И взошла звезда полынь

Александр Жданов, 2021

Важнейшие периоды нашей истории: первая мировая война, вторая – Гражданская война, русский исход из Крыма и отплытие «философских пароходов» – все это проносится, как один миг, в романе "И взошла звезда полынь". В яркой веренице персонажей есть и вымышленные, и реальные исторические герои. Автор мастерски прячет одних под масками других, что становится очередной загадкой для читателя. Главная же загадка романа – а что в конце? Судьбы героев в произведении переплетаются одна с другой, увлекая читателей чередой неожиданных встреч и роковых событий. Комментарий Редакции: Роман о жизни как таковой – со всеми ее перипетиями, болью и счастьем, грузом разлуки, восторгом встречи. Талантливый слог, трогающий сердце сюжет и немая ода вечному сиянию человеческой души.

Оглавление

Из серии: RED. Сквозь века

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги И взошла звезда полынь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

DEUS CONSERVAT OMNIA.[1]

I

К чему никак не мог привыкнуть вольноопределяющийся Виктор Радиковский, так это к виду убитых лошадей. Заметив в поле израненные осколками лошадиные бока с натянутой, как на барабане кожей, задранные вверх ноги, вывороченные взрывом внутренности, он невольно по-детски отводил взгляд и потом старался не смотреть туда.

Оно и шло из детства. Помнил он лето на даче, ему лет семь, он без спроса ушёл довольно далеко от дома — к оврагу. Любопытно было: нянька ведь оврагом Витюшка пугала, будто непослушных детей туда овражный утаскивает. Любопытно, но и боязно. Раз он стоял у калитки, а тут мальчишка года на два старше, внучатый племянник генерала Ивчина с соседней дачи: ну, что, малец, страшно, небось, к оврагу пойти? И он пошёл. Ноги деревенели, не сгибались, в животе было холодно, но он пошёл. Встал на краю, заглянул вниз — ничего страшного. И успокоился понемногу. Но тут мальчишки увидели мёртвую собаку. Труп уже тлел, над ним роились мухи, а генеральский гость схватил валявшийся здесь же длинный сук и стал колотить по трупу. Витюшок закричал и бросился домой. Прибежал с плачем, бросился к матери и прорыдал у неё на коленях.

Животных Радиковский жалел всегда, лошадей же жалел особенно. В Петрограде он видел, как их загоняли в тесные вагоны с небольшими оконцами вверху. Лошади нервно поводили головами, косили глазами и тревожно ржали. Словно ведали, что везут их в Пруссию на гибель. Вот помчится конь сквозь дым и свист пуль, повинуясь наезднику, и примет свинец в грудь первым.

Так и случилось, что первым впечатлением тогда ещё только вольноопределяющегося Радиковского на войне стала гибель лошадей. Под Каушеном барон Врангель повёл в атаку полуэскадрон. Атака была столь решительной и неожиданной для противника, что немцы открыли огонь, не успев поднять прицел, и в полуэскадроне пострадали в первую очередь лошади. Прямым попаданием картечи убило лошадь и под самим бароном. И людские потери были велики. Но Радиковскому запомнился конь незнакомого ему ещё поручика. Разрывом коню перебило ноги, вспороло живот. Падая, конь увлёк за собой всадника и придавил ему ногу. С трудом поручику удалось выбраться, для чего пришлось разрезать ремни. Хромая, поручик обошёл лежавшего на земле своего коня. Тот уже почти не бился, только тяжело дышал и преданно и с мольбою во взгляде смотрел на своего хозяина. Он склонился над конём, ласково потрепал его по шее, затем быстро вставил в ухо ствол револьвера, отвернулся, зажмурился и выстрелил. Потекла тёмная, почти чёрная кровь. Поручик, не оборачиваясь, убирал на ходу револьвер в кобуру… Радиковский стоял, потрясённый.

Нужна ли была столь яростная атака, в результате которой захватили-таки два особенно досаждавших немецких орудия? Нужна ли была атака, успех которой был оплачен гибелью почти всего полуэскадрона? Не лучше ли было вообще не спешить, не ввязываться сразу в боевые действия, а дождаться полного сосредоточения наших войск у границы, дождаться, когда завершена будет мобилизация, когда, наконец, подтянутся обозы? Радиковский задавал себе эти вопросы, но он уже и начинал понимать, что штурмы, атаки, и всё, что происходит на войне, случается не сами по себе, что они лишь часть больших сдвигов и передвижений.

Наверное, лучше было бы выждать, не вступать до времени в войну, но французы запросили помощи. Далеко в Европе, на Западном фронте, французская армия оказалась на грани разгрома, и была бы разгромлена. Но со стороны противоположной границы пришла помощь: спасая союзника, русские войска перешли границу Восточной Пруссии.

Продвигаясь вдоль железной дороги к Гумбинену, Первая русская армия генерала Ранненкампфа уже на следующий день встретилась у Шталупенена с немецкими силами. К концу дня немцы отступили. Ранненкампф предвидел скорое встречное сражение и посему стремился развернуть две пехотные дивизии для последующего охвата левого фланга противника. Предписав коннице Хана Нахичеванского двигаться через Каушен на Инстербург, Ранненкампф решил дать войскам днёвку — суточный отдых перед неминуемым сражением. Но у Хана Нахичеванского, по-видимому, были свои представления о субординации и необходимости исполнения приказов. Он отвёл конницу в тыл и не сдвинулся с места даже в разгар боя. Правый фланг русской армии оказался открытым. Именно здесь, на правом фланге, бой оказался исключительно кровопролитным.

Всего в версте от русских батарей проходило шоссе. По нему и двигались немецкие силы. С одной стороны, это облегчало их продвижение, с другой же, делало их почти открытой мишенью. Тем не менее, немцы обрушили на русские позиции мощный огонь — артиллерийский, пулемётный, даже аэроплан пролетел над батареями, сбрасывая бомбы. Редким огнём отвечали русские батареи, ибо снарядов не хватало.

Но кто может с точностью рассчитать наперёд военное счастье?! Хоть на правом фланге успех немцев был несомненен, на левом же две пехотные дивизии Третьего корпуса генерала Епанчина не только выдержали наступление, но и сумели перейти в контратаку. И немецкий правый фланг корпуса генерала Франсуа начал беспорядочное отступление.

Так в августе армия генерала Ренненкампфа под Гумбинненом нанесла поражение германским войскам. Германцы отступили и уже собирались оставить провинцию. А в Тильзит почти в то же время бескровно вошёл 270-й Гатчинский пехотный полк. И было бы, наверное, дальше неплохо: укрепились бы на занятых позициях, завершили бы мобилизацию, подтянулись бы резервы. Тут приоткрылась Радиковскому скрытая от него прежде сторона войны: не всё, что может показаться удачей, ею является. Быстрый, внезапный прорыв, то, что обычно ценится, на деле принёс не удачу, а затруднения. Любой прорыв, любой успех хороши, когда их можно закрепить. А вот этого-то и не получилось. Мобилизация в стране ещё продолжалась, сил не хватало, резервы и обозы растянулись, снабжение не поспевало.

Германцы же всё продумали и проанализировали. Германская ставка ослабила свои силы во Франции и перекинула часть их в Восточную Пруссию. Стоявшие во главе своей Восьмой армии фон Гинденбург и начальник штаба — Людендорф решили не связываться с Ренненкампфом, и разгромить действовавшую на юге провинции Вторую русскую армию генерала Самсонова. Несчастный генерал! Его армию командование стало подгонять, чтобы та успела отрезать пути отступления германцев. Отступление… Не было никакого отступления, был хорошо продуманный манёвр. Если бы не поспешные приказы, если бы не внезапный непонятный и возмутительный отход хана Нахичеванского, Самсонову было бы легче. Этого Радиковский понять и принять не мог. Он знал о единоначалии, верил, что все свято исповедуют и исполняют этот принцип, понимал, что необходимы слаженные действия. Одного не учёл молодой вольноопределяющийся: очень часто личные амбиции человек ставит выше всего остального.

А германцы в сражении под Танненбергом, сосредоточив превосходящие силы, заставили отступить оба наших фланга, а затем окружили центр. В итоге русские потерпели сокрушительное поражение. Французов спасли, но сами увязли. И лишь благодаря своевременным действиям Ренненкампфа, а также героизму Второго армейского корпуса под командованием генерала Слюсаренко, русским войскам удалось избежать окружения и с большими потерями отойти к границе.

Беда не приходит одна. В середине сентября в Тильзите погиб Гатчинский пехотный полк. Это было нелепо, необъяснимо Передовой немецкий отряд ворвался в город внезапно. На площади перед мостом через Мемель завязался бой, в котором русским пришлось отступить. А потом было отступление за город, бой у старого кладбища и гибель почти всего полка…

Таково было для Радиковского начало войны. Так встречала Восточная Пруссия. Солдат здесь удивляло всё — аккуратные дворы с кирпичными под черепицей сараями и конюшнями. Дворы чистые и ухоженные, в них не натыкался глаз на навозные кучи, беспорядочно сваленные дрова. Здесь и тулуп не швырнёшь где попало, недоумевали мужички. И уж вовсе удивляло, что местами даже тропинки в лес на полста метров были вымощены булыжником.

И мимо всего этого упорядоченного уклада, и рядом с ним всё двигалось: перемещались полки и дивизии, шли, растягиваясь и застревая тот тут то там, обозы, уходили в им одним ведомом направлении жители хуторов и деревень. А над всем этим висел неумолчный шум. Скрипели колёса телег и подвод, стукаясь друг о друга, ржали лошади, таща под окрики прислуги артиллерийские орудия. И вдруг где-то сквозь скрип колёс, лязг металла, конское ржание и солдатскую ругань пробивалась песня. И ругань стихала, и скрип и лязг, казалось, становились тише.

Ехали шагом. Радиковский, покачиваясь в седле, казалось, дремал. Но он вспоминал.

Как перед отправкой в Петрограде он и подобные ему в новенькой форме, поскрипывая ремнями и похлопывая подобранной где-то веточкой по голенищу сапога, важно ходили они по перрону. Они непрестанно улыбались, ловя в душе подъём, который приятно холодил хребет и живот. А потом уже в вагоне весь путь, книжные мальчики, твердили про себя в такт стуку колёс: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». И лишь позже, побывав в деле, они успевали мельком увидеть этот край мрачной бездны, но и того бывало достаточно.

Эта бездна была в глазах умиравших лошадей, не умевших сказать о своих страданиях, она была и в глазах умиравших солдат. Солдаты, конечно, могли бы сказать, но больше стонали и кричали, а в глазах их была не мольба, а гнев, отчаяние и ненависть. Это был гнев на непонятную им, мужикам, войну, отчаяние от того, что искалеченные, они никому не будут нужны; в глазах была ненависть к ним — офицерам и вольноопределяющимся, к этой белой кости, к этим стройным, и разговаривавшим и двигавшимся иначе, чистым, ухоженным и непонятным. «Нас-то, серую скотинку, силком на войну погнали. А вы с чего сюда заявились», — словно спрашивали те умиравшие. Они, не понимая, — ненавидели.

Тёмная бездна была и в такой банальной нелепице, как фронтовая вошь. Казалось бы: уж ты бережёшься, уж, не забывая о гигиене, плещешься, обливаясь даже холодной водой, чистишь ежедневно обмундирование, а глядь — ползёт по воротнику одна, другая, третья… И привыкаешь, а потом и вовсе рукой махнёшь. Тем более, что скоро понимаешь: следить за собой некогда, да и сил не остаётся. Вот и спишь часто, не раздеваясь и даже не скинув сапог.

— О чём задумались, Радиковский? — услышал он позади себя и узнал по голосу поручика Батуринцева. Тот подъехал и, не дождавшись ответа, сказал:

— Для вольноопределяющегося вы хорошо держитесь в седле. Откуда такой опыт? В имени получили?

— В имении? Нет. Да у нас и не было имения. Я ведь профессорский сын. А вот по соседству с нашей дачей стояла дача генерала Ивчина. Мне он казался стариком. Добрейшей души человек. Почему-то привязался ко мне, вероятно, потому что своих внуков не было. Он-то и научил меня держаться в седле.

— Вы сказали, что у генерала не было внуков? Вовсе не было?

— Мне думается, не было. Впрочем, однажды приезжал к нему на побывку внучатый племянник, кажется. Утащил меня как-то к оврагу, куда я ходить очень боялся. Но мы с ним так и не сошлись. Он был старше двумя годами, да и погостили они не более недели.

«Да, я был тот ещё сорванец», — подумал Батуринцев, но вслух не сказал, а лишь поинтересовался:

— Так вы студент?

— Университетский курс я окончил, — отвечал Радиковский, — и был ассистентом у профессора Одинцова. Диссертацию готовил.

— И с таковым багажом вы сюда? Под шрапнель? В неустроенность?

— Вот так, — только и ответил Радиковский.

Тем временем подъехали к тому, что можно было принять за усадьбу. Верно, усадьба и была здесь прежде, но сейчас оказалась заброшенной. Почему решили хозяева оставить — и, похоже, не вчера — добротный дом с не протекающей ещё крышей, двор с конюшней, сараями, великолепным яблоневым садом и прудком, осталось загадкой.

— Мы ещё потолкуем с вами, — спешиваясь, сказал Батуринцев. — А пока будемте устраиваться на ночлег.

В доме решено было разместить командира полка полковника Микульского с начальником штаба и сам штаб. Офицеры разместились в сараях, а конюшню быстро заняли наиболее расторопные и пронырливые солдаты, остальным пришлось разбрестись по саду и искать себе места, где можно было укрыться от ночного октябрьского холода.

На трёх яблонях в саду ещё висели плоды. Радиковский, который с детства любил и понимал сады с их цветением, плодоношением и увяданием, отметил про себя, что хозяева разбили сад с умом, подобрав сорта яблок так, что плодоношение растягивалось с августа по октябрь. Не успевали собрать урожай с одних яблонь, как поспевали плоды на других. Яблони словно передавали эстафету плодоношения одна другой.

Яблоки были сразу же сорваны и пущены в дело. Кто-то из солдат, сняв с себя рубаху, прошёлся с нею, как с бреднем, в неглубоком пруду — и скоро на прибрежной траве забилось полтора десятка карасей. Запахло костром и пекущейся рыбой.

В доме же не оказалось ни дров, ни угля, которым в Пруссии отапливались почти все печи и камины. Пришлось тащить полусырое топливо из сарая.

