След в след

Александр Вячеславович Щербаков

1949 год. Весна. Печально известный «Озерлаг» под Тайшетом. В одном из лагерей, поражённых «сучьей войной», несколько авторитетных заключённых, чтоб избежать жестокой расправы над собой, организуют побег. Побег удаётся. Воры наверняка бы ушли от преследования, но… На их пути встаёт майор запаса, Николай Мансура, чью судьбу они сломали. Кто кого? Раненый контрразведчик, преследующий убийц, в глухой тайге, или кучка озверевших уркаганов, жаждущих вырваться из жестоких лап ГУЛАГа? Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги След в след предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть 2. Побег

Глава 1

Весна в тот сорок девятый год наладилась ранняя. Солнце непривычно быстро выпутывалось из предрассветных дымок, пробегало как-то весело над грядой сопок и зависало, опять же непривычно надолго, в самом зените. Воздух терял стылую упругость, густел; снега вытаивали; дороги раскисали, отрезая районный центр от близлежащих деревень и поселений.

Николай Мансура запряг Лорда и с первыми всполохами зорьки выехал в Братск. Дорога, как ни крути, займёт день. Вернуться домой, в Уварово, он планировал на третьи сутки…

Николаю шёл тридцать шестой год. В недавнем прошлом он в чине майора числился в рядах спецотдела МГБ, но в сорок седьмом был комиссован из-за тяжёлого ранения в грудь. Несколько месяцев назад устроился инспектором лесоохраны в местный леспромхоз. И соответствующий документ, маленькая книжечка в зелёном переплёте, всегда был при нём: в левом нагрудном кармане служебного кителя. Признаться, первый месяц в новой должности для Николая прошёл в нервном напряжении. Шутка ли, ведь как работать на гражданке, ему до сей поры было неведомо. Но Николай все новшества воспринимал с суровым спокойствием. Пришло время отвыкать от военной службы, хотя иногда воспоминания, помимо его воли, одолевали до помутнения в голове.

Осень сорок четвёртого года для Николая осталась, пожалуй, самой памятной. Той осенью его угораздило влюбиться. И хоть произошло это с ним не впервой — влюбляться доводилось и раньше, когда краткосрочные знакомства, бывало, перерастали в краткосрочные романы. Но на сей раз с ним случилось происшествие, которое изменило его жизнь навсегда. Он метался по уже освобождённому городу в поисках лазарета, откуда раненых вот-вот могли отправить в тыл. А среди них был старшина его разведгруппы Поливан, не попрощаться с которым Мансура не имел права: слишком многое они пережили за два года фронтовой разведки.

Жизнь в городе медленно, словно с оглядкой, восстанавливалась: на базарной площади чуть ли не каждый день устраивалась толчея; уже вторую неделю, как шли восстановительные работы железнодорожного вокзала; улицы запрудило гражданское население. Мансура зашёл на местный телеграф. Что его туда занесло, и сам не понял, может, собирался спросить, где находится лазарет? Он только переступил порог полутёмного с низким потолком помещения, как сразу увидел её лицо: бледное, почти с прозрачной кожей, с красивыми заострившимися скулами и глаза, словно мерцающий омут, тёмные, диковинно раскосые, оттенённые чёрными густыми ресницами. Таких глаз он никогда до этой минуты не встречал, а затем услышал её голос. И тут его словно оглушило. Он настолько растерялся, что, простояв несколько минут истуканом у стойки, так и не найдя в себе силы обратиться к ней, вышел из здания. Он вышел, а перед глазами остался её образ с пронзительно-глубоким взглядом. И всё время, пока он искал и нашёл-таки лазарет, который находился сразу за телеграфом, и пока разговаривал со старшиной, его неотступно преследовал образ красивой девушки.

Потом капитан Мансура в течение нескольких дней заходил в здание телеграфа, делая вид, что по какой-то надобности, пока девушка не спросила о чём-то: сам бы он не осмелился заговорить с ней первым. Он наивно полагал, что его посещения остаются незамеченными. Так он познакомился с Алёной. И потерял голову. Эх, если б не война!

В эти дни он даже умудрился забыть о войне, а между тем советские войска, после затяжного передыха, вновь готовились к наступлению. Что касается Николая, то за несколько суток до начала военных действий его группа приступила к сложной контрразведывательной операции. Работа шла денно и нощно: группа Мансуры разыскивала немецких диверсантов. Диверсанты каким-то образом прочувствовали, что близки к провалу, и попытались скрыться в горах. Контрразведчики имели данные, что диверсантами руководил всесторонне подготовленный к подрывной деятельности офицер русского происхождения. На него-то в основном и велась охота «смершевцами». Обстоятельства сложились так, что Мансура в одиночку преследовал их пять суток. Пять суток жизнь и смерть хороводила в дикой жестокой пляске.

