Однажды несколько лет назад мои друзья мне показали растерянно чек продуктового магазина, который не отличался от других ничем, кроме даты покупки: 20 августа 2072 года. Мои друзья были ошеломлены, а меня взяла оторопь: в тот день, что указан на чеке, исполнится ровно 100 лет весьма знаменательного для меня события. Но кому и зачем понадобилось мне об этом напоминать столь зловещим способом?И я начал расследование, которое привело в итоге к совершенно неожиданному результату.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записка на чеке. Газетно-сетевой сериал-расследование предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
11. ОБОНЯНИЕ ПРОШЛОГО И НАСТОЯЩЕГО
Ещё в лифте я учуял своим гипертрофированным обонянием самый вкусный запах на свете — жареной баранины. У меня правда обоняние ну если не как у героя телемыла «Нюхач» — тот всё же персонаж вымышленный и способности его природные тоже выдуманы, то всё равно доставляющие мне массу неудобств. Я, например, никогда не пользуюсь никакими одеколонами — именно в силу этого. Помнится, в детстве я очень любил ходить с папой в баню под номером 3 на Пушкинской улице Ташкента. Правда, мы в доме звали её баней Метрикова, так и говорили: «Завтра идём мыться к Метрикову», а что номер её, по-современному, третий, я прочитал на ней сам, а родители, похоже этого и не знали. Называли так с подачи, естественно, папы — старого ташкентца, мама-то ведь моя ленинградка, приезжая, но она восприняла папину манеру — у них в Ленинграде тоже так принято — по-старинному места и дома называть. Например, когда меня первый раз привезли в Ленинград летом 1960 года, по окончании первого класса, мы пошли от Московского вокзала по Лиговскому — мама хотела показать нам Ямские бани на Достоевского, где за месяц до этого мылся Гёргельсанч — и мама, сворачивая в Кузнечный, указала на обшарпанную громадину, которая всеми своими глазницами окон сурово взирала с Лиговского на переулок, просматривая его насквозь: «А это Перцев дом — самое прежде бандитское место. А может и теперь тоже…»
Столько всего наговорил вам непонятного, что, пожалуй, погожу, звонить в дверь к Большаковым, из-за которой и струился, естественно (местные баранину кушать не обожают), этот богоподобный аромат, и сделаю пояснения. Нас так учили смолоду: нечего умничать, писать надо так, чтобы даже уборщица тетя Клава всё понимала с полуслова. Ну вот, а тут поди не одна тётя Клава, а целый конклав тетейклав… тьфу, угораздило, теперь ещё и что такое «конклав» придётся объяснять. Ну я по-быстрому, копипастом из Википедии: «Церковное: совет кардиналов, собирающийся для избрания папы». Тёти Клавы, понятно, никаких пап не избирают, даже своих-то собственных не всегда знают, в силу нынешней стратификации (то бишь расслоения общества), так что это в переносном смысле сказано, мол, читают и судят-рядят, совсем автор чокнулся со своим чеком или только придуривается.
С чего начать-то мне? Начну по порядку — почему мылись в Ташкенте у Метрикова. Не все, разумеется, главным образом — с окрестной одноэтажной дореволюционной ещё селитьбы, но очень многие приезжали и с дальних концов города. По этой причине в бане всегда клубились умопомрачительные очереди в общее отделение по рубль шестьдесят — в номера по 8 целковых не ходили, но не из скаредности, а брезговали: не дай бог подцепить, как папа выражался, «дурную болезнь». В мужском общем отделении очередями рулил громадный лысый банщик Махмуд, который выпуская из раздевалки очередного розового поросёночка, благодушно, но строго басил: «Адын войдыте!». Нас с папой он считал за одного, поскольку папа знал ещё его дедушку, пострелёнка Саида, разносчика газет в редакции «Туркестанских ведомостей», где в начале прошлого века печатали папины первые стихи. Его приветил Николай Гурьевич Маллицкий, фигура в Ташкенте знаковая: любимый гимназистами учитель истории, привезённый из Петербурга Фёдором Керенским, потом, после казуса с военным министром Куропаткиным, о котором сейчас уж совсем неуместно рассказывать, иначе мы до ночи не разойдёмся, редактор газеты Туркестанского генерал-губернаторства, которая при нём набрала наибольшую популярность, а позже, после казуса, связанного уже с губернатором края Субботичем (но не по его вине, а из-за эмира Бухары), ташкентский городской голова вплоть до победы Великого Октября, когда власть перешла от городской думы к Ташсовету. Он и позже не затерялся, а став учёным-географом, профессорствовал в моём университете до самой своей смерти уже после войны. А приветил он папу после папиного триумфа, когда героиня его запутанности между двумя очаровательными созданиями (совсем как у меня через 70 лет — вот ведь, блин, семейка!), Лизонька Шорохова — поздняя дочь героя взятия Ташкента генерала Шорохова, товарища моего прадеда по черняевскому отряду, спела музыкальную балладу собственного сочинения на папины стихи в Военном собрании, на торжествах по поводу 40-летия победного штурма Ташкента. Как мне хочется прочитать вам эти замечательные стихи, но тема не та, да и время — не то…
А с папой мы и правда судьбами очень похожи. И потому я знаю, что умру, как и он и, кстати, как дед мой, Поликарп Семёнович, в 76. А на 61-й день после моего 67-го дня рождения меня должен, как папу в точности в такой день, разбить паралич — это будет 21 октября, уже скоро. Вот только за папой 9 оставшихся ему на божьем свете лет самоотверженно ухаживала его муза — мама, а за мной будет некому, и я довлачу свои жалкие дни в какой-нибудь зачуханной богадельне.