Полковник Микульский торопливо ходил от камина к поставленному неподалёку креслу и то и дело подгонял солдата, который безуспешно пытался разжечь в камине отсыревшие поленья. Солдат Авдеев стоял перед камином на коленях и изо всех сил раздувал огонь. Но только взлетала облачком неубранная зола, да дым ел глаза.

Микульский остановился перед приставленным к камину длинным бамбуковым стволом с сужающимся наконечником. Он недоумённо вертел его в руках.

— Послушайте, поручик, — обратился он к оказавшемуся рядом Батуринцеву, — не скажете, голубчик, к чему сия бамбуковая труба?

Батуринцев взял из рук полковника бамбук, повертел его в руках и, больше догадавшись, чем зная, приставил узкий конец к тлевшим поленьям, осторожно подул с другого конца. На дровах вспыхнуло красное пятнышко. Поручик подул увереннее — метнулось небольшое пламя.

— Так это для того, чтобы раздувать! — по-детски радуясь, воскликнул полковник. — Авдеев, голубчик, а ну-ка бери трубу, принимайся за дело.

Солдат поднялся с колен, отряхнул налипшие соринки и пыль, взял из рук Батуринцева бамбук. Через некоторое время в камине заметался огонь. Авдеев подбросил несколько поленьев. Сначала от сырого дерева пошёл парок, но дрова быстро обсохли, пламя охватило их, и скоро из камина уже доносился весёлый треск.

Довольный Микульский велел солдату подтащить кресло ближе, устало опустился в него, вытянул ноги к огню и неотрывно смотрел на пламя. Батуринцев осторожно вышел. Ему хотелось разыскать Радиковского.

II

Паровоз стоял под парами. Раненых грузили непрерывно. Окрики, стоны, команды, быстрый топот солдатских сапог то и дело заглушались коротким, резким и очень громким шипением стравляемого пара.

В своём вагоне начальник военно-санитарного поезда барон Николай Врангель говорил приятелю по Петербургу полковнику Микульскому:

— То, что мне довелось видеть сегодня, невозможно забыть. Вообразите: лазареты на двести человек, а в них помещается до двух с половиной тысяч. Они лежат на земле, на грязной соломе и стонут, кричат, плачут, бредят. Узнав, что есть возможность уехать, они — все, кто хоть как-то мог двигаться — поползли, волоча свои тела. Они ползли, стараясь прийти первыми, отталкивали более слабых, ползли по ним — лишь бы вырваться из ада. Но можно ли осуждать этих несчастных?

— Ох-ох, грехи наши тяжкие, — выдохнул Микульский. — С братцем-то, с Петром Николаевичем удалось увидеться?

— Какое! Лишь издали кивнули друг другу.

Барон вздохнул и продолжал:

— Я вам так скажу, полковник. Вы, конечно, понимаете, что я нахожусь в этом поезде, ношу эту форму в силу исключительных обстоятельств. Я вынужден был оставить свои статьи, журналы, «Аполлон»…Да…

Барон встал, едва заметно поморщился от боли и, потирая поясницу с правого бока, прошёлся взад и вперёд.

В это время где-то ухнул разрыв. За ним другой, следом — третий. Отдалённо послышался пулемётный треск. Резко просвистел паровозный гудок — и вагон дёрнуло.

— По ваго-о-о-нам, — пронеслось от паровоза к хвосту состава.

Полковник Микульский поспешно поднялся. Поправляя на ходу, чуть съехавшую фуражку, он стал пробираться к выходу. Потом остановился, оглянулся:

— Мне пора, барон. Счастливо вам до Петрограда добраться.

— А вам счастливо оставаться, Иван Ильич, — ответил Врангель. — Хотя какое тут счастье?… Бывайте.

— Бывайте и вы. Увидимся ли, нет?

— Встретите брата моего, Петра Николаевича, кланяйтесь.

— Непременно.

Микульский соскочил с подножки, когда поезд начал движение. Снова поправив по привычке фуражку, он смотрел во след уходящему составу, пока три красных огонька на торце последнего вагона не скрылись в стремительно опускавшемся тумане. Разрывы и треск пулемётов не стихали.

Полковник думал о том, как поезд будет медленно следовать к Петрограду, как на остановках будут снимать и поспешно хоронить умерших, а священник осипшим от усталости и дороги голосом, скороговоркой, чтобы успеть, станет служить краткую литию — одну на всех.

Поезд шёл в туман, и столь же туманным виделось грядущее. И никто не знал, какие кровавые бои и сражения с победами и поражениями принесёт следующий год. Никто не знал, что эстет и литератор барон Николай Врангель никогда не встретится с братом, ибо в июне 1915 года умрёт от воспаления почек. Пётр же Врангель продолжит службу на другом фронте, а полковник Микульский, контуженный взрывом попадёт в плен.

Много событий нёс грядущий год.

И это было реальной жизнью, Словно и не существовало другой, не окопной жизни, будто не было Москвы и Петрограда.

III

В Москве же и в Петрограде жизнь текла своим чередом. А в Петрограде, к тому же, оставались отец Радиковского, профессор Одинцов, Татьяна, его дочь…

Радиковскийн пришёл к Одинцову в тот день, когда обнародовали Высочайший Манифест. Дверь ему открыл сам профессор.

— Не удивляйтесь, Виктор Петрович, — перехватил он недоуменный взгляд Виктора. — Без прислуги мы нынче: Дуняша отпросилась. Говорит, брата её мобилизовали. Что ж, пусть простится. Вы не стесняйтесь, проходите.

В одной руке профессор держал свежий номер газеты, в другой — только что снятое пенсне. На переносице профессора Виктор заметил оставленные пенсне вдавлинки. Он перевёл взгляд и увидел стоявшую в дверях своей комнаты Татьяну. Та смущённо кивнула на его приветствие и отошла к окну.

Они прошли в кабинет профессора. Пригласив Радиковского сесть, Одинцов тяжело опустился в кресло. Снова, нацепив пенсне, профессор стал вслух зачитывать из газеты, опуская некоторые слова и целые куски:

— Божиею милостию Мы, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь польский, Великий князь Курляндский и прочая, прочая, прочая…

Объявляем всем верным Нашим подданным:

…Вынужденные, в силу создавшихся условий, принять необходимые меры предосторожности, Мы повелели привести армию и флот на военное положение, но, дорожа кровью и достоянием Наших подданных, прилагали все усилия к мирному исходу начавшихся переговоров.…

Ныне предстоит уже не заступиться только за… обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство, целость России и положение ея среди Великих держав…

Постучав снова снятым пенсне по странице с опубликованным Манифестом, профессор спросил:

— Что вы думаете обо всём этом?

Радиковский замялся. Профессор продолжал:

— Впрочем, можете не отвечать. Я догадываюсь…

В это время из соседней комнаты донеслось:

— Папа! Виктор Петрович! Подите сюда! Глядите! Что там происходит?

Из окна хорошо было видно, как сверху по улице двигалась чёрная толпа. Кто-то держал в руках хоругви, у кого-то угадывались булыжники или просто палки.

— Погромщики, — глухо сказал Одинцов. — Сейчас лавки и магазины грабить станут. Немецкие лавки.

И действительно, толпа вдруг остановилась, повернула вправо. Было видно, как летят и сыплются на брусчатку осколки стекла; толпа хлынула внутрь — и оттуда полетели на тротуар товары, мебель. Высочил приказчик и, как был в жилете, без пиджака, побежал, скрываясь во дворах.

— Какое безумие. Это же безумие, — прошептала Татьяна. — Наши-то немцы чем провинились? Разве Густав Карлович, у которого Дуняша покупает булочки, виноват в войне?

— А война, Танюша, сама по себе безумие, — так же тихо сказал профессор. — Граф Толстой давно нам объяснил. Да, видно, не все хотят это понять.

Между тем, бесчинства на улице не прекращались. Разделавшись с магазином, толпа хлынула дальше и вскоре громила уже трактир. Профессор покачал головой:

— Но я боюсь, что это только начало. Будут и ещё погромы. Ждите погромов еврейских. И не только в Петрограде.

— Это невозможно! — Татьяна отказывалась верить.

Вместо ответа профессор ласково погладил дочь по волосам и поцеловал её в лоб.

А вскоре Радиковский вновь оказался у Одинцовых. Новенькая форма вольноопределяющегося, хоть и сидела на нём ладно, пока ещё смотрелась несколько отдельно от владельца. Военная форма ещё не стала тем естественным, слившимся с человеком и единственно возможным, чем очень быстро становится на фронте. Но, увидев на Радиковском форму, открывшая дверь Дуняша от неожиданности отступила на шаг.

— Ой, вас и не узнать, — выпалила она и тут же смущённо потупила взгляд.

Радиковский же был в приподнятом настроении и даже весел, но сумел заметить покрасневшие, заплаканные глаза Дуняши.

— Что с вами? — участливо спросил он.

На глаза Дуняши снова навернулись слёзы.

— Брата, Коленьку третьего дня проводили. Каково ему там? — всхлипнула она, но тут же собралась. — Я сейчас доложу Владимиру Сергеевичу.

Но профессор уже сам заглядывал в переднюю:

— А! Виктор Петрович?! Рад видеть. Проходите, голубчик, проходите. А моих дам-то и нет. Ходят где-то по своим делам. Ну, пойдёмте ко мне.

Как и в прошлый раз, они прошли в кабинет, но так и не сели. Радиковский стоял спиной к окну, Одинцов расхаживал по комнате. Закурив, он спросил:

— Значит, решили идти?

— Решил, Владимир Сергеевич.

— Оставляете университет, только-только начинающуюся карьеру учёного? Не пожалеете? Ведь вернуть всё назад будет почти невозможно.

— Оставляю, профессор. И пусть будет что будет.

— А батюшка ваш, Пётр Алексеевич что говорит?

— Папа меня понял, как мне показалось.

Профессор с некоторым недоверием искоса взглянул на Радиковского, а тот продолжал:

— Я решил, Владимир Сергеевич. Решил твёрдо. Кланяйтесь от меня Александре Аркадьевне и Татьяне Владимировне.

— Что ж, воля ваша. Я хорошо знаю вашего батюшку. Ценю его как учёного, глубоко уважаю как человека. Не сомневаюсь, что он воспитал достойного сына. И, если сын профессора Радиковского решил поступить так, а не иначе, стало быть, поступаете вы по совести. А это, в конечном счёте, важнее всего. Храни вас Господь. А поклон ваш Танюше я передам, — он сделал упор именно на дочь. — Впрочем, кажется, вы сами сумеете это сделать.

Из передней доносились голоса. На пороге кабинета показались Александра Аркадьевна и Татьяна. Ещё не замечая гостя, Татьяна продолжала возбуждённо говорить, пока не увидела всё так же стоявшего спиной к окну Радиковсого:

— Виктор Петрович? Здравствуйте…

— Да, — вмешался Одинцов, — вот уезжает Виктор Петрович. Проститься пришёл. Когда вы? И куда?

— Завтра. Определили в Конный полк барона Врангеля, — ответил Радиковский и засобирался.

— Никуда я вас сейчас не отпущу, — подошла Александра Аркадьевна. — Когда ещё мы свидимся? Сейчас будем чай пить. Дуняша, ставьте самовар!

Пока Дуняша собирала на стол, пока закипал самовар, пока профессор, Александра Аркадьевна и Радиковский говорили, вспоминали прошлое, Татьяна незаметно ускользнула к себе. Впрочем, скоро и вернулась. Милый разговор продолжился и за чаем. Наконец, Радиковский решительно поднялся:

— Мне пора. Я бесконечно был счастлив провести с вами вечер, но мне пора.

— Всего вам доброго, Виктор Петрович, храни вас Господь — профессор пожал Радиковскому руку и перекрестил его.

Следом подошла Александра Аркадьевна.

— Наклонитесь-ка ко мне, Витенька, — ласково сказала она. — Давайте я сделаю то, что сделала бы ваша матушка, покойница Ольга Аверьяновна.

Радиковский склонился. Александра Аркадьевна поцеловала его в лоб и тоже перекрестила. Татьяна же проводила Виктора до передней.

— Прощайте. Я буду молиться за вас, — только и прошептала она и торопливо вложила что-то в руку. Радиковский зажал это в кулаке.

На лестнице, разжав кулак, он увидел на ладони ладанку на кожаном шнурке. И тут же надел её на шею.

IV

Осень 1914 года выдалась в Петрограде холодной. На Покров мороз был уже ниже пяти градусов — и совершенно без снега. Было тревожно и неуютно. Петроград, казалось, стал к войне ближе Москвы, и профессор Одинцов решил отправить жену и дочь к своей сестре в Москву. Но перед отъездом всем семейством сходили в оперу.

Александра Аркадьевна и Татьяна прошли в ложу. Шелест платьев, шарканье ног, стук кресел, неясный гул голосов — всё это пронизывали временами звуки из оркестровой ямы: музыканты настраивали свои инструменты. Слышался негромкий, но повелительный голос гобоя, и к нему словно подбегали скрипки, виолончели. Флейты и валторны тоже пытались поймать поданный гобоем тон. Наконец все смолкло: шиканье и шёпот в зале прекратились, оркестр замер в ожидании. Дирижёр взмахнул палочкой, но вместо ожидаемой увертюры зрители услышали первые звуки Гимна. Снова послышался приглушённый стук кресел, шелест платьев — зал встал.

Татьяна почувствовала неиспытанный прежде прилив чувств. В душе поднималось что-то большое, сильное — «упругое», определила для себя Таня. «Царствуй на славу! На славу нам», — про себя напевала она. Отлетели под своды последние звуки, стоявшие уже собрались садиться, как оркестр после небольшой паузы, почти сразу взял несколько резких аккордов. Даже самый ритм музыки стал иным. Он тоже передался Татьяне, которая узнала мало исполнявшуюся в России мелодию, и ей, как и прежде, захотелось подпевать: «Allons enfants de la Patrie…»[2].

Но тут в партере произошло небольшое замешательство. Какой-то господин, скрестив на груди руки, демонстративно опустился в кресло. Находившийся рядом его приятель, склонился к господину, шепча на ухо и пытаясь приподнять его. На что господин негромко, но внятно проговорил:

— Ну, уж нет, слуга покорный, под этот гимн не встану.

Приятель снова что-то шепнул ему, но господин, так и держа руки скрещёнными на груди, произнёс уже громче:

— Суди сам: спасая этих лягушатников, мы погубили армию Самсонова.

Послышался гул — местами одобрительный, местами осуждающий. Впрочем, скандала не случилось. Оркестр, не прерываясь доиграл французский Гимн до конца, исполнил увертюру — и занавес раскрылся.

Татьяна старалась быть внимательной, он смотрела на сцену, заставляла себя слушать музыку, следить за действием, но мысли убегали. Мысли убегали и возвращались к Гимнам, к её чувству во время их исполнения, к тому странному господину в партере, из-за которого едва не разразился скандал. И что ей до него?! Не пожелал встать? Так что же? Скандала, к счастью, избежали. А между тем Татьяна чувствовала, что многое начинает меняться и в ней самой, и вокруг неё.

Как хороша была прежняя, привычная жизнь с театрами, чтением, вечерним музицированием! Профессор любил слушать игру дочери — исполняла Татьяна со вкусом.

Она давно привыкла доверять авторитету отца и во многих вопросах полагалась на него. Она почти не задумывалась о будущем, даже мысли о Радиковском, если и приходили, то были воздушно легки и почти неоформлены. Она жила в том эстетическом и нравственном мире, в котором жили родители и близкие знакомые Одинцовых. Этот мир казался Татьяне естественным и единственно возможным. А сейчас?.. Татьяна вспоминала поступок странного господина и не решалась сознаться себе, что ей это нравится, ей нравится протест и поступок. «Нет, папа прав: это от переутомления. В Петрограде слишком накалена атмосфера. Надо уехать в Москву к тёте Лизе. Там я отдохну, отвлекусь, а потом вернусь домой — и всё встанет на свои места», — думала она.

Татьяна настолько забылась, что не заметила окончания оперы. Лишь аплодисменты и оживление в зале вернули её к действительности. Все встали, надо было пробираться к выходу, а Татьяна то и дело ловила себя на том, что ищет взглядом того несостоявшегося скандалиста, ищет — и не может найти. Это было странно, и Татьяна чувствовала досаду. Потому, когда на следующий день они с Александрой Аркадьевной входили в вагон поезда на Николаевском вокзале, Татьяна старалась думать лишь о том, как хорошо ей будет в Москве.

И Москва, и тётя Лиза приняли хорошо. Татьяна беззаботно проводила время. В Москве Татьяне дышалось легче. В Москве не было столичной суеты и напряжённости. Даже самый мороз в Москве переносился легче — он не был сырым, как в приневской столице. Здесь даже было больше свободы. Тётя Лиза придерживалась прогрессивных взглядов, и Татьяне позволялось изредка гулять одной.

Одно удручало Татьяну — отсутствие друзей и знакомых. Первые два дня в Москве это ещё радовало, но позже пришли скука и грусть. Потому полной неожиданностью для Татьяны стало, когда на Тверском бульваре её окликнули:

— Татьяна? Одинцова?

Татьяна опешила. Вот уж кого она никак не рассчитывала встретить здесь.

— Варя Вишневская? — удивлённо воскликнула она. — Тебя не узнать…Что за наряд — почти мужской? И эта трость?

— В нашем обществе многие барышни так одеваются. Впрочем, я сейчас не Варвара Вишневская, я теперь «А. Ультор». Понимаешь: «Азъ Ульторъ» — «Я Ультор»?

— Ультор? Это по-латыни значит «мститель»? Ты что, бомбистка? — почти шёпотом спросила Татьяна.

— Я футуристка. Может, читала в журналах мои стихи?

— Признаться, не довелось…

— Ладно, при случае прочтёшь, — Варя достала из ридикюля и чуть не всунула в руки Татьяне тоненькую книжицу. На серо-голубой обложке громоздились чёрные геометрические фигуры. И само название книжки было набрано разными по величине буквами, от этого слова дробились и прыгали. Но, похоже, именно эта нервность графики и нравилась Варваре больше всего.

— Непременно прочитаю, — пряча книгу, сказала Татьяна. — А ты что же, в литературных кругах вращаешься?

— Случается. А хочешь, мы сейчас вместе сходим? В «Юридическом обществе» намечается интересное собрание.

— Прилично ли? — засомневалась Татьяна. — Я же там совершенно чужая. Не знаю никого, и меня никто не знает.

— Но меня знают. А я знаю тебя. Пойдём! И не пугайся: там всё без церемоний.

И Варвара чуть не силой потащила Татьяну с собой.

В «Юридическом обществе» было шумно и многолюдно. Татьяна стояла в стороне и пыталась оставаться незаметной. Варвара же, напротив, была возбуждена, живо оглядывалась по сторонам. Она старалась привлечь к себе внимание — и это, к досаде Татьяны, было заметно. Варя радостно отвечала на редкие приветствия: кому-то, по всей видимости, она и впрямь была знакома. С кем-то она пыталась поздороваться первой. Не все отвечали, кто-то, недоумённо озираясь на барышню в странном одеянии, проходил мимо. Татьяна понимала, что её гимназическая подруга не столь широко известна, как той хотелось бы.

Перед Татьяной всё было, словно в пелене. И всё же она пыталась оглядеться, увидеть, понять происходящее. Неподалёку от себя она увидела жёлчного вида элегантного господина лет сорока пяти в серой паре. Жесткий воротник, повязанный нешироким изящным галстуком, упирался в подбородок с небольшой, клинышком, бородкой.

— Как вам всё это, Иван Александрович? — подскочил к нему коренастый господин. Говорил он с одышкой, — Как вам эти лозунги?

Господин указал на группу людей, в центре которой возвышался человек со впалыми щеками и густыми усами. Тот, кого назвали Иваном Александровичем, поморщился. А высокий усач в это время, окая, говорил:

— Я боюсь русской победы, боюсь того, что дикая Россия навалится стомиллионным брюхом на Европу.

Татьяна осторожно тронула Варвару за рукав:

— Иван Александрович, это что же, Буркин?

Варя кивнула.

— А тот высокий? Неужели?..

— Да-да! Он самый! — Варе явно нравилась роль завсегдатая литературных собраний.

А Татьяна, когда они покинули собрание, вздохнула облегчённо. Барышни шли, и Варвара посвящала Татьяну в полутайны литературной и художественной жизни, рассказывала ей о поэтических вечерах и художественных выставках. Татьяна слушала невнимательно, а потом спросила:

— Так ты что же, в Москве сейчас живёшь?

— Нет-нет, я тоже в Петрограде. Сюда приехала тётю навестить..

— Надо же… И я к тёте приехала, — улыбнулась Татьяна.

Варя, казалось, не расслышала слов подруги и увлечённо продолжала:

— Да и как жить в Москве? Все литературные и художественные события там, в Петербурге… Петрограде, — поправилась она. — А ты что же ни разу нигде не была? В «Бродячей собаке» бывала?

— Нет, ни разу. Мне кажется, это не совсем прилично.

— Не будь синим чулком. В Петрограде мы обязательно сходим куда-нибудь. На выставку, например. Я тебя сама разыщу.

На этом барышни расстались.

V

Полгода Россия жила в войне. Полгода в Москве и Петрограде ловили вести с фронтов. Вести были противоречивы. Татьяна хотела разбираться во всём сама. Часто входила она в кабинет отца, когда тот не был занят своими трудами, становилась рядом и вместе с ним рассматривала карту. Профессор Одинцов втыкал в карту флажки, обозначая продвижения и отступления русских войск. Она ждала хоть каких известий от Радиковского или хотя бы вестей о нём от других, но открыто обозначить свой интерес при отце не решалась. Профессор щадил чувства дочери. Он изредка, словно ненароком мог обмолвиться, что профессор Радиковский получил письмо, и сын профессора сообщает о продвижении их полка. Татьяне этого было достаточно: коли сообщает о продвижении, стало быть, жив и не ранен.

— Вот как? — изо всех сил стараясь не обнаружить свою заинтересованность, роняла она. — Рада за Виктора Петровича.

И направлялась к двери. Пряча в усы улыбку, профессор провожал дочь и оборачивался к жене, которая в таких случаях часто оказывалась рядом. Александра Аркадьевна понимающе улыбалась в ответ, профессор кивал, разводя руками. То, что Татьяна влюблена, в семье не было известно, пожалуй, только кошке и то потому лишь, что та большей частью была занята собой.

Война подобралась и с другой стороны. В Москве и в Пертограде вдруг поняли, что она обрушивается не только на передовые части на поле боя, она бьёт и безоружных подданных империи, застигнутых врасплох на прусских курортах.

Их было почти четыреста человек, которых собрали и свезли в Кёнигсберг. Сумевшие с невероятными трудностями добраться до дома несчастные были уверены: немцы умышленно затягивали их отъезд, чтобы иметь возможность унизить, провести по улицам города как пленных.

Досталось не только обычным подданным. Из уст в уста, почти шёпотом передавали то, что случилось с семьёй великого князя Константина Константиновича. В Шталлупене, поезд, в котором ехал великий князь с семьёй остановили. Было приказано из вагона не выходить, окон не открывать у вагона был выставлен караул. Сутки в вагоне. Утром следующего дня их посадили в автомобиль и отвезли по направлению к границе, где и высадили в поле. Лишь русский кавалерийский разъезд спас великого князя и его семью.

И всё же это было где-то далеко, за пределами империи. А в столицах ходили в синематограф, в театры и на выставки, в столицах гуляли и веселились. Хотя и здесь война разделила многих. Ушел вольноопределяющимся Гумилёв; большевики и близкие к Горькому круги клеймили войну, называя её империалистической, всё чаще раздавались призывы к поражению России; акмеисты большей частью вели себя невнятно; футуристы продолжали шуметь и скандалить.

Февраль перевалил за свою середину, приближающаяся первая военная весна оставалась всё же весной и пьянила. Не рвавшиеся в действующую армию футуристы заявляли о себе здесь, в Петрограде.

Весь месяц Варвара Вишневская была возбуждена. Изредка она встречалась с Татьяной, обрушивала на неё воз новостей, убегала. Раза два ей удалось вытащить Татьяну на поэтические вечера и всё обещала в скором времени удивить её.

Это случилось 18 февраля. Вишневская привела Татьяну к внушительному зданию на Большой морской улице. Татьяна здание узнала — здесь размещалось Императорское общество поощрения художеств. И она действительно удивилась. Само название выставки удивило — «Трамвай В».

— Почему трамвай? И отчего непременно «В»? — пыталась она выведать у Вари. Но та объяснять не стала.

— Ни о чём не спрашивай. Сама увидишь. И поймёшь, — торопливо сказала Варя, вводя Татьяну в зал.

Но Татьяна не понимала. Она видела на холстах ярко раскрашенные фигуры, одни из которых казались ей слишком плоскими, другие — словно были выгнуты из раскрашенных листов жести. Она долго стояла перед таким жестяным господином в цилиндре, на полях которого необъяснимым образом удерживалась вилка, грозя при этом в любую минуту сползти. Перед господином повисла белая, плоская, словно из жести вырезанная рыба, за господином зловеще торчали зубья пилы. «Авиатор», — прочитала Татьяна название на табличке. Такая же рыба закрывала лицо другого персонажа. На этот раз название было ещё более непонятным: «Англичанин в Москве». Не внёс ясность и каталог. Перед некоторыми работами этого автора названия отсутствовали, но зато значилось: «Содержание картин автору неизвестно»

— Всё же ты мне объясни. О чём всё это?

— Это его алогичная серия. Вот видишь — корова и скрипка? Корова даже меньше скрипки. Он называет это моментом борьбы с логизмом, с естественностью, с мещанским смыслом и предрассудком.

— Логичность — это предрассудок? Тогда я ничего не понимаю.

— А и не надо понимать. Понимать — это следовать логике. А они, то есть мы боремся с ней. Вот послушай, как Маяковский сказал:

Мы вырвали солнце со свежими корнями

Они пропахли арифметикой жирные

Вот оно смотрите…

— Странные стихи. Зачем вырывать солнце? И разве арифметика по-особенному пахнет?

— Это из оперы. Она и называется «Победа над солнцем»

— Зачем же побеждать солнце? Вы проповедуете тьму?

— Мы проповедуем взрыв и войну всему старому, замшелому.

— Боже мой! И здесь война?

— Ну не будь такой скучной, Татьяна! Мы ещё увидимся.

VI

Следующие полгода принесли на фронтах много перемен. И не самых добрых. После сорвавшейся на юго-западе Краковской операции, после наступления в Карпатах, где русские войска хоть и разгромили две австро-венгерские армии, однако достигли этого ценой невероятных усилий, стало ясно: теперь изменится многое.

В марте главнокомандующим фронтом был назначен генерал от инфантерии Андреев, что и в войсках, и в Ставке восприняли с воодушевлением. К лету фронт включал в себя восемь армий, штаб фронта расположился в польском Седлице. Сюда из Барановичей прибыл Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич.

Сторонник эффектных, но не всегда эффективных лозунгов и призывов, великий князь был настроен решительно: не отступать ни на шаг! Андрееву же многое виделось иначе. Генерал понимал: после нескольких энергичных ударов германцев, основательно потрепавших наши силы, надо отступать. Отступать, чтобы оставшиеся силы сберечь и восполнить, чтобы перегруппироваться, понимал, что отступать, возможно, придётся очень протяжённым фронтом.

Отступление. Этот нерадостный процесс требует от стратега не меньших, если не больших мужества и умения, нежели при наступлении. Необходимы невероятные усилия, чтобы сохранить взаимосвязь и слаженность действий между отступающими армиями, дивизиями и полками. Нужно немалое мужество, чтобы пройти мимо укоряющих взглядов жителей оставляемых врагу городов и деревень. Наконец в ещё большей мере нужны сила, авторитет и воля, чтобы в этом отходе и отказе от борьбы сохранить боевой дух войск, не дать унынию, а тем паче панике взять верх. Иначе слаженное отступление станет беспорядочным бегством — и армия перестанет существовать.

Андреев отступал. Отступал спокойно, с достоинством. С арьергардными боями войска уходили из Польши, а у крепости Новогеоргиевской остановились. Что вынудило опытного генерала остановиться здесь и начать обороняться? Что подвигло на такой шаг, от которого удерживал генерала его хороший друг генерал Басов? Слова Андреева о том, что он не может взять на себя ответственность бросить крепость, над которой так много работали прежде, вряд ли что объяснят. Возможно, сыграло-таки роль внутреннее неприятие каждым военным человеком отхода, сдачи позиций. А, может, теплилась в душе генерала надежда, мол, остановимся, укрепимся, оттолкнёмся и пойдём наступать. Кто ответит?