Разведгруппе удалось уничтожить всех диверсантов, а немецкого офицера взять в плен. Те сведения, что плененный офицер поведал отделу контрразведки, и те документы, что оказались в его папке, имели важное значение для наступательных действий 1-го Украинского фронта по всему западному направлению. Мансура имел навыки выживания в лесу при любой погоде, умел ориентироваться в лесной и гористой местности, умел преследовать врага в труднопроходимых местах. Эти умения и спасли ему жизнь. Да ещё удачно складывающиеся обстоятельства. Хотя… Удача — вообще, хоть и капризная дама, но в рискованных делах не просто желанный попутчик, а обязательный. Подполковник Гудилин, непосредственный начальник Мансуры, верно заметил:

— Как ни крути, а удача в нашем деле играет не последнюю роль. Но за неё мы выпьем позже.

Правда, Мансура мог и погибнуть тогда в смертельной схватке с диверсантами. Тяжёлое ранение — две пули в грудь — для солдата в годы войны, чувствовавшего дыхание смерти чаще, чем дыхание девушки, скорее, благополучный исход. Могло ведь всё закончиться гораздо трагичнее. После долгого лечения Мансуру списали со строевой службы.

— В рубашке родился, — подытожил полковой хирург Белецкий, можно сказать, вернувший с того света Николая. Но это он скажет спустя почти месяц, а первые часы после операции Белецкий не торопился с обнадёживающими выводами.

Мансура трое суток не приходил в сознание. После того, как пришёл в себя, ещё продолжал плавать в сумеречном тумане, не совсем понимая, что с ним происходит и где находится. Звуки доходили, словно сквозь густую вату, фразы слышались обрывчатыми лоскутками, и, если посетители начинали говорить разом, всё перемешивалось в гулкий нарастающий шум, а все попытки заговорить самому отзывались неуютной болью в голове. Шли дни, недели. Постепенно мысли обретали связные формы, вскоре он мог следить за движениями посетителей, не испытывая головокружения и пульсирующих толчков в висках.

И так три месяца…

Он всё слышал, всё понимал, но говорить не мог, поэтому жестами выспрашивал врача — когда вернётся к нему речь. Врач обнадёживал: всё будет хорошо!

Спустя время, врач уже не скрывал симпатий к пациенту и не скрывал прямого участия, пусть в не столь быстром, как хотелось бы, но всё-таки возвращении тяжелораненого к жизни, который каких-то месяца три назад казался безнадёжным.

— Не переживай, Николай! Речевые функции скоро вернутся. Сейчас сердце восстанавливать надо. Это тебе, брат, не шутка, две пули над ним, — говорил Белецкий, явно довольный результатами проведённой операции.

Алёна, на тот момент будучи уже невестой Николая, внимательно слушала рекомендации Белецкого, при необходимости делала записи. Вне работы она проводила всё время в палате Мансуры. Белецкий только приветствовал присутствие красивой сиделки у изголовья больного, который тяжело шёл на поправку.

— Вы ему сейчас очень нужны. Вы для него сейчас прямо как фея. Ему забота, внимание, и он восстановится. Вот увидите.

Врач хоть и ненамного старше Мансуры — лет на пять, не больше, — но смотрит он на молодых родительскими добрыми глазами, смотрит с таким проникновенным участием и внимательностью, что не возникает сомнений.

Белецкий навидался на своём веку многого. Уверенность врача передалась пациенту. Зима уже сломалась к тому времени: солнце настырнее и увереннее пробивалось сквозь тяжёлые занавески.

Ночи словно истлевали от предчувствия скорых перемен, уже не так пугали снежным безмолвием и мрачной неподвижностью. В одну из таких ночей Николай заговорил. Алёна, услышав его голос, слабый и немощный, вздрогнула, не сразу поняв, откуда поступает звук.

Она дежурила всё это время у его постели и в ту ночь пристроилась удобнее у стола под высоким окном. Николай, увидев её встревоженное лицо над собой, при свете яркого месяца различил серебристые слезинки на её щеках. Она его поцеловала. Слезинки с её ресниц перекатились на его ресницы. Сердце наполнилось небывалой гулкой нежностью, и он чуть слышно простонал. Она испугалась, но тут же поняла: стон исходил, оказывается, не от боли, стон родился благодаря чувствам, наполнившим Николая. Алёна только и смогла что прижаться очень мягко, очень нежно к его ещё перебинтованной груди.

Со временем, идя на поправку, для Николая стало любимым занятием сидеть подле окна и наблюдать проступающие признаки весны. Признаться, во взрослой жизни — детские годы не в счёт — ему никогда не хватало времени заняться обычным делом: наблюдать, как после зимней спячки пробуждается земля. Как рождается в тусклом предрассветном мареве заливистая трель птиц, которых не видно, но их пение…

Своего спасителя, доктора Белецкого, Мансура запомнил на всю жизнь. После выписки из лазарета врачи вынесли вердикт — к строевой службе не годен. Да только Николай особо и не сопротивлялся, посчитав, что достаточно отслужил в контрразведке, где не раз приходилось рисковать жизнью, видеть смерть близких людей. Одним словом, навидался всякого. Спроси его: сколько раз бывал на мушке врагов и сколько раз целился сам во врагов — не ответит.

За несколько суток до выписки он вдруг отчётливо осознал непоколебимую решимость — забрать Алёну в жёны и стать семейным человеком. А может, это был зов предков, тот зов, который незримо, но неотступно преследует каждого человека и затевает в нём внутреннюю борьбу, закручивая все помыслы и чувства в инстинкты. Возможно, пришла зрелость, а вслед за ней и успокоенность. Николай задумался о будущем. Задумался по-настоящему. Благо, времени было предостаточно.

Осенью сорок пятого года, когда ещё не до конца отгремели победные салюты в Москве, свершилось главное событие в его жизни — они скромно расписались с Алёной. Это умножило его стремление вернуться к мирной профессии и посвятить себя тихому семейному счастью.

Ведь не зря же много лет назад, пытался поступить в лесной техникум. Впрочем, переквалифицироваться в столь короткие сроки, без мучительных и бюрократических проволочек, военному человеку не так-то просто. Тут, как-то очень некстати, вспомнил о нём генерал-майор Гладилин, срочно вызвал в Москву, в министерство: предложил работу, связанную с подготовкой диверсионных групп, умеющих ориентироваться в сложных таёжных условиях.

— С таким-то опытом и навыками, молодых учить надо, а ты на покой собрался. Всё-таки не торопись, Николай Васильевич, подумай несколько месяцев, подлечись, я сам позвоню, авось передумаешь, — боевой командир не скрывал горького сожаления по поводу решения капитана. Он и звонил пару раз, а во время недолгих разговоров, хоть и не очень настойчиво, а скорее, наоборот, с деловитой родительской теплотой старался Николаю объяснить поспешность его решения, отговорить. Однако Николай остался верен тому желанию, что так охватило его сразу после того, когда к нему вернулась речь. К тому же не по душе была Николаю кабинетная работа.

— Всю жизнь по тайге брожу, а теперь пыль что ли в кабинетах на старости лет глотать буду! — отговаривался Николай.

Наконец, поздней осенью сорок седьмого года его демобилизовали. А ещё через три месяца Николай и Алёна тряслись в набитом до отказа вагоне. Конечная остановка молодой семьи — Иркутск. Мансура был счастлив от всего, что происходило в его судьбе. Уговаривать Алёну не пришлось: достаточно было посмотреть в её глаза, чтобы понять — она за ним хоть на край света. Отрадное семейное счастье, о котором украдкой мечталось обоим, купельной песней растворялось в их сердцах.

Малая родина встретила блудного сына величавой необъятностью. Только сейчас, глядя на бесконечные заснеженные просторы, которые не только завораживали, но и пугали — Мансура понял, как скучал все эти годы по родным местам. Никогда ещё Николай от душевной успокоенности не погружался в такое блаженство. Неземное светлое чувство, наполненное сложными переливами, разраставшееся в нём, передалось и Алёне. В таком благостном расположении духа они подъезжали к деревне Уварово. Стоило только увидеть издали отчий дом — водитель громыхающей и почти разваливающейся полуторки подобрал их больше от скуки, чем из душевного участия, и болтал всю дорогу без умолку — Николай почувствовал под сердцем щемящую боль.

В последний раз отца Николай видел в тридцать восьмом году. Тогда он с трудом вырвался в отпуск, думал, на пару недель, но уже через несколько суток срочно вызвали в Иркутское управление НКВД и откомандиро-

вали в Бодайбо налаживать работу заградительных отрядов. На отца в те минуты было жалко смотреть. Контрабандный отток золота из Восточной Сибири не прекращался — на это указывали все сведения засекреченных источников. По большей части источники — это местные жители, поддерживавшие советскую власть. Там Мансуру и застала война. Потом, в сентябре сорок первого, когда стало понятно, что война закончится не скоро, его направили в Москву. Всё, что успел сообщить о себе Николай в коротком письме домой: «Не волнуйся, еду на фронт бить фрицев, жив, здоров, береги себя. Сын».

Василию Георгиевичу что на это, первое, письмо, что на последующие и отвечать-то было некуда: все письма приходили без обратного адреса. Так прокатились военные годы, которые Мансура вспоминать не любил. Слишком много крови, людских потерь. Слишком много незаживающих ран ещё бередилось в памяти. Куда больше его занимали долгожданные трудовые будни. Когда Мансуре, обрисовав всю картину происходящего без прикрас, предложили новое назначение с переводом в родные края, он согласился даже не раздумывая. Можно было получить назначение с перспективой руководителя — лесхозы и леспромхозы росли как на дрожжах, — но вот здесь Николай проявил характер: отказался от всяких должностей… «Начну с лесничего! Там видно будет!» — ведь всё, о чём мечталось Николаю с Алёной в те дни — об уединении и тишине.

Аргументы его показались более чем убедительными. У начальства не вызывало сомнений, что Мансура справится: орденоносец, в звании майора, здешние края знает, как свои пять пальцев. Его, вообще, можно смело причислять к династии охотоведов: когда-то дед, потом отец практически всю жизнь промышляли охотой. Николая сызмальства за собой в тайгу таскали. Оттого тайга для Николая — дом родной. Но были и голодные времена, Николай это помнил отчётливо, когда пушнину сбывать было некому и некуда, когда все медовые пасеки пришли в запустение, когда даже кедровый орех перестал пользоваться у горожан и коммерсантов спросом. Выход виделся в одном — перебираться в город.

Василий Георгиевич не имел рабочей профессии, писал и читал с трудом, в город поехал, веруя в удачу, природное упрямство и опять же природное трудолюбие. А ещё надеялся сразу прибиться к заводским или к ремесленным артелям.

— Шоб ручками больше было работы, чем головой, — не раз говаривал отец, подначивая жену, мать Николая, к переменам.

Однако вышло не по-отцовскому: жену в городе схоронил, сына оставил одного — заканчивать семилетку.

— Бейся, Колька, сам. Бейся всеми правдами и кривдами, а грамоту одолей, — напутствовал сына Василий Георгиевич.

Отец пуще всего хотел, чтобы Колька обучился грамоте. Через неё все радости в нелёгкой жизни можно увидеть. Уезжая в деревню, отец сильно сомневался, что Колька справится. Однако под присмотром знакомых селян он выдюжил в городе один, приладился к суетливому городскому быту.

А потом так и повелось: зиму учился в городе, а на лето с попутными обозами добирался до деревни. И первым делом, приехав к отцу на каникулы, сразу в тайгу. Здешние места он знал хорошо: мог дня три-четыре пропадать в лесной глуши. Без опаски уходил до самой Падунской пади, почти вёрст семьдесят от родного крова.

Василий Георгиевич свыкся с таёжными походами сына не сразу, на третий год ворчание улеглось вовсе. А улеглось после известного случая: Николай притащил в дом свежевыделанную шкуру медведя. Василий Георгиевич в тот вечер хлопотал во дворе, темнело; и вдруг увидел, как в открытую калитку втискивается что-то чёрное, мохнатое. А это Колька на плечах волок шкуру. «Ну и напугал, Николка, думал, леший во двор лезет», — только и успел упрекнуть сына отец.

Смотреть на семнадцатилетнего героя и на шкуру царя тайги сбежалась вся деревня. Проезжающие из соседних деревень по случаю тоже заглядывали посмотреть к ним во двор — Василия Георгиевича знали многие. К тому же слухи да сплетни — единственное богатство русской деревни: принял бесплатно и отдал за просто так. За сына он тогда сильно счастлив был, — «Вот матушка жалко не дожила. Сейчас не нарадовалась бы»

Колька — пока ещё Колька — украдкой, поглядывая на отца, видел, как тот едва сдерживает распирающую гордость за сына. Особенно отец гордился тем, что Колька исправно прошёл все классы ликбеза, и нынче забирают его, как очень одарённого, на ещё какие-то ликбезы. Колька, пряча улыбку с лица, уходил от людских расспросов. Как ни пытался он втолковать отцу о нововведениях в тех «ликбезах», что создавала советская власть, и что теперь они не «ликбезы» вовсе, а просто школы, отец всё равно ничего не понимал: проще выходило ничего не разъяснять. Теперь директор школы уговаривал Кольку доучиться и получить полное среднее образование. Скорее, не уговаривал, а настаивал. И ведь доучился, только уже в стенах другого заведения. Как всё это сейчас Николаю радостно и весело было вспоминать, пересекая верхом широкое заснеженное поле, залитое полуденным солнцем.

Николай, вообще, в свои тридцать шесть лет считал себя вполне счастливым человеком. Правда, иногда, чаще всего в минуты ночной бессонницы, он бередил себя вопросами, пытаясь докопаться до истины и понять: что же такое счастье? Здесь вроде бы для него всё было предельно ясно, как белый снег в нехоженой тайге. Как-то Колька спросил у родителей:

— Что же такое счастье?

Он не помнил точно, с чего вдруг задался этаким вопросом, но случилось это уже по приезду в город. И кажется, был канун Нового года. Мать растерялась, не зная, что ответить. Отец отложил тоненькую потрёпанную книгу, один из первых учебников школяра Николая: отец в ту пору самостоятельно силился постичь грамоту.

— Счастье, сынок, когда дома всё хорошо, все живы-здоровы, и у тебя есть будущее.

— А как счастье выглядит и есть ли у счастья дом? — не унимался Колька. Похоже, отец тут смутился не на шутку:

— Про дом и как выглядит, ничего не скажу. Не знаю. А может, наш дом когда-нибудь станет для нас счастьем, — здесь Василий Георгиевич замолчал.

Кольке на всю жизнь запомнился тогдашний задумчивый взгляд отца.

Съёмная комнатушка, узкое окно напротив двери, печь, слева от неё перегородка, за которой кровать Николая, — это сырое и полутёмное помещение явно никак не соответствовало представлениям о счастье. Тот дом, который они оставили в Уварово, больше подходил для счастливой жизни. Вот тогда Колька запомнил главное — счастье, это когда всё дома хорошо и все живы. И эта успокоенная обыденность, пускай немного блёклая и не столь праздничная, и есть счастье, о котором мечталось особенно в последние годы Николаю. А ещё счастье испытывал от того, что наконец-то после многолетних мытарств вернулся в родные края. Неужели все трудности позади?

А сколько пережито всего?! И погони по глухим таёжным дебрям за лихими отрядами, что переправляли контрабандное золото через Маньчжурию в Китай. И фронтовая разведка в годы войны. И схватка в Закарпатье с диверсантами, — противостояние с одним из них для Николая закончилось чуть ли не гибелью. С тех пор Мансуру часто преследовал один и тот же сон: что-то отдалённо напоминающее человеческое существо коршуном несётся к нему и кричит, кричит, не то угрожая, не то перекрикивая другой отдалённый шум. И в этой сонной кутерьме Николай чувствует, что в него целятся и целятся именно в грудь. Откуда такое ощущение приходило, и сам объяснить потом не мог, но это ощущение опасности настолько было огромно, что Николай, ещё находясь в плену сна, начинал теряться: сон ли это? Может, всё происходящее явь? И чтобы проверить себя, свои сомнения, он начинал кричать, дёргать руками, ведь надо успеть опередить выстрел хотя бы на секунду, всего на одну секунду! И крик жутким мычанием вырывался из горла… Николай всегда так и просыпался: в ушах стоял грохот раздавшегося выстрела. Именно после таких сновидений Николай весь день ходил, как чумной, вызывая сочувственные взгляды жены.

С погодой Мансура подгадал. В равнинной местности снежный покров весь в проплешинах: снег уже подделся коростой, почернел. Кое-где намечались ранние ручьи, на взгорках земля совсем оголилась и прела. Там, где образовались бесформенные проталины, земля от влаги превратилась в тяжёлую липкую грязь. В таких случаях Николай отпускал вожжи, не мешая Лорду перетаптываясь нащупать твёрдую почву под копытами.

Весеннее тепло радовало уставшую от зимы живность. От кедрачей отлипал пряный устойчивый запах, ветви царского дерева, освободившись от снежного покрова, распушились, налились свежей зеленью. Редкие берёзки, бесконечно скучные в зимнюю пору, загадочно притаились, какими-то незаметными бликами выдавая заневестившееся напряжение в стволах и ветвях. В воздухе уже плыла весенняя хмель, перемежаясь с теми ароматами, острыми, неуловимыми, непонятными, которые бывают только от прихода весны.

Лорд выбрался на долгожданный тракт. Мансура спешился, давая коню передохнуть. Отсюда до райцентра вёрст семь осталось. Пешком идти в тулупе и тяжело, и жарко: скинул, так в форме без знаков отличия и шёл, придерживая коня под уздцы.

От основного тракта разбегались торённые санями дороги: поселений в здешних краях за последние десятилетия поприбавилось. Раскисший тракт пугал осевой чернотой посередине, но странное дело, все грузовики, проносящиеся мимо, не вязли в жидкой бахроме. Вдалеке Мансура разглядел возницу: путь держали уже из райцентра, и чем ближе к райцентру добирался, тем больше таких возниц он примечал на дорогах.

Через полчаса подъехали к зданию леспромхоза. На удачу Николай заглянул к директору лесхоза — повезло. Прохор Игоревич Будников, тоже из местных, с Вихоревки, высокий, ширококостный, немного нескладный. Стоя у стола, просматривал последние сводки. Высокий лоб сморщен (похоже, не в духе!), богатая шевелюра убелена сединами, глаза серые размытые, немного выпуклые, отчего всегда казались грустными.

— Нас опять ограничивают к доступу на лесорубочные деляны, вдоль железнодорожной трассы, — пожаловался после быстрого приветствия Будников.

— Так понятно почему! Там же лес валят заключённые. А контакты с местным населением должны быть ограничены, — утвердительно предположил Мансура.

— Вот поэтому и ломаю голову, как сделать так, чтобы ускорить процесс вывоза леса. С такими графиками отгрузки мы этот план за пятилетку не выполним. И вторая загвоздка: могут скинуть директивы на новые подборы делян, подальше от узкоколейки. А это, сам понимаешь, может сказаться на сроках.

Здесь уж глаза начальника леспромхоза, вообще, наполнились непередаваемой грустью, и он вовсе стал похож на расстроенного ребёнка. Помолчали.

— Эх-х! Как говорят: бог не выдаст, свинья не съест. Ладно, зайти к нормировщикам, там все сводные по новым участкам на твоём периметре. Обязательно в бухгалтерию заскочи. Там тебе подскажут, куда за доппайком обращаться. А что? Всё как положено! Беги, беги! А то время уже поджимает! Рабочий день заканчивается!

Мансура со многими в администрации леспромхоза перезнакомился ранее, при трудоустройстве. Иначе он и не объяснил бы, почему всё так удачно сладилось: нормировщик, едва увидев его, выдал документацию; в бухгалтерии все соответствующие справки и деньги в кассе получил без лишних вопросов; а за доппайком требовалось пройти в соседнее здание, за контору — склады находились там. На складах тоже обошлось в считанные минуты.

Вечер приближался стремительно. Недалеко от конторы его окликнули. От неожиданности Мансура вздрогнул.

В сдвинувшихся сумерках не сразу удалось разглядеть, кто его позвал. Мансура настороженно всматривался, замедлив шаг; наконец разглядел: к нему, широко улыбаясь, шагал — Стёпка. Господи, Стёпка! Друг детства! В тяжёлую годину семья Стёпки приехала на лето в Уварово. Вот тогда они и познакомились. А потом — не разлей вода! Пока жизнь не вытолкнула их из-под родительского крова. Только вот с той поры встречи их можно пересчитать по пальцам. Много лет не знали ничего друг о друге. Но однажды, волею случая, встретились под Москвой. Шёл октябрь сорок первого года. Лоскутников — сотрудник УНКВД, милицейского подразделения, в звании лейтенанта. Мансура тоже лейтенант, только при форме НКВД. Лоскутников, когда увидел на нём форму энкавэдэшника, не смог скрыть некоторого замешательства.

Николай, испытующе глядя в глаза земляку, вполголоса заметил:

— Не так подумал. Там много структур, я из контрразведывательного отдела и к общей системе не имею отношения.

— Да я и не подумал ничего, — парировал Лоскутников.

И тут же Николай, чтоб сгладить неловкость, заговорщически подмигнул приятелю, переходя на шутливый тон:

— Ну, давай колись, как дела на личном фронте. Небось и невеста уже есть?

— Какая невеста, Коль, война кругом, — вполне серьёзно отозвался Лоскутников, ненароком охлаждая игривость Мансуры. — Мать писала, что в соседних деревнях мобилизовали всех до сорока лет. Дядю Иннокентия Павлова, с короткой ногой, зашибленного и то повесткой вызвали. Все думали — ошиблись. Да нет! Помнишь дядю Иннокентия? Ты ещё за его дочерью младшей, Ольгой, ухлёстывал, когда на лето последний раз приезжал? Как, переписываетесь?

Николай, разумеется, Ольгу помнил. Но когда это было? Столько всего пережито с тех пор. И оба вдруг замолчали, каждый думая о своём. Воспоминания о родном крае, о родителях невольно всколыхнули что-то сокровенное в душе каждого. Неведение завтрашнего дня их вовсе не страшило, их не страшило даже то, что любой из них мог погибнуть в молохе войны, а могли погибнуть и оба. Но об этом как раз не думалось.

— Действительно, какие невесты, когда вокруг столько горя, — устыдился Мансура, глядя куда-то вдаль.

Серое небо плыло над ними в тот день, пронося острые холодные капли дождя. Погода стояла под стать настроению. Вчерашние мальчишки в одночасье превратились в молодых, уверенных в своих силах мужчин. Лоскутников — полная противоположность Мансуры: на полголовы выше, плотнее, волосы светлые, прямые, гладко зачёсаны. Лицо слеплено аккуратно, без броских, запоминающихся линий; и глаза, несмотря на светлые волосы и кожу, глаза тёмно-карие, в них всегда искрилось озорство, мальчишеская задиристость. Мансура обратил внимание, что в тот день озорство в глазах Степана заметно угасло. Хотел сказать об этом, подбодрить, да прозвучал звонок в здании — это был сигнал сбора. Прозвучал настолько неожиданно, что оба ещё больше растерялись. О возможном сигнале тревоги оповещали сотрудников милиции не раз, предупреждали: «Будьте наготове!» И на тебе! Лоскутников побледнел, заулыбался неловко, как бы извиняясь за происходящее. Они обнялись, понимая оба, что эта первая после школьных лет встреча может оказаться последней. Расстались без слёз, без неуместных шуток, со скупыми фразами. Расстались, как подобает взрослым мужчинам.

Судьба их пощадила. В следующий раз встретились уже после войны, когда Мансура вернулся в родные края с молодой женой. Вот тогда со Степаном встречу отметили как следует, по-родственному. Уже семьями. Лоскутников тоже был женат к тому времени. Степан не скрывал радости, когда узнал, что Николай решил приехать в родные места не просто погостить, а навсегда. Сразу предложил пойти в милицию, но Мансура заартачился: дескать, хватит, набегался, хочу пожить немного нормальной спокойной жизнью.

Лесников в леспромхозе не хватало! Да что там, в леспромхозе; в те годы мужчин не хватало везде, в деревнях особенно. А директор леспромхоза Будников, узнав о том, что Николай из местных, к тому же офицер с фронтовым прошлым, так места не мог найти от радости. Соответственно определил участки Мансуре поближе к его деревне.

И надо же, не успел сегодня Мансура приехать в райцентр, как его нашёл Лоскутников.

— А я смотрю, идёт счастливый, никого не видит. Как кот бежит к сметане, так и ты на доклад к начальству, — шумно заговорил Лоскутников. Они обнялись: — Никого не видит и не слышит.

— Да я всё по рабочим вопросам забегался. Тебя как сюда занесло? Неужели кто-то сказал?

— Николай, обижаешь! «Кто-то сказал». Я где работаю? В милиции! Чай, не последний человек в посёлке! Моя обязанность — знать всё и про всех.

Позже Степан раскололся — про приезд узнал от директора леспромхоза: накануне созвонились по телефону. А уж время подгадать для майора милиции — не проблема!

— Сегодня ночуешь у меня! Никакие возражения не принимаются, — Николай собственно не возражал. Лоскутников настолько оживился от встречи, что первые минут десять, вообще, слова не давал вставить Николаю. — Считай, сколько не виделись, — Степан остановился, изображая насмешливую задумчивость. — Аж с Нового года. Вот время летит!

— Ну, это ерунда, если вспомнить, сколько не виделись до этого лет, подхватил весёлое настроение друга Мансура. Так они балагуря зашли в контору леспромхоза. Немного спустя, когда все вопросы на работе Николай утряс, решили так: Николай едет до конной базы, оставляет Лорда у местного деда Мазая и не мешкая — к Степану домой, его уже ждут.

— Елена с обеда от печки не отходит. Пельмени вчера настряпали, так что давай быстрей гужуй коня, и ко мне. Я к себе в отделение, и сразу до дому. Лады?

— Лады!

Глава 2

За ночь конвой сменился, начальником караула заступил старшина Тыжняк. Циклоп, как только увидел красную разъевшуюся рожу начкара, со злорадством изрёк: «На ловца и зверь бежит». Жмых тоже многозначительно ухмыльнулся.

Шагая привычным строем в гору, Огородников сквозь хриплый кашель Жмыха услышал несколько запоздалую реплику: «В масть легла карта, поквитаюсь заодно за Кузю».

Болтали про Тыжняка худое, будто самолично в тридцатых годах расстреливал арестованных: а правда то или неправда, кто его разберёт.

Но те, кто сталкивались с Тыжняком ближе — верили в подобные слухи о нём. На зоне начкар также славился особой жестокостью по отношению к заключённым. Очевидно, и Циклоп, и Жмых имели возможность лично в этом убедиться, иначе, чего ради носить столько времени личную неприязнь к седеющему, сохранившему молодцеватую подтянутость мужику. Ещё болтали, что Тыжняк прошлым летом принимал участие в поимке нескольких беглецов: так вот, из шестерых — два зека были на его счету. Скорее всего, среди тех и был Кузя, кто знает?

В последних числах марта ночь растворяется непривычно рано, и морозы отпускают: термометр показывает чуть ниже минус одиннадцати.

— Вот были бы такие зимы, — мечтательно сказал Веня Поллитра, закатывая глаза, бормоча что-то под нос и шумно, с присвистом дыша. Впрочем, все тяжело дышат. Для заключённого ГУЛАГа протопать две-три версты — задача не из лёгких. Конечно, многие и больше выхаживали в этапах, но каждый этап в какую-то минуту начинал казаться последним в жизни.

В эту ночь Огородникову снились кошмары: удивительным было то, что он давно не видел снов, не связанных с едой. Заключённый днём думает о еде много, но не постоянно: дневные хлопоты частично вытравливают животное желание закинуть в желудок что-нибудь съестное. Ночью человек во власти голода, он уже ни о чём другом думать не может, он постоянно думает только о еде. Слабость и отчаяние становятся неотъемлемыми попутчиками зека. В таком состоянии редкий зек принадлежит себе: его воля, его дух, его мысли принадлежат «хозяину» лагеря.

Последнюю неделю, вечерами Огородников не досыта так, но весьма ощутимо харчевался в кругу блатных. Оттого и желудок заработал по-другому. Сегодня в столовой, прокручивая в памяти обрывки непонятных, тревожных сновидений, хлебая баланду, разведённую из кислой почерневшей капусты, нашёл объяснение снам: похоже на то, что его в эти дни не просто так подкармливали с воровского стола. Кормёжкой его, похоже, подкупали: чтоб держался веры авторитетов, не побежал «стучать» за обещанную в таких случаях пайку хлеба да и в нужный момент нашёл силы на самый отчаянный рывок в своей жизни. Нельзя сказать, что неожиданно посетившее прозрение всколыхнуло как-то Сашку или покоробило, или заставило по-особому посмотреть на всё происходящее вокруг. Лагерная жизнь, очевидно, вносит свои коррективы в характер человека. Мысли о том, что его, Сашку Огродникова, просто используют в своих интересах воры, родившись, почти тут же утонули в водовороте других, более насущных и важных проблем. Ему ничего не оставалось, как ждать. В этом ожидании таилась и надежда: а вдруг и впрямь всё выгорит, и он тоже с ними уйдёт в бега?

Показался поворот на деляну. Сашка-пулемётчик обернулся: рассчитывал увидеть Михася, заодно прощупать его настроение. Бдительный Тыж-няк опередил:

— Не задерживать наряд. Быстрее, быстрее. Не оглядываться, в разговоры не вступать, — последние слова захлебнулись от быстрого шага.

Пологий склон выровнялся. Знакомая трелёвочная дорога уводила в густой сосновый лес. Лесозаготовительный участок, который оставили вчера, встретил спокойной тишиной. Недели две назад инструмент по негласному разрешению начкара стали прятать в глубине расчищенной площадки. Раньше Бычковский успевал вовремя подвозить на вознице необходимый инвентарь, работа начиналась без задержек; нынче и количество мелких бригад увеличилось, и расстояние между делянами вдоль будущей железной дороги выросло. Вольнонаёмный едва поспевал за работой лагерников. Огородников и ещё двое зеков в сопровождении конвоира с собакой притащили инвентарь. Костёр для охраны уже разожгли. Тыжняк проверял крепость кольев с вешками. Вернулся с таким лицом, будто животом мается.

— А ну, шагайте к сосёнкам. За работу надоть! — подавив зевок, скомандовал он.

— Гражданин начальник, это лиственницы, — подсказал неугомонный Веня Поллитра. — Один кубометр равен трёмстам литрам чистейшего.

— Поговори у меня ещё… Членоплёт… Чистейшего! Лучше о чистоте души думай.

Заключённые разбрелись по участку. Сегодня на работу их вышло тринадцать. Один, повторник, не смог подняться с нар: утащили в лагерную больничку ещё до завтрака. Думали: притворяется, выяснилось — аппендицит. Напарник бригадира Шипицын, сорокалетний неразговорчивый мужик, в прошлом корреспондент областной газеты, за работу взялся рьяно. Видимо, таким образом глушил подкатившие воспоминания о доме, о родных. Такое и с Огородниковым случалось частенько, особенно в первый год мытарств по зонам. Со временем он приноровился не будоражить в себе гнетущие воспоминания и не давать им растравливать и без того уставшую душу.

Огородников сидел на раскорчёванном пне, наблюдал, как вяло машет топором Шипицын, старался ни о чём не думать. Так бы и сидел до вечера, однако впереди замаячила широкая тень Тыжняка.

— А ну встать. Я шо сюды ноги выламывал, шоб вами любоваться?

Тыжняк единственный на памяти Сашки, кто так рьяно стерёг общегосударственные интересы, не спуская всевидящего ока с заключённых. Свою должность он, наверняка, воспринимал не иначе как божий дар, ниспосланный высшими силами. Ведь не выламывал комедию старшина, когда в тридцатиградусный мороз неожиданно останавливал заключённых после бани, заставлял прямо на улице вновь раздеваться до исподнего, которое не у всех арестантов имелось, и проводил с надзирателями шмон. Прямо на снегу, во дворе, между бараками. Сашка дважды попадал на такие экзекуции. Думал, окочурится, но нет — промахивалась костлявая. В который уже раз. Значит, не пришло его время.

Стук топоров ломал тишину. Слева, ближе к низине, заработали пилой — Веня Поллитра да молодой украинец Критько. Огородников подменил выдохшегося Шипицына. Топор в руках, словно налитый свинцом: в плечах ломота, зов к работе, иногда захватывающий натуру, напрочь отсутствовал. Неотвязные мысли о побеге наводили тревогу и смятение. «Без меня меня женили», — в который раз со злостью подумалось Ого-родникову.

Пользуясь правами бригадирства, он обошёл площадку. Все на месте, все в работе. Конвойный с собакой крутится неподалёку. Сашка-пулемётчик украдкой пригляделся к нему. Молодой парень с монгольским лицом, глаз почти не видно.

— Слышь? Курить есть? — окликнул он конвойного. Солдат насторожился, натянул поводок, овчарка мгновенно учуяла нерв хозяина, взбрехнула отрывисто, словно нехотя.

Вместо солдата ответил непонятно откуда появившийся старшина:

— Я те щас закурю. Говно вражеское. Давай шпиль к своему месту. И оттуда только с моего спросу ступай. Усёк?

Старшина очень любил порядок. И, конечно же, собственную жