Записка на чеке. Газетно-сетевой сериал-расследование

Александр Жабский

Однажды несколько лет назад мои друзья мне показали растерянно чек продуктового магазина, который не отличался от других ничем, кроме даты покупки: 20 августа 2072 года. Мои друзья были ошеломлены, а меня взяла оторопь: в тот день, что указан на чеке, исполнится ровно 100 лет весьма знаменательного для меня события. Но кому и зачем понадобилось мне об этом напоминать столь зловещим способом?И я начал расследование, которое привело в итоге к совершенно неожиданному результату.

Оглавление

18. НАЧМОБ С БЕЛЯШАМИ

Летом, когда и вторую Дутовскую пробку пробили — первую ещё в конце января 1918-го, из России прислали Туркреспублике подкрепление. Часть его направили в распоряжение аулиеатинского совдепа — для острастки казачества Семиречья. Отрядом командовал молодой, 20-летний фронтовик империалистической Михаил Понкин.

— Прибыли мы на станцию, коней выгрузили и верхами в совдеп, — рассказывал дядя Миша, которого я любил не меньше тётки и в честь которого назвал своего сына. — Людей расквартировали, и я жду от папы твоего, какие будут распоряжения. А он, пока мы расселяли бойцов, умчался опять гонять Григоровича — его банда, как донесли, была вновь замечена на окраине города. До потёмок у него просидел в кабинете. А потом вестовой, что у окна с тоски семечки лузгал, вдруг кричит: «Эвон товарищ начмоб скачет!» Выхожу на крыльцо, а вдалеке мчится рысью вдоль улицы вороной поджарый аргамак, а на нём — папа твой в белой рубашке стоит в стременах — как сейчас перед глазами… А потом мы за встречу так крепко с ним и другими совдепскими выпили, что папину шёлковую рубашку изорвали на ленточки. Я первым увидел дырочку у воротника, ногтем подцепил, потянул — и так нам это понравилось! — заливисто смеялся и через полвека дядя Миша.

Его папа позвал жить в отцовский дом. А осенью они с папиной младшей сестрой поженились. А потом на всю гражданскую разлетелись по фронтам и встретились с папой снова только, когда в начале 20-х осели в Ташкенте. Тётка сменила сестру дедова брата Павлу Семёновну на поприще первой ташкентской красавицы, но дяде Мише всё это было до фонаря — ему хотелось есть, а молодая жена ничего не умела готовить, даже яичницы.

— Мишенька, говорила ему моя мама, твоя бабушка, когда он посватался, — много раз повторяла мне тётка, — одумайтесь, она никогда в жизни и чашки-то чайной не вымыла! Вы же оба умрёте с голоду. Но где там — разве Мишенька мой послушал, — при этом она целовала своего обожаемого супруга, а он её, — вот и маялся долго. Сколько раз было: поджарю котлеты — а он с работы придёт и в ведро их помойное: горелые… Ничего, всему научилась!

Я слушал и не верил — ибо лучшего кулинара я в жизни не видел. Тётя Катя умела стряпать буквально всё.

— А какой сейчас год? — щурилась она лукаво, видя такое моё удивление. — Семидесятый? Ну-ка отними восемнадцать. Вот то-то, Сашенька… Жизнь научит коврижки есть.

Тётя Катя с дядей Мишей много лет, ещё с довоенных, снимали комнату с просторной застеклённой верандой во флигеле большого дома славной узбекской семьи Ахмедовых на улице Вотинцева на Кашгарке. После землетрясения она исчезла, «залитая», как и весь этот эпицентр трагедии, рухнувший в одну минуту на рассвете 26 апреля 1966 года, новостройками, но в моё детство была живописной — главным образом, потому, что сначала сбегала, петляя, как все узбекские улочки, к арыку Чаули, а потом взбегала от него на высокий косогор и выводила на Чимкентский тракт неподалёку от Саман-базара. К ним так и нужно было добираться: доехать до места, где в 1961 году построили кинотеатр «Спутник», переименованный потом в «Казахстан» и памятный мне тем, что там мы с тётей Катей смотрели фильм «Великолепная семёрка», спуститься к Чаули, перейти его по мостику и снова взбираться наверх. А там уже два поворота — и вот этот двор с большой старой орешиной в центре, справа сарай и тандыр, где то и дело пекли невероятного вкуса лепёшки, а слева начинался огибавший двор многокомнатный густонаселённый дом, а в дальнем левом углу двора, за кустами сирени под старыми гледичиями стоял флигель Понкиных. Я очень его любил — за сумрачную прохладу комнаты, полной старинных вещей, и светлую, пронизанную солнцем веранду с огромным, до потолка фикусом. Вот вы посмеётесь, а я с тех пор люблю фикусы и всегда мечтал и мечтаю, что у меня дома тоже будет фикус, как у тёти Кати. Но у меня всё ещё нет пока дома — как не было его у папы, пока не получил вместе с нами на 68-м году жизни секцию на Чиланзаре, но так и не успел этим насладиться — счастье его длилось всего-то 15 дней. И как не было его у Понкиных, пока в 64-м они не купили, по крохам скопив деньжат («Достаток, Саша, — учил меня мой дорогой дядя Миша важной науке не тучных времён, — не от больших доходов, а от малых расходов») крохотный домик по ту сторону Энгельса, тоже в славном узбекском тупичке, позже на удивление не тронутым землетрясением.

Помню, как утром в тот день, когда нас тряхануло, мы пришли в школу, и у нас отменили занятия, и мама сказала за обедом, чтобы я ехал к тётке, узнать, как они. И я ехал после обеда по разрушенному центру Ташкента, и по всей Ленина уже стояли солдатские палатки, на перекрёстках в полевых кухнях варилась еда. И все уже знали, что в полдень в Ташкент прилетели Брежнев с Косыгиным и вместе с Рашидовым ходили по улицам, говорили с испуганными людьми, обнимали самых отчаявшихся и обсуждали, как возрождать Ташкент. Теперь вот Горбачёв рассказывает басни, что ему-де несколько дней толком не сообщали, что случилось в Чернобыле — врёт, конечно: почему-то Брежневу и Косыгину сообщили тотчас, и они, бросив всё, не позавтракавши, помчались к нам, уже самим своим присутствием в городе с первых часов нашей беды успокаивая: Родина с вами, мы справимся с этим. Разве могли мы не любить эту Родину и не презирать тех поганцев, пастернаков и даниэлей, орловых да копелевых, а позже — якиров, сахаровых и солженицыных? «Деятели культуры»… Мы даже в юности понимали, что культура существует не сама по себе, а лишь в контексте современного ей общества. А всё вне контекста — и вне культуры. Мы знали твёрдо: наша Родина никогда нас не бросит, как придушившая её подло змеюка бросила на произвол судьбы несчастный «Курск», травила своих ради глупого принципа на Дубровке и расстреливала в Беслане.

В город входили танки из Чирчика — не расстреливать советскую власть, как в Москве в чёрные дни ельцинского антисоветского переворота, а рушить завалы, иногда непролазные — потому с них были сняты для удобства пушечные стволы. Наш 23-й автобус подолгу стоял в заторах, пропуская бронированные колонны, — и это были первые ташкентские пробки, благослови их господь, как атеист говорю. Доехав до ЦУМа, пересел на 2-й трамвай, что огибал центр по Узбекистанской и Первомайской и следовал мимо Алайского. Первомайская устояла, а на Кашгарке был полный аут. Пыль поднималась над бывшей улицей Вотинцева и Чаули. И тоже — палатки, палатки, палатки…

Слава богу, у Понкиных ничего не порушилось, как и в округе, а тётка даже завела было на радостях беляши, раз я приехал. Но я, убедившись, что они живы, помчался назад: днём опять сильно трясло, а там мама с парализованным папой. Мама сказала, когда я вернулся, что она держала во время дневного мощного толчка, уступавшего только утреннему, книжный шкаф, который раскачивался, чтобы не рухнул.

Вечером все вышли спать во дворы, превратившие Чиланзар в огромную спальню до самой зимы: был тревожный прогноз Уломова — выдающегося сейсмолога и подлеца. Он был культовой фигурой Ташкента в 66-м, объясняя в печати и по радио все тонкости сейсмической обстановки, а в 90-х гнусно подписал заключение о якобы безопасном расположении Ростовской АЭС, которую мы, волгодонские «зелёные» и правозащитники, добившись её консервации в 89-м, не давали достраивать десять лет, потому что она в любой момент может стать Чернобылем в кубе — и именно из-за сейсмики. Мама сунула мне, семикласснику, документы и деньги, завёрнутые в целлофан и перевязанные бечёвкой, и вытолкнула из квартиры с нашей старенькой раскладушкой, куда вложила постель, как через три года, собирая меня на хлопок, — а сама осталась в содрогающемся беспрестанно доме с нетранспортабельным папой, чтобы если умирать, так вместе.

В мае, отменив предстоящие экзамены, нас, ташкентских детей развезли на отдых и поправку нервов в разные концы страны — в самые лучшие! Родина о нас заботилась, и меня, мальчишку из советского Узбекистана на долгих три месяца приняла советская Грузия, и с тех пор я её очень люблю. Советскую, а не нынешнюю — злобную от собственной нищеты и униженности, позабывшую, что именно на её земле обитало 99 процентов подпольных и явных советских богачей, всё бездарно профукавшую, а теперь Россия виновата…

Ладно, хватит политики, она не герой моего сериала, не то, что тёткины беляши. Я всё это тут рассказал только ради того, чтобы вернуться в жаркий день конца августа 66-го, когда после Грузии я впервые вновь навестил моих Понкиных. И вот тут-то уж беляши зафестивалили. Тётка завела их на маланину свадьбу! Она обычно готовила в маленькой кухоньке на задах дома — этаком стеклянном флигельке, заглубленном на полметра в землю для прохлады, а под ним — подпол, где было студёно даже в летнюю чиллю. А тут керосинку вынесли во двор, на большой стол, за которым мы обычно летом обедали, под плотным навесом из перевитых, как живая корзина, виноградных стеблей, с которых свисали дородные кисти, любовно одетые дядей Мишей в марлевые мешочки, чтобы не съели вездесущие осы.