Так или иначе, но в июле началась оборона Новогеоргиевской. Что это были за дни! Такого напора противника войска не видели давно. Оборона длилась недолго: через четыре дня после того, как противник открыл огонь, крепость пала. Потери были огромны.

Генерал Андреев находился в своём кабинете, куда вошёл с докладом начальник штаба. Незадолго до этого генерал почувствовал себя дурно. Случился знакомый ему приступ болезни. Днём его одолевала сонливость, и надо бы прилечь, подремать, да нельзя, и знал генерал, что и ночью отоспаться не получиться: ночью его станет мучить бессонница. Опять начинался зуд, опять генерал почувствовал запах аммиака изо рта, конечности похолодели, появилась одышка. С бледным, желтоватого оттенка одутловатым лицом генерал вышел из-за ширмы. Его обычно пышные, причудливо зачёсанные, «прусские» усы сейчас гляделись обвисшими.

За ширмой, откуда вышел генерал, для него установили аналой с иконой, где он мог оставаться наедине с молитвой. Он сразу же спросил о потерях.

— Потери огромны, ваше высокопревосходительство, — отвечал начальник штаба. — Много убитыми и ранеными. И пленных тоже много. Сдались и офицеры и генералы.

Андреев ещё больше побледнел, но сдержался.

— Что генерал Бобрик? От него, наконец, есть вести?

Начштаба молчал.

— Почему не отвечаете?

— Ваше высокопревосходительство, Михаил Васильевич, я не в силах это произнести, — с трудом ответил начальник штаба.

— Что такое, генерал?! Докладывайте!

Начальник штаба вытянулся, одёрнул полы кителя, сглотнул слюну и, стараясь говорить, чтобы голос не сорвался, выдавил:

— Генерал от кавалерии Бобрик передался врагу.

Андреев глухо и негромко застонал, сдавил пальцами виски и ушёл за ширму. Подождав немного, начальник штаба развернулся на каблуках и вышел. Долго ещё в пустом кабинете возносилась тихая молитва.

Однако надо было действовать, то есть, продолжить отступление. Оставив Ковно и Вильно, русские войска ушли в Сморгань и далее.

В Могилёве решено было сделать Ставку, и в августе Могилёв стал военной столицей империи. 23 августа в половине четвёртого утра к станции в Могилёве подошёл императорский поезд. Николай решился на отчаянный шаг — стал Верховным главнокомандующим.

Удивительным образом сочетались в этом человеке воля, рождённая упрямством, с нерешительностью и готовностью находиться под влиянием, чувствительность до сентиментальности с доходящей до безразличия холодностью, скрытность с романтическими порывами. Вероятно, такой романтический порыв и привёл императора к решению взять общее командования на себя. Ему виделся венец спасителя, взвалившего на себя тяжкий крест тогда, когда всё было куда как плохо. В случае победы это сделало бы императора спасителем нации. В случае поражения в государя полетели бы все плевки и насмешки. Это понимали не только приближённые Николая, не только генералы Ставки, но и многие подданные. Как понимали и то, что империю трясёт.

VII

Профессор Одинцов вошёл с шумом и уже из передней громогласно известил домашних:

— Бог знает, что творится в городе! Опять забастовка! Бастуют, бастуют… И где? На военных заводах! На фронте положение хуже некуда, оружия нет, боеприпасов нет, а они бастуют! Ввести бы Государю военное положение, да нельзя: Дума взвоет! Все эти родзянки и гучковы, все кадеты да социал-демократы — сколько болтунов и бездельников!

— Но, папа, — попыталась возразить Татьяна, — пожалуй, не все такие глупцы. Неужто никто не понимает истинного положения.

— Пустое! Не понимают! А ежели понимают, да продолжают упорствовать в глупости, то это — предательство. Идёт война, гибнут лучшие люди (на войне всегда гибнут лучшие), а болтуны межпартийными дрязгами заняты! Все словно ума лишились! Бацилла пораженчества витает повсюду. А где пораженчество, там вседозволенность. Вчера один студент-филолог надерзил милейшему Павлу Аркадьевичу. По пустяку какому-то. А профессор так опешил, что и не нашёлся, что ответить, только махнул рукой: совестно вам, сударь, и пошёл прочь. И всё студенту с рук сошло.

Профессор прошёл в кабинет, и оттуда вскоре донеслось:

— Ну, что я говорил?! Ох, не к добру, не к добру связались мы с этими англо-саксами. Вот полюбуйтесь, что их посол говорит. — Профессор вышел из кабинета, держа в руках номер «Нового времени».

— Полюбуйтесь. Вот интервью этого Джоржа Бьюкенена. Они, англичане, не наступают, дескать, потому, что снаряды накапливают. Вот накопят, тогда и ударят. Мы ушли из Польши, мы оставили Ковно и Вильно, а они снаряды накапливают! — профессор тыкал в страницу газеты снятым пенсне. Это означало, что он крайне возбуждён и раздосадован. Татьяна поспешила успокоить отца и отвела его в кабинет. Оттуда долго ещё доносилось:

— Ох, нахлебаемся мы, нахлебаемся мы горя с этими союзничками. И государь на беду себе возглавил Ставку. На него же теперь всех собак повесят.

— Может, ты сгущаешь краски? — попыталась успокоить мужа Александра Аркадьевна.

— Какое там! Государя не уважают — вот в чём беда. Давеча слышал, как один земгусар поносил императрицу, сплетни передавал. Ладно, земгусары, известное дело, те ещё вояки, но чтобы человек в форме поносил государыню?! Ладно, не государыню, но жену своего главнокомандующего, даму — такое я отказываюсь понимать! Что-то изменилось в мире. Словно после газовых атак у многих разум помутился. Мерзко! Скверно! Вы только поглядите: нынче многие мужчины не только не стыдятся своих дезертирских настроений, но и кичатся ими. Танюша вон увлеклась новомодными поэтами, но что они проповедают?! Ты уж извини, Татьяна, но не удержался, взял у тебя со стола газетку, прочитал. Автор, видите ли, гордится тем, что не идёт в шрапнельный дым. Я правильно запомнил?

Татьяна поняла, о каком стихотворении говорил отец. Она и сама была в растерянности. Варя снабжала её новой литературой, горячо посвящала в свою веру. Татьяна пыталась понять, но многого не понимала. А в стихотворении, о котором говорил профессор, Татьяну смущало и другое, что она не решалась и даже стыдилась оформить словесно. Её смущало, что в стихах, написанных от имени мужчины, сказано:

И много нежного и доброго

Вложить к любимому в письмо.[3]

Странно было читать такое. Варя, правда, изредка намекала ей на новые нравы, царившие в богемной среде, но Татьяна гнала догадки прочь: они были стыдными.

Знала Татьяна и другое стихотворение — своеобразный ответ этому ломано-жеманному поэту. Ответил другой поэт — громогласный и высокого роста, выступавший почему-то в жёлтой женской кофте. Татьяна так и не решилась спуститься в подвал, в поэтическое кафе, и поэта ей издали показала Варя. Она же и стихи дала прочитать:

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и чистый клозет!

Как не стыдно вам о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет?![4]

Татьяне было трудно разобраться: с содержанием она готова была согласиться, однако читать не только вслух, но и про себя никогда не стала бы, особенно последние строки: уж слишком неприлично они звучали.

VIII

Декабрь перевалил за середину, и год завершался ещё одной футуристической выставкой, как утверждали устроители, последней. Как ни сопротивлялась Татьяна, Варе всё же удалось вытащить её на эту выставку. Как и прежняя, февральская, называлась она заумно и вызывающе. С афиши на входе бросались в глаза цифры — «0, 10». Это и было названием.

— Какое странное название, — изумилась Татьяна, — «десять сотых»!

— Не «десять сотых», а «ноль — десять», — поправила её Варя, по обыкновению оживляясь.

— Тогда почему бы не написать через тире «0 — 10»? — Татьяна искренне пыталась понять.

— Ты опять ищешь логику, — весело возразила Варя, — а её нет. Забудь! Пошли, там будет много интересного.

Картин и впрямь было много. Они висели вразнобой — горизонтально и сверху вниз, казалось, что никто не только не стремился хоть сколько-нибудь выровнять развешанные картины, но здесь умышленно упразднялось всё ровное, привычное, гармоничное.

Как и предвидела Татьяна, отовсюду с холстов набегали круги, треугольники — вообще геометрические фигуры, а ещё было много чёрного цвета. Но в большей мере внимание Татьяны и, как она успела заметить, многих других привлекал холст, вывешенный там, где предполагался Красный угол. На холсте был не квадрат даже, а не совсем точно нарисованный четырёхугольник. Чёрный. Татьяна отводила взгляд, отходила к другим картинам, но снова и снова возвращалась к квадрату.

Из того места, из которого на Татьяну исходил обычно свет, сейчас тянуло холодом. Эта чёрная фигура была точно ночное окно, отверстое в бездну.

Над бездонным провалом в вечность,

Задыхаясь, летит рысак, — [5]

несколько раз повторила про себя Татьяна. Она почувствовала, что её тронули за локоть. Обернулась — рядом стояла Варя.

— Вижу, тебя это завораживает, — заинтересованно сказала она.

— Скорее, затягивает. Как в бездну. Вы все же смогли победить солнце. Вы погасили его.

— Тебе не понравилось, — Варя явно огорчилась.

— Мне страшно. А тебя это, как вижу, воодушевляет.

— Да! Это то, что нужно сейчас.

— Вы погасили солнце, — повторила Татьяна. — Знаешь, если это твои убеждения, я не имею ничего против. Но тогда нам лучше не видеться. Извини. И прощай.

Татьяна направилась к выходу, а Варя огорчённо произнесла ей вдогонку:

— Как знаешь…

Татьяна шла домой в твёрдой уверенности, что с бывшей подругой больше не увидится, что перечеркнёт и забудет весь этот её короткий интерес к странному искусству.

Так оно и складывалась. Жизнь в доме Одинцовых шла по заведённому порядку. Встретили Рождество и Новый год. Татьяна по-детски радовалась ёлке и подаркам. Временами, правда, задумывалась и грустнела, но дома это относили на счёт её взросления и созревания.

На Крещение Господне выдался прекрасный день. Отстояв литургию в храме, Одинцовы вернулись домой в прекрасном настроении. Особенно был воодушевлён профессор. Пока Дуняша накрывала стол к завтраку, он даже сел к роялю, сыграл несколько фраз, сбился, смутившись, махнул рукой и, громко отодвинув, едва не опрокинув, стул, с шумом встал. Домашние хорошо понимали эту внезапную неуклюжесть профессора. Она выдавала его крайнее смущение. С возрастом профессор не утратил мальчишечье стремление быть лучшим во всём. Вот и играть на рояле ему хотелось не хуже дочери, хотя и опыта, и умения было маловато.

За завтраком, просматривая газету, профессор обратился к жене:

— Вообрази, Аля, Виктор Радиковский к Георгию представлен. И гляди-ка уже и подпоручик.

Он отложил газету и выразительно посмотрел на жену и дочь. Профессор старался не подавать вида, но во всём его облике читалось: «Разве мог мой студент быть иным». Александра Аркадьевна улыбнулась и перевела взгляд на дочь. Татьяна ответила обыкновенной своей фразой:

— Вот как? Рада за Виктора Петровича.

А Владимир Сергеевич не удержался:

— Вы знаете, что я не одобрял решения Виктора идти на войну. Наука может потерять от его отсутствия. Но таково было его решение. И, уж ежели он выбрал эту стезю, то и на ней должен поступать достойно. Именно таким может и должен быть сын профессора Радиковского и мой студент.

Одинцов отвернулся и незаметно промокнул салфеткой глаза.

Чаепитие продолжилось, но тут горничная доложила, что Татьяну Владимировну спрашивает какая-то барышня. Все переглянулись.

— Кто бы это мог быть? — спросил Одинцов. — Ладно, зови к праздничному чаю.

Через мгновение действительно вошла барышня в платье, похожем на гимназическое, с небольшим белым воротничком, короткие волосы аккуратно собраны под белым платком. С трудом Татьяна узнала в ней Варю.

— Это Варвара Вишневская, моя гимназическая подруга, — представила она Варю родителям. — Но что это за наряд?

Тем временем Александра Аркадьевна пригласила:

— Садитесь к столу, Варвара…

— Андреевна, — подсказала Варя.

— Садитесь, Варвара Андреевна, будемте чай пить. Дуняша принесёт сейчас прибор.

— Я ненадолго, — Варя всё еще стояла и говорила, обращаясь больше не к Татьяне, а к профессору и Александре Аркадьевне. — Я, видите ли, проститься…. Мы с Татьяной недавно на выставке были, так вот… Нет, пустое, всё не то. Я не о том. Брата моего, Серёженьку, убили. Слушатели академии художеств не подлежат мобилизации, но он сам напросился… И вот. Я в Кауфманскую общину поступила, курсы скоро окончу и уеду.

Но Одинцовы и сами догадались, видя на Варе платье сестры милосердия, а она продолжала:

— Не знаю, удастся ли тогда проститься. Мама меня не поняла. Но мне необходимо проститься с тем, кто меня хоть изредка будет вспоминать…

IX

Пройдут годы, и Виктор Радиковский не раз вспомнит последний тёплый осенний вечер в Восточной Пруссии, когда он, получивший первый офицерский чин, на всех основаниях обедал с другими офицерами.

Было ещё относительно тепло, и стол для них накрыли в поле. Все уже отобедали и встали со своих мест. Радиковский за столом задержался. Вдруг к столу подлетела ласточка и села на краешек его тарелки. Радиковский замер. Ласточка посмотрела на него глазом-пуговкой и принялась склёвывать остатки пищи и крошки. Радиковский не двигался и с улыбкой смотрел на ласточку. На следующий день ласточки пропали — и невнятная прусская осень опустилась на них.

Для Радиковского давно уже всё шло, словно по раз и навсегда установленному порядку, и давно уже ему казалось, что жизнь проходит только здесь, на фронте. Эта состояла из перестрелок, конных атак, обороны, выноса раненых с поля боя, захоронении погибших, а другой, не фронтовой жизни словно и не существовало вовсе, и не было на свете Москвы, Петрограда, других русских городов.

Да и в Восточной Пруссии, ему довелось увидеть только город Гумбинен и небольшие посёлки подле него. Впрочем, и посёлки эти были больше похожи на города — маленькие, уютные и оттого рождавшие в душах солдат глухую неприязнь. Солдаты, не видавшие прежде такой размерной ухоженности, не могли взять в толк, отчего нужно было от добра искать добра, отчего нужно было объявлять войну другим, идти далеко и в крови, вшах и холодном поту захватывать чужое. А захватят ли — то ещё бабушка надвое сказала. «И что это германцу дома не сидится? — ворчали солдаты. — Пошёл войной, а теперь торчи тут».

Лишь раз удалось Радиковскому вырваться из монотонного военного порядка, когда он отбыл в Ковно для сдачи экзамена на офицерский чин. И в Ковно было тихо, аккуратно и размеренно. Радиковский видел кривые, но опрятные улочки, дворики, какие ему встречались ещё в Петербурге на иллюстрациях в литературных и художественных журналах. Картинки были подписаны М. Добужинским. Сейчас же Радиковский сам ходил по этим кривым улицам мимо готических и барочных храмов, постоял на мысе у слияния двух рек, ощущая за спиной дыхание старого замка. Но ни на миг его не покинуло в Ковно ощущение этого города как театрального, как города, на огромной сцене которого установлены аккуратные макеты-декорации.

Экзамен он сдал успешно и вернулся в чине прапорщика, чтобы снова войти, втечь в тот самый, раз и навсегда установленный военный порядок. А порядок этот предполагал неминуемое и необходимое в военных условиях огрубление. Огрубление всего — мыслей, чувств, манер, привычек. Способствовало огрублению и отсутствие постоянного женского общества. Случайные и редкие пересечения с сёстрами милосердия положения не спасали, ибо предметом этих пересечений оставалась война с короткими приветствиями, обменом новостями и вечными разговорами о ранах, смертях. К тому же сам Радиковский старался избегать этих встреч.

Причиною был стыд. Он по-прежнему стыдился вшей. В окопах вшивели не только солдаты, но и офицеры. И сознание самой возможности того, что кто-нибудь вдруг увидит на воротнике его кителя случайную вошь, рождало в душе жгучий стыд. Какое уж тут дамское общество!

Вернувшись после сдачи экзамена, Радиковский подал прошение о переводе из Конного полка. Причин было несколько.

Радиковский остро чувствовал свою чужеродность. Чувствовал, что, несмотря на свой офицерский чин, личную храбрость, прекрасное умение держаться в седле, в офицерский корпус он вписывается с трудом. Большинство офицеров полка были из военных династий, они пришли в полк после кадетских корпусов и юнкерских училищ, кто-то и вовсе успел послужить ещё до начала войны. Для них Радиковский оставался чужаком, профессорским сынком, выскочкой, неизвестно по какой причине пожелавшим перебраться в другое сословие.

Была и другая причина. Её Радиковский отодвигал в конец придуманного им списка, но на деле она могла перевесить многие другие. Служба в Конном полку для того, чтобы соответствовать определённому уровню, требовала значительных денежных трат. Позволить их себе Радиковский не мог.

Единственным человеком в полку, общаться с которым было легко и интересно, оставался Батуринцев. Потомственный дворянин, потомственный офицер, он нашёл в Радиковском хорошего собеседника, живо интересовался его научными занятиями. Естественное для Батуринцева чувство равенства с другими людьми и расположило к нему Радиковского, хотя они и по происхождению были разными.

— Я ведь из поповичей, — сказал как-то Виктор Батуринцеву. — Даже фамилия моя поповская.

Батуринцев поднял на него удивлённый взгляд, и Радиковский объяснил:

— Видите ли, в бурсах, ещё в восемнадцатом столетии, семинаристы любили давать друг другу прозвища. А, порой, и педагоги давали прозвища воспитанникам. Латинские прозвища. Уж не знаю, кому и по какой причине вздумалось назвать моего прадеда радикусом, то есть корнем, но прозвище пристало. Вот мы и Радиковские.

— Вот оно как… А я вот и не задумывался над историей своей фамилии, — с некоторым даже сожалением сказал Батуринцев.

— Возможно, вам это было и не нужно. Вы всегда были уверены в древности своего рода. У меня же, если можно так выразиться, «родовой голод древности». От него и интерес.

Словом, скорое расставание с Батуринцевым было единственным, что могло омрачить его уход из полка. К удивлению сослуживцев прошению Радиковского не только дали ход, но и удовлетворили его. Службу Радиковского продолжил на другом фронте.

X

На войне, когда ты в окопе или в траншее, нет большей беды, чем дождь. Он бывает разным. То сеется невидимой мокрой мукой, оседает на лице, на руках, на шинели, влага проникает во все поры, кажется порой, что до самого исподнего добирается это влажное сеево. Оседает и на оружии. Приклад винтовки оттого становится осклизлым, липким, неудобным. А то зарядит дождь лить, не переставая, стоять стеной. Он сделает вязкую почву ещё более вязкой. Глинистая грязь налипнет на сапоги — и трудно будет выдирать из этой грязи ноги, грязь не будет отпускать, словно захочет стянуть с солдата сапоги. И шинель намокнет, станет тяжёлой. Тут уж попробуй беги в атаку. А бежать надо! Но хуже всего, если случаются дожди зимние. Днём дождь, а ночью может и мороз прихватить. И примёрзнет твоя шинелька к землице, а когда поднимешься, с мясом оторвёшь от земли шинель. А нет — так отодранную от земли ледяную корку понесёшь на себе, пока она, подтаяв, не стечёт грязной жижей.

Первый друг тут солдату — курево. Греет цигарка пальцы, греет дымок изнутри. Потому пуще всего бережёт солдат кисет с табаком, прячет его хитро, чтобы не подмок табачок, но и при случае сподручно было кисет достать. Сухари, конечно, тоже дело необходимое, но на худой конец и мокрые, расползшиеся сухари жевать можно, а сырой табак как раскуришь? Беда! Вот и берегут кисет.

Эту солдатскую заповедь Егор Губин усвоил давно и прочно, и табак у него всегда бывал надёжно припрятан, потому и всегда бывал хорош. Знали это другие солдаты, вот и всегда норовили ближе к нему быть, когда тот, присев, запускал руку к своему тайнику. Подбирались, просили поделиться. Губин хоть и не скаредничал, себя тоже не обделял. Да и в одиночку курить удовольствия ему мало было. Это всё равно, что тайком чарку за чаркой опрокидывать. Балагуру Губину такое было в тоску. Ведь когда ещё поговорить, как не за куревом?

Губин расположился, удобнее, достал кисет и тут услышал над собой голос Радиковского:

— Что это ты, Губин, курить собираешься? За версту же огонь виден. Неприятель быстро обнаружит.

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, моя цигарка особая. Вот глядите.

Губин держал на ладони нечто, похожее на наборный мундштук. Он набил этот мундштук табаком, старательно прикрывая ладонями огонёк спички, раскурил, а затем прикрутил спереди такой же мундштук, от чего тот стал двусторонним.

— Вот глядите, ваше благородие, — Губин затянулся, — и курить можно, и огня не видно.

И действительно: сквозной канал странной конструкции позволял безбоязненно затягиваться, а прикрытая передняя часть мундштука делала огонёк такой цигарки невидимым.

— Откуда же такая небывалая штука?

— Так то Игната Семёнова работа. Он и вашему благородию быстро справит. Не желаете?

— Да нет уж, не нужно. И всё же: будь осторожнее.

Радиковский пошёл дальше, придерживаясь рукой за осклизлые от долгих дождей брёвна траншеи.

А утром началось! Такой атаки — не стремительной, а, скорее, изматывающей, вязкой — Радиковский припомнить не мог. Противник словно задался целью измотать, наши силы, измотать не только физически, но и морально, опутать волю, втянуть в бездействие. Или, напротив, вызвать на необдуманную решимость, заставить сорваться прежде времени, начать неподготовленную атаку. Здесь важно, у кого крепче нервы, а у кого они сдадут.

Первым не выдержал штабс-капитан Уваров. Он ринулся со своей ротой в атаку — и увяз. Но самые верные решения приходят внезапно. В этом Радиковский убеждался не раз. И приходят такие внезапные решения, когда кругом всё худо, когда, кажется, нет выхода, когда гибель — и твоя, и товарищей — неминуема. Почему вдруг усталый, до этого отказывавшийся понимать и оценивать происходящее мозг вдруг озаряется внутренним светом?! И уже думается легко, и знаешь уже всё наперёд.

Слишком поспешно вырвавшись вперёд, рота штабс-капитана Уварова врезалась во вражеский фронт и встала, остановленная противником. Образовался выступ, мыс, и его-то усиленно атаковал противник. Рота не сдвигалась, но силы понемногу оставляли их. Ещё немного — и роту либо смяли бы, либо взяли в кольцо.

Со своего фланга Радиковский видел картину, хоть и не полностью. Но он вдруг представил позицию, словно видел её на карте: вот она линия обороны, а вот образованный атакой Уварова «нос». В распоряжении Радиковского только взвод, но расположен он выгодно, и, если быстро и умело контратаковать, можно ввести врага в замешательство.

Атаковал взвод стремительно и так ударил по противнику во фланг, что немцы приняли этот рывок за начало серьёзной атаки основных сил. Они развернулись и пошли на Радиковского. Но одно дело атаковать, идти напролом, и совсем другое — подолгу и терпеливо сдерживать вражеский натиск. С первой задачей взвод Радиковского справился успешно, и предстояло решить задачу вторую.

Нынешняя атака немцев была не той, что прежде. На залёгший в теснине взвод летела шрапнель, плотный пулемётный огонь не давал подняться. Но и немцам отвечали. Рядом с Радиковским непрерывно трещал пулемёт Егора Губина. От раскалённого кожуха поднимался пар: дождевая вода, падая на него, тут же испарялась. Неожиданно пулемёт осёкся и замолчал. Радиковский оглянулся: Губин безуспешно пытался протянуть застрявшую ленту. Радиковский подобрался к оружию: так и есть — брезентовая лента намокла, разбухла, и протащить её казалось невозможным. Радиковский расположился сбоку от пулемёта и стал руками тянуть ленту. Стрельба возобновилась.

Каким-то отдалённым чувством Радиковский уловил, что немецкая атака стала слабее. Это опомнившийся Уваров контратаковал врага, чуть ли не с тыла.

Уваровцы соединились со взводом Радиковского, линия атаки выровнялась. А пулемёт замолчал вновь. Радиковский увидел, как Губин, неловко взмахнув рукой, опрокинулся на землю. Виновато улыбаясь, он посмотрел на Радиковского и успел лишь произнести:

— Вот ведь, ваше благородие, и не покурил совсем…

XI

Не выжить бы человеку на войне. И не от пуль, не взрывов, не от газов даже — от тоски смертельной. Тоска эта подступает, когда вдруг внезапно среди грохота боя опускается затишье. Не трещат пулемёты, не ухают пушки, не засыпает тебя землёй. Даже птицы, не верящие ещё в тишину, не щебечут. От этой внезапной тишины закладывает уши, до боли закладывает, и кажется, что тебя обманули или дразнит тебя кто-то. Тут одинокая, как на разведку выйдя, защебечет осторожно смелая птаха — и замолчит, а ей ответит другая, потом третья. Вот тогда тоска и окутает тебя всего, потому что слышишь ты птичье пение, а знаешь — там впереди Она, Смерть.

Эта тоска гложет сердце, когда подолгу сидишь в траншее и не знаешь, скоро ли атака. Ждёшь, когда прикажут тебе вылезти и бежать с винтовкой наперевес, коля, не задумываясь, всаживая штык в такое, оказывается, податливое тело врага. Сидишь в траншее, ждёшь приказа — и понимаешь, что только сейчас сильнее всего хочется жить.

Эта тоска обнимает и в дождливые серые дни, и в ясные морозные ночи. Тоска сковывает тебя всего, и не хочешь уже ничего, только бы забиться в дальний угол траншеи, сунув руки в рукава шинели, а там — будь что будет.

Не выжить человеку, когда бы ни придумывал он, как скрасить такие тяжёлые свободные минуты.

В Конном полку офицеры соревновались в умелой рубке — кто ловчее срубит ивовый прутик. Срубит так, чтобы тот не сломался от грубого удара, не ходил бы ходуном, а, слегка качнувшись, замер бы, и только свежий косой срез говорил бы о ловком ударе. У Радиковского рубить не получалось. Батуринцев пришёл к нему на помощь:

— Вы всё делаете не так, Радиковский. Не машите со всего плеча. Быстро устанете, да и плечо чего доброго вывихнете. Движение должно быть плавным и не прерывистым: плечо-локоть-запястье. Запястье включайте обязательно, словно протягиваете удар….

То было в Конном полку. В пехоте офицеры не рубились, в пехоте оставались карты и водка, которые и у кавалеристов были, но в пехоте они составляли, пожалуй, главное развлечение.

И одного, и другого Радиковский старался избегать. Но если от карт можно было уйти, сославшись на слабое умение играть, то с застольями было сложнее. Демонстративно игнорируя общество, Радиковский рисковал настроить его против себя. Приходилось бывать, выпивать, поддерживать разговор. Трудно сказать, как долго мог бы Радиковский выдержать, если бы не музыкант — замечательный гитарист штабс-капитан Гордеев.

Гордеев играл проникновенно, с глубоким чувством. Его игрой заслушивались, и ни кто не вызвал бы подозрений встань он во время этого исполнения, отойди к окну — все сочли бы, что слушатель растроган и чувств своих показать не хочет.

Вот и теперь Гордеев играл так, что растрогались многие. Радиковский встал, постоял у окна и вышел наружу. Тёплый воздух светлого вечера хорошо доносил из-за ветвей деревьев тихие слова:

— Будет, будет вам, Илья Петрович. Вы вновь за старое. Вы, право, увлеклись. Завтра же своих слов и поступков стыдиться станете.

По голосу Радиковский узнал Наталью Узерцову.

— Ах, Натали, — это уже горячо шептал поручик Елагин. — Поверьте, всё это серьёзно. Да, я контужен, но ведь легко. Это не помешает. А без вас…

Тут Елагин коротко застонал. Радиковский видел сквозь ветви, как он медленно опустился на камень и стал ладонями ударять себя по вискам.

— Ну, полно, полно, голубчик, — зашептала Узерцова. — Сейчас вам полегчает. Давайте я помассирую вам виски.

Радиковский не видел движений её рук, но по мерному покачиванию ветвей, по тому, как стоны Елагина становились тише, Радиковский понял, что Узерцова и впрямь стала делать массаж, и массаж действовал.

— Что же вы делаете с собою, Илья Петрович, миленький? — говорила она между тем. — Вам же после вашей контузии вовсе нельзя водки пить. Нельзя категорически!

Радиковскому показалось, что Елагин всхлипнул — и он поспешил уйти.

А в скором времени Радиковский убедился, что в сопротивлении тоске солдаты куда изобретательнее офицеров. Неожиданно наткнулся он на странное собрание. Солдаты сидели полукругом, передними стоял известный ротный балагур Мальцев, рядом горкой были сложены какие-то вещи. Мальцев поочерёдно выбирал из кучи вещь, поднимал в руке, показывал сидящим и называл цену. Начинались торги.

— Что это у вас здесь происходит? — как можно строже попытался спросить Радиковский.

— Известно, что: икцыон, — Мальцев принял важный вид.

— Какой аукцион? Зачем?

— Дак это… Губина-то Егора убило. Вот вещички его помаленьку торгуем, — объяснил Мальцев, встретив недоумённый взгляд Радиковского. — Матушке его деньги послать было чтоб.

Неожиданно Радиковский сел рядом с солдатами:

— Ну, раз так, то и я куплю что-нибудь.

Мальцев склонился над грудой вещей и исподлобья хитро переглянулся с другим солдатом, Петровым: «давай-давай, благородие, поглядим, каков на деле». А Радиковскому сказал:

— Как изволите, ваше благородие, ежели не погребуете, милости просим. Только у нас уговор: всё по-честному.

— Давай.

Мальцев извлёк из груды мундштук Губина, тот самый мундштук, что заинтересовал в своё время Радиковского.

— Пятак, — предложил Мальцев. — Кто больше?

— Гривенник, — раздалось тут же.

— Пятиалтынный даю!

— Двугривенный! — солдаты оживились.

— Что там двугривенный? Полтину даю! — Вышел вперёд Петров. Солдаты приумолкли. Все знали, что у Петрова деньжата водились всегда, как знали за Петровым и страсть торговаться и сейчас ждали, что скажет Радиковский.

— Что скажете, ваше благородие? — улыбался Мальцев.

— Рубль, — как-то даже слишком громко выкрикнул Радиковский.

«Ишь ты, целковый», — побежал шёпот, и все, как по команде, обернулись к Петрову. Он расправил под ремнём гимнастёрку, оглядел всех и неторопливо, чеканя каждое слово, произнёс:

— Полтора целковых.

Цена была невероятная за сущую безделушку, но Петрова обуял азарт.

— Два рубля! — встал и Радиковский.

— Ладно, отступаюсь, — смущённо проговорил Петров и отошёл.

Мальцев забрал у Радиковского деньги и протянул мундштук. И тут подошедший Петров спросил:

— Ваше благородие, не извольте гневаться, а на что вам Егорова безделица? Вы же и не курите.

— На память, — очень серьёзно сказал Радиковский, и ему поверили.

— Вот оно!.. — только и мог сказать Петров, почёсывая затылок.

Вечером Мальцев разыскал Радиковского, протянул ему завёрнутые в тряпицу деньги и клочок бумаги с адресом:

— Вы уж подсобите нам, ваше благородие, — замявшись, попросил он. — Матушке Губина отписать бы и денежек этих послать. У вас-то ловчее нашего получится. Татьяной Прокопьевной Егорову матушку-то величают. Подсобите.

— Сделаю, Мальцев. Всё сделаю, не беспокойся, — заверил Радиковский.

Почта уходила на следующий день, и Радиковский выполнил обещание, добавив ещё денег.

XII

С тех пор, как покинул полк Радиковский, Батуринцеву с каждым днём становилось всё грустнее. Но однажды он услышал смех. Батуринцев шёл, задумавшись, и не заметил стайкой стоявших неподалёку сестёр милосердия. Барышни о чём-то увлечённо говорили, и одна из них засмеялась. Нельзя сказать, что смех этот был звонким, но искренним и заразительным. Батуринцеву захотелось увидеть ту, которая так смеялась. Он остановился, посмотрел на барышень. При виде офицера те смутились, замолчали. Старшая из сестёр укоризненно покачала головой и тихо что-то сказала остальным по-французски. Батуринцев слов не расслышал. Он стоял, не двигаясь с места, и смотрел на эту стайку барышень в серых, похожих на гимназические платьях, в белых косынках и фартуках. На мгновение ему показалось, что у барышень за плечами белые крылья. Батуринцев смотрел на сестёр милосердия, те смотрели на него. Встретившись взглядами со старшей из сестёр, он коротко поклонился, представился:

— Штабс-ротмистр Батуринцев. Виноват, если помешал вашей беседе. Честь имею.

Он хотел было отойти, как увидел глаза той, которая смеялась. Они были серыми. Густые, почти ровные и едва не сросшиеся брови придавали лицу серьёзное и даже строгое выражение. Но серые глаза — они обволакивали! Батуринцев был уверен, что сердце его давно утратило эту удивительную способность отрываться на мгновение, падать и вновь взлетать. А тут это случилось! Случилось то, что бывало с ним лишь в юности. И барышня в свою очередь почувствовала, что начинает краснеть, потому и постаралась смешаться с остальными. Окончательно смутившись, Батуринцев поклонился ещё раз и поспешил уйти.

Вечером он спрашивал у сослуживца:

— Скажите, Вахрамеев, что это за ангелов белокрылых видел я давеча?

— Вы о сёстрах милосердия? Да, вы правы, штабс-ротмистр, небесные это создания! Приехали нас, грешных, от смерти спасать. Господи! Кто бы их самих уберёг! А вы знаете? Старшей у них великая княжна. Так-то вот. Впрочем, у нас будет ещё возможность встретиться с ними.

— Каким это образом?

— Слышал, что они не только раны врачуют, но и о душах наших зачерствевших пекутся. Подготовили барышни для нас выступление. Стихи читать будут, романсы петь.

— Надо же! Прежде в Петербурге никогда на подобные собрания не ходил, считал пустой тратой времени. А нынче хочется барышень послушать.

— Так и приходите. Завтра вечером. Если никаких атак не будет.

Вахрамеев говорил правду: сёстры милосердия действительно подготовили выступление. Батуринцев пришёл к назначенному сроку одним из первых и сейчас, слушая эти романсы и стихи. Чувствовал, как это увлекает и затягивает его.

Петроградское небо мутилось дождём,

На войну уходил эшелон, —

звучал невысокий голос. Этот голос Батуринцев узнал бы теперь из сотен других. Это читала стихи та сестра милосердия с серыми глазами, при виде которой сердце Батуринцева упало и взлетело вновь. Это был голос той, которая так мило смутилась и смешалась с подругами.

После выступления было чаепитие. Батуринцев и на этот раз чувствовал себя гимназистом, который хочет, но не решается подойти к барышне. К любой другой он сейчас подошёл бы, заговорил, но к этой… Чуть поодаль, оказавшись вне остальных, стояла самая по виду молоденькая из сестёр милосердия. Невысокая, с толстой русой косой и таким задорным русским лицом, что не заговорить с нею было невозможно, она словно притянула Батуринцева. Он подошёл:

— Не имею чести знать вашего имени, сударыня, — начал Батуринцев.

Барышня приветливо улыбнулась:

— А, это вы, господин штабс-ротмистр? Мы ведь с вами виделись вчера? Это ведь вы проходили, не так ли? Господин Батуринцев, если я правильно запомнила.

— Точно так. Вы запомнили совершенно верно, — улыбаясь, ответил Батуринцев.

— А моё имя Светлана. Светлана Непринцева.

— Чрезвычайно рад познакомиться, мадмуазель Непринцева. Спешу выразить своё восхищение и признательность. То, что услышал и увидел я сегодня, превосходно. Но скажите: кто всё это затеял? Кто автор этого удивительного действа?

— О! Это наша Варенька! Варвара Вишневская. Та, что Блока читала. Она восхитительно читает, не правда ли?

И тут, оглядевшись по сторонам, Светлана заговорщицки прошептала:

— Вы знаете? Она ещё до войны была известна в редакциях. Правда, тогда она подписывалась «Азъ Ультор». Только Варенька не любит об этом вспоминать и не любит, когда ей об этом напоминают. Она ведь и сегодня не прочитала ни одного своего стихотворения. А всё Блок, Тютчев, Пушкин. Ой! Что же я наделала?! Я, кажется, проболталась! Варенька ужасно расстроится и рассердится, если узнает, что я вам всё рассказала. Бога ради, не давайте ей понять, что вам это известно. Пообещайте! Пообещайте, господин штабс-ротмистр.

— Я буду нем, как камень. Обещаю, — заверил её Батуринцев. Он с трудом сдерживал улыбку. Эта девочка удивительно напоминала ему его младшую сестру, Нину-егозу, как называли её дома.

— Учтите: я вам поверила, господин Батуринцев, — строго сказала Непринцева и упорхнула.

К Вишневской Батуринцев всё же подошёл. Вновь представился. Назвала себя и Варя. Разговор вёлся обычный, ни к чему не обязывающий, но Батуринцеву хотелось, чтобы длился он бесконечно. Он старался продлить его, чтобы разговор продолжился, он вернулся к давешнему выступлению сестёр милосердия. Сознался, что стихов прежде почти не читал да и не любил, что вполне сознаёт себя мало смыслящим в поэзии и искусстве. И в конце концов сказал:

— Об одном сожалею: не было здесь моего полкового приятеля Радиковского — вот, кто был бы благодарным слушателем! Интереснейший человек! Пришёл вольноопределяющимся, получил офицерский чин. А ведь мог и в Петрограде остаться. Готовился стать учёным, один из лучших учеников профессора Одинцова.

Варвара заинтересовано спросила:

— Вы сказали: ученик профессора Одинцова? Как же тесен мир! Дочь профессора, Татьяна Одинцова, моя гимназическая подруга. Кажется, она единственный человек, который понял меня и не осудил моего решения стать сестрой милосердия и приехать сюда.

Пора было прощаться. Варвара протянула Батуринцеву руку. Он заметил на кисти маленькую родинку между большим и указательным пальцами, и ему нестерпимо захотелось прижаться к этой родинке губами, застыть и тем выразить своё восхищение барышней, её поступком, серыми глазами и обволакивающим голосом. Но он лишь коротко пожал руку.

Но с этого времени Батуринцев всегда искал случая увидеться с Варей, перебросится с ней несколькими фразами, а то и просто наблюдать со стороны, как она, сосредоточенно сжав губы, перевязывает раненых, поправляет подушки. В такие минуты он ловил себя на том, что по-юношески ревнует, что ему, как гимназисту, хочется оказаться на месте раненого, чтобы только его головы, его лица, его рук касались пальцы Вари, чтобы мог он видеть родинку между большим и указательным пальцами.

Варя же не выделяла никого из офицеров. Она не избегала их общества, поддерживала разговоры, но всем своим видом давала понять: она здесь лишь для того, чтобы перевязывать раненых, помогать врачам — и ни для чего более. Только по вечерам она старалась уединиться, сидела в задумчивости, а то делала короткие записи в своём блокноте и вызывала удивление других сестёр тем, что почти не писала писем. Впрочем, порой она бралась и за письма.

«Милая Татьяна!

Пишу тебе, ибо больше мне некому рассказывать.

Мои домашние, ты знаешь, не одобрили моего решения уехать сестрой милосердия и на письма отвечали сухо. При этом я знаю, что оба раза писал папа (он всегда был мягче и добрее maman), мама даже не притронулась к перу. И потом: что я им скажу? Что война ужасна? Это ясно и так. Что я все же рада тому, что попала сюда? А я и впрямь рада. Только здесь, среди гноя, крови, вони от испражнений (не тушуйся — я ко многому привыкла) я поняла, как ничтожны все наши литературно-художественные экзерсисы и споры в сравнении со вселенским горем и страданием. Ужам и тоска в глазах солдата (читай — крестьянина), у которого ампутировали правую руку, перевешивает наши декларации вместе взятые.

Знаешь? У нас здесь в сёстрах милосердия великая княжна. Не стану называть её имени, ибо опыт военный научил меня: письма отсюда часто читает не только адресат. Не буду называть её, так как может статься, что ТАКАЯ огласка ей будет неприятна.

Княжна — ангел. Она смущается титулования «ваше высочество» и просит, чтобы её называли сестрой. Она ангел и послушница одновременно. Выполняет самую грязную работу: перевязывает, выносит судна. И это с такой ангельской кротостью, с таким добрым взглядом и врачующей улыбкой, что раненые начинают меньше стонать, словно стесняются боли своей. Он и крестятся на неё, как на ангела.

И всё же нет-нет, да вспомню я свои литературные штудии. Но теперь твёрдо знаю: если Господь сподобит меня написать что-либо, я напишу об ЭТОМ.

Ну, прощай! Слышу грозный рык хирурга нашего, Сергея Борисовича. Добрейшей души человек. Но рычит и грозный вид на себя напускает, чтобы страдания свои и чувствительность скрыть. Сергей Борисович рычит, значит, пора перевязывать раненых».

Сложив лист вчетверо, она спрятала письмо в своей сумке и поспешила на зов доктора. Весь остаток дня пришлось ей находиться при раненых, только вечером она смогла вернуться к начатому письму и села его перечитывать.

Лампа коптила, слабый огонёк её прыгал и мерцал, и приходилось до боли напрягать глаза. Варя перечитала письмо, решила, что ничем более дополнять его не стоит, запечатала конверт и вышла на воздух.

В сумерках виднелась фигура офицера. Варя узнала Батуринцева. Первым порывом было уйти, вернуться под душный кров, но потом какая-то сила толкнула её вперёд, заставила окликнуть Батуринцева:

— Господин штабс-ротмистр, что это вы сумерничаете здесь?

Варя старалась говорить задорно, тоном человека равнодушного, но лёгкая дрожь все же предательски сквозила в её голосе. Будь Батуринцев проницательнее, он уловил бы её, но штабс-ротмистр сам изо всех сил старался унять дрожь в своём голосе:

— Вечер больно хорош, мадмуазель Вишневская. Вы не находите?

— Вечер замечательный. Хочется смотреть на небо и молчать.

— Вам хочется молчать? А я вот решил дерзнуть просить вас прочитать стихи.

— Вы же не любите стихов, считаете это занятие пустой тратой времени, — лукаво улыбнулась Варя.

— Что же вы старое поминаете, Варенька. Кто старое помянет… Сами знаете.

Батуринцев назвал её по имени и вздрогнул, осёкся, но Варя не подала вида, что заметила это и согласилась:

— Что ж… Так и быть, прочитаю вам. Присядемте.

Они опустились рядом на лежавшее бревно. Батуринцев щекой ощущал исходившую от Вари молодую свежесть. Варя читала — Батуринцев пьянел.

Когда, окончив чтение, Варя обернулась к Батуринцеву, он схватил её руку и прижался к ней губами. От руки шёл лёгкий запах йода, но Батуринцеву он был дороже аромата любых духов. Руку Варя не одёрнула, она лишь тихо, с лёгкой укоризной в голосе проговорила:

— Степан Николаевич, Степан Николаевич, и вы туда же? Условимся: до конца войны остаёмся мы лишь друзьями. А вот окончится война, мы и поговорим. Если вы к тому времени захотите…

— Я захочу! Я непременно захочу, Варенька! — задыхаясь, выпалил Батуринцев.

— Т-с-с! — прижала палец к губам Варя. — Вам пора, господин штабс-ротмистр.

XIII

Трудным и нерадостным стал для русской армии 1916 год — год тяжёлых сражений. Начало его, впрочем, вселило некие надежды. На февральской Межсоюзнической военной конференции в Шантильи договорились о совместном летнем, на июнь назначенном, наступлении. Но тут…

В который раз генерал Андреев убеждался в им самим для себя выведенной истине: никогда нельзя просчитать всё до конца, никогда события не станут развиваться по выверенному плану. Более того: именно в тот момент, когда думаешь, что учёл и продумал всё, неожиданно, откуда и не предполагали, выскакивает нечто, что моментально рушит все выстроенные конструкции.

Неохотно сознавался себе Андреев, что делу часто мешают и человеческие слабости, его, Андреева слабости — доверчивость, например. Генерал всё ещё доверял союзникам.

Но кто мог подумать, что у Вердена увязнут и немцы, и французы. У немцев никак не получалось прорвать французскую оборону, у французов не было сил отбросить противника и перейти в контрнаступление. И тогда французы вновь запросили помощи. И Россия вновь вняла мольбам. Решено было силами Северного и Западного фронтов прорвать немецкую оборону, дабы оттянуть часть их сил от Вердена. Как и два года назад, Россия пришла на помощь, хотя, как и два года назад, предполагаемая операция не была достаточно подготовлена. Это понимали многие генералы, но Ставка решила…

Начало весны выдалось сырым и холодным. Затяжные дожди сменялись липкими снегопадами, порой дождь шёл вперемешку со снегом. Лёд на Нарочи потемнел и стал ноздреватым, в окопах и траншеях скопилась вода, местами была по щиколотку. Солдаты роптали и ждали какого-нибудь решения: отхода ли, наступления ли — но непременно какого-то действия, потому что мокнуть, жевать отсыревшие сухари в полной неизвестности было невмоготу.

И наступление началось. Неделю длилась операция, неделю солдаты в сырых шинелях, в тяжёлых от налипшей грязи сапогах шли напролом. Какое чувство вело их?! Почему, не понимая да и не зная всех тактических, стратегических, политических причин происходившего, они атаковали, стреляли, кололи, падали ранеными и убитыми? Задавали ли они себе вопрос: для чего всё это? Пытались ли найти здравый смысл? Или шли на смерть обречённо, как некая бессловесная серая масса?

Радиковский часто задумывался над этим. Он видел своих солдат, слышал их разговоры. Нет, не серая бессловесная масса то была! Это были люди с большим житейским опытом, многие старше самого Радиковского. Но как глубоко прятали они свои мудрые чувства! Как не хотели выплеснуть их наружу, чтобы они ненароком не были растоптаны и сожжены! Так что же заставляло этих людей, не щадить ни врага, ни себя, становиться героями? Радиковский пока понять не мог.

В битве за Поставу его солдаты вновь отличились. Со взводом подпоручик Радиковский смог занять небольшую высотку — очень удобную, с естественным гребнем, позволившем надёжно укрыться на захваченном участке. А стремительная атака основных сил привела к полному освобождению городка — уже на третий день начала операции. Подпоручика представили к следующему чину.

Поставу освободили, Нарочская операция оттянула-таки часть немецких сил от Вердена, и немцы увязли там почти на год. Русская же армия дальше продвинуться не смогла.

Позже — не пройдёт и 15 лет! — французский маршал в воспоминаниях о Вердене ни словом не обмолвится о русских героях Нарочи. А ещё годы спустя историки, снабжённые обильными знаниями и сведениями, станут с позиций своего времени рассуждать о той весне. Они будут восторгаться действительно блестящим луцким прорывом генерала Брусилова и в то же время раздавать оплеухи другим командующим фронтами, в том числе и генералу Андрееву. Припомнят неудачную попытку нанести на Западном фронте главный удар в самое укреплённое место вражеских расположений, поставят в укор то, что Ставка принимала многие решения под давлением союзников.

Возможно, Андреев и впрямь не видел того, что должен видеть стратег его уровня, но генерал увидел другое, увидел уже после неудачной Нарочской операции. Генерал увидел, что армия разваливается, он понял, что в этих условиях задача командования — свести неминуемую гибель к меньшему по возможности позору. Он с тревогой ждал времени демобилизации, предвидя, что дикого, разнуздавшегося солдата ничто не остановит. Это было за год до необратимых событий. И это были те же самые солдаты, о которых много думал Радиковский. Это в них, в этих солдатах уживались безудержная отвага, презрение к смерти с веками живущим в душах болотниковском, разинском стремлении к волюшке.

XIV

Наступление нового, 1917, года решили в полку отпраздновать, и все святочные дни прошли в весёлом оживлении. До этого праздничную Рождественскую службу полковой священник отец Андрей отслужил особенно вдохновенно. В маленькой походной церкви было тесно и слегка душно, но священник возносил слова:

— Итак Сам Господь даст вам знамение: се Дева во чреве приимет, и родит Сына, и нарекут имя Ему…».

И Радиковский чувствовал невероятный прилив сил. Но тут же поминутно ловил себя на том, что отвлекается, что чувствует исходящий откуда-то сбоку поток энергии — иной, не церковной. Он перевёл взгляд от иконостаса в сторону — и увидел несколько впереди и наискосок от себя сестру милосердия Наталью Узерцову. Она истово осеняла себя крестным знамением, клала поклоны, но при этом — чувствовал Радиковский — и она была напряжена, и её мысли сбивались, уходили от возвышенного в иную сторону.

Под взглядом Радиковского Наталья полуобернулась и, слабо улыбнувшись, слегка поклонилась Радиковскому. Поручик ответил полупоклоном. И сразу же, не сговариваясь, оба шагнули в стороны друг от друга, словно поспешили разорвать ненароком перекинувшуюся от одного к другой тоненькую нить. Радиковский смешался с группой офицеров. Отсюда он хорошо слышал священника и в тоже время мог беспрепятственно видеть Узерцову. С мыслью о том, что он будет наблюдать за нею, Радиковский быстро смирился. Уже возглашал священник:

— Христос рождается, славите, Христос с небес, срящите. Христос на земли, возноситеся. Пойте Господеви вся земля, и веселием воспойте, людие, яко прославися.

Уже звучало:

— Но когда пришла полнота времени, Бог послал Сына Своего, Который родился от жены, подчинился закону, чтобы искупить подзаконных….

А Радиковский всё поглядывал на Узерцову. Она оглянулась во второй раз, оглянулась на мгновение, мельком, но Радиковский успел разглядеть слёзы в её глазах.

Со службы он возвращался с неспокойной душой. Он думал, что не получил, отверг то, что давалось ему свыше, укрылся от этого. И с земными чувствами разобраться не мог. Он досадовал за это на себя, а заодно и на Наталью.

Ещё раз случилось им пересечься спустя неделю. Сёстры милосердия готовились к встрече Нового года: вырезали и складывали из бумаги розы, фигурки ангелочков, другие ёлочные украшения. Столкнувшись случайно с Радиковским, Наталья вспыхнула, потупила взгляд и поспешила прошмыгнуть мимо, но Радиковский остановил её:

— Вы так сосредоточены, Наталья Сергеевна, словно дума непосильная вас одолела.

Узерцова смутилась ещё больше, но ответила, только для того чтобы что-то ответить, а не краснеть поминутно:

— Как тут не задуматься: хороша ёлка будет без свечей.

— Будут вам свечи, — неожиданно для себя пообещал Радиковсий. Пообещал и осёкся: мол, ляпнул ни с того ни с сего, а где свечи эти достать.

Вообще с этой ёлкой история выходила странная. Её бы к Рождеству нарядить следовало, но за все годы войны в полку ни разу этого не сделали, так ни разу не догадались устроить полноценный праздник. Стояли Рождественские службы, поздравляли друг друга, но чтобы такое, как ёлка, устроить, не додумались. И вот кому-то пришла в голову мысль встретить «по-домашнему» хотя бы Новый год, если уж с Рождеством опоздали. Устроить настоящий праздник, с ёлкой, с подарками. Словно кто-то сказал им: празднуйте, ведь это будет последний Новый год в привычном для вас мире.

Вечером 31 декабря Радиковский топтался у дверей штаба, где и решено было праздновать и где в это время сёстры милосердия накрывали на стол и украшали ёлку. Радиковский долго сбивал с сапог снег, наконец, вошёл, держа в руках чем-то наполненную солдатскую рукавицу.

— Вот. Как и обещал, — сказал он и опорожнил рукавицу на стол. С металлическим стуком из неё высыпались стреляные гильзы. Из каждой торчал фитилёк.

— Вот вам и свечи, — объяснил Радиковский. — Солдатики постарались.

Сам же праздник, по мнению многих, удался. Штабс-капитан Гордеев играл на гитаре, Наталья Узерцова пела. Радиковский был удивлён. Он и не подозревал в этой, вечно смущавшейся при встрече с ним, барышне голоса такой силы и глубины. Этот голос был ниже того, которым она разговаривала — ниже и бархатистее. Этот голос глубже и откровеннее слов романса раскрывал все чувства. Узерцова пела, глядя на Радиковского, а на неё с другого конца стола через всю комнату, нервно и сильно сцепив пальцы, смотрел побледневший штабс-капитан Елагин.

Гордеев взял последний аккорд — и тот, вибрируя, повис в табачном дыму. Раздались аплодисменты и возгласы «bravi», относившиеся к обоим исполнителям. И почти без паузы зазвучали тосты, послышался звон стаканов и стук вилок и ножей о тарелки.

Радиковский вышел на морозный воздух, и почти тут же следом вышла Узерцова. Она сразу заговорила:

— Не взыщите, Виктор Петрович, у меня для вас подарок. Примите. Сама вышивала.

Узерцова протянула Виктору шёлковый платок — на нём с удивительным мастерством и изяществом был вышит рисунок.

— Благодарю вас, Наталья Сергеевна… Очень тронут… А я вот не догадался, чурбан этакий…

Узерцова смущённо улыбалась, а Радиковского вдруг осенило, и он торопливо заговори, заговорил, словно оправдываясь:

— Наталья Сергеевна… Вы… Вы замечательная, Вы прекрасны, умны, талантливы… Но только… Вы ещё…

— Полноте! Полноте, Виктор Петрович! Зачем вы так? Вы всё испортили… К чему всё это? «Как с вашим сердцем и умом»?.. Не проще ли сказать, что вы меня не любите? Проще и честнее.

Она еле сдерживала слёзы, потом горько усмехнулась:

— Еще полгода назад, дома а не только не произнесла бы этих слов, но и подумать так было бы стыдно. А теперь ничего… смогла. Война, видите ли, огрубляет нравы.

Радиковский склонился, поцеловал пропахшую йодом её руку и поспешил уйти. Он услышал, как скрипнула дверь, как вышел Елагин. До Радиковского долетело только особенно громко сказанное:

— Я никогда не обижу вас.

XV

Ещё осенью 1916 года генерал Андреев предложил командующим фронтами разработать план операции прорыва укрепленных позиций противника. В ноябре эти планы поступили в Ставку. И тут выяснилось, что сталкиваются два генеральных предложения, два плана. Согласно одному главный удар кампании предстоящего года должно было наносить на Виленском направлении, вернуть утраченные позиции в Западной Белоруссии и в Литве, а затем при благоприятном стечении обстоятельств вновь наступать в Восточной Пруссии.

Этому плану противостоял другой, предусматривавший направление главного удара на Юго-Западном и Румынском фронтах. Совещание в Ставке 17–18 декабря обернулось противостоянием сторонников двух этих планов. Император присутствовал на совещании, но, по обыкновению своему, верховный главнокомандующий не брал на себя ответственности за принятие конкретного решения.

В разгар дебатов из Петрограда пришло известие об убийстве Распутина. На следующий день в половине пятого вечера верховный главнокомандующий уехал. Никакого решения на совещании не приняли, и в 1917 год русская армия вступала, не имея стратегических планов. Компромиссный вариант, предложенный Андреевым, государь утвердил лишь 24 января. Империи оставалось существовать месяц.

Предчувствие краха витало в воздухе. Оно пьянило головы, разрыхляло волю. На фронтах ещё наблюдалось какое-то движение. Всё так же ухали пушки и трещали пулемёты, всё так же летали аэропланы и сбрасывали на позиции друг друга бомбы, по-прежнему ходили в атаки, но солдаты всё неохотнее выбирались из окопов и траншей, и всё чаще хотелось им не бежать вперёд со штыком наперевес, а воткнуть этот штык в землю. И уже свободнее чувствовали себя разного рода агитаторы и провокаторы, и просачивалось, и расползалось повсюду выстраданное: когда же конец?! А рядом с этим росло, ширилось, проникало во все поры не-уважение и даже презрение с трону.

Солдаты сидели в кружок у костра, пирамидой составив винтовки, и оттуда то и дело раздавались взрывы хохота.

— А как же ты думал?! — тоненьким, никак не подходящим к его огромному росту, голосом говорил солдат Емелин. — С сибирским мужиком-то царице слаще было, чем с нашим затюканным!

— Слаще-слаще! А затюканный всё злился. За то его, Григорья Ефимыча-то и убили. Царь убить приказал, а сам уехал, мол, я не я и лошадь не моя, — поддакнул кто-то.

И уже со всех сторон долетало:

— Знамо дело приказал: плохо, когда во дворце мужиком пахнет.

— А как убили старца, так затюканный к царице прискакал, успокаивать стал. А она его по щекам! По щекам!

— Да ну! Правда ли?

— Правда-правда. Верные люди сказывали.

Радиковский не мог поверить ушам. Как не мог понять того, как это оказавшиеся рядом офицеры даже не попытались пресечь это поношение. Тогда он решился сам.

— Молчать! Прекратить молоть всякий вздор! Встать! — вне себя от гнева закричал он.

Солдаты неохотно поднялись. Они стояли, кто переминаясь с ноги на ногу, кто опираясь на винтовку, но ни один не вытянулся, как того требовал Устав.

— Смирно! — опять крикнул Радиковсий.

Солдаты принимали нужную стойку. Радиковский продолжал:

— Что за вздор вы несёте?! Отвечать!

Солдаты молчали.

— Я говорю: отвечать! Емелин, о ком ты говорил сейчас?!

— Известно о ком. О шпиёнке.

— Кто? Кто шпионка?

— Известно, кто — царица.

— Это же вздор!

— По-вашему, может и вздор, ваше благородие, — вмешался прежде молчавший Матвеев, — а по-нашему, по-мужицки — сущая какая есть правда. Шпиёнка. И ход подземный до самого Берлину прорыла.

Что было ответить на это? Радиковский лишь приказал:

— Марш все отсюда! Оружие чистить!

Солдаты вразнобой развернулись и медленно побрели прочь. Когда они отошли на достаточное расстояние, стоявший среди других офицеров Елагин обернулся к Радиковскому:

— За что вы их так распекли, поручик? Пусть бы себе языками почесали. Не страшно.

— Не страшно?! — Радиковский всё ещё был возбуждён. — И это говорите вы?! Штабс-капитан?! Русский офицер?! При вас поносят даму, императрицу, супругу вашего императора и главнокомандующего, поносят самого императора и главнокомандующего, наконец. Поносят, а вы не проронили ни слова, не пресекли бесчинство.

Неожиданно Елагин развернулся, срываясь на крик и слегка заикаясь от перенесённой контузии, заговорил:

— Имп-пператор?! Гла-а-внокомандующий?! Баба он, ваш император! Баба, а не главнокомандующий! Из-за вреднейшего мужика Ставку покинул, уехал под каблук к жене. Успокаивать её принялся. Вместо того, чтобы арестовать вместе с этой экзальтированной дурр-рой Вырубовой. Арестовать — и в Шлиссельбург! После всего, что свалилось на нас, я готов поверить и в подземный ход до Берлина, и в постельные утехи царицы с мужиком.

Радиковский побледнел. Он говорил жёстко, цедя каждое слово:

— Господин штабс-капитан! Милостивый государь! Я не привык, чтобы в моём присутствии дурно говорили о даме, тем более оскорбляли ту, которая в данный момент сама ответить не может. Я не привык злословить человека, которому присягал, каким бы он ни был. И, ежели вам будет угодно, ваши секунданты всегда найдут меня.

Все стояли опешив, а Радиковский резко развернулся и пошёл от них. Елагин вздохнул, развёл руками и проговорил:

— Ну, что ж… Пусть так.

Весть о вызове разлетелась по полку мгновенно, и через полчаса командир полка распинал Радиковского:

— Что вы изволили выдумать, поручик? Какой поединок?! Какой поединок, когда в любую минуту может начаться наступление?! Поберегите жизни — и свою, и штабс-капитана — для более высоких целей. Извольте отправляться под домашний арест!

Взяв под козырёк, Радиковский развернулся и вышел.

Вечером к Радиковскому пришёл его приятель поручик Смирнов и с порога начал:

— Что стряслось, Виктор с тобою? К чему это было?

— И ты, Павел, туда же? — Радиковский говорил, глядя почти мимо Смирнова, и вдруг резко развернулся к нему. — Как же ты не понимаешь, что негоже так вести себя?!

— От чего же? Разве не слышишь ты едва ли не ото всюду: «Государь глуп и недальновиден»?

— Слышу! Это-то и печалит. Слышу от офицеров, от солдат. Давеча вот унтер один всё о спичках шутил.

— Как это — о спичках?

— Выложил перед солдатом пять спичек и говорит: «Сложи-ка, братец, из них слово «дурак». Сможешь?». Тот глазами лишь хлопает. «Эх, ты, лапоть», — сказал унтер и сложил. Три спички уложил буквой «Н», а две другие — цифрой II. Получилось «Н II». А унтер: «Николай Второй получается, уразумел, валенок?». И хохочут оба. Такие вот шутки.

Смирнов усмехнулся. Радиковский заметил это и огорчённо сказал:

— Вот и тебе, похоже, весело.

— Нет, я не о том. Тоже частушка солдатская вспомнилась: «Хлеб стоит пятачок, Николай — дурачок».

— Вот-вот. Всё одно к одному. Но что можно простить малограмотному унтеру, недостойно офицера. Все эти частушки, пошлые шуточки о спичках, все карикатуры в газетах и журналах — во всём нечто холопское. Ты не находишь?

— Но, позволь, — попытался возразить Смирнов, — неужто не видны тебе просчёты в политике? Неужели не видишь ты нерешительности государя?

— Вижу. И печалюсь о том. Хотя понимаю, что не знаю всего, всех причин решений императора. Повторю: вижу, но злословить того, кому присягал, считаю недостойным. Сними погоны, сдай оружие, уезжай в деревню — оттуда и брюзжи.

В это же время состоялся другой разговор — между Натальей Узерцовой и Елагиным.

— Что за безумная затея, Илья Петрович, неужели ничего нельзя изменить? — взволнованно спросила Наталья.

— Нельзя, Наталья Сергеевна. Поручик бросил мне вызов. Разве мог я не принять его?

Наталья теребила в руках платок, долго молчала, потом, медленно подбирая слова, спросила:

— Скажите, Илья Петрович, вы не откажетесь от поединка, даже если я скажу, что согласна стать вашей женой?

Елагин вздрогнул, побледнел. Он подошёл к Наталье, взял её за руки.

— Наталья Сергеевна, Наташа, — штабс-капитан почти задыхался и говорил с трудом. — Вы знаете, как я отношусь к вам. Знаете, что ничто не в силах изменить этого отношения. Тем более знаете, что значит для меня ваше согласие. Но сейчас… Вы сами прекрасно понимаете… Простите. Не могу.

— Что же делать? — тихо спросила Наталья и беззвучно заплакала.

XVI

На следующий день пришло известие об отречении императора. Оно хоть и повергло многих на какое-то время в растерянность, в глубине души каждого шептал голосок: «Ничего удивительного, к тому всё и шло».

Растерянность прошла скоро, поскольку стало ясно: в сложившихся условиях помощи ждать неоткуда, и надо действовать самим. Это понимали и командующие фронтами, и командиры дивизий и полков, и офицеры. А в солдатах это известие укрепило надежду на скорое окончание войны.

Неожиданным образом известие об отречении государя умело использовали сослуживцы Елагина и Радиковского. Посчитав, что с отречением императора исчезла и сама причина конфликта двух офицеров, друзья постарались расстроить дуэль и преуспели в этом. Им удалось убедить обоих взять свои слова назад, бывших соперников свели вместе — и они пожали друг другу руки.

— Забудемте. Мы оба погорячились. Простите.

— И я прошу прощения. Забудем.

Кто-то на радостях предложил отметить примирение выпивкой. Все тут же согласились. Однако Елагин остановил их:

— Виноват, господа. Всегда готов, но чуть позже. Мне необходимо завершить некоторые дела.

Елагин направился к Узерцовой. Наталье всё уже было известно. Она с улыбкой встретила штабс-капитана:

— Как я рада, Илья Петрович! Рада за вас и за поручика Радиковского. Не сомневалась в вашем благородстве и честном сердце…

Но Елагин перебил её:

— Наталья Сергеевна, дуэль не состоялась. Мы с поручиком пожали друг другу руки, это правда, но моей заслуги в этом мало. Всё моё участие состоит лишь в том, что я принял сделанное моими друзьями предложение и не препятствовал этому. Посему вы свободны от всех обязательств. Честь имею.

Елагин коротко поклонился и готов был уйти, но Наталья задержала его, тронув за рукав:

— Погодите, Илья Петрович, не спешите. Вы уж не отказывайте и мне, женщине, в умении быть верной данному слову. Я тоже не привыкла отказываться от обещанного. Я буду вашей женой.

Наталья улыбнулась так нежно и ласково, так ласково провела по щеке Елагина и так легко ускользнула, что штабс-капитан некоторое время стоял, как вкопанный.

Между тем офицеры собрались за столом и ждали одного Елагина. Он появился в дверях с ошарашенным видом и с порога сразу заявил:

— Господа, имею честь объявить: Наталья Сергеевна Узерцова дала согласие стать моей женой.

В наступившем молчании прозвучал голос Смирнова:

— Позвольте, господа, здесь нужна ясность: за что же мы пить станем — за примирение или за помолвку?

Раздался дружный хохот.

Новость разлетелась по всему полку быстро и была воспринята всеми благосклонно. Особенно по-доброму отнёсся полковой священник. Он сам пришёл к Елагину.

— Позвольте мне на правах пастыря духовного спросить у вас штабс-капитан: это ваше твёрдое решение?

— Твёрдое, отец Андрей.

— Это хорошо. Грех большой, когда святыми узами брака похоть прикрыть пытаются. Хорошо, что вы стреляться не стали — греха на душу не взяли. Хорошо, что жениться надумали. Многие — прости, Господи, заблудшие души их — пустились в разгул и блуд, наивно полагая, что война всё спишет. Не спишет — строже спросит. Многие полагают: коли война, то о душе можно не думать. Грех большой — такие мысли. Я вам так скажу, Илья Петрович, на войне можно жизнь свою за Отечество не пощадить, но душу… Душу всегда спасать надо. Мой вам совет: нынче вечером помолитесь. Помолитесь глубоко и искренне. И многое вам откроется. Храни вас Господь.

Благословив Елагина, отец Андрей вышел. В окно Елагин видел, как священник идёт, подбирая полы рясы, чтобы не запачкать её в грязном, с землею смешанном снегу. Отец Андрей всегда держал спину прямой, и только, внимательно приглядевшись, можно было заметить, как тяжело он ступает, словно несёт на плечах огромный груз.

Все в полку оживлённо обсуждали новость, и только командир полка недовольно проворчал:

— Семь пятниц там на неделе! То стреляться задумают, то вот женятся. Воевать-то когда?!

Впрочем, молодых он благословил и даже согласился стать посажённым отцом у Натальи. Неожиданно выяснилось, что будь свадьба даже в Петрограде, без посажёных родителей Наталье не обойтись. Оказалось, что она сирота, смолянка, и перед тем, чтобы стать сестрой милосердия, жила у престарелой своей тётки.

А незадолго до венчания и свадьбы, когда Узерцова и Елагин обсуждали предстоящие хлопоты, неожиданно всплыла фамилия Радиковского. Елагин напрягся, отошёл к окну и стал смотреть в него. Наталья нежно положила руки ему на плечи.

— Нет надобности ревновать, Илья, — тихо сказала она. — Я буду хорошей женой. И очень верной. Поверь.

XVII

События между тем сменялись стремительно. Свершилось вдруг невероятное, безумное, пагубное, для любой армии, любого войска, случилось то, о чём ещё полгода назад и помыслить никто не посмел бы — в войсках отменили единоначалие. Отныне командиров избирали солдаты, и у себя на фронте Батуринцев, успевший стать ротмистром не мог командовать даже эскадроном.

Как это могло произойти?! Каким образом местное решение одного только Петроградского Совета, касавшееся только небольшой части войск в Петрограде, стихийно и быстро распространилось на всю армию? А новая власть, это Временное правительство не могло ничего поделать с массовым неповиновением и дезертирством.

С упразднением единоначалия ещё вольготнее стали чувствовать себя агитаторы и провокаторы. Распад шёл по всем направлениям. Отстранённый от командования, лишённый возможности вразумительной деятельности, Батуринцев не знал, чем заняться, к чему приложить свои силы. Даже с Варей он мог видеться реже: врачи и сёстры милосердия трудились из последних сил. Батуринцев слонялся по полку, изнывая от бездействия. На выручку пришёл командир, ещё не смещённый солдатским комитетом.

— Пока это в моей власти, я вам подсоблю, — сказал он Батуринцеву. — Послужите ещё, ротмистр. Через день отправляется большой эшелон с ранеными, а возглавить его некому. Станьте начальником поезда.

Мог ли Батуринцев отказаться?! Мог ли он не поехать тем же поездом, которым должна была ехать Варя?!

К новому назначению Батуринцев отнёсся серьёзно. Весь день накануне отправки входил в дела, изучал документы, делал распоряжения, руководил погрузкой размещением. С Варей смог перекинуться лишь несколькими фразами, но главное состояло в том, что Варя знала: они поедут в Петроград одним поездом.

XVIII

Профессор Одинцов возвращался домой из загородной поездки. Уже на подъезде к Царскому селу было видно, что весь дебаркадер занят толпой солдат. Все они из разных гвардейских и армейских частей перемешались друг с другом, все, как один, в расстёгнутых шинелях, они обнимались, громко разговаривали, смеялись, временами сквозь громкие разговоры и столь же громкий смех прорывалась и повисала над толпой матерная брань, что вызывало новые взрывы хохота. Где-то в глубине толпы заиграла было надрывно гармошка, но мелодия быстро оборвалась — и опять раздался смех. Большинство солдат были пьяны, и у большинства на шинелях нелепыми цветами сидели красные банты.

Замедлив ход, поезд встал — и вся эта толпа ринулась к вагонам. Не давая редким пассажирам выйти, солдаты изо всех сил стремились пробиться внутрь. Поездная прислуга не в силах была остановить их. В вагонах же солдаты мгновенно заполнили все проходы — кто стоял, кто сидел на корточках, а кто прямо на полу. Поезд поехал дальше. Шутки, смех, громкие разговоры не смолкали.

Невзрачный, невысокого роста солдат, крякнув, поднялся с пола и направился по проходу к вагону-ресторану. Слабое весеннее солнце освещало сквозь окно его рыжие, в разные стороны торчавшие вихры и несколько дней не бритую щетину. Солдат пробивался через тела своих товарищей, через иных приходилось перелезать, на кого-то раза два он наступил. Но это вызывало не возмущение, а всё тот же безудержный хохот.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: RED. Сквозь века

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги И взошла звезда полынь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Бог хранит всё (лат).

2

Вперёд, сыны Отечества (франц) — первые слова французского Гимна

3

Строки из стихотворения И. Северянина

4

Строки из стихотворения В. Маяковского

5

Строки из стихотворения А. Блока

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я