и — то создают из себя комбинацию ситуации, то бесконечной вечности. Как они это делают, нам все равно не дано понять, мы придумываем детские слова «вот», «вон», в равной степени описывающие и то и другое, и пространство и время. И дальше детских шалостей и представлений пока не проходим и потому смотрим на историю и географию как на детские науки, а, вообще-то, мы еще просто не доросли до них. Чем более пусто пространство, тем быстрей в нем летит время: в космическом вакууме время пролетает со скоростью света, в плотном пространстве какого-нибудь даунтауна он тянется невыносимо долго и мучительно, оно полно событий и толчеи.

Если для историка идеальным объектом является событие, то для географа — место. Увы, географы вот уже две с половиной тысячи лет ходят на помочах и в коротких штанишках: предметной организации этой науки вокруг модели такого идеального объекта как место, но, впрочем, и любого другого идеального объекта, в географии нет.

История и философия

История — привычное прибежище и убежище философии. Да и сама философия порой — всего лишь история философских мыслей, течений и школ. И с этим, кажется, все ясно.

Проблема заключается в том, что история также — способ избегания философии, удобная нора и ниша отказа от философствования и поиска оправдания в истории своему безмыслию, своему отказу от себя: погружаясь в пучины объективированной истории, мы действительно топим себя, безнадежно топим в сознании: «Оказывается, это мир, это человечество так дурно устроены, так было всегда, так есть и так будет вечно»…

Современная философия — удивительно красивый сплав психологии, истории, филологии, лингвистики, космологии, биологии, физики и собственно философии. Философия, порождение богословия, триста лет тому назад породила науки и теперь жадно и тщательно их поглощает. Теперь это называется гуманизацией наук, а, следовательно, эпоха Галилея — эпоха дегуманизации, эпоха становления идеи отказа от человеческих чувств и ощущений в пользу абстрактного мышления (опять приходится цитировать его «если факты противоречат теории, то тем хуже для фактов»).

Этот процесс гуманизации наук, в том числе и истории, означает, прежде всего, присвоение науки. Знание перестает быть единственным мерилом истины, особенно в истории, как ни в какой другой науке. Отныне в истории, наряду со знанием, выступает мнение. Иметь собственное мнение, не воспетое и не навеянное масс медиа, другими людьми и источниками, превращается в прерогативу интеллектуальной, философствующей аристократии, аристократии мнения.

И, если это предположение хотя бы отчасти верно, наука, в том числе и наука история, возвращается к своему предфилософскому, дофилософскому, эмбриональному состоянию, состоянию со-мнений, некоторого замкнутого и отделенного от толпы круга говорящих между собой на мертвом языке, выслушивающих и обсуждающих ходящие между ними мнения в бульоне и экстракте со-мнений.

Нынешние интернет-форумы и есть те неосредневековые кружки, очень похожие на космические «черные дыры», откуда ничего не исходит, но куда стекает космическая пыль знаний.

16 век, век формирования науки, поставил Европу и европейскую цивилизацию на грань выживания: «малое оледенение», чумные и холерные моры, беспрерывные войны, 84 голодных и неурожайных года, обезлюдение за счет мощной волны эмиграции, порожденной Великими Географическими открытиями, каннибализм и торговля человечиной, регенерация работорговли — вот, что породило не только «протестантскую этику и дух капитализма» в стиле Мартина Лютера, но и науку. На пороге или за порогом гуманизации наук какие глобальные гуманитарные катастрофы стоят? Что мы пережили или намереваемся пережить?

История и космология

История — это, помимо всего прочего, длинная череда наших попыток нарисовать мир, в котором мы живем, это смена онтологических представлений о мире, все менее (или все более) наивных. Плоская Земля, плавающая на трех китах или слонах по Океану, Небесная твердь с вращающимися по семи сферам звездами, планетами и светилами, 99 Миров над нами и столько же под нами, Пульсирующая Вселенная, Сильный антропный принцип, по которому мир устроен так, чтобы мы в нем присутствовали с необходимостью — все эти красивые мифы равно удалены от скрываемой от нас истины.

И как нам не дано познать Бога, Его устройство и устройство созданного или создаваемого Им мира, так нам не дана наша история как некое единое действо, как драма, которая становится драмой только в финальной сцене, а до того — лишь поток, нечленораздельный поток, не несущий в себе ни морали, ни смысла.

Мы сами себе даны в качестве испытания — и мир нам дан для того же. Как только мы выпадаем из мира или из человеческой истории, мы теряем статус и достоинство человека, мы теряем свое окаянство, то есть цену себе.

И, вероятно, единственный способ сохранения себя в мире и истории, избегания выпадения — самоотождествление с Космосом и человечеством. Вслед за Кантом надо признать свою ответственность за все и за всех, вслед за Достоевским надо сказать себе, что пусть я и ничтожнейшее создание, но я и есть Бог и Вселенная, и, если для построения всеобщего счастья мне понадобится пролить слезинку невинного ребенка, то не приемлю это счастье, вслед за Ницше честно и громко сказать себе «Бог умер!», не потому что Он умер, а потому что Он и есть я.

Тут нет никакой гордыни — все с точностью до наоборот: ты прекращаешь скулить о несправедливости мира, о бесконечности войн и несчастий, ты берешь все эти преступления и трагедии на себя, и не кто-нибудь, ты сам должен сказать себе: «Я виноват». И затем начинать исправлять мир и историю — но в себе.

И нет другой цели и другого смысла в познании космологии и истории, как только эти нравственные поиски.

История и культура

Культура — это неприхотливая и жестко детерминированная цепь уникальных случайностей. Странная цепь…

Культура — вот и все, что реально остается от истории. А все, что было в истории, но не попало в культуру — навоз истории, как говаривал старик Гегель, а, может, он начал говаривать это, еще не будучи стариком. Возможно, но неочевидно, что мы потому и мучаемся здесь, в этой истории, чтобы привнести и оставить что-нибудь там, в культуре. Чем страшней и трагичней геологическая катастрофа, тем прекрасней и выразительней рельеф; если же таких катастроф не происходит, то мы получаем огромную, плоскую, унылую Западно-Сибирскую равнину с Васюганьем, самым большим болотом в мире.

Кстати, вот исторический анекдот об этой равнине.

Во время войны пленных немцев везли в глубокий тыл «восстанавливать народное хозяйство», на строительные работы, стало быть. Эшелон медленно пробирался по Транссибу. Через месяц военнопленные устроили бунт. На столь необычное явление слетелось высокое начальство, раздобыли переводчика, стали выяснять, предполагая, как обычно, что речь пойдет о плохом питании. Заготовили аргументы и на всякий случай приказ об увольнении старшины полевой кухни при эшелоне.

Каково же было изумление и недоумение начальства, когда они узнали причину недовольства: немцы уверяли, что над ними издеваются и возят по кругу на одном месте вот уже месяц. В их немецкие головы не укладывалось, что можно так долго ехать по совершенно не меняющемуся, абсолютно монотонному и пустому ландшафту. И переубедить их узколобое погонное начальство не смогло — пришлось вызывать из Новосибирска какую-то географическую профессуру.

Современная история все более становится культурологией, наукой о зарождении и становлении культурных норм.

Искусствоведение, культурология, религиоведение, науковедение — эти дисциплины, несомненно, имеют исторический оттенок и аспект. Можно даже утверждать, что все они — прикладная история, поскольку практикой истории является культура, а не социальная сфера: люди, сколько ни производи над ними социальных экспериментов и реформ, так и останутся, собранные вместе, стадом. Человек интересен только поодиночке, в любой социальной действительности люди примитивны, примитивней стадных насекомых. И в этом — «стыдная тайна неравенства» людей.

История и становление личности

Личность формируется в ходе познания и понимания истории — в этом образовательное значение истории. Можно быть кем угодно, но без знания, понимания, проникновения в историю, личность не может состояться. Этот феномен тщательно исследован Библером. Личность неперсонифицирована, она «разлита» по истории и неотделима от нее. И мы постоянно сталкиваемся с тем, как личность с неизменностью обращается и возвращается к истории: Иисус все время ссылается на пророков и всю предшествовавшую Ему Священную Историю; самая лучшая публичная речь, речь Перикла, произнесенная при похоронном ритуале погибших афинских воинов и записанная для нас, потомков, Фукидидом, обращена в историю Афин и Эллады; знаменитая Нобелевская лекция Иосифа Бродского — об истории поэзии и поэтов России.

Осознание своей личной эфемерности есть непременный атрибут личности, апеллирующей не к своей величине и значимости (как это сделано на сайте Александра Солженицына: «Великий русский писатель Александр Солженицын», а далее уже можно не читать), а историческому опыту и ряду, к которому причисляет себя личность, к той последовательности смен культурных парадигм, где она, личность, — одна из норм.

Согласно концепции Пиаже, человек своей жизнью проживает всю историю человечества, в миниатюре повторяя основные исторические этапы и переломы. Личность осознает себя, помимо этого, еще и историческим переломом. Можно сколько угодно потешаться над Васисуалием Лоханкиным, но сермяжная правда заключается в том, что этот голодающий интеллигент, вылавливающий ночью кусок мяса из борща, является личностью — он вошел в историю и культуру всею силою своего ничтожества. И теперь каждый из нас — немного Лоханкин, каждый — автор ненаписанных трактатов «Я как зеркало русской революции», «Я и Лев Толстой». Благодаря ВасисуалиюЛоханкину, мы можем смеяться и подтрунивать над собой, мы можем, не теряя собственного достоинства, оценить свое место в истории и культуре, даже если это место описывается как нулевое или с отрицательным значением.

История и власть

Как географу неинтересно знать, что на Цейлоне дышат воздухом, так историку должны быть безразличны властители и власть имущие, потому что вся история — история борьбы за власть и с властью.

Парадокс власти заключается в том, что, чем больше ее, тем больше у власть имущего преступать пределы своей власти. Этот эффект самовластия, когда власть сама себе начинает диктовать законы и разрешать себе все сверх ею же установленных законов, можно наблюдать и в России, где царская самодержавная власть ничем по этому признаку не отличается от власти партийного генсека или беспартийного президента. Однако мы можем наблюдать самовластие не только в странах традиционно авторитарного режима, но и в традиционно демократических странах: воля президента США, умело и профессионально управляемая реальными носителями власти, практически неограниченна.

Самовластие не является болезнью и манией самой власти — оно касается каждого. Чем больше самовластия, тем меньше свободного волеизъявления, называемого властью самоуправством, а историей — самоуправлением. В России самоуправство доведено даже до состояния уголовно наказуемого деяния: действия по защите собственных, истинных или мнимых, интересов, прав и свобод в ущерб интересам государства и власти караются довольно жестоко.

Власть возникает при делегировании любой, пусть самой ничтожной общественной функции конкретному персонажу — и этот персонаж (названный Достоевским «юпитером ключа и тряпки») начинает превращать эту функцию в орудие гнета: швейцар вместо того, чтоб открывать двери, превращается в хорошо накаченный блок-пост пивной или ресторана, учитель использует микроскопический избыток знаний для подавления воли бедных школяров, продавец волею веса данной ему гири выжимает из покупателя копейку, президент превращает «охраняемую» им конституцию в антиоппозиционную дубинку и т. д. до усталой бесконечности.

Именно поэтому (а в противном случае большинству людей было бы абсолютно плевать и на власть, и на самовластие, и на подмену законов волей), против самовластия (против власти, следовательно, неважно, кто представляет эту власть, президент или участковый милиционер) мы вынуждены бороться повсеместно и ежеминутно, как жители Цейлона, вынужденные все время дышать воздухом.

Историческое знание. Статус и источники.

Историческое знание давно перестало быть знанием фактов, дат, хронологий, династий и количества техники и живой силы в сражениях или битвах.

Историческое знание приобрело синтезный, концептуальный характер, временные границы которого могут быть, в зависимости от ситуации, либо предельно конкретны (как, например, в «Мартовских Идах» Т. Уальдера), либо размыты до полнейшей неопределенности (куда относить действие исторической фантазии под названием «Игра в бисер» Г. Гессе?).

Историческое знание, как и любое гуманистическое знание, находится под сильнейшим подозрением в своей истинности, полноте и совершенстве. Более того, оно может быть подозреваемо — а знание ли оно? Современный профессор истории рискует каждый раз, принимая экзамен у студентов, выпасть из исторического дискурса, свалиться в «непререкаемые факты», которых более не существует, оказаться мертвее мертвых дат и дел.

Историческое знание понятийно — оно не только охватывает максимально широкий круг смыслов и представлений, оно позволяет ориентироваться в пространстве настоящего и строить, планировать, конструировать предстоящую деятельность, будущее. Историческое знание теряет свою категоричность и категориальность. История все менее становится похожа на обвинительный приговор, тем паче — последнее слово приговоренного. История — более не утешение перед предстоящим, отныне это — акт, а точнее, процесс самоутверждения.

Внятность исторического знания обусловливается не только перипетиями и обстоятельствами того или иного исторического события, но и самим субъектом исторического знания, позицией и оснащенностью этого субъекта.

Историческое знание по статусу своему есть явственный (в той или иной мере) след, оставленный в прошлом, но прочитанный и читаемый сегодня. Можно совершенно безуспешно и бестолково начитаться исторических исследований о 20-х годах 20-го столетия, так ничего и не поняв, можно же взять подшивки газет той эпохи, связки писем тех времен, путеводители или любые другие, документально жизненные материалы — и интересующая эпоха, постепенно, медленно, шаг за шагом, листок за листком, брошюра за брошюрой, программка за программкой — будет приоткрываться восхищенному взору, в трепете обновления и нового понимания. И даже трамвайный билетик может рассказать многое, гораздо более важное и чуточку волшебное.

Родников исторического знания столько и сила каждого из них такова, каков интерес к ним: наш сегодняшний и наших детей — завтрашний.

Подвергая сомнению привычные нормы и догмы исторического псевдомышления, когда причины и поводы событий незаконно объясняются ныне действующими регулятивами поведения и принятия решений, в еще большей степени подвергая сомнению самого себя, свои возможности и допуски к историческому знанию, я завершаю тем первую, вводную лекцию, вооруженный своим подходом и им же обезоруженный.

Сквозь первую лекцию я прорвался, потом будет проще и легче. Интересно, а прорвался ли сюда читатель?

Гипотеза антропогенеза

Предгоминиды, ставшие биологической основой человека, должны были быть несчастным племенем, предуготованным безжалостной эволюцией к вымиранию. Они оказались в тупике «первородного греха».

С одной стороны, они, жалкие и беспомощные, вынуждены были жить большой стаей. С другой — они все время находились на грани вымирания с голоду: их всеядность не могла спасти их от голодной смерти, именно поэтому они вынуждены были использовать палки, камни, любые подручные средства, ибо собственных сил нехватало. Это же обстоятельство, вечный голод, сделал их беспредельно жестокими и к своей еще трепещущей жизнью пище, и друг к другу. Убийство — основная и единственная форма их существования и отношения к окружающему миру, включая сородичей по стае. С третьей стороны, они должны были испытывать также огромный сексуальный голод. Переход от воздушно-земного, древесного образа жизни к водно-земному, к нырянию и плаванию под водой, должен был привести к прямохождению и серьезным, пагубным анатомическим и физиологическим изменениям самок, их повальной смертности («в муках будешь рожать») и нарушению половозрастной структуры стаи. Дефицит самок неминуемо должен был привести к гаремной трехзвенной организации (владельцы гаремов — самки — молодые самцы, это соответствует самым звериным человеческим социальным структурам, например, тюремным: воры — мужики — козлы, а также схеме А. Турена“социальный актор — социальный агент — социальнаяжертва»), где мощный самец, «пахан», окружен гаремом, а молодые самцы, горя и изнывая желанием, постоянно дерутся между собой и с ним за обладание самкой. Важным обстоятельством являлось также то, что этипредлюди испытывали сексуальный голод постоянно и непрерывно, а не в определенные периоды, что они готовы были к сексуальной жизни постоянно и постоянно находились в эротическом возбуждении. Это было местью и обманом природы за их способность и готовность к убийствам себе подобных: они воспроизводили собственных убийц.

Все эти братья и сыновья постоянно и страстно жаждали взбунтоваться против доминирующего самца — свирепого хозяина гарема, собственного отца. В эту же версию укладывается и братоубийство — Каином Авеля, вражда между Атреем и Фиестом в эллинистической мифологии, а также братоубийственные сюжеты во многих других мифологиях. Самцы уничтожали друг друга, инстинктивно поддерживая равновеликость численности полов. В греческой же мифологии эта цепь брато — и отцеубийств прекращается на внуке Атрея Оресте, матереубийце, мстящем Клитемнестре за мужеубийство; в свою очередь, Клитемнестра убивает Агамемнона за жертвоприношение Посейдону дочери Ифигении. Афинский суд, оправдавший Ореста, впервые признает родство по закону выше кровного родства — собственно, с этого эпизода начинается современная цивилизация.

Удовлетворение сексуального голода, драка и убийство должны были превратиться в одно, единое действо, кровавое и безобразное, длящееся всю жизнь. Даже у неандертальцев до сих пор не найдено ни одного целого мужского черепа — все они расколоты в непрерывной сексуальной войне всех против всех. Племя предгоминидов было обречено на вымирание и исчезновение, и именно поэтому оно было избрано в качестве биологического материала для человека, ему было вменено и имплантировано сознание, отличное от сознания всех других живых существ, аутистическое сознание.