Стол, накрытый весёлой клеёнкой, испещрённый осколками солнца, жгучего над навесом и обессиленного под ним. На углу стола керосинка с ещё бабушкиной чугунной сковородой, в которой в шипящем хлопковом масле дожариваются сразу десять беляшей. Тётка за ними следит, а мы с дядей Мишей нетерпеливо глотаем слюнки на старом диванном ложе, поставленном на подпорки между кухонькой и столом. А потом по очереди выхватываем из большой чашки горячие беляши, не дав им даже отойти от жара под салфеткой. Тётка смеётся, выкладывает на сковороду в свежее масло очередную партию приоткрытыми «ротиками», сквозь которые виден её божественный фарш, вниз — так положено, а первой партии уж нет, как и не было, только масляный след на дне чашки, и мы с дядей Мишей снова нетерпеливо её спрашиваем: «Ну, готово?!» — «Да погодите вы, дайте им прожариться!»

Тётушкины беляши я ни с чем не сравню, даже с собственными, вроде б аутентичными. Она делали их маленькими, что даже мне в школьные годы были на полтора укуса. И я такие готовлю. И Лена. И у неё они тоже отличные, с фаршем, напоённым райхоном и перцем. Я, правда, давно уж хитрю: не ставлю, как тётка, кислое тесто, а замешиваю его как пельменное, только вместо воды на кефире — кто не ел тёткиных беляшей, ни в жизнь не догадается, что это скороспелка. И Лена не догадывается. А я молчу.

Но довольно мутить отстоявшуюся воду прошлого своими воспоминаниями! Я сходил в прихожую, где на плечиках в демисезон висит моя ветровка, достал из паспорта принесённый от Большаковых чек и сел в кухне ближе к окну, где больше света, его изучать. Потом подумал, что надо же сравнить его с заведомым подлинником. Хм, днём в «Пятёрочке» был, когда разговаривал со «стовосьмой» продавщицей, но ничего там не покупал. А вчерашний чек от овощей и молока, конечно же, выбросил…

Я снова накинул ветровку, нахлобучил бейсболку и спустился вниз. У меня второй подъезд от конца дома, а сразу за внутриквартальным проездом, где вечно не пройти от припаркованных сикось-накось автошек, большой «Магнит», через сто шагов — тоже большая «Пятёрочка», а напротив, через бульвар Трудящихся, «Семья» и поблизости, за Сбербанком, ещё одна «Пятёрочка». Так что магазинами «шаговой доступности», как любила выражаться Матвиенко, я обеспечен под завязку. Это и хорошо, и плохо. Хорошо для немощных — недалече ползать, а мне так не очень: было бы далеко, я бы совершал прогулки, совмещая приятное с полезным, а так — нырк в один-два магаза под носом — и снова в норку, ибо просто так шляться не умею. Правда, в последнее время внушил себе, что взял за правило моционить по вечерам, но хватило меня раза на два-три, да и то в особо тёплые и живописные вечера.

Нет, для меня лучшая природа — горячий калёный город, а лучший отдых — пахота за компом. Играешь словом, футболишь, жонглируешь, а то и, как в лянге, бьёшь его сперва висями, потом — люрами или джянджишь — когда набивается раз за разом тяжёлый летучий козлиный волан правой стопой в прыжке из под голени полностью согнутой в колене левой ноги. Эх, Расея… Не знает она, что такое туркестанская лянга.. Ну, как-нибудь расскажу, а теперь недосуг. Так вот, швыряешь слово, как тесто дунганской лапши, обмасливаешь и свиваешь, уполовиниваешь свиток и снова в том же порядке — и так тысячу раз, пока его шматок не превращается в километровую ниточку, — и выходит весёлое, вкусное, как сералеподобный лагман. Его поедание оргазмогенно, оно куда эротичней «Греческой смоковницы» и даже «Глубокой глотки».

Воистину, зачем нам женщина, если есть лагман, как говорил один мой старинный ташкентский знакомый.

Зачем мне природа, если есть творчество.

Опять старикана вынесло из своего скромного и обжитого закоулка на всехнюю магистраль. А надо-то было всего лишь смотаться в «Пятёрочку» и что-то купить ради чека. Подобных целей у меня ещё не было, и я задумался о гармоничности чека с товаром и решил, что сегодня больше всего идеалу соответствует ацидобифилин.

Вот теперь можно во всеоружии браться за экспертизу.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я