Впрочем, может я всё же и проскочу этот лазерный датчик фатума — я ведь не фаталист. Но при этом и не жизнелюб, признаться. Нет, если, конечно, нож к горлу приставят или там пистолет — к виску, наверное, даже скорее всего, завизжу. Но это от животного, а не осознанного страха — инстинкт же самосохранения искусственно не отменишь. А так вот, чтоб от ума — нет. Я давно уже чувствую себя экскурсантом в жизни. Прежде я был словно внутри неё, а нынче как бы взираю на жизнь извне. И эта история с чертовщинным чеком вполне подтверждает моё предощущение.
Покамест однако ничто инсульта не предвещает. Но ведь и папиного ещё даже утром 19 февраля 61-го ничто не предвещало. То было воскресенье, мама спозаранку уехала «в город» пройтись по мебельным, присмотреться — за 15 дней до этого мы переехали в полученную отдельную квартиру — как тогда там говорили, «секцию», навсегда покинув мой родной и любимый Первый Свердловский проезд, и надо же было обживаться — а мы с папой наладились делать пельмени.
Сперва мы послушали по ламповому приёмнику последние известия в 9 утра, а потом стали слушать новую юмористическую передачу «С добрым утром!» — помните, старичьё, её зачинную песенку: «С добрым утром, с добрым утром и с хорошим днём!»? Я перекрутил в мясорубке говядину с кусочком свинины, добавив, по ходу дела, зубчик чеснока и много лука. Потом посолил его, поперчил и долго вымешивал руками, цикая то и дело от боли — это лук покусывал незажившее место ожога раскалённой проволокой: накануне переезда, 3 февраля я сунул эту проволоку в розетку, обесточил весь дом и окрестные, кажется (наш сосед, генерал Норейка, герой гражданской войны в Туркестане, на другой день выговаривал, помнится, папе — но, конечно, по-дружески: они седло в седло крошили в капусту белоказаков Семиречья ещё в 19-м году), и от страха выдернул её голой правой рукой.
Папа замешивал тесто: в воду, обязательно ледяную, он разбил яйцо, добавил соль и хорошенько размешал. Потом прямо в чашку с этой болтушкой стал просеивать муку — он всё делал на глаз, и его руки, стоящие у меня перед глазами, с синеватой продолговатой точкой на правом среднем пальце — там ещё до меня застрял так и не извлечённый обломок простого карандаша, который папа ещё задолго до моего рождения опрометчиво сунул в карман пиджака грифелем вверх, — эти руки сами знали, когда надо остановиться.
Когда тесто подошло под холщовой салфеткой, а фарш, накрытый глубокой тарелкой, достаточно вызрел, папа стал раскатывать небольшие шарики теста в длинную «колбасу», которую потом нарезал на круглые пластики и посыпал просеянной мукой. А я своей маленькой скалочкой, которую папа, когда мне было ещё года три, собственноручно вырезал одним лишь ножом, приболев на три дня, что с ним редко бывало, простудой, стал раскатывать на одинаковые кружочки и дедовой вилочкой начинять фаршем, цепляя его из белой с зелёной наружей эмалированной чашки. Вилочкой этой, рассказывал папа, дедушка оперировал только с закусками перед обедом: «Надо б посолонцеваться», — говаривал старый царский полковник и перекладывал ею селедку, сбрызнутую уксусом и погребённую под луковой стружкой, на свою тарелку, а потом закусывал ею аперитив. Теперь она служила мне инструментом пельменного производства, транслируя в ходе процесса совокупную энергетику Жабских, которые были, как доносит предание, и под Полтавой, и в деле при Бородине, и покоряли Туркестан, и били басмачей ферганских и англичан в Закаспии. И даже последнего Жабского, сложившего голову за Отечество, дяди Вани, лежащего с 44-го на псковской земле. Ибо именно к нему перешла та вилочка после смерти деда в 34-м году, а уж от Понкиных — папиной младшей сестры, тёти Кати и её мужа, Мишки, как звал его папа, Понкина — тоже боевого товарища по гражданской, с которым породнились ещё в 18-м году, принявших её в наследство от вдовы дяди Вани — не очень путёвой Шуры, — к папе, ну и ко мне.
Папа начал лепить пельмени, расставляя готовые пельмешки-близнецы ровными рядами на большой натёртой (не посыпанной, иначе приклеятся!) мукой доске — тоже ещё из дедова дома, составленной из трёх тонких дубовых плах, схваченных на века врезанными с изнанки рейками. Что-то весело вещали Миров и Новицкий, мы смеялись. А потом папа вдруг сказал: «Что-то, Саночка, у меня левая рука как отсидел…» Мы поменялись: я стал лепить, а он раскатывать, но уже своей большой скалкой. Через некоторое время ему и это стало невмочь. «Полепи-ка пока сам, а я немного прилягу», — поцеловал он меня в макушку, лёг на их с мамой старую кровать с синими крашенными спинками и никелированными шишечками, которую мама так спешила поменять на современную, деревянную, потому и уехала к открытию магазинов (промтоварные работали по воскресеньям, в интересах трудящихся, а выходные в них были в понедельник) и стал растирать левую руку, как это обычно делают, если та затекла.
А потом папа заговорил, глядя в точку, где сходятся две стены и потолок… с Екатериной Великой. Хорошо, скоро вернулась мама, вызвали скорую, папе сделали, по тогдашней методе, кровопускание. Он ещё сам, правда уже нетвёрдо, придерживаемый доктором со скорой, сходил в туалет, но это было последний раз в его жизни. Ещё несколько дней он продолжал беседы с императрицей, удивляясь, что мы с мамой её упорно не видим, проявляя непохвальную непочтительность, а затем сознание папино прояснилось, став совсем прежним, но левые рука и нога больше никогда уже не шевельнулись.
Интересно, я тоже увижу Екатерину? Или может Петра? Мне и с ним интересно потолковать, пусть бы только та «ассамблея» продлилась подольше, ведь потом же мне уготовано пялиться лишь на унылые стены зачуханной богадельни, а то и на Путина на портрете или кто там в Кремле будет мерить ночью шапку Мономаха через 9 лет…
Кто о чём, говорят, а вшивый — о бане. А я, старый дурень — про то, что быльём поросло… Надо всё же равняться на вшивого и про баню закончить.
Так вот при мне то была баня №3, а в пору, когда мне, по всем правилам и следовало родиться — в годы папиной молодости, это были, цитирую рекламу в «Туркестанских ведомостях», «Дворянские Бани Метрикова, Ташкент, Пушкинская улица. Номера общие. Души. Ванны. Вода из Салара. Безукоризненная чистота. У подъезда бани станция трамвая». Остановка трамвая была там и при мне, называлась «Дархан-арык», но все кондукторы кричали: «Баня!» А вот вода уже использовалась артезианская, ибо чистейший некогда Салар — очень древнее, ещё согдийское оросительное сооружение, а не река, как даже многие ташкентцы считают, к тому времени был совершенно загажен, превратившись в прообраз будущей мировой экологической катастрофы.
Вот там мы и мылись, пока не переехали на первый ташкентский многоэтажный жилой массив Чиланзар, называвшийся ещё, как все тогда подобные массивы в стране, «ташкентскими Черёмушками» — в честь московских Черёмушек, первенца хрущёвского массового домостроения. А нравилось мне там бывать не из-за мытья, а потому, что в красивом вестибюле бани с фонтаном висел автомат: бросаешь 15-копеечную монету, и из розанчика наверху в тебя брызжет тройной одеколон. Правда, однажды от его концентрированности я едва не упал в обморок, сильно напугав папу, а потом и подошедшую из женского отделения маму.
Вы уж и забыли, что именно поэтому дело дошло до бани, петляя по всей моей жизни. Я начал рассказывать, что у меня гипертрофированное обоняние и хотел привести в пример этот случай с полуобмороком в банях Метрикова. Обоняние мне здорово докучало не только в детстве, но и всю жизнь. Я живу на шестом этаже, летом окна всегда нараспашку, и если мимо часа в четыре утра проходит запоздалая гулёна от своего сердечного дружка, то я сразу же посыпаюсь от её синтетического аромата греха и духов. Так что не удивительно, что ещё войдя в лифт в доме Большаковых, я изнутри весь обволокнулся сказочным запахом жареной баранины. Плов готовят, собаки, подумал я, да отвлёкся на все эти рассказы о прошлом — осталось, впрочем, только рассказать, чего это ради мама летом 60-го года повела нас с папой в Ямские бани в Ленинграде, и кто такой Гёргельсанч.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записка на чеке. Газетно-сетевой сериал-расследование предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других