Выход был найден в том, что, в отличие от физического голода (вечно возвращающего нас в животное, звериное состояние), только распаляемого воображением, сексуальный голод может быть удовлетворен с помощью воображения. Неврастеники из числа молодых самцов, кружащихся и визжащих вокруг строго охраняемых самок (сестер и матерей), уединялись и находили сексуальное удовлетворение, включая собственное воображение.

Эти сексуальные галлюцинации — и мимо этого феномена первые онанисты не могли не заметить — имели удивительное свойство «крутить кино» многократно и даже в обратном порядке. Они поняли, что, если реальность необратима и убийство ради самки в ней неизбежно, а, стало быть, возврат в реальность с неизбежностью самоубийственен, то действительность галлюцинаций и обратима, и безопасна.

Наблюдая галлюцинации собственного воображения, они не могли не прийти к изумительному для них выводу: оказывается, для того, чтобы удовлетворить собственную похоть, вовсе не обязательно убивать своего отца или брата, что секс и убийство — необязательно связаны между собой. Аутистское сознание, согласно австрийскому психопатологу Блейлеру, способно не только замещать реальный, но «негодный» мир на желанный мир «годной» действительности, но и преобразовывать самое себя, включать собственные галлюцинации в устойчивую картину мира и поведенческую логику действий.

Аутичность мышления подразумевает, что желаемый мир лучше и выше реального — нам свойственно хотеть видеть лучшее и не замечать худшее. Эта тотально коллективная «шизофрения» будет сопровождать человечество всю его историю и продолжает сопровождать нас и будет после нас. Тот же аутизм породил механизм рынка — и мы столкнемся с этим несколько позже…

Так появилась вменяемость человеческого сознания, так появилась совесть, которая и превратила несчастных и обреченных предгоминидов в людей. Совесть или человеческое сознание уже не подчиняется никаким биологическим законам и требованиям. Она действует по собственным законам, по законам этики, которые, будучи космическими универсалиями, все-таки никак не связаны и не вытекают из законов природы.

Аутисты-неврастеники, возвращаясь в стаю, несут новую идею: «Не убий!» — и к ним постепенно начинают прислушиваться остальные, потому что эти, не участвуя в драках и убийствах, физически крепче своих изувеченных братьев, а, стало быть, более удачливы на охоте и в сборе пищи, а, стало быть, и более сыты. Кроме того, они были в своих стаях психически здоровей своих братьев, так как имели регулярный секс.

Ведя уединенную сексуальную жизнь, они были обладателями личной тайны, что вполне могло перерастать в харизму.

Таким образом, они приобретали необходимый авторитет в стае, не противопоставляясь вожаку и не противоборствуя с ним. Появление в стае фигуры с аутистическим мышлением, обладающей физическим и духовным авторитетом, означало появление мага (на древнеиндийских языках «маг» — «человек»! ), будущего жреца, способного к чудесам, исцелениям и вообще противостоянию очевидности и среде.

Они провозгласили «Не убий!» и наложили табу на убийство отцов и братьев, на инцест с сестрами и матерями.

Они не противопоставляют себя владельцам гаремов и таким образом формируют новую, четырехзвенную социальную структуру, известную как бушменская модель: вождь-жрец-воин-шут, в которой занимают позицию жреца.

За счет обожествления отца и проникновенного чувства вины перед ним начали складываться моральные структуры, объединяющие людей с индивидуализированной совестью в группы единых табу как знаков совести, которая, оставаясь все также глубоко личной, превращается в общественную и общечеловеческую: как память предыдущих инкарнаций (в буддистской традиции) или культурно-генетическую память — ведь совесть имеет независимую от нашей воли составляющую, и именно эта, независящая от нас часть совести — резерв спасения души даже перед последним дыханием.

Благодаря чудесному свойству галлюцинаций, позволяющему поворачивать время и ход событий вспять, совесть останавливает человека перед тем или иным действием, предупреждает его о последствиях его возможных действий, либо укоряет в уже случившемся. Оставаясь в реальности, человек смог теперь осознавать благодаря своей совести собственную действительность этой реальности.

2007, Москва

Епифания

Мне так и не удалось установить этимологию этого слова — миф. И Фасмер, и Webster, и энциклопедия Britanica и все другие отсылают к греческому mythos, за которым — тишина незнания, непонимания, недоумения и растерянности: без начального, а потому истинного смысла слова понятие всегда будет зыбким и неустойчивым.

Смыслов же это слово имеет множество. Вот некоторые из них:

— традиционная история о якобы исторических событиях, объясняющих мир, верования или природные феномены

— притча

— аллегория

— сами верования или традиция по поводу чего-либо или кого либо, некоего идеала, например, обычная Americandream или миф об американском индивидуализме

— некто или нечто, имеющее лишь невероятное и воображаемое существование

— какая-либо жуткая или анекдотическая история, циркулирующая как истинная, имеющая свидетелей и очевидцев, таковы, например, городские легенды о привидениях, барабашках, домовых, полтергейстах и прочих аномалиях реальности

— символический рассказ, обычно анонимный и связанный с религиозными верованиями, оправдывающий и объясняющий символическое поведение (культы, обряды, ритуалы, церемонии), как, например, вполне светская история любовницы английского короля, ставшая основанием для учреждения ордена подвязки

— философская или религиозная версия космогенеза, происхождения человека, например, рассуждения Сократа в «Кратиле» Платона.

Древнейшими считаются шумерские мифы, а также мифы, изложенные в Ведах. Миф как жанр возник задолго до письменности, в устной традиции и до сих пор сохранил этот жанровый аромат: индивидуальности рассказчика мифа, его персонального вклада в миф своими подробностями, интерпретациями и пониманием.

На мифах держится вся античность, крупнейшими фрагментами которой являются «Илиада» и «Одиссея» Гомера и «Энеида» Вергилия. Древнеегипетские верования дошли до нас лишь в форме мифов, собранием мифов является во многом Ветхий Завет.

Порой миф преображает то или иное событие до неузнаваемости: в ветхозаветной традиции временное замедление вращения Земли (геологически вполне допустимый факт) описан как остановка Солнца мечом Иисуса Навина во время битвы с филистимлянами на поле Армагеддон, а в греческой мифологии — как отказ Гелиоса идти обычным путем из-за преступления, свершенного неистовым в ярости и мести Атреем.

Точно также, Всемирный Потоп в разных мифологиях описывается и объясняется совершенно по-разному: у иудеев этот миф связан с Ноем и ковчегом, у греков — с Атлантидой. Есть даже такое предположение, что это был вовсе не потоп, а нашествие гуттиев, потрясшее все страны и народы Средиземноморья.

Миф, независимо от того, касается он старины или современности, всегда несет в себе моральный заряд, даже, если это миф о природе, природной катастрофе или явлении. Объясняя моральную подоплеку мира, миф, таким образом, придает течению жизни и истории определенную сюжетность.

Миф и мифология могут имеет злонамеренный характер. Это особенно заметно в современных политтехнологиях, в пропаганде и сотворении культа личности всяких мерзавцев: Ленина, Сталина, Мао-дзедуна, Гитлера, Ким-Ир-Сена и его сынка и нынешнего внучонка, Путина и им подобных. Часто мифы запускаются, чтобы скрыть правду. Своеобразной мифологией было покрыто сознание советского общества: чтобы скрыть нищету и неприглядность настоящего им монтировалась картина светлого и скорого будущего. Эта мощная мифология подкреплялась великими стройками коммунизма, на которые тратилась значительная часть и без того скромных достижений плановой подневольной экономики.

Миф является хроническим явлением нашего, изначально аутичного сознания, собственно, и породившего нас как человеков. Наш мир гораздо более мифологичен, чем реален. У меня даже есть подозрение, что он вовсе не реален, а только мифологичен, если считать миф интерпретацией (чаще всего, моральной интерпретацией) реальности: деревенский батюшка объясняет своим прихожанам градобитие их грехами и непослушанием, как будто силам небесным и атмосферным есть дело до мелкого воровства и плутовства в деревне Затеряевке и они именно для наказания этих несчастных особо сильно замутили циклон в далеком от Затеряевки Карибском море.

В своей реальной и нормальной жизни мы живем в пространстве, изнывая от этой плоскости унылого существования. Мы постоянно пытаемся построить некоторую вертикаль своей жизни, понимаемую нами как вертикаль времени. От глубин до сегодняшнего момента настоящего времени мы пребываем в мифах, перпендикулярно горизонтальному миру пространства, а от сегодняшнего дня ввысь до вершин будущего — в утопиях («Утопия» Томаса Мора так и переводится как «Без места», то есть вне пространства, только на вертикали времени).

Мы привыкли обращать свои мифы в утопии: в основании онтологии практически всех проектов лежат давно забытые мифы и чаяния: самолеты пестрыми коврами летали по сказкам Шехерезады, ракеты возносили Магомета к Аллаху, в самодвижущейся печке угадывается паровоз Ползунова, а Южсиб видится как шайтан-арба.

Миф, обращенный к детям и детскому восприятию, предназначенный для воспитания детей, называется сказкой.

Миф чаще всего несет в себе информацию, нами не понимаемую, неугадываемую, непознаваемую — и именно поэтому мифы так притягательны для нас.

А, если честно, то миф, как сказал мне знаменитый Вяч. Иванов из Лос-Анджелеса, это «рассказ об истинном»…

…В пещере охотников-троглодитов куском мягкой охры была нарисована схема охоты. Охотники — прирожденные художники, ведь и тем и другим нужны зоркий глаз и твердая рука: неважно, что зажато в ней — дротик, копье, палка, камень или податливая цветная глина.

Сцена охоты понадобилась опытному охотнику, чтобы объяснить молодым охотникам правила и законы этого занятия, позиции и действия ее участников, слов-то явно не хватало в том рыкающем говоре опытного троглодита. Потом, после охоты, он на том же рисунке объяснит, кто из новичков какие совершил ошибки, и как надо было действовать правильно. Те согласно и с чувством вины покивают, постепенно прозревая в своей опасной, сложной и интеллектуально насыщенной (для троглодита) деятельности.

Рисунок потом много раз будет дополняться и исправляться, в нем появятся другие звери и другие декорации охоты, но он продолжит служить наглядным пособием в школе юного троглодита.

А потом троглодиты кончились.

По разным причинам: то ли их истребили другие троглодиты, то ли хищники, то ли они стали жертвой стихий, то ли просто потому, что Ф. Энгельс закончил писать первую главу своего бессмертного труда «Происхождение всего подряд» о периоде дикости и варварства.

И пещера долгое время пустовала, и ничей костер более не освещал своими колышущимися отсветами наскальные изображения, утонувшие в вековом мраке и молчании.

Но пришли другие люди, совсем другие. От присутствия троглодитов не осталось никаких следов, кроме рисунков.

И эти рисунки привели новых людей в священный трепет, потому что они еще не успели прочитать знаменитый труд Ф. Энгельса, они вообще еще не научились читать по-немецки.

Рисункам был придан статус священных и написанных богами символов, например, тотемов. К иконическим, точнее, иконизированным изображениям обращались с молитвой и за советом, как к более опытным и уже много пожившим на этом свете существам.

Следующая волна заселения и обнаружения пещеры с наскальными изображениями придает ей статус места обитания неких богов, пещера становится духовно заселенной, неся на себе печать добра или зла, она табуируется либо превращается в место поклонения и паломничества.

Наконец, появляются ученые, которые все объясняют, датируют, хронологизируют и относят это явление к определенной эпохе, типу и роду, вставляют в рамки истории и культуры. Круг замыкается.

Почти.

Потому что за учеными и их сенсационными публикациями тянутся туристы, представители познавательного туризма, а в их аръергарде — рерихнутые, рериховатые, медитанты, новоязычники и сатанисты.

И колесо покатилось по новому кругу.

Следующая история совсем коротенькая.

Одна из героинь романа В. Шишкова «Венерин волос» вспоминает, как она маленькой девочкой впервые попала на кладбище и была очень удивлена крестами над могилами, которые она восприняла как огромные знаки +. Далее, по моему предположению (этого в романе нет), она могла найти среди своих сверстниц понимание и единомыслие по поводу этого символа позитива и сложения добра\блага и создание детьми мифа о тайном объединении всех мертвых в некий союз: то ли с целью помощи живым, то ли в отмщении им и борьбе против них. Такая группа детей вполне могла бы дойти до идеи группового суицида с целью проникновения в союз мертвых.

Эти две истории позволяют построить некую общую схему построения мифа:

Некоторому акту (действию) придается знаковая форма, поскольку непоименованное и необозначенное а) незначимо, б) имеет потенциальную энергию к опубликованию и превращению в тему или предмет коммуникации и в) сомнительно вообще в своем статусе бытийности (номиналистский подход). При этом понятно, что знак может быть похож на свой денотат, как в случае с наскальной живописью) а может быть и весьма отдален от него по чисто внешним признакам (крест над мертвым христианином или, как еще более яркий пример, буква и слово «я» и я сам как денотат этого знака).

Наша действительность — месиво актов, свершаемых нами, над нами, с нами и вокруг нас. Ежедневно, ежечасно и ежеминутно мы участвуем или наблюдаем множество различных и разнообразных актов. Лишь очень немногим из них удается стать фактом.

Этот переход от денотата к знаку можно рассматривать как переход от акта к факту, ведь факт — это не любой акт, а только тот, который приобрел знаковую форму, стал значим и вошел в коммуникацию. При этом, по поводу практически любого акта деятельности может быть создано множество различных фактов. Классический пример — легенда о трех строителях Кельнского собора, совершавших один и тот же акт, но представлявших его как три разных факта: факт толкания тачки с кирпичами, факт зарабатывания денег и факт созидания Храма.

Этот переход от акта к факту, от денотата к знаку есть процесс фиксации, фикции, но не в том негативном контексте, к которому нас приучили, а в безоценочной произвольности, придуманности этого знака (то, что в английском языке называется fiction — «художественная литература»).

У знака существует альтернатива либо так и остаться знаком, либо, с вероятностью гораздо большей, чем простая фикция, в процессе универсализации достичь статуса символа, концепта, понятия, собирающего в себе совокупность накопившихся смыслов знака. Символ при соотнесении с первичным актом (денотатом) описывает этот акт, но никак его не объясняет. Тут необходимо восстановить изначальный смысл «символа»: этим словом древние греки называли описание некоего продукта, превращавшегося за счет этого описания в товар. В простейшем случае таким описанием являлась цена, которая, описывая товар, ничего в нем не объясняла. Дословный смысл «символа» — «половина». Именно поэтому Платон в «Пире» использует слово «символ» в мифе-тосте Сократа о любви: любовь — это поиски человеком своей половины, своего символа, делающего человека непобедимым и богоравным.

Символ, конечно, может так и остаться символом, но гораздо вероятней превращение его в мифологический денотат. Этот переход осуществляется в процессе событийности: символ начинает нам глаголить, вещать, сообщать, объяснять мир и происходящее в нем. Так появляются знамения времени, общие поветрия и прочие массовые стихийные явления: о пещере с изображениями ползут слухи и суеверия, дети видят тайный, подземный союз мертвецов и тому подобное.

Вероятность превращения мифологического денотата в миф происходит почти мгновенно и с почти 100%-ной вероятностью, отчего мифологический денотат и миф слабо различимы. Различие, однако, не просто существенно — оно огромно. Миф всегда описывает начало как причину — чего угодно: от мироздания до вчерашнего проигрыша футбольной команды. Миф есть сказание о силах, управляющих реальным миром, миф одухотворяет и одушевляет мир и придает ему могущественный смысл повелений Бога или богов. Именно в процессе осуществления, то есть придания сущностных характеристик, истинности происходящего или произошедшего и осуществляется Богоявление — епифания: во всем проявляется присутствие Бога и Его промысла — говорит верующий, и тем, с одной стороны, обожествляет окружающий его мир, а с другой, снимает с себя всякую ответственность и за происходящее и за этот мир. Эта защищенная и безопасная безответственность заставляет людей цепляться за порождаемые ими же мифы с гораздо большим ожесточением, чем за факты, символы и собственные действия. Круг замыкается: миф замещает собой реальность акта и вообще реальность.

Круг замыкается, но движение может быть продолжено и продолжается: миф превращается в мифический факт, мифический факт — в мифический символ и так далее — так обеспечивается воспроизводственность мифов и мифологии, так вся реальность замещается или замощается мифами. Если пристально и трезво вглядеться в нашу общественную жизнь, то обнаруживается, что, кроме мифов, ничего другого и не существует. Может быть, именно затем нас и лишают трезвости взгляда и мышления?

Да, миф всегда версиален: одно и то же явление может иметь несколько мифических (но только одно научное) объяснений. Так, геологический акт замедления вращения Земли зафиксировано и в греческой мифологии как протест Гелиоса против бесчинств Атрея, и в библейской — как остановка солнца мечом Иисусом Навином при истреблении филистимлян на поле Армагеддон.

Это не мешает мифу, за счет сакрализации и обожествления действующих сил, делать мифологизируемое неприкосновенным для критики.

Мифология, воспроизводясь, расширяет границы захвата реальности. Мифология Сталина с необходимостью обрастала мифологией о счастливой жизни в СССР, где Сталин — адекватный этой мифической стране и жизни лидер и вождь. Нынешнее обожествление и мифологизация президента страны (прошлого, нынешнего и всех последующих) строится в лесах мифа под названием «спецнарод», с которым президент общается, к которому ходит в гости и на вопросы которого мудро и полновесно отвечает раз в год.

Нынешняя мифология гораздо сложнее сталинской: Сталину не надо было иметь двойную мифологию для «одной отдельно взятой страны», отгороженной от мира железным занавесом. Современная Россия должна демонстрировать свою открытость, даже распахнутость миру. Поэтому мифологии по типу сталинской, мифологии внутреннего потребления уже недостаточно. Так возник и устойчиво существует миф для Запада: власть мимикрирует под политику.

Власть удерживает имеющийся порядок вещей (это ее имманентная функция), но в то же время создает политическую партию власти из послушного бюрократического сонма, конкурируя с другими политическими силами и партиями за передел этого порядка, даже проводит «реформы», демонстрируя свою «политичность» (вот почему ни одна реформа так и не совершилась — они все демонстрации мифологии).

Миф о власти как политике имеет функцию, направленную не только вовне, но и на внутренний рынок: она стремится вызвать у людей отвращение к политике, а, следовательно, к изменению существующего порядка вещей и к их личному участию в политике. Для власти и государства мы гораздо важней и полезней как налогоплательщики, нежели как избиратели.

Ноябрь 2006, Москва

Откуда берется судьба?

За последние тринадцать лет я уже, кажется, в четвертый или пятый раз возвращаюсь к этой теме — каждый раз неожиданно для себя и без всяких видимых внутренних или внешних причин. Просто — настало время поговорить на эту тему.

Предназначенная судьба

Судьба — это нечто гораздо более тонкое, эфемерное, духовное, нежели генетическая наследственность. Судьба, возможно, даже вообще никак не связана с нашим генетическим кодом, а, если связана, то странным образом — она отражает непроявленные, слабые, неслышимые или невнятно слышимые нами голоса наших ближайших и далеких предков. Можно даже так сказать: то, что выражено в нас ярко от наших предшественников (телосложение, черты лица и характера, например), то в судьбе и не проявляется, а проявляется то, что не явилось воочию. В этом смысле судьба — тень нашей наследственности.

Условно генетическая природа судьбы — присутствие в ней того, что передалось нам из генетического наследства неочевидным образом, аутсайдерами нашего генетического наследия. И это выражается не в чертах лица, например, а в наших болезнях, не в характере, а в наклонностях, чаще всего скрытых от нас самих и проявляющихся либо в экстремальных случаях, либо когда мы теряем контроль над собой и действуем бессознательно (в бреду, ярости, сильном опьянении, в аффекте).

Проигравшие в явном выражении и повторении себя в новой личности предки не сдаются — они уходят в тень и начинают действовать скрытно, неумолимо: они формируют нашу судьбу.

И, по-видимому, это — доминанта нашей судьбы, ее мощнейший фактор. Недаром ведь мы интуитивно стараемся вникнуть в жизнь и хитросплетения нашего родового древа, нас интересуют всякого рода побочные, не самые важные и главные, но кажущиеся нам странными перипетии их жизней — мы пристально вглядываемся таким образом в свою судьбу, пытаясь (почти всегда безуспешно) понять ее.

Другим фактором вмененной нам, предназначенной судьбы, является наше имя. Оно дается нам либо в честь святого, либо в честь нашего предка (чаще всего, дедушки или бабушки), либо по прихоти и произволу родителей. И, как бы уникально или высокочастотно ни было наше имя, оно довлеет над нами — своими смыслами, историческими примерами, своим символизмом. Мы волей-неволей начинаем подчиняться этому голосу, стараться «соответствовать» своему имени и образу, стоящему для нас за ним: образу святого, дедушки-бабушки или исторического-мифологического персонажа с таким же именем. Имя играет особо заметную роль в судьбе православных — ведь перед ними всегда имеется икона их святого, они могут читать его житие, у них есть очень зримый, яркий и позитивный образец человека, давшего имя.

Еще одним фактором предназначенной судьбы является некий культурный, культурно-исторический, культурно-мифологический и этно-фольклорный шлейф. За всеми этими длинными и «учеными» словами стоят… сказки. Сказки — наши первые нарративы, то, что переживается нами со всей искренностью раннего детства и врезается затем в память навсегда и очень глубоко. Слушая в детстве сказки (а чуть позже — читая их сами), мы переживаем их в своем воображении, то есть в образах, вмещающих нас самих. Мы солидаризируемся со сказочными персонажами, героями или красавицами, непременно позитивными (никто не ассоциирует себя ни с Бармалеем, ни с Кащеем Бессмертным, воплощениями зла). А затем начинаем следовать им, подражать им, повторять их действия и жизнь как свою судьбу.

Мультяшки в телевизоре и компьютере играют с нами дурную игру — они вытесняют из детства сказки. Принципиальное отличие здесь не в содержании — мультяшки дают готовое изображение героев и потому не допускают нас внутрь себя, мы не пользуемся воображением и не вступаем в действие и любимый персонаж. Эти мультяшки — не про нас, как бы дидактически и педагогически полезны они бы ни были. Мы их только сопереживаем, а не переживаем в своем воображении. Нет этого столь необходимого для судьбы эффекта соучастия. Но, возможно, это и не плохо, что нынешние дети лишены этой сказочности в своей судьбе? Хотя, с другой стороны, все сказки — счастливые и все персонажи, на месте которых мы себя воображаем в детстве, позитивны, так что вреда «сказочная» часть нашей судьбы, скорей всего, не приносит. Жаль все-таки, что сказки вытесняются…

Наконец, имеется еще один, весьма неочевидный, спорный, почти недоказуемый фактор. Он сопряжен с идеей реинкарнаций, идеей, явно присутствующей в индуизме и буддизме, менее заметный, но все-таки имеющийся в иудаизме (например, возвращение Малхиседека, родившего во времена Ноя, но вернувшегося через четыреста лет, во времена Авраама, первым первосвященником) и христианстве (например, второе пришествие Христа).

Наша судьба — отголоски несвершившегося в жизни других людей, необязательно наших родичей и предков. Что-то важное эти люди недосказали, не сделали, с ними не случилось, не состоялось, было упущено нечто столь важное для них или для мира, что это пропущенное действие или слово вернулись — нами и нам. И, так как корней и связей здесь найти невозможно или почти невозможно, эта часть нашей судьбы — наиболее роковая, фатальная (все это, конечно, тавтология), необъяснимая и непредсказуемая. Хотя тут — стоп. В какие книги смотрят разного рода гадалки и предсказатели (если это, конечно, не улично-салонные шарлатаны)? Не ищут ли они именно эти связи и корни, порой поражая нас неожиданными открытиями известного и неизвестного нам нашего будущего?

Перечисленные факторы расположены и по мере очевидности и по силе своего влияния, хотя судьба — это такая невнятная и негаданная суть и нить, что даже от Зевса была скрыта парками.

Случайная судьба

Судьбе противостоит мгновенный случай, способный все перевернуть и изменить.

Это с одной стороны.

С другой: вся наша судьба — это цепь случаев и случайностей, от зачатия до… а где конец этой цепочки? Не уходит ли он в другую и иную жизнь, в жизнь другого человека, нам незнаемого и нас не знающего?

Случай — это прихоть судьбы, своенравный и произвольный. Откуда приходят и куда уходят случаи? — игра. Нередко азартная, а чаще — сучная, как затянувшаяся черная полоса.

Случаи, кажется, невозможно ни типологизировать, ни теоретизировать. Они — Его Величество Случаи.

И я позволю себе наметить только три (наверно, не первые и не последние) тропы, траектории, орбиты, по которым блуждают случаи нашей жизни.

1) Следуя своей судьбе, идя за ней, как на заклание, бессознательно и нелепо, мы сами складываем обстоятельства, которые потом, в горести или в радости, называем случаем. Мы сами себя неосознанно подводили и подталкивали под этот случай, под этот кирпич, что упал с крыши прямо перед нами и пробил в земле дыру с сокровищами. А ведь кому-то он мог принести смерть! Но не нам. Ничего не зная о своей судьбе (а большинство из нас не только не знает ее, но и очень редко о ней задумывается, христианам же вообще церковь запрещает думать и рассуждать о судьбе), мы сами строим и возводим ее — от случая к случаю. И чем меньше мы заботимся о своей судьбе, тем больше в нашей жизни случайного. Фаталист же случайностей не видит и не замечает.

2) Случаи происходят на нашем пути в поисках смерти. Когда мы думаем о собственной смерти, мы, прежде всего, рисуем в своем воображении то, чего хотели бы избежать: предваряющих смерть мучений, немощи, дряхлости, неподвижности, потери всех способностей и талантов. Позитивные образы смерти живут недолго: в детстве мы мечтаем о героической смерти-подвиге, в более зрелом возрасте — обесхлопотной смерти во сне или мгновенной смерти в какой-нибудь катастрофе. Нас страшит мучительная и дряхлая старость, предваряющая смерть, смерть-угасание.

И негативный образ смерти, которого мы страшимся и пытаемся всеми силами и способами избежать — именно этот образ и является путеводным. С нами случается именно то, чего нам менее всего хотелось бы, если в нашем сознании доминирует этот негативный образ. И с нами случается именно то, чего нам и хотелось — если в нашем сознании неотвязно и неотступно стоит позитивный образ смерти.

Это не значит, что мы умираем по задуманному нами образу: случаи случаются с нами, и эти случаи ведут нас по избранному нами пути к смерти. Кому суждено быть утопленным, тому веревка не страшна.

3) И совсем другие случаи, совсем другая случайная судьба складывается в наших поисках и потугах бессмертия, потому что в каждом из нас теплится надежда обессмертить себя, хотя бы ненадолго, в малом кругу людей и хоть чем-нибудь: ребенком, научным открытием, стихами, злодеянием… Нам хочется продлить нашу биологическую жизнь, потому что мы страдаем от своей смертности, от нашего несовершенства. И эта неосязаемая нами цепочка случаев делает из несостоявшегося подводника иосифабродского поэта Иосифа Бродского, из неудачного фортификационного поручика самого великого писателя, из обыкновеннейшего кагэбешника президента и так далее.

По отношению к предначертанной судьбе мы выступаем в роли робкой и безвольной невесты: «ничего не поделаешь, так, видно, суждено». В случайной судьбе мы — кузнецы своего счастья, женихи своей судьбы. Обрученные с судьбой — по левую ли руку, по правую ли — мы обречены на нее и в своей воле, и в своем безволии. И это задает драматургию нашей жизни, но только в финале мы узнаем (или узнают зрители нашей жизни), что это была за пьеса: фарс, детектив, комедия, драма или трагедия. Но в любом случае мы — авторы своей судьбы. Потому что тот, кто хотя бы раз или иногда был автором, тот знает: что-то пишешь сам, а что-то приходит само собой, и ты лишь канал или орудие написания (на бумаге, холсте, в нотных линейках или еще каким-либо вычурным образом). И в этом соавторстве — непреходящая прелесть нашей жизни и нашей судьбы: судьба ли вмещает нашу жизнь, жизнь ли вмещает нашу судьбу — все равно весело и радостно творить с кем-то в паре и наедине от остального мира.

А пока мы живы, мы можем рассуждать лишь о моменте или моментах судьбы:

Момент судьбы впрямую зависит от событий и поступков и находится в обратной зависимости от времени:

И отпущенное нам время — это еще и время, чтобы задавать себе разные вопросы, в том числе и этот: «Откуда берется судьба?»

2007, Москва

Пространство и место

реальность и действительность географии

География, претендуя на пространственный анализ, а, следовательно, на анализ реального (о чем — ниже), этим мало занимается: ведь анализ всегда вторичен по отношению к синтезу. М. Хайдеггер утверждает, что впервые «анализ» был использован Гомером в «Одиссее»: по ночам Пенелопа расплетала («анализировала») рубашку Одиссея, которую ткала («синтезировала») в дневное время. В географии нет общепризнанной теории пространства, синтезирующей географические представления о нём. Данная статья не претендует на создание этой теории, но лишь ставит вопрос о её необходимости.

Пространство

Пространство невозможно рассматривать вне времени, с которым оно составляет пространственно-временной континуум, с чем согласны и физики, и математики, и географы, и историки.

Время удивительно разнообразно.

Прежде всего, следует различать циклическое («мужское») и векторальное («женское») время. Цикличность времени выражается в календаре и циферблате, циклическое время подчиняется идее «ничто не ново под луною» (Зенон Элейский) и потому и называется «мужским» или «хозяйственным», что подчеркивает повторяемость и неизменность хозяйственного круга дел, забот, начинаний, свершений и результатов. Векторальное время все время куда-то безвозвратно уходит и просачивается в никуда, как наша жизнь — и нет ничего повторяющегося, все уникально и только раз, и все неисправимо, о чём учил ещё Гераклид Тёмный.

Кроме того, время ещё и дискретно, представлено мгновениями, точками, хронотопами «здесь и сейчас», ситуациями.

Время также может быть перфектным и имперфектным, говоря грамматически, состоявшимся и несостоявшимся, текущим и идущим. Мы, так стремящиеся к совершенству, по природе своей несовершенны и потому все время меняющиеся, мы — становящиеся, но все никак не устанавливающиеся (по Бахтину). Мы по-человечески живем в имперфектном времени и отмечаем перфектно лишь следы прошедшей истории или тени на будущем своего существования, что происходит лишь временами, искрами, точечно.

Время и субъективно, и объективно. Объективное время — исторично, оно течет — то от Сотворения мира, то от архея, то от Рождества Христова, то вообще от Октябрьской революции. Наше индивидуальное время субъективно и обычно никак не совпадает с историческим временем: мы голодны или хотим спать, любить независимо от вяло текущего и постороннего для нас исторического времени. Мы стареем и умираем не в силу хода истории, а по собственной небрежности.

Эти три парные характеристики времени сильно усложняют онтологию времени, но это еще не все.

Из точки под названием «настоящее» разворачивается два веера (или два крыла?).

Один из них — веер прошлых времен: вчерашнее, прошедшее и былое прошлые. Вчерашнее прошлое, стоящее за нами, уже состоялось и протекло. Прошедшее прошлое также стоит за нами — это то, что прошло и произошло во вчерашнем прошлом, ведь часто так бывает, что вчера ничего не произошло и не прошло, и мы говорим в таком случае «вчерашний день прошел впустую». Былое прошлое расстилается перед нами, и мы следуем за ним и теми, кто был до нас: наши непосредственные и отдаленные от нас порой на столетия и тысячелетия родители и учителя. Мы — в конце этой цепочки и вереницы. Мы ступаем за ними, а за нами — наши дети и наше будущее.

Другой веер — веер будущих: завтрашнее, грядущее и проектное будущие. Завтрашнее симметрично вчерашнему. Помимо завтра начинает брезжить грядущее, онтологически отличное от настоящего, но никак нами не формируемое. Грядущее — это то, что наступит без всякого нашего участия, нагрянет на нас и обрушится: Страшным Судом, например. И, наконец, мы строим планы, проекты, прожекты и прочие конструкции будущего, как и грядущее, онтологически отличного от настоящего, но включающего в себя наши цели, нашу волю, нас самих. Если завтрашнее и грядущее имеет несовершенный вид в силу нашего неучастия в них, в силу независимости от нас, то проектное будущее — безусловно перфектная форма теней наших воль, целей и желаний.

Что же касается настоящего, то оно неуловимо, все время смещается и потому, находясь в постоянном движении, собственно говоря, неподвижно и неизменно в этом. Либо его вовсе нет и это тот самый неуловимый Ноль, которого нет и который никому не нужен.

Но время — всего лишь одна из координат системы «пространство-время». Что мы знаем об остальном?

Классическое пространство однородно, изотропно, непрерывно, безгранично и бесконечно [15,17,18]. Оно очень похоже на ничто и буддистскую Пустоту. Оно идеально для заполнения чем угодно — от ерунды до Бога. В нашем сознании оно, пространство, существует в своей классической версии и это нас сильно утешает в нашей жизни и наших горестях.

Современное, релятивистское, представление о пространстве много сложнее: оно находится в одной координатной системе со временем, оно неоднородно и в зависимости от размещения в нем масс гравитации, его безграничность и бесконечность относительны и зависимы от приближения либо удаления от скорости света [1,3,4,5,10,11,13,14,19,].

Хоть немного, но мы убыстряемся — мы не только преодолели скорость прямоходящего (5 км\час), но и достигли второй космической скорости, а в своих ускорителях научились разгонять разные малосуществующие частицы до околосветовых скоростей.

Мы не только открыли релятивистские свойства пространства-времени, мы своей физической жизнью приближаемся к ней. Точно также мы поступили и со Вселенной — мы не только отказались от классической космогонии в пользу сильного антропного принципа, но и живем теперь по законам этого принципа. В этом отношении наша цивилизация абсолютно аутична: мы живем в мире, в котором хотим жить.

Впрочем, еще Аристотель [2], обсуждая «хорион» (пространство), утверждал, что за пределами семи сфер, составляющих его, времени нет. Первый физик пророчески предугадал релятивисткую физику современности, хотя его геометрические представления о пространстве были весьма примитивны. Для эллинов пространство сплющивалось до двуразмерности, до плоскости. Справедливости ради, необходимо также добавить, что Аристотель выделял еще одну координату пространства, принципиально недоступную мышлению и деятельности, направленную внутрь себя (то, что много позже Кант назовет «вещью в себе»). По этой координате пространство и все вмещаемое им обладает самообернутостью и полной скрытностью от нас. Пространство, мир и мы в нем по этой координате непознаваемы, неразличимы и загадочны навсегда.

География — равновесная истории наука, насколько пространство равномощно времени. Однако «глупость» пространства, о которой так прозорливо и много говорилось до сих пор, неисчерпаема, а время, кажется, опять кончается и иссякает, на сей раз, и впрямь, окончательно. Это, кстати, очень важно: нас все время сопровождает ощущение того, что время вот-вот кончится, а пространство неизбывно и неисчерпаемо. При этом, конечность времени, воспринимаемая нами безусловно негативно, совпадает с бесконечностью пространства, также кажущейся нам негативной. Нас ограниченность пространства утешает в той же мере, в какой и бесконечность времени.

В географии пространство, к сожалению, никогда не обсуждается как пространство [7,9,12,20,21], а только по его заполнению, что, впрочем, характерно и для истории, которая практически безразлична ко времени и видит его лишь событийно, а не хронологически. Мы, историки и географы, отдали теоретические вопросы пространства-времени физикам, которые в том просто не разбираются и глухи к реальности, как они глухи и к собственному объекту — природе. Благодаря Галилею они гордо и важно занимаются придуманными ими идеальными объектами, не имеющими никакого отношения к реальности и природе. И именно эти игры с несуществующим называются отныне наукой.

Для географов, увы, пространство обладает такими свойствами и характеристиками, как концентрация и дисперсность, разнообразие и законосообразная изменчивость [16].

Эта географическая путаница пространства с его заполнением подобна тому, как историки путают время с фактами и событиями. В этом отношении географы гораздо менее «виноваты», чем историки: ведь представления о времени значительно богаче и сложней представлений о пространстве.

Историки, например, напрочь отказываются от исследований перфектного будущего, похороненного в прошлом, лишая нас понимания и ощущения собственного существования как результата и последствия прошлых проектов. Но, точно также, и географы избегают обсуждать собственно пространство, особенно аристотельянско-кантианское минус-пространство.

География, с одной стороны, признает динамичность пространства и потому рассматривает его в имперфектном залоге, с другой, постоянно стремится к познанию закономерностей, к нормированию пространства, а, следовательно, к его перфектным формам существования [6,8,9,16,23].

Мы существуем одновременно в двух пространствах: видимом социо-культурном и пронизывающем его невидимом универсумально-духовном, согласно Кьеркегору и мистам всех времен. Это — не только основание существования сакральной географии, это — признание духовности нашего мира и нашего существования как его доминанты.

В географии имеется три основных интерпретации пространства: территория (и акватория), ландшафт и среда.

Территория (и акватория) — пространство действий, деятельностей, географическая действительность, плацдарм вмещения и размещения человеческой активности. Территория является объектом проведения искусственно-технических границ смен действий и действительностей, районирования.

Среда — реальное пространство. Географическая среда принципиально неразрывна и не рассекаема. Обсуждать среду без субъекта этой среды невозможно. Мы как субъекты среды — всего лишь центрация нашего сознания: «Человек — это природа, которая познает сама себя» (Гете).

Ландшафт (естественный, естественно-искусственный, искусственно-естественный, искусственный) — идеализированное, модельное пространство, сообразное теоретическим представлениям. Границы ландшафтов носят объективированный и законосообразный характер: они не устанавливаются, а изучаются, в ландшафтоведении районирование замещается районологией. Особая, поэтическая форма ландшафта — пейзаж.

Территориальный (инженерный) подход к пространству и его членению телеологичен, как целенаправлена любая человеческая деятельность. Территориальные границы всегда подчиняются требованию «разделяй и властвуй» (разделяй разные деятельности и властвуй в пределах своей компетенции). Инженерная география (районная и городская планировка, территориальное планирование, экономическое районирование, региональная география и т.п.), в общем-то, индифферентна к разного рода закономерностям и сообразностям — и чем честней это признается и декларируется, тем эффективней географические разработки.

Ландшафтный подход аксиологичен. В той мере, в какой аксиологичны идеализации и теоретические построения. Это значит, между прочим, что в выборе между реальностью и моделью этой реальности, идеалом реальности предпочтение отдается модели и идеалу, а не грязи, шероховатостям, неровностям и несовершенствам реальности: «если факты противоречат моей теории, то тем хуже для фактов» (Галилей).

Наконец, средовой подход ситуативен, топичен, хотя топичностьпространства — тавтология. Топическая неопределенность — наиболее адекватная реакция на пространство. «Здесь» и «тут» обладают той же степенью неопределенности, безразмерности и бесконечности, что и «везде», «там» и «где-то». Единственная форма определенности — «вот!» в равной степени относится и к пространству и ко времени. В среде нечто определенное и ограничивающее можно сказать только о субъекте среды, но не о ней самой.

И здесь, на пересечении пространства и времени создается еще одно, фундаментальное и для географии, понятие — ситуация.

Если по одной оси отложить пространство от «тут» до «там», а по другой — время от «сейчас» до «никогда», то задаваемая этими двумя векторами плоскость и будет плоскостью существования ситуации, постольку поскольку в каждой точке этой плоскости существует «здесь и теперь» во всей полноте топики: от совершенно конкретного «вот!», до совершенно неопределенного, по-гуссерлиански эпохального замолкания, архэ.

Здесь даже можно сказать, что ситуация — и есть топика, заполненная логикой и онтологией нашего мышления. Ситуация — это мыслительно обустроенная топика. Кажется, именно так и понимал Dasein Мартин Хайдеггер [22].

В системе «пространство-время» помимо или наряду со временем можно вводить любой другой вектор, лишь бы у него были ноль, включая понятийный ноль, и бесконечность, включая понятийную бесконечность. Например, человека можно принять за ноль, а Бога — за бесконечность. И тогда по вектору «Бог-человек» можно проставить и даже проградуировать такие понятия и фигуры, как герой, мученик, блаженный, праведник, святой, апостол, ангел, сила, серафим. А можно по вектору смертности разместить в нулевой точке Бога, и тогда на конце вектора, по-видимому, будет находиться задушенный в презервативе сперматозоид. Мы можем даже вводить вектора понимания, познания, постижения, осознания и другие когнитивные вектора, включающие в космос пространства нашу субъектность и наши возможности или способности.

Меняя этот четвертый вектор, можно создавать и плодить всевозможные миры, число которых неисчерпаемо, а можно попытаться построить многомерное универсумальное пространство, имеющее всевозможные направления существования.

И это последнее помогает понять место не как точку геометрического, трехмерного пространства, а как некий знак, метку присутствия. Мы часто бываем вместе, но при этом в разных местах: учитель и его лучшие ученики — в классе на уроке, а отпетый двоешник и поэт — в том же классе вместе с ними, но не на уроке, а в эмпиреях своего воображения. Другой пример: в одну и ту же точку, которая когда-то была местом нашего счастья, мы приходим после разлуки и рыдаем на покинутом некогда пепелище своего счастья, и тогда — это совсем другое место, и мы сами стали другие, уже совсем старые и непохожие на собственную молодость.

Географию можно рассматривать как частный случай хорологии, подобно тому, как Эвклидова геометрия — часть геометрии Римана-Лобачевского [15]. Кроме того, некоторые, наиболее рьяные сторонники математизации географии хотели бы видеть в ней и топологические черты и основания [20]. Действительно, для инженерной географии это крайне важно, особенно в сфере построения транспортных сетей и коммуникаций, инфраструктурного замощения территорий, в тех областях географии, где географии менее всего: там, где мы имеем дело с множественными, массовидными явлениями и процессами, не имеющими заметных территориальных различий или эти различия нами пренебрегаемы: доллар, он и в Африке доллар, такими же полезными свойствами обладает туз и бигмак.

Пространство и география, что время и история, — связаны, но не синонимичны.

Историк по мере увеличения периода времени, захватываемого им, и географ по мере уменьшения масштаба изучаемого им приобретают космические черты, уходят в космологию, космогонию и мировоззренческие потемки. При сокращении временного расстояния между историком и изучаемыми им событиями, при увеличении масштаба географических исследований оба, историк и географ, вырождаются в социологов, политологов, психологов, репортеров, хроникеров, публицистов (=наукообразных фельетонистов) и т. п.

Любопытно, что в немецком и французском языках пространство — мужского рода (derRaum и l’espace), в русском и испанском — среднего, в английском (как и почти все у них) — никакого, а в греческом — женского. Рея (пространство) — сестра и супруга Хроноса (время), мать истины (Гестии) и всех прочих богов-хронидов.

Географическое пространство обладает как общими свойствами пространства, так и специфическими.

Холизм — непрерывность пространства во времени. Историк может себе в удовольствие нарубать время на периоды и эпохи — географу свята непрерывность времени, динамика, ход развития, для него нет безвременья, как это часто происходит в истории: возьмите любую хронологию и вы обнаружите, что событиями покрыта лишь ничтожная часть времени, все остальное игнорируется. Географ позволяет себе нечто подобное только с пространством и относится ко времени с глубоким почтением.

Континуальность — непрерывность пространства в пространстве. Географ редко задумывается о дырах в пространстве, а рассуждения о межрегиональных пустотах для него почти невыносимы. Для географа от места к месту всегда расположено третье место или другие места. И, хотя географ мыслит мир пятнами, ареалами, у него хватает профессиональной выдержки стягивать эти пятна. Районы — это типичные сомкнутые ареалы. Дискретность мира географ, будучи морфологом по своей сути, преобразует в такие показатели как плотность — но не пространства, а его наполнения (плотность населения, дорог, травяного или лесного покрова, планктона). Чаще всего плотность, ее существенные или придуманные пороговые показатели, становится основанием членения территории на районы, зоны т. п.

Географ существует как в континуальном, так и в дискретном пространстве. Именно дискретность мира позволяет проводить границы — фундаментальное занятие любого географа независимо от его специализации. Дискретность оправдывает соседство, положение и другие объективные характеристики существования тех или иных объектов в пространстве. Дискретностью задается и самое, на наш взгляд, фундаментальное понятие в географии — место, о котором речь пойдет в дальнейшем — и не один раз.

Географы-приверженцы дискретности мира с трудом, но признают, что дискретность мира — не более, чем особенность их восприятия, а вовсе не особенность мира. Дискретность необходима для анализа и теоретизирования. Мир континуален, а, следовательно, конфигуративен, а, следовательно, произволен, творим, сочиняем, видим каждому по-своему. Такой мир как-то милей и приятней, а, пожалуй, что и честней.

Если историк членит время на периоды, то географ пользуется в пространстве масштабом. При этом, ему невыносим масштаб 1:1 — своей необозримостью. Именно поэтому географ пользуется картами и глобусом, предпочитает видеть мир сверху, с птичьего или спутникового полета.

Проблема понимания реальности и действительности

Реальность в корне своем несет греческий «реа», имеющий два значения: «пространство» (богиня Пространства Рея, жена бога Времени Хроноса, пожиравшего собственных детей, кропотливо вынашиваемых Реей) и «вещь». Этот смысл, вторичный по отношению к пространству, является в данном контексте ключевым.

«Вешь» отличается от предмета тем, что, помимо своей материальности, о которой говорит Платон (мир людей находится между миром вещей и миром идей), еще и «вещает», несет весть — отражение и слабую, полупрозрачную, полупризрачную тень идеи, некоторую истину о себе. Понять заключенную в вещи, а, точнее, за вещью, идею, суть этой вещи, можно, либо пристально изучая ее (взглядом, рассудком, разумом, инструментально) и историю возникновения вещи, либо… а вот тут-то никакое «либо» не проходит: включая ту или иную вещь в свой хозяйственный и деятельностный оборот, мы только усугубляем непонимание ее сути. Достаточно вспомнить Сталкера из «Пикника на обочине» братьев Стругацких: вынесенные из Зоны предметы вещами не являются, мы не понимаем их вести, а потому используем их самым варварским образом, явно не по назначению. И вещи начинают мстить и бесчинствовать, по Анаксагору, давая результаты и последствия непредсказуемые, порой противоположные ожидаемым.

Реальность — это овеществление мира, придание окружающим нас предметам голоса, подающего вести о себе. Понимание в реальности есть понимание вести, несомой внешним миром и его предметами.

И вместе с тем: нам не дано пространство (Реа), оно загромождено вещами (реа) и потому не только не видимо и не осязаемо, но и немыслимо нами. Отгороженные от пространства, от реальности вещами, мы понимаем только вещи.

Впрочем, овнешнять можно все, в том числе и себя: рефлексивно мы можем самоустраниться из себя и начать понимать себя как нечто внешне данное и вещающее о себе.

Понимание реализуется в вещах.

Но оно может также актуализироваться в действиях, процессуально, если действие или акт действия (логическая, логизированная и логистическая единица действия) распадается на процедуры и операции. И эта актуализация происходит не в реальном мире, не в мире вещей, а в мире наших действий, в действительности, либо опережая эти действия (проспективное понимание), либо параллельно этим действиям (актуальное понимание), либо вослед им (ретроспективное понимание).

Совместимы ли два этих понимания? — разумеется. Их совместность и задает разнообразие структур понимания, а также «квантово-волновую» природу понимания и как ага-эффекта и как процесса.

Еще итальянец Ансельм Кентерберийский в 11-ом веке доказал, что понимание невозможно, если нет относительно понимаемого цели, интереса, интенции, познавательной или деятельностной. Строго говоря, когнитивная и деятельностная функции взаимопереплетаемы: мы познаем ради действия (а не любопытства для), мы действуем, познавая.

Интендирование (термин Ансельма), склонность человека, вектор его потенциального внимания определяет тип понимания.

Понятие места

Место, подобно событию в истории, является (или может являться) идеальным объектом. Во всяком случае, такова наша попытка, необходимая, потому что никто и никогда не оспаривал научности истории и географии, но никто и никогда не обсуждал их идеальные объекты, без которых они не могут признаваться за науку.

Место (топ, локус, ситуация) должно быть редукцией некоторого пятна на местности, в пространстве, и поэтому важно понять, что и от чего редуцируется и абстрагируется (возводится в меру и с артиклем неопределенности):

Координатная определенность замещается пространственной неопределенностью типа «где-то», «тут», «там», «вот» или «здесь».

Из циклически-поступательного вихря времени изымается векторальный поток времени (история) и остается лишь циклическая ипостась времени (например, сезонность, круг дел и повторяющихся, ритмических событий); эта цикличность и определяет границы места.

Исчезает вся мозаичная и пестрая морфология присутствия людей и остается только само присутствие, подобное тому, которое наблюдается в любом натюрморте.

От соседей и соседних мест остается идея соседства.

От связей остается абстракция связности.

От отношений — относительность и сравнимость, сопоставимость, например, уникальность, аналогичность или гомологичность места.

От людей — населенность (людность, безлюдность).

От любой деятельности — активность (бойкость, тихость, мертвость).

От наполнения и наполненности — освоенность (или неосвоенность).

От размеров — масштабность.

От всех значений — духовность или бездуховность места.

Таким образом, представление о месте достигает некоторой идеальности.

Во всяком случае, найти нечто похожее в реальности вряд ли удастся. Место как идеальный объект онтологично, но только онтологично. Некоторую логическую завершенность «место» приобретает только в географической действительности, точнее, в рефлексии по поводу этой действительности.

Как нам представляется, ближе всех к построению идеального объекта места в географии подошел А. Вебер в своей теории размещения (теория штандортов). Если бы он смог «отвязаться» от сферы производства и рассматривал бы размещение как таковое, он, скорее всего, вышел бы к необходимости поиска и создания места как идеального объекта.

Географическая действительность относительно идеального объекта «место» разворачивается по таким интеллектуальным процессам, как:

описание

изучение и исследование

проектирование

экспериментирование

конструирование

развитие

захоронение (мемориализация)

В оболочках этих географических действий и деятельностей идеальный объект «место», теперь уже «географическое место», онтологически и логически закрепленное в практике, возвращается в реальность, в реальную жизнь и реальную географическую среду, чтобы стать поводом для нового шага географического познания. Круг, необходимый для любого идеального объекта (из реальности через действительность и опять к реальности), замыкается и ничего, вроде бы, не происходит и не искажается, кроме стоящего перед реальностью географа, проделавшего этот круг и тем готового к принятию географического решения относительно данного места.

Если «место» оказывается в сердцевине научного предмета географии, то можно наметить важнейшие направления теоретической географии или, образно говоря, спектра, веера необходимых теорий:

теория размещения (хозяйства, производства, населения и т.п.)

теория перемещения (транспортная теория и теория связи)

теория возмещения (пока еще не существующая воспроизводственная теория географии, теория рекультивации и антропоцикла природы)

теория замещения (теория реконструкции, переспециализации, перефункционализации и диверсификации деятельностей).

Размещение и расположение

География занимается либо размещением разного рода объектов в пространстве действительности либо расположением — в пространстве реальности, при этом, мы размещаем так и там, а оно располагается иначе и не там.

Мы играем в одну игру, в игру на размещение, а вещный и творимый нами мир играет совсем в другую — в расположение.

Глаголы места

Относительно места в русском языке имеется два принципиально разных глагола:

— класть (глагол, означающий процесс полагания чего-либо на место или в место, прикрепления к месту)

— лежать (глагол, описывающий нахождение на месте или в месте, это уже не процесс, а состояние, явление).

Принципиально важно то, что глагол «класть» имеет только несовершенную форму, а глагол «лежать» — только совершенную.

И что бы мы ни размещали («клали»), все будет несовершенно, положенное же, локализованное — совершенно. При этом, совершенно неважно, «лежащее», имеющее местоположение, «положено» было нами или природой — оно совершенно по положению, а не по происхождению, оно оестествляется и тем совершенствуется. То, что предкам казалось верхом безвкусицы, например, классицизм николаевской эпохи, заводы и городки Демидова или Эйфелева башня, то потомкам кажется верхом совершенства. Наскальные рисунки, набросанные на скорую руку из сугубо утилитарных соображений, сегодня потрясают наше воображение смелостью и совершенством форм.

Мы размещаем по одним факторам, а оно располагается по другим. Жилой дом строился для счастья людей, и они действительно были счастливы, когда въезжали и справляли новоселье, но почему потом все в тех же стенах и обоях стали разворачиваться драмы, склоки и несчастья?

И, если это так, то важно понять, как оно располагается, что происходит с размещенным при расположении.

Это важно знать по двум причинам:

— нам исследовательски важно понять и расположение и его отличия от размещения

— нам проектно важно знать две сущности: действительность размещения и реальность расположения, их различия и что лежит в зазоре между ними.

Принципы размещения и факторы расположения: что в зазоре?

Расположение обычно разумно, размещение — рационально.

За свою рациональность мы платим дважды: один раз вложениями, второй раз — последствиями, которые всегда и по принципу негативны, неожиданны и неизбежны.

В зазоре между экономически рациональным размещением и разумно обеспеченным расположением — целый мир минус экономическая рациональность.

И потому — понять законы расположения значит понять законы существования. Либо — сказать себе, что таких законов не существует. и вся недолга.

Попробуем все-таки выделить некоторые законы пространственного расположения или, правильнее, законы уместности.

Закон монотонности

Всякое расположение стремится к тому, чтобы быть тем, что оно есть.

Мир сопротивляется изменениям каждым своим местом и в то же время уязвим для изменений в каждом своем месте. Ничто не мешает нам бросить в пруд камень, но очень быстро концентрические волны от брошенного камня затихают, и место приобретает прежний спокойный и невозмутимый вид.

Закон универсальности

Всякое расположение стремится повторить собой весь космос.

В каждом месте присутствует все, что может вместить это место и потому все новое, что появляется в данном месте, вытесняет что-либо из уже имеющегося либо деформирует имеющееся своим соседством. Американские города не изгоняют из себя зверье и птиц, живших здесь до возникновения города, но в городе эта живность становится помоешным сообществом, попрошайками, врагами или жертвами очеловеченной природы (домашние животные и растения) и техники (автомобили, дороги и т.п.).

Закон естественности

Всякое расположение, даже совершенно искусственное, — комплекс.

Комплекс — естественное или оестествленное сочетание, и процесс оестествления заключается в установлении новых связей и сцеплений, придающих морфологии материала законченность и совершенство места. Нам дано это понять и почувствовать через красоту и гармонию каждого места, пусть даже ужасную гармонию.

Закон перфектности

Всякое расположение уже совершенό и тем совершéнно.

Любой акт размещения рано или поздно «умирает» в расположении и приобретает искомый покой места.

Соображения при принятии решений

Технология и инфраструктурные сети — вот, что снимаетвсю проблематику и размещения, и расположения: «Макдональдс» можно открывать где угодно, лишь бы это место было обитаемым, бензоколонку можно ставить в любом месте, лишь бы был хайвэй, демократию можно устанавливать в любом месте, где есть хотя бы один избиратель.

Технология и инфраструктурные сети делают проблемы размещения (по крайней мере) избыточными при принятии решений: а не все ли равно, где?

Что же касается расположения (по поводу которого принятие решений просто невозможно, поскольку это вопрос нерешаемый), то тут будет оставаться место только для исследовательской позиции:

— уместно ли новое размещение имеющемуся расположению?

Библиография

1.Александров П. С. Теория размерности и смежные вопросы. М., Наука. 1978.

2.Аристотель О небе.//Сочинения, т.3//М., Мысль,1981

3.Вяльцев А. Н. Дискретное пространство-время. //М., Наука, 1965.

4.Горелик Г. Е. Почему пространство трёхмерно?//М.,Наука,1982, 168 с.

5.Гуревич Л. Э., Глинер Э. Б. Пространство и время. //М., Знание. 1974.

6.Замятин Д. Мета-география: пространство образов и образы пространства. //М., Аграф, 2004, 512 с. ISBN 5-7784-0237-6

7.Изард У. Методы регионального анализа: Введение в науку о регионах. //М., Прогресс, 1966,659 с.

8.Королёв С. Поглощение пространства.//в ж. «Дружба народов»1997, №12,

9.Костинский Г. Д. Географическая матрица пространственности. //Известия РАН. Сер. географическая. 1997, №5, с. 16—32.

10.Мостапенко А. М. Проблема универсальности основных свойств пространства и времени. //Л.,Наука,1969.

11.Мостепаненко А. М., Мостепаненко М. В. Четырёхмерность пространства и времени. //М.-Л.,Наука, 1966.

12.Мукитанов Н. К. От Страбона до наших дней.//М.,Мысль,1985, 237 с.

13.Пространство, время, движение. //М., Наука, 1971.

14.Пуанкаре А. Последние мысли.//Петроград, 1923.

15.Риман Б. О гипотезах, лежащих в основании геометрии.//В кн.: «Об основаниях геометрии», М., Гостехиздат, 1956.

16.Родоман Б. Б. География, районирование, картоиды. //Смоленск, Ойкумена, 2007, 368 с. ISBN 5-93250-056-2

17.Розенфельд Б. А. История внеэвклидовойгеометрии.//М., Наука, 1976.

18.Страбон География. //М., Ладомир. 1994.

19.Фридман А. А. Мир как пространство и время.// М., Наука, 1965.

20.Хаггет П. География: синтез современных знаний. //М., Прогресс, 1979, 686 с.

21.Хаггет П. Пространственный анализ в экономической географии.//М, Прогресс, 1968, 391 с.

22.Хайдеггер М. Бытие и время. //М.,Ad marginem,1997.

23.Шупер В. П. Мир виртуальных объектов в географии. //в сб. «Географическое пространство: соотношение знания и незнания. Первые сократические чтения». М., РОУ, 1993, с. 18—22.

Май 2016, Москва

Пространство и я

экзистенциальный этюд

Странныеу меня складываются отношения с пространством, а у него со мной вообще никакие не складываются.

Когда пространство — space, Raum, я спокоен, это нечто объемлющее меня, вмещающее, но наше просТРАНСтво гонит меня взашей: «иди и не возвращайся в это место!», потому что нельзя вернуться в одно и то же место дважды, потому что место определяется не координатами его (в пространстве координат вообще не может быть), не персонажами, а — чем? — а протеканием места. Место живет в незаконной связи с мгновением: попробуй вернуться в мгновение, уже ускользнувшее куда-то, и ты поймешь, что они ушли опять вместе, место и мгновение.

Может быть, именно поэтому я люблю путешествовать, перемещаться, транспортироваться, впадать в транс, простираться по миру, бесцельно и ненужно.

Я непрерывно нахожусь в диалоге с пространством, но в странном диалоге: я спрашиваю, а оно только ухмыляется: «ищи ответы на свои вопросы в минус-пространстве, в себе самом, а я — всего лишь вывернутое наизнанку минус-пространство». Так и получается: Вселенная минус я равно Вселенная, я минус Вселенная равно я.

Нет, мы всё-таки иногда разговариваем, даже молчаливому пространству иногда требуется высказаться и заявить о своем присутствии, поскольку, загороженное разными предметами и галактиками, оно остается незаметным и незамеченным, среднего, то есть, никакого рода.

Я вслушиваюсь в его оглушающее безмолвие — оно прислушивается к моей тишине. Это и есть одиночество. Свобода и одиночество. Единственный ресурс творчества.

Мы, уклоняясь от одиночества, уклоняемся и от творчества, от своего предназначения.

Мне всегда казалось, что творчество и творение не только по звучанию, но и семантически близко творожению, творогу, некий бродильный (опять этот транс!), блуждание по незнаемому никем и тобой в том числе, тобой, прежде всего. Сладостно и мучительно — вот, не было ничего, а надо же, затворожилось из ничего и тебя.

Когда-то, ещё четверть века тому назад, я подумал: творчество протекает в оргазме, и если так, и если мир продолжает быть творимым, то Бог пребывает в непрерывном блаженстве оргазма, а пространство, но уже не наше, среднего и никакого рода, а античная Ρέα, пространство-женщина, пространство-мать порождает детей этого оргазма: стихи, мелодии, картины, звёзды и галактики. И идеи. И мысли — ухваченные и приватизированные нами фрагменты и осколки, дребезги идей.

И я тоже стараюсь вести себя с пространством по-мужски.

В известном смысле пространство — пустота, такая же ненасытная утроба, такая же всепорождающая матка. Пространство, движущееся от меня, создает эффект Допплера, полно энтропии и разбегания всех от всех, настоящая утроба материализации. Пространство, двигающееся ко мне, надвигающееся на меня — матка, из которой вываливаются мысли, смыслы, идеи и просто знания.

Всё дело в позиции и ориентации в пространстве: если ты движешься в нем, пространствуешь, странствуешь по нему, ты сам монотонен и гомогенен ему, но стоит только остановиться, зависнуть, перестать течь и двигаться — ты становишься контрастен пространству, ты противостоишь ему, ты в состоянии отодрать себя от пространства и… стать ему собеседником.

Собственно, это и всё, что я хотел сказать этим этюдом.

Апрель 2014, Москва

Разговор об истории

Двенадцатый час ночи воскресенья, завтра — опять на работу. За плечами — утомительный и суетный отдых. Я хочу спать.

— Алло, привет.

— Привет.

— Маленький вопрос — зачем нужна история и что это такое?

— Я спать хочу, до слез.

— В гробу выспишься. Зачем история и что это такое? В двух словах.

— В двух словах?

— Ладно, в пяти.

— Хорошо, ровно пять. Первое, нет, сначала, перед первым, нулевое. В античные времена, когда история только начиналась, история была единственной наукой. Математика, физика, геометрия входили в философию, география была жанром литературы, нечто вроде фантастики. А под наукой подразумевалась только история. Она так и называлась хистерос, что значит матка. Истерика — это зов, голос матки, нечто утробное. Это и есть нулевое значение истории.

А теперь первое — история нужна для поиска смысла. Плыть в дерьме бессмысленности никому неохота. Всем хочется знать — а на хрена? На хрена столько крови и жертв — и все впустую, все жертвы напрасные и почти всегда безвинные? Ведь не может же быть так, чтоб все это: просто так — фуфло исторического процесса, напрасная трата человеческого материала и времени. Мы тщимся и из кожи вон понять хотим, что же мы такое делаем и зачем? Потому что всякий честный человек понимает, что никаких исторических личностей нет, в том смысле, что никто никогда не действует в расчете на историю, даже самые маниакальные наполеоны, стоящие в позе гениев истории реально поступают и сообразуются не с ней, а со своими микроскопическими, сиюминутными целюшечками и притязаньицами. Наполеоны лишь равняются на других наполеонов и потому им кажется, что раз предыдущие наполеоны — исторически заметные микробы, то и они могут стать такими же или даже еще больше, в размер бациллы.

— Как же можно увидеть смысл истории, если нет исторических действий, действий, сомасштабных истории?

— Так ведь смысл ловится и улавливается не в действиях, а в рефлексии их, а рефлексия безразмерна и потому может вмещать в себя гораздо больше содержания, чем одна отдельно взятая жизнь.

— Хорошо. Дальше!

— История — это всегда поиски будущего.

— Не понял.

— Вот мы, например, не знаем, чем, как и когда кончится чеченская война, которая идет уже более двухсот лет. Дольше тянулась только Иудейская война. Она кончилась тем, что Рим пал, иудеи оказались в рассеянии, а Европу заполнили христиане и варвары. История уже дала нам свою версию окончания Чеченской войны, независимо от того, сколько раз ее будут заканчивать многочисленные российские президенты.

— Теперь понял.

— Ни черта ты не понял. Это ж я только пример дал. Самые светлые и яркие, самые невероятные и фантастические картины будущего — это самые отдаленные от нашего настоящего и самые забытые нами мифы древности. История, раскапывая и находя их, освобождает нас от далеких прежних заблуждений. Будущее — это не то, что было или будет, будущее — это то, чего не было, нет и не будет. Будущее настает таким, каким его никто не ждал и не предполагал. Творя этот мир, Бог использует детективный жанр. История же нам показывает, чего не следует опасаться в наших онтологических предположениях относительно будущего, она говорит нам о том, чего уже не будет никогда. Исторические невежды всегда ждут чего-то сбывшегося, а потому несбыточного.

— Хорошо, я понял, что все это не так просто, как кажется.

— Да оно еще проще, чем кажется. Потребность в истории и историческом анализе возникает из-за недостатка теоретических обоснований. Это, кажется, еще Вебер утверждал. Если бы у нас был такой же теоретический уровень в социологии, как в физике, биологии, химии и других естественных науках, мы бы спокойно обходились бы без истории. Более того, если бы у нас были более или менее приличные гносеологические, когнитивные и, говоря вообще, гуманитарные теории, нам не нужна была бы и история науки. Но, слава Богу, таких теорий нет и не будет, а поэтому мы ловим редкое удовольствие от занятий историей.

— Мне кажется, ты — мазохист.

— Мы все — мазохисты, каждый — немножечко мазохист и каждый — в своем роде мазохист. Потому что мы все — рабы культуры, в гораздо большей степени рабы, чем нам это кажется.

— А при чем тут культура?

— Культура — это та часть или ткань истории, которая, собственно, и остается от истории. В виде норм, прежде всего. Большинство людей даже не понимают и не замечают, насколько они культурны, как слепо они следуют за культурой. Про таких мы говорим — «малокультурные», потому что они всего лишь слепые рабы культуры, они не знают, откуда берутся используемые ими нормы, почему эти нормы выпали в осадок из хода истории, они не замечают даже самих норм. И, конечно, им в голову не приходит, что их исторический опыт, их слепая жизнь в культуре творит новые культурные нормы и формы, что ими история перерабатывает себя в культуру. Вот почему Гегель считал таких людей, так называемые народные массы, навозом истории.

— Круто. А тебе зачем история?

— Вот это и будет пятое, последнее мое слово.

— Перед приговором.

— Вот именно. Занятие историей — экспансия своего я, попытка собою прожить, хотя бы фрагментарно, историю всего человечества. Как будущее — проекция или, лучше сказать, тень человека, отброшенная им назад, в будущее…

— Постой, постой. Почему назад?

— Потому что будущее всегда не впереди нас, а позади нас. Например, наши дети и наши ученики — они ведь позади нас, за нами, и последствия наших действий — тоже за действиями, а не впереди них…

— Интересно, продолжай, я тебя перебил.

–… так и прошлое, история — это свет и тени, падающие на человека: темные тени — это неопознанная им история, свет же идет от учителей, знаний, наконец, от родителей.

— Стало быть, большинство — это просто сироты истории.

— Выходит, что так. Выходит, что тот, кто не знает истории, шастает и блудит впотьмах.

— Ты меня совсем запутал. Так что же такое история?

— Если б я знал!

— Ну, ты даешь! Сказал бы сразу, что ты в этом не рубишь. Время уже даже не вечернее, а ночное, продержал меня на международной линии чуть не полчаса, а так толком ничего не ответил.

— А на фига тебе все это после полуночи?

— Да я тут кроссворд решаю. Вопрос тут такой.

Апрель 2009, Москва

Непонимание как ресурс коммуникации

1. Оседание на землю, переход от gatheringeconomy к produceeconomy породили коммуникативную речь, первым этапом которой стала объяснительная речевая операторика с причинно-следственными связями: мир предстал человеку не картиной, а процессом. Начался «детский» период бесконечных вопрошаний «почему?» и столь же бесконечных ответов «потому». Мир стал «объяснябельным», а потому диалогичным, ведь вопросы требовали внятного и продолжительного ответа. И это стало требовать понимания, но только у вопрошающего и внимающего [1].

Взаимопонимание — следующий шаг коммуникативной речи как телеологической операторики с побуждениями к действию. Для этого оказались необходимы институты власти, построенные не на авторитете и силе носителя власти, а стоящими за ним атрибутами (Божественность власти, право, законы и тому подобное). Возможно, именно в это время и возникла лингвистическая потребность в будущем времени.

Так коммуникация обеспечила выход человека в мышление, а именно — в логику, онтологию и топику. Появились первые мыслители-проводники и поводыри в мире мышления. В отличие от сознания, в мышлении отсутствуют гендерные предпочтения: мышление стало всеобщим достоянием.

Речь стала речью, рекой, где мощные струи дискурса живут вместе с мельчайшими брызгами смыслов, речь стала длинной и полноводной и вместе с тем капельной. От слов человек перешел к слогам и семам, а от слогов — к буквам, хотя в некоторых языках, например, английском, буквы до сих пор являются слогами. Операторика обогатилась комбинаторикой: люди научились складывать из кубиков букв слова — понадобился порядок букв, алфавит.

И сознание и мышление — можно хотя бы предположить пути и механизмы освоения их человеком: понимание является принципом и признаком непокинутости и непокидаемости человека духом Разума [2].

Техники понимания должны быть древнее техник знания. Сюда относятся и медитация, и интроспекция, и исихастия, и все виды рефлексии [3]. В дзен-буддизме рекомендуется, в целях включения в понимание и постижение, «слегка скосить взгляд», чтоб потерять онтологическую четкость, и «поглупеть», освободив себя от логик, знаний и опыта.

2. Реальность в корне своем несет греческий «реа», имеющий два значения: «пространство» (богиня Пространства Рея, жена бога Времени Хроноса, пожиравшего собственных детей, кропотливо вынашиваемых Реей) и «вещь». Этот смысл, вторичный по отношению к пространству, является в данном контексте ключевым.

«Вешь» отличается от предмета тем, что, помимо своей материальности, о которой говорит Платон, еще и «вещает», несет весть — отражение и слабую, полупрозрачную, полупризрачную тень идеи. Понять заключенную в вещи, а, точнее, за вещью, идею, суть этой вещи, можно, пристально изучая ее (взглядом, рассудком, разумом, инструментально) и историю возникновения вещи.

Понимание реализуется в вещах.

3. Но оно может также актуализироваться в действиях, процессуально, если действие или акт действия (логическая, логизированная и логистическая единица действия) распадается на процедуры и операции. И эта актуализация происходит не в реальном мире, не в мире вещей, а в мире наших действий, в действительности, либо опережая эти действия (проспективное понимание), либо параллельно этим действиям (актуальное понимание), либо вослед им (ретроспективное понимание).

Эта кривая легко проектируется на «герменевтический круг» Шляйермахера: понятые фрагменты соответствуют всплескам ага-понимания, понимаемые — пологим участкам кривой. Естественно, что у каждого — своя непредсказуемая частота всплесков, свои понятые реперы в этом круге.

Необходимо заметить, что всплески ага-понимания возникают в состоянии циз-транса (понятие, введенное А. Сосландом): не запредельным отлетом в трансцедентальное, а контролируемым со стороны разума и рациональности инобытием, рефлексивно позволяющим удерживать не только состояние транса, но и понимать, за счет каких средств этот циз-транс («то тут-то там транс») возникает и держится.

Достижение и пребывание в циз-трансе возможно в весьма ограниченном наборе деятельностей: в музыке и поэзии (более общо — в искусстве и творчестве), в безумии и состояниях искусственного безумия (алкоголь, наркотики и т.п.), при восхождении в абстрактное в «надразумное» пространство, за пределы обыденно разумного (математика, теоретическая физика и т.п.).

В этих возвышенных циз-трансах недопустимо долгое зависание — можно ведь и не вернуться. Фиксации этих озарений не всегда возможны — и тогда остается лишь эйфория.

Практический вывод: в коммуникации необходима фиксация прежде всего непонимаемого — оно является ресурсом разворачивания коммуникации, а, следовательно, и ресурсом мышления.

Литература

1. Левинтов А. Е. От рыка к речи (штрихи к теории антропогенеза). www.redshift.com/~alevintov июнь, 2008.

2. Левинтов А. Е. Реальность и действительность истории. — М., «Аграф». 2006. — 384 с.

3. Лефевр В. А. Рефлексия. — М., «Когито-Центр», 2003. — 496с.

Май 2009, Москва

Отчего заговорили вещи

Для одних мир сотворен, уже сотворен и осталось только ждать конца света, Страшного Суда и окончательного решения судеб мира сего. Свет был включен — и перед уходом должен быть выключен.

Онтология этих людей предметна — мир загроможден ничего не говорящими предметами, прекрасными или ужасными, но не раскрывающими себя, своей сущности.

И самому себе человек непознаваем, а чужая душа и вовсе потёмки, неисповедимы пути Господни — и вообще мир создан и теперь кувыркается в метаморфозах, не имея ничего нового.

Но есть и вещие люди — те, кто своими вопрошаниями к предметам будят их и заставляют вещать, превращаться в вещи, в реальности (ρὲα по-гречески — «вещь») и общую, онтологическую реальность.

Предметы начинают говорить, вещать по устройству мира, который всегда только открывается, творится, создается — это дарит надежду встречи человека с Богом. Он открывается только тому, кто хочет войти в него.

Вещи, в отличие от предметов, существуют только в онтологическом презенсе, в естии=истине и в этом смысле не имеют ни истории, ни будущего. Особенность этого презенса заключается в том, что он всегда несовершенного вида, он всегда — путь, а не стоячее утверждение истины.

Для греков их боги были осколками и фрагментами истины, которые могли являться людям, неся и совершенство истинности и ущербность своей осколочности и фрагментарности.

Богам позволено любить людей, помогать им, наказывать их, всё, что угодно, но запрещено убивать людей — мир может оказаться из-за этого недооткрытым.

Из всех возможных вопросов:

— почему

— зачем

— и отчего

говорят вещи?

осмысленен и уместен только последний, потому что они говорят не по причине или по какому-либо закону (не почему) и не по цели, бесцельно, ни зачем.

«Спрашивать о причине вещей — то же, что искать начало бесконечного» (Демокрит). Причинность (поиски ответа на вопрос «почему») не просто бесконечна, она еще и создает петли, в которых причины оказываются следствиями и наоборот.

Что касается целесообразности (ответы на вопрос «зачем»), то следует признать: даже вещи, созданные человеком — ни зачем. Например, все созданное не производством, а творчеством — ни зачем. Как и творение мира Богом.

Тут, возможно, совсем другая связь.

«Отчего?» — это взывание к более глубинным причинам, к первоосновам, подспудным смыслам и неявным связям. И одновременно «отчего?» — поэтическая форма взывания, более душевная, нерациональная и нерационалистическая. «Отчего?» — онтологический вопрос, вопрос не из логики и не требующий логического отклика, отзыва, ответа. Более того, «отчего?» обычно и не требует ответа, но призывает к примолканию, к феноменологическому эпохэ.

«Отчего заговорили вещи» можно считать не вопросом, а некоторой констатацией, репликой, возникшей не в диалоге, а в ходе одинокого размышления о природе мира и конгруэнтного ему человека, или правильнее — о природе человека и конгруэнтного ему мира.

Февраль 2012, Москва

Ветхий и Новый Завет

Как стать человеком?

Тот, кого мы привыкли называть Адамом, отошел вглубь пещеры, занимаемой стаей троглодитов, таких же троглодитов, как и тот, кого мы привыкли называть Адамом.

Звериное чутье подвело его, и он провалился по узкому и покатому желобу в пещерный грот, расположенный на десяток метров ниже. За пределами пещеры стояла зима, лютая и морозная, зима непроходящего оледенения, а потому ничто в пещере не журчало и не капало, скованное сезонным безводьем.

В пещере стояла абсолютная темнота, идеальная темнота, к которой никогда не привыкнет глаз.

И полная тишина.

Любое движение, тем более резкое — и либо наткнешься на смертельно острый осколок, либо улетишь в нижележайшие тартары, откуда уж точно выбраться будет невозможно.

И тот, кого мы привыкли называть Адамом, сообразил, что в наставшей пустоте лучше не суетиться, что необходимо прекратить всякие действия и всякие мысли, связанные с действиями.

Он потерял всякую мобильность.

И эта потеря мобильности оказалась спасительной.

Когда затихает суматоха мыслей о спасении, наступает, наконец, успокоение, дыхание выравнивается и становится единственным свидетельством собственной жизни. Еще непроснувшийся в том, кого мы привыкли называть Адамом, король рефлексии Рене Декарт говорит себе: «Я дышу, следовательно…».

И эта инструментальная, логическая мысль порождает следующую, полную онтологичности и надежды: «Я отделяю себя от окружающего меня праха своим дыханием, значит, я могу этим дыханием оживить прах окружающего мира, потому что я отделен от него своим дыханием».

Всякая онтология — сплошная тавтология, а потому переход от праха к дыханию и от дыхания к праху может быть безнадежно бесконечным.

Но человек дышит не столько воздухом, сколько надеждой.

И тот, кого мы привыкли называть Адамом, уже не зверь троглодитствующий, а человек, потому что живет надеждой, живет ожиданием чуда спасения. Он терпеливо ждет, замерев сердцем и затаившись в ненапряженном покое, так похожем на обреченность как на обрученность с судьбой.

И он спасается — появляется летучая мышь, сквозняк или еще что-нибудь, неважно, каких размеров и какой степени одушевленности: человек становится не просто надеждой на человека — он становится человеком, потому что то спасительное, за чем он потянулся и пошел, он назвал для себя Богом. Он только тогда и стал человеком, когда выделил овнешненное от себя в Бога и перенес на него всю ответственность за себя и свое спасение.

И в благодарности, он идет за своим призванием, свистящим, журчащим, хлопающим крыльями или переборками, либо совершенно безмолвным, но явственным, и шепчет «Неисповедимы пути Твои, Господи, спасибо Тебе за это!» И первым доказательством существования Бога человек полагает очевидное для себя: отделение света от тьмы, появление луча выхода из пещеры.

И тот, кого мы привыкли называть Адамом, все-таки вышел из тьмы и тишины пещеры, из пустоты своего пребывания в неизведанном, в блистающий мир и вернулся в свою стаю — но уже человеком, отличаясь от родственного зверья не анатомически или, не приведи Господи, трудолюбием, а опытом пребывания в небытии и пустоте, ощущением отделенности себя и от внешнего мира и от Бога, который не есть ни внутренний и ни внешний мир, а есть нечто большее и всеобъемлющее оба других. Он сам себя сделал игрушкой — послушной или строптивой — Бога, которого, может быть и нет вовсе, но это так несущественно и неважно.

И, выбрав себе подругу, он поведал ей невнятное знание о невидимом, но вездесуще помогающем Боге, и это их интимное знание отделило их из стаи оголтелого зверья и помогло удалиться из беспечного, но опостылевшего Рая.

2001 (?), Марина

Чёрная Пятница

На пятый день Сотворения мира, стало быть, в четверг, «И сказал Бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной. [И стало так.] И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее. И увидел Бог, что это хорошо. И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте воды в морях, и птицы да размножаются на земле. И был вечер, и было утро: день пятый.» (Быт. 1. 20—23). И это действительно было так хорошо, что Создатель умилился и заплакал от красоты этого мира, а слёзы те стали алмазами.

И так Он от этого умиления расслабился, что шестой день явно не задался и столько в этот день у Него было незадач и огрехов, что в Священную и всемирную историю этот день вошёл как Черная Пятница.

Загадка людей 27-го стиха

И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле.

Бытие, 1.27—28

И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребр его, и закрыл то место плотию. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку. И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою; ибо взята от мужа. Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и будут одна плоть. И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились.

Бытие, 2.21—25

Сделаем фундаментальное допущение и допустим, что между этими двумя эпизодами нет противоречия. Это значит, что:

— у Адама были родители, и он, следовательно, не первый человек

— мать Адама не была женой его отцу, и именно только эти двое были по образу Божию, Адам же и жена его Ева — одушевленные («и вдунул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живою»), из праха земного

— следовательно, лишенные дыхания жизни, были родители Адама бессмертны.

А теперь развернем логику этих событий до придания им той степени вероятия, которая склонит нас к достоверности.

Если люди 27-го стиха, оба, мужчина и женщина — по образу Божию, то, стало быть, и меж собой они были одинаковы и бесполы, а потому и бесплодны. И ведь впрямь, Адама Бог слепил из праха, он не рожден женщиной.

Вместе с тем, мы знаем также, что до Евы у Адама была другая жена, Лилит, существо, способное к деторождению и даже населившее своим потомством: несметным количеством духов, эльфов, саламандр, сильфид, гномов, джинов, нимф и тому подобным духовным материалом всю планету. аламандр, сильфид, же населившее своим потомством несметным количеством духов, эльфов, гномов, джинов, нимф и тому подобным дух

Итак, в отличие от людей 27-го стиха, Адам был способен к репродукции. Он, не мог, как Бог и люди 27-го стиха, творить, но был орудием размножения — сначала для Лилит, позже — для Евы.

С другой стороны, людям 27-го стиха было прямо вменено плодиться и размножаться, наполнять землю и обладать ею.

Тут мы вступаем в мрачную и зловещую зону инцеста.

Либо Лилит — это мать Адама, либо — сестра. Однако и в том, и в другом случае никакого кровосмешения не было: эта женщина была беспола. Строго говоря, она не вынашивала и не рожала своих детей — она их творила.

Чтобы сделать картину более прозрачной, вспомним о мужчине 27-го стиха. От него вообще никакого потомства и продолжения не было. Он, кажется, даже не участвовал в глобальном номинализме: это к Адаму бог подводил всяких тварей для поименования. Лишенный функций и действий, этот самый первый человек был несомненно Сыном Божиим, коль скоро создан по Его образу, а не по подобию.

Вся эта прискорбная путаница и неловкость имеют свое, вполне обоснованное, объяснение: сам-то Господь Бог — круглый сирота. Ему самому, при полном незнании данного вопроса, пришлось изрядно покрутиться, чтобы выкарабкаться из этой щекотливой ситуации. И не сразу, ох, не сразу Он допустил меж людьми то же, что существовало в остальной природе. Да и допустил Он это с проклятьями и изгнанием, продолжая допускать не только любовь и деторождение, но и ненависть, доведенную до братоубийства.

Ничем, кроме природной неосведомленности Его, нельзя понять зачатие как голубиный благовест, непорочное зачатие и незнание, что делать с такого рода порождением иначе, как умертвить его на кресте — ведь рожденный бессмертен.

Непорочность как эманация бесполости стала высшей добродетелью и сохранялась такой до самого последнего времени, когда люди до того обсоциалили Бога, религию и церковь, что назвать это иудаизмом, христианством или еще как-нибудь уже невозможно без примеси лукавства и лжи. Сакральность и святость непорочности и непорочного зачатия исчезли и растворились, дефлорация перестала быть жертвенным актом, а люди 27-го стиха полностью выпали из нашего внимания.

Что вовсе зря.

Забыв о них, мы утеряли путь к образу Божию, мы перестали мучиться загадкой — кто же они, эти совершенные люди? А, стало быть, мы перестали задумываться и о загадке собственного совершенства.

А тут ещё одна напасть случилась.

Господь не по жадности велел людям не есть от Древа Добра и зла, а потому, что плоды эти были к седьмому дню ещё незрелы: «а от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь.» (Быт. 2.17). Мы и по сей день чувствуем незрелость своих знаний, мыслей и чувств, а потому — единственные, кто, по мнению Аристотеля, переживает свою смертность вообще и как несовершенство, в частности.

А тут ещё это существо… «Змей был хитрее всех зверей полевых, которых создал Господь Бог. И сказал змей жене: подлинно ли сказал Бог: не ешьте ни от какого дерева в раю? И сказала жена змею: плоды с дерев мы можем есть, только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть. И сказал змей жене: нет, не умрете,

но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло.» (Быт. 3. 1—5).

Наказание за этот проступок весьма своеобразно:

Адаму — «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься.» (Быт. 3.19)

Еве — «Жене сказал: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей; и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою.» (Быт. 3.16)

Змию — «И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей» (Быт. 3. 14)

Итак, Адама за ослушание и познание Добра и зла заставляют трудиться, то есть вменяют ему то, что в любой религии признаётся как добродетель, хотя он и до этого был назначен на трудовой фронт в чине садовника, а также лишают бессмертия.

Еве за любопытство и способность быть обольщённой вменяются родовые муки и вечное неравенство с мужем.

Змий… а был ли он змием? Ведь теперь он лишается ног и переходит на новый тип питания: землю.

Это не более, чем предположение, но на древе Добра и зла Еву «соблазнила» скорей всего гусеница-плодожорка, с короткими ножками, но зато этих ножек — во множестве. И превращена она была из гусеницы в червяка, в дождевого червяка, питающего землёй и ползающего на брюхе. Змей, питающихся прахом, биология не знает.

Что же такого могла наговорить людям плодожорка? Такого, что потребовались экстраординарные санкции и наказания? — а ничего необычного: способ размножения насекомых: яичко-гусеница-куколка-имаго (бабочка, пчела, комар и многие другие пошли именно этим, не самым коротким путём). Гусеница рассказала об ином способе сохранения бессмертия=продолжении рода.

Это очень напоминает детский анекдот:

Мальчик Вова долго подсматривает в замочную скважину, чем занимаются в постели его папа и мама. Наконец, он отходит от двери:

— и эти люди не разрешают мне ковырять пальцем в носу!

Изгнание из Эдема — первый Завет Господа с людьми: «И сделал Господь Бог Адаму и жене его одежды кожаные и одел их. И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно. И выслал его Господь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят. И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни.» (Быт. 3. 21—24) Из этого следует, что именно древо Жизни могло бы вернуть людям бессмертие, но путь к этому древу наглухо закрыт.

Люди оказались весьма скверным изобретением. И их пришлось истребить всех, за исключением Ноя и членов его семейства. Произошло это спустя 1656 лет (согласно Септуагинте — 2242 года). С Ноем же, под шашлык и вино со склона Арарата был заключен следующий Завет. Правда до того, был заключён Завет с Каином, но в нём — ничего, кроме проклятий… и это был личный Завет всего с одним человеком из числа уже многих, к тому времени родившихся.

Проклятье, связанное с Потопом, выглядит также весьма странно: получается, люди плохи, потому что красивы: «Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал. И сказал Господь [Бог]: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками [сими], потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет. В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божии стали входить к дочерям человеческим, и они стали рождать им: это сильные, издревле славные люди. И увидел Господь [Бог], что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время; и раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их. Ной же обрел благодать пред очами Господа [Бога].» (Быт. 6.1—8)

Насколько были серьёзны причины гнева Божия: если исходить из современных нравов, то ничего предосудительного в их поведении, особенно в поведении мужчин, а уж тем более — в поведении всех и всяческих тварей, живущих по вменённым им инстинктам и законам, не было. Вероятно, поэтому так отходчив был Бог: «И устроил Ной жертвенник Господу; и взял из всякого скота чистого и из всех птиц чистых и принес во всесожжение на жертвеннике. И обонял Господь приятное благоухание, и сказал Господь [Бог] в сердце Своем: не буду больше проклинать землю за человека, потому что помышление сердца человеческого — зло от юности его; и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал: впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся.» (Быт. 8. 20—22)

Завет, данный Ною, фактически ничем не отличался от предыдущего в отношении людей, но многократно обязывал Бога более не устраивать Потопа и даже возникло предостережение от него в виде радуги: «И благословил Бог Ноя и сынов его и сказал им: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю [и обладайте ею]; да страшатся и да трепещут вас все звери земные, [и весь скот земной,] и все птицы небесные, все, что движется на земле, и все рыбы морские: в ваши руки отданы они все движущееся, что живет, будет вам в пищу; как зелень травную даю вам все; только плоти с душею ее, с кровью ее, не ешьте; Я взыщу и вашу кровь, в которой жизнь ваша, взыщу ее от всякого зверя, взыщу также душу человека от руки человека, от руки брата его; кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека: ибо человек создан по образу Божию; вы же плодитесь и размножайтесь, и распространяйтесь по земле, и умножайтесь на ней. И сказал Бог Ною и сынам его с ним: вот, Я поставляю завет Мой с вами и с потомством вашим после вас, и со всякою душею живою, которая с вами, с птицами и со скотами, и со всеми зверями земными, которые у вас, со всеми вышедшими из ковчега, со всеми животными земными; поставляю завет Мой с вами, что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа, и не будет уже потопа на опустошение земли. И сказал [Господь] Бог: вот знамение завета, который Я поставляю между Мною и между вами и между всякою душею живою, которая с вами, в роды навсегда: Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением [вечного] завета между Мною и между землею. И будет, когда Я наведу облако на землю, то явится радуга [Моя] в облаке; и Я вспомню завет Мой, который между Мною и между вами и между всякою душею живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом на истребление всякой плоти. И будет радуга [Моя] в облаке, и Я увижу ее, и вспомню завет вечный между Богом [и между землею] и между всякою душею живою во всякой плоти, которая на земле. И сказал Бог Ною: вот знамение завета, который Я поставил между Мною и между всякою плотью, которая на земле.» (Быт.9.1—17)

Капитальным в этом Завете является пункт о запрете поедания плоти с кровью: «только плоти с душею ее, с кровью ее, не ешьте» — то ли необходимо отделять кровь из плоти (а как же тогда быть с кровавым бифштексом, кровяной колбасой да и вообще с любым мясным и рыбным?), то ли нельзя употреблять в пищу одушевлённое? Но ведь в каждом языке эта одушевлённость\неодушевлённость трактуется по своему, а, следовательно, Завет превращается в лингвистическую проблему: в русском языке граница между неодушевлёнными растениями и одушевлёнными животными проходит между «вирусом» и «микробом», в английском — между диким непоименованным животным и поименованным домашним (в этом языке даже ангел, если не имеет имени, то и неодушевлён).

Потопа, действительно, больше не было. Были локальные, но массовые истребления людей: жителей Содома и Гоморры при Аврааме, казни египетские — при Моисее, уничтожение филистимлян Иисусом Навином, уничтожение евреев в ходе Иудейской войны, массовые истребления язычниками христиан и массовые истребления христианами индейцев, которых не посчитали за людей (ну, не посчитали, уничтожать-то зачем?), моры и глады, две мировые войны, каждая из которых уносила десятки миллионов жизней. Мы все живём в ожидании Третьей мировой, в которой счёт пойдет уже на миллиарды и в которой уцелеют прежде всего самые отвратительные и мерзкие человеческие твари, бункерное племя — Бог будет устанавливать новый Завет с ними?!

Мне очень нравится одна мысль Платона: Бог нарочно сотворил этот мир несовершенным, чтобы человек в борьбе с этим несовершенством совершенствовался сам. Красивая мысль, но, памятуя о слёзах умиления Создателя в четверг, превратившихся в алмазы, я бы сказал с точностью до наоборот: Бог нарочно сделал человека несовершенного в этом совершенном мире, чтобы человек мог совершенствовать в борьбе с самим собой себя, но только себя.

Апрель 2019, Ессентуки

В поисках утерянного рая

Благодаря усилиям современных генетиков мы теперь знаем ближайших предшественников homosapiens и в общем хорошо представляем себе свою биологическую историю и родословие вплоть до простейших червей, с которыми нас объединяет около трети генного материала. Но это никак не продвигает нас в познании тайн нашей культурной и духовной предыстории и, в частности, в таком капитальном вопросе: да где же он был, Рай на Земле? — ответы расходятся от категорического «нигде» до не менее определенной точки где-то в Междуречьи.

Наша гипотеза носит сугубо географический характер, а потому может быть опровергнута в рамках любой другой науки. Впрочем, нет никаких сомнений в том, что и географ может ее опровергнуть — пусть, наша цель вовсе не в утверждении истины, а лишь в скромном пути ее поиска.

В Библии говорится, что в центре Эдема росло Древо жизни, а где-то на окраине, в самом углу — Древо Добра и зла. В дальнейшем выясняется, что первое — хвойное, а второе — плодовое. Оба имеют свою иконографию, однако Древо жизни гораздо реже изображается, хотя именно из него сделан крест Господень и именно им украшают часто католические надгробия. У Иосифа Флавия в «Иудейских древностях» настойчиво говорится о том, что Храм Соломона был построен с использованием соснового теса из золотоносной страны, при этом подчеркивается: «Пусть никто не думает, чтобы сосновое дерево того времени не отличалось от того, что мы ныне называем этим именем» (книга 8, гл. 7).

Не перестаешь удивляться пророческой силе и дару поэтов. Помните «На севере диком стоит одиноко на горной вершине сосна…» Михаила Лермонтова? Совсем юный поэт свободно перевел стих Генриха Гейне, совершенно изменив смысл первоначального произведения: в немецком языке «сосна» (derTannenbaum) — мужского рода, а потому мечты о пальме носят любовный характер, у Лермонтова же — чисто экзистенциальный, философский.

На хвойность Древа жизни указывает и ритуал рождественской елки, вставленной в крест (есть прямая связь между Рождеством и Пасхой: восьмиконечный крест иконически вписывается в Вифлеемскую звезду, стоявшую над Младенцем-Распятым).

Эта идея о том, что было центром Эдема, а что — периферией, кажется принципиально важной.

Мне вспоминаются в связи с этим тексты Геродота о стране Гиперборее. Воспроизвожу их по памяти, но сами эти тексты — хрестоматийны. Первая версия: в стране Гиперборее никогда не заходит солнце, а по морю плавают белые острова. Вторая версия: в этой стране стоит вечная ночь, земля здесь белая и населена плешивыми добрыми людьми, называемыми гипербореями. Географически точное описание полярной ночи и полярного дня делают обе версии достоверными и дополняющими друг друга. Геродот и другие авторы указывают на то, что эта страна — древний сад-оазис, прародина современной цивилизации. В частности, в античной традиции учителем Пифагора был старец из Гипербореи.

С этой легендой связана также и доныне живущая мифология о замкнутых «потерянных мирах» — оазисах Арктического бассейна, о Зеленой стране (Гренландии), о тропических лесах и чудесах Шпицбергена. Отголоски страны Сампо слышатся в лапландском и финно-карельском эпосе. Сюда же можно отнести фантазии о стране Санникова, о Плутонии, об острове Оук. Древние ведические и авестинские тексты прямо указывают на то, что рай занимал полярное положение. Современный индуистский теолог Тилак также утверждает об арктическом происхождении арийцев.

Библейскую историю изгнания из Рая можно понимать дословно, а можно и аллегорически: не людей изгнали из Эдема, а они сами лишились его и стали вынуждены зарабатывать хлеб свой насущный со слезами и потом на иных, более скудных, в сравнении с райскими, землях.

Это могло случиться либо в результате природной катастрофы, либо техногенным образом. В последнем случае возможны два варианта: или это явилось цивилизационной ошибкой (мы стоим на пороге совершения двух таких ошибок — ракетно-ядерной войны и экологической) или было актом сознательных действий.

Последнее представляется наиболее вероятным: люди «райской цивилизации» поняли, что совершили нечто непоправимое (например, открыли для себя вредные или опасные знания — отсюда и Древо познания как первородная опасность) и вынуждены были стереть с лица земли место своего пребывания и обитания, бежать из Рая.

Можно предположить, что в их силах было сделать одно из двух либо оба действия одновременно: изменить эклиптику (ныне она составляет примерно 23 градуса — это угол наклона земной оси к плоскости орбиты вокруг Солнца, этим наклоном объясняется наличие полярных и тропических кругов) или потопить свой континент. Второй путь кажется не только более доступным человеческим силам, но и наиболее вероятным. Для этого достаточно было взорвать или иным способом уничтожить перемычку, соединявшую Аляску и Евразию на месте нынешнего Берингова пролива (этот сухопутный мост, кстати, был использован в истории человечества для расселения людей в Америке).

В результате уничтожения этого перешейка возникла новая глобальная циркуляция в Мировом океане, теплые воды Гольфстрима более не поддерживали теплый климат Арктического бассейна, возник Потоп, отголоски памяти о котором сохранились в древнейших свидетельствах разных народов, а вслед за этим наступило, согласно теории норвежского геолога Рамзая, оледенение. События эти носили быстрый, катастрофический характер, настолько быстрый, что многие виды животных и растений просто погибли (как погибли бы они в послеядерной зиме), погибли внезапно, не успев среагировать на возникшие изменения. Так, в частности, погибли мамонты и сосны, о которых писал Иосиф Флавий.

То, что это было сознательным актом райской цивилизации, доказывается этическим характером воспоминаний человечества о Всемирном Потопе. Это было сознательно оставлено в памяти как урок и напоминание о причинах свершенного.

Если перед современной цивилизацией встанет аналогичная проблема, и мы вынуждены будем оставить эту Землю, мы также сохраним память о свершенной нами трагической ошибке вовсе не в технических деталях, а в нравственных ее смыслах.

Можно долго спорить о том, где располагался Эдем и был ли он вообще, но почему нас так неудержимо тянет на Север? Почему эти пустые и жестокие пространства, холодные и безжизненные, так притягивают самых романтических и отважных из нас? Почему нам снятся сны этих просторов и каждый год мы ждем отсюда чуда?

Монтерей, 17 декабря 1999 года

Философия и методология

Версия происхождения поэзии (частное следствие теории антропогенеза)

Данная статья является частным выводом из теории антропогенеза (происхождения человека), опубликованной в различных периодических изданиях России и русскоговорящей Америки, статьи, шума не наделавшей, но создавшей тесный и небольшой круг читателей, к которым и обращена нынешняя мысль.

Я зван на музыкально-литературный вечер сан-францисской газеты «Кстати» почитать что-нибудь, но только не стихи («они у Вас экспериментальные», что в переводе с вежливого на русский значит «очень плохие»). Я сел на автобус 49-го маршрута где-то посередине бесконечной Мишен стрит и теперь пылю не спеша по задворкам великого города.

Уединяясь от своей звероподобной стаи тот, кому предстояло стать первым человеком и жрецом Бога и совести, создавал еще не членораздельную, но ритмизированную речь. Она служила ему подспорьем, как служит стон в преодолении боли или «горловое пение» умирающих в реанимации, и складывалась из трех ритмов, кратных друг другу. Самым медленным был ритм дыхания, длящийся четыре секунды или одну строку. Затем шел ритм биения сердца, пульс, с частотой одного удара в секунду, ему соответствуют ударные слоги в строке. А самым частым был ритм сексуальных движений — два движения за один удар сердца. Он совпадал с числом всех слогов строки.

И тот, кому предстояло стать человеком и жрецом, инстинктивно ловил и сопрягал, гармонизировал эти три ритма в единую мелодию жизни. И вскоре в этой гармонии, сопровождающейся яркими и дивными видениями любви, раскаяния, покаяния, прощения, умиления, наступал восторг оргазма и потому тот, кому предстояло стать человеком и жрецом, придавал своей ритмизированной речи-монологу возвышенный и впечатляющий смысл.

Он обливался слезами умиления и радости, очищения души совестью и обретения души. «Так вот я, оказывается, какой!» — с удивлением и восхищением думал он, видя в себе, внутри себя, в самых потаенных дотоле глубинах себя нечто совершенно новое, необычное, исполненное красоты и нежности. «Боже, как хорошо мне быть таким и с Тобой!» — думалось и чувствовалось ему, разверзтому новым волнам своего сознания, чистого, высокого, ясного, как опрокинутые перед ним и над ним небеса. И для него это состояние стало казаться снизошедшим с неба в ответ и на оклик его песни, его стихов. Так родились человек и поэзия — одновременно.

В Сан-Франциско круглый год стоит весенняя слякоть и грязь. Как мартовский кот, я щурюсь на размокший мусор подворотен. Американцы имеют обыкновение вешать замки на свои мусорные контейнеры, но не потому, что кто-то может стильбонить или сожрать их мусор (это первое, что приходит в мою московскую голову, цепко держащую в своей памяти зимние утренние пейзажи Замоскворечья с фигурами, жрущими объедки прямо из мусорных баков), а чтобы кто не подложил им свой мусор, вывоз которого стоит денег.

И тогда он понес это внятное только ему своим сородичам как новую истину. Они не понимали его, но видели, что он ведет другой образ жизни, что он не скулит от сексуального голода и страха за свою жизнь, что он уверенно произносит свой монолог, что он — лучший охотник и что не он — самки сами хотят его, он же к ним почти равнодушен.

Эта, еще одинокая песнь любви и совести, песнь-молитва, песнь-озарение восторгом оргазма понравилась зверью, которому предстояло стать людьми.

Началось обожествление человека и природы, а это значит — началось очеловечивание человека и природы.

В каждом камне и каждом ручье, в каждом явлении природы и каждом природном процессе и движении человек стал видеть не только жизнь в ее биологической или геологической материальности, он стал видеть за всем этим божества или божество, одухотворенность. Одухотворяя окружающий его космос, осмысляя природу в поэтических образах и пениях, он стал превращать этот космос в природу, населяя этот мир персонажами Добра и зла, очеловечивая космос своим присутствием и поэтизируя его в мифы и сказки.

Чтобы жить в этом городе надо быть немного сумасшедшим, немного отдавать католическим конфуцианством, быть мексиканским китайцем, суетливым до низкорослости, а если все это не дано — быть глубоко влюбленным, до полного отчаяния, составляющего основу сан-францисской жизни. Сан-Франциско переполнен уродами и ошибками физической и социальной жизни: то мелькнет за окном гей, весь в черной коже с заклепками и голым зябким задом, то на углу якобы читает газету, сидя прямо на асфальте, попрошайничающее отребье — не то хиппи, не то хомлессовец, то катят тачку «Сейфвэя», будто катят судьбу, мелкопоместные и разорившиеся сизифы, перелетные и загорелые (от долгого немытья) американские бродяги — из Канады в Сан Диего, из первого тысячелетия в третье.

В ритме своих песен и молитв человек обожествляющий, homoteocratius, стал рисовать и музицировать — вся наскальная живопись, вся так называемая примитивная скульптура с повторяющимися разных размерах фигурами и деталями, вся первая эоловая и струнная музыка полны поэтических ритмов. Человек, приучивший себя к поэтизации сексуальной реальности, перенес этот опыт на всю практическую сферу жизни и стал поэтизировать (=одухотворенно дублировать) охоту и собирательство, быт, жилье. Поэзия как система вложенных друг в друга ритмов разной частоты легла в основу общественных иерархий, в матрешечность властных представлений (фараон изображается в несколько раз большим в сравнении с простыми смертными, тот же поэтический прием встречается в античной скульптуре).

Водитель нашего автобуса, хрупкая и нервная китаянка (вьетнамка? японка? таиландка?) тычит своим автобусом из угла в угол проезжей части, громко учит на ломаном английском других китайцев водить их машины, китайских торговцев — торговать своей фарфоровой пыльной вонью и сушеными гадостями морских огородов, китайские дома — стоять прямо, китайского Бога — вездесуществовать и быть милосердным к муниципальным автобусам, все остальное для нее отсутствует в этом мире.

Рядом со мной сидят две — может быть, это темнокожие мексиканки и Филиппинских островов? — они кажутся вполне сумасшедшими и одновременно страдающими пляской святого Вита. Ан нет — я, наконец, различаю у них маленькие наушнички: они ловят музыкальный кайф, поют и танцуют, сидя и разговаривая между собой о мужиках последней ночи.

Поэзия пошла двумя путями.

Первый — пророческий. Образцы высшей молитвенной поэзии даны нам и в Торе, и в Гите, и в Евангелиях, и в Коране. Экклезиаст и Песнь песней, Нагорная Проповедь, любая молитва и каждый стих пророческих посланий — не только необычайной силы поэзия, но и глубочайшие смыслы, принимаемые нами на веру, входящие в наше сознание без мыслительной обработки.

Второй — агональный (состязательный). Агон (круг) собирал рапсодов на состязания, только с виду казавшиеся безобидными. Поверженный в состязании поэт погибал как поэт (а в некоторых «примитивных» культурах он погибал и физически). Агональные состязания строили очень жесткую пирамидальную иерархию жрецов-пророков-поэтов, среди которых только первый, только победитель нес истину, а все остальные — ложны в той или иной мере. Единственность, уникальность истины и ее пророка оказалась тяжкой уздой раннего человечества.

Пошли вьетнамские лавочки под общим названием «Дары моря». Мне кажется, что вьетнамцы и есть настоящие дары моря, а вовсе не рыбины, крабы и креветки, которыми вьетнамцы торгуют. В море вьетнамцы рыбу и прочий сифуд не ловят — оно само у них ловится.

Весь вид азиатско-латиноамериканских обитателей Мишен стрит свидетельствует об их полной поэтической невменяемости — с такими сморщенными судьбами и лицами нельзя писать или читать стихи. Практика ежедневных мелочных страданий выживания делает этих людей ненужными для счастья.

Вы когда-нибудь слышали античные стихи на античном языке? — Особенно грозны были стихи пифии, пророчества, даваемые в Дельфах очередной штатной любовницей Аполлона. Геродот и Гесиод производят сильное, почти шокирующее впечатление. Это — окровавленная трагическая поэзия, еще не ушедшая далеко от нечленораздельной ритмики первого человеческого слова, выросшего на агонии нашего зверства. «Илиада» гораздо ближе расположена к первым, онанистическим опытам в поэзии, чем к рафинированной философии Иосифа Бродского.

Распад поэзии начался там же, но чуть позже, в V веке до Р. Х. Платон вводит понятие поэзисакак противоположное и враждебное праксису (благодеятельности, творению Добра). Поэзис, по Платону, превращается в занятие недостойное, постыдное, бесполезное, безнравственное. Платон размещает поэтов на самом дне своего идеального общества, возглавляемого мыслителями. По сути, Платон провел самую сильную за всю историю человечества революцию: он низвел сознание, самовыражением которого является поэзия, и возвысил, возвеличил мышление, обрекая все последующие генерации на путь познания мира, а не его осознания. И пусть на совести Платона останется поэтическая сущность его личного мышления — мышления глубоко онтологического (мировоззренческого), еще не оснащенного логикой Аристотеля.

И уже при нем, при жизни Платона, поэзия из пророческого дара и жанра дифирамбов стала превращаться в злопыхательство и зубоскальство комедий Аристофана, в «козлиный рев» трагедий Софокла и Эврипида («трагедия» по-гречески означает «песнь козлов»)

Нынешняя поэзия, поэзия верлибра, поэзия глубочайшего внутреннего переживания и самозаклания на жертвенный тетраксис, поэзия, лишенная изящной словесности и близкая к человеко-звериному крику — не есть ли путь нашего возвращения к природе, не есть ли путь одичания человека и его развоплощения в жанре биологического суицида по Дарвину?

Нашего брата и особенно сестру видно издалека по развалистой походке и фигуре — они выглядят покалеченными и исковерканными тысячелетней историей страданий еврейского, русского и русского еврейского советского народа. Они устало и пригорюнившись любят и ненавидят мир, соседей и себя, они всегда настолько на обочине чужих культур и жизней, что кажутся слегка партийными.

Наш сошедший с рельсов трамвай куда-то там докатился, я добрался до зала, где проходил русский музыкально-литературный вечер. В основном звучали стихи, профессиональные и воинствующе любительские, плохие, хорошие и рядовые, стихи, как и Россия, застрявшие между двумя одичаниями, будто мамонты меж оледенениями.

Монтерей, 26 ноября 1999 года

Теория антропогенеза

Сцена представляет собой пещерный зал, в котором живут предгоминиды, предки человека, еще не владеющие членораздельной речью. В центре зала — огромный и свирепый самец, весь в шрамах. Вокруг него теснятся шесть самок, по-обезьяньи жеманных и кокетливых. Вокруг гарема носится с десяток молодых самцов, агрессивных и непрерывно скулящих. Они постоянно дерутся между собой и пытаются убить самца. Изредка им удается вырвать из гарема самку, чтобы быстро и грубо удовлетворить свою стонущую и изнывающую похоть.

Слева и на значительном возвышении появляется фигура КРЕАТОРА.

КРЕАТОР: Ну, вот, я создал этот мир и воплотил себя в нем — и этот мир прекрасен. Я сделал и сотворил все… почти все… Я не могу познать себя. Самопознание требует либо рефлексии либо другого субъекта в себе, что, собственно, и есть рефлексия. Но я заполняю собой все — и рефлексии нет места во мне, как в зеркале нет места для отражения зеркала, Самопознание — единственное, чего мне не достает в созданном мною совершенном мире Земли и Космоса, именно его, самопознания я жажду более всего, более самого себя. Потому что это и есть верх и смысл реализации. Я знаю и понимаю — акт реализации и самопознания самоубийственен для меня. И пусть я умру в этом самопознании — но я его достигну!

Я нашел это несчастное племя, которое обуяно голодом, сексом и самоуничтожением. Они неминуемо погибнут в ходе эволюции. В ней нет места внутривидовой борьбе, хотя они уже умеют общаться с огнем. Я избрал их именно потому, что они обречены на вымирание, они противны природе и самим себе, они противоестественны. Это то, что нужно для моего замысла — их спасение в их сознании, в их совести, которой у них пока нет и которую я привью им. Ею они спасутся и с нею будут существовать вопреки природе и эволюции, говоря сами себе на пути самопознания: «И помни весь путь, каким ведет тебя Господь».

Смотрите — я бросаю в сознание одного из них, вот этого долговязого, в стороне от костра, семя болезни, которая будет сопровождать племя всю ее, теперь долгую историю. Я обрекаю его и все будущее человечество на аутизм — но только так я могу покончить с собой и раствориться в самопознании!

Делает повелительный жест в сторону выбранной жертвы. Крупный молодой самец выходит из скачущей стаи себе подобных и одновременно освещение КРЕАТОРА гаснет по мере удаления ЖРЕЦА из стаи. Гаснет свет и над стаей. ЖРЕЦ остается один. Он садится спиной к зрителям. Перед ним загорается киноэкран. Сначала по экрану мельтешат абстрактные ничего не значащие фигуры и тени, затем появляется изображение: он удачно бьет ВОЖДЯ гарема, тот падает замертво. ЖРЕЦ вырывает самую привлекательную самку и спаривается с ней. После небольшой паузы сцена на экране повторяется. ЖРЕЦ напряженно следит за действием на экране и мастурбирует. Еще один показ. ЖРЕЦ содрогается в конвульсиях оргазма. Экран повторяет и повторяет все тот же сюжет. Неожиданно движение на экране начинает происходить в обратном порядке: начинается со спаривания и заканчивается убийством. ЖРЕЦ с нарастающим вниманием следит за этим, обратным сюжетом. Он останавливает на экране действие, разрывая два акта — убийство и спаривание — чтобы убедиться: они не связаны между собой.

ЖРЕЦ (не очень внятно, коряво, с трудом, но все-таки членораздельно): не надо убивать! (пауза) не надо убивать!

Экран гаснет. ЖРЕЦ опять в стае. Но он не носится вместе со всеми. Он спокоен и серьезен.

ЖРЕЦ: не убий!

Стая на мгновение прерывает свою неистовую возню в недоумении от услышанного, но затем вновь возвращается в круговерть оргии-убийства.

ЖРЕЦ: не убий! Он брат твой. Он твой отец.

На него и его слова больше не реагируют. Оргия продолжается, но ЖРЕЦ в ней не участвует.

ВОЖДЬ объявляет охоту. Все хватаются за орудия: дубинки, дротики, колья. Толпа, возглавляемая ВОЖДЕМ, в том числе и ЖРЕЦ покидает сцену, чтобы вернуться через короткое время с трофеем — тушей зверя. Некоторые из молодых самцов ранены и еле плетутся. По всему видно, что героем охоты был ЖРЕЦ.

Наступает ужин. ВОЖДЬ разрывает тушу, жрет и разбрасывает куски самкам. Те, не доглодав, бросают мелкие куски окружающим гарем молодым самцам. Самки, нажравшись, играют с мелкими костями: обтачивают их, обгрызают, привязывают к орудиям в виде наконечников и крючков, украшают себя. Самый большой объедок кидается ЖРЕЦУ. Он жрет с таким же ожесточением, как и другие. После ужина начинается привычная круговерть вокруг гарема. ЖРЕЦ отходит в сторону, и теперь на сцене два фокуса действия: неистовая оргия и ЖРЕЦ, смотрящий на экране все то же кино, сначала в одну сторону, затем в обратную. Наконец, изможденный оргазмами и потрясением того, что сцена спаривания может предварять сцену убийства ВОЖДЯ, он возвращается в стаю.

ЖРЕЦ: не убий! Он брат твой. Он твой отец.

На сей раз внимание толпы задерживается, и кто-то неуверенно пытается повторить «не убий!».

И вновь сцена разделяется на два фокуса.

И вновь ЖРЕЦ возвращается в стаю. В это время кому-то удается убить ВОЖДЯ. Но вместо начавшейся погони за самками, толпа молодых самцов замирает от грозного окрика ЖРЕЦА «не убий!». Толпа, самцы и самки, робко повторяют за ЖРЕЦОМ: «Не убий!». Все ждут, что теперь будет: убийцу надо убить? изгнать? ЖРЕЦ подходит к убийце, берет его за руку, сажает на место убитого ВОЖДЯ, садится напротив него и решительно провозглашает: «Не убий!». Толпа послушно, с восторгом и трепетом повторяет хором: «Не убий!». Вокруг костра формируется не кольцо, но эллипс: по обеим сторонам костра сидят ВОЖДЬ и ЖРЕЦ, вокруг почтительно — самки, далее притихшие молодые самцы. Вместо вакханалии и какафонии непрерывного раздора они начинают петь, чем далее, тем слаженней, сначала без слов, затем все более явственно. Это — молитва:

Не убий и чти отца.

Пой — и ввысь летят слова.

Мир прекрасен до конца.

Жизнь удивительно права.

Не забывай слова прощенья

Слова согласья и любви.

Весь мир ликует в обновленьи

И разум в небесах парит.

Справа от сидящих в пещере у костра и поющих молитву, на возвышении появляется АВТОР:

АВТОР: я сочинил эту коротенькую пьесу — и теперь они будут жить своей жизнью. Я не властен в их словах, поступках, мыслях, в их жизни. Они будут любить своего умершего в них Бога как в живого, потому что Он жив в каждом из них. И пока Он в них жив — живы и они. И будут вечно идти по пути поиска себя и Бога в себе, по пути самопознания, радуясь бесконечности этого пути: «неисповедимы пути Господни». Теперь они могут жить сами по себе. Я им не нужен. Не нужен я и себе — ведь я сделал то, что должен был сделать: я населил в своем воображении этот мир людьми, благодаря этой, написанной мною пьесе, я сделал то, чего жаждал и ради чего взялся за нее: я самопознал себя благодаря своему творчеству и познал их, теперь независящей от моей воли жизни. И я больше не нужен. Это — самоубийство.

Свет над АВТОРОМ гаснет. Хор звучит все торжественней и радостней, переходя в «Обнимитесь, миллионы» Шиллера-Бетховена.

КОНЕЦ

2005 (?), Москва

Антропогенез и свет

В процессе антропогенеза свет сыграл и продолжает играть весьма существенную роль — ведь антропогенез продолжается и будет продолжаться, по-видимому, до очередного конца света, в прямом смысле этого слова.

Первый искусственный свет — свет костра в пещере троглодитов. Он резко изменил строй жизни, прежде всего нарушив ее ночное течение. С появлением света от огня, пусть трепетного, неровного и тусклого, произвел разное впечатление на мужские и женские особи.

Мужчины, особенно аутисты, будущие жрецы, получили мощный импульс разворачивания воображения и, как следствие, креативных способностей. Например, появилась возможность изображать на стенах пещеры наиболее драматические и героические сцены охоты и жизни, имевшие изначально познавательные и обучающие функции, а впоследствии — сакральные (поклонение, жертвоприношения и т.п.).

Среди женщин свет в пещере вызвал, скорее всего, негативную реакцию: свет раздражал и мешал спать, свет нарушал интимность сексуальной жизни, обнажая ее для обозрения и, стало быть, разжигания ненужных и опасных страстей. Женщины, как существа более естественные, до сих пор предпочитают темноту, а их духовная прародительница, первая жена Адама Лилит превратилась в ночного призрака пустыни, таинственную и загадочную царицу ночи, пожирательницу детей. Лилит несет отмщенье людям за сдернутую светом завесу первородной тьмы.

И все-таки лишь совсем недавно свет перестал быть робким бисером во тьме, бусинками, вокруг которых ютятся и копошатся люди.

Всего полвека назад, в моем таком недалеком сравнительно с масштабами антропогенеза детстве, улицы освещались скудно и жалко, с почти керосинной тусклостью, в домах преобладали свечи и керосиновые лампы, нормой освещения жилых комнат была одна сорокасвечовая лампочка, на коммунальной кухне, в прихожей и туалете (если они, конечно были) — и вовсе пятнадцатисвечовые. Мы жили не во мраке, а в тусклом полумраке.

Уличный свет, иллюминация были атрибутом редких праздников (только три раза в год — на Новый год, Первомай и Октябрьские). Деревенская жизнь и жизнь малых городов, где до недавних пор проживала основная масса людей, тонула впотьмах.

Мы пережили (или переживаем?) световую революцию: свет стал гораздо повсеместнее, он стал значительно интенсивней, жизнь стала яркой и световым образом праздничней: праздно горит яркая реклама, праздны подсвеченные мощными прожекторами дома, праздны пустые освещенные улицы и шоссе, праздно освещают дороги потоки машин.

И мы уже отвыкли от тьмы, от настоящей и глубокой, пещерной тьмы, когда ни зги не видно. Даже ночь, зашторенная и отключенная, полна светящихся точечек индикаторов домашних приборов, всепроникающего полусвета уличных фонарей, света окон соседних домов, гигантского купола света над городом.

Мы вышли из тьмы.

Мужское стремление обискусствления жизни преодолело робость женских желаний естественности.

Под влиянием нами же нагнетаемого света мы явно эволюционируем, биологически изменяемся. Мы изживаем в себе ночной образ жизни, превращая ночь в день. Мы уже физически не в состоянии писать и читать при свечах — а ведь всего сто лет назад жили в свечной и газовой цивилизации.

Эскалация света меняет не только наши чувства, в частности, зрение, не только наши сексуальные повадки и сон, потоки света изменяют нашу психологию: ярко освещенные тюремные камеры и лагерные пространства увеличивают агрессивность и раздражительность, обилие люксов приводит к маскулинизации женщин, недаром самые энергетически обеспеченные страны одновременно являются и лидерами феминизации, в ходе которой женщины прежде всего теряют женственность. Заметны и социальные изменения под влиянием потоков света: общество превращается в демонстрационное, эксгибиционисткое.

Что можно ожидать в светлом (вот уж точно светлом) будущем антропогенеза?

В ближайшее время появится тьматерапия, лечение темнотой — переутомлений, стрессов, перевозбуждений, депрессий.

Мы окончательно сломаем в себе биологические часы и потому спать будем в любое время суток, лишь бы спустя 14—18 часов после предыдущего сна. Появятся как повседневность стимуляторы и регуляторы сна.

Энергоемкость человеческой жизни будет продолжать возрастать, именно жизни, а не производства. Этому будет также способствовать развитие городов не ввысь, а вглубь, появление «недроскребов».

Настанет предвещанное Апокалипсисом царство Люцифера («Лучистого», «князя света»), в завершении которого — конец света и разбор полетов, рефлексия всего хода антропогенеза, получившая название «Страшный Суд».

Декабрь 2005, Москва

Космогенез как продолжение антропогенеза

Этот текст носит характер и статус гипотезы и является продолжением и развитием предыдущих рассуждений о сути и причинах антропогенеза.

Космогенез как цель антропогенеза

Я буду называть Навигатором того космического субъекта, который вмешался в эволюционный процесс жизни на Земле и не дал погибнуть обреченному из-за внутривидовой борьбы виду. Агностики называют его Космическим Разумом, люди религиозные видят в нем Бога.

Навигатору необходимо было создать нечто разумное, которое могло бы:

— вступить с ним в контакт и создать индукционный контур

— создать более надежный, небиологический аналог и заменить этим аналогом со временем себя

И Навигатор с созданным им биологическим носителем разума приступил к реализации своего замысла. Для этого понадобилось заключить с этим носителем договор о намерениях и совместных действиях, Завет, при чем, не один: этот биоид оказался ненадежным партнером, забывчивым, неблагодарным, упрямым, своенравным и ленивым. Требовалась узда, чтобы как-то сдерживать и управлять таким сотрудником. И такая узда была вмонтирована в человека с самого его зарождения и как вида, и на индивидуальном уровне. Она принципиально не была разумной, чтобы разумные увертки на нее не могли подействовать. Речь идет о совести как о канале взаимодействия и коммуникации между Навигатором и человеком.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Человечность предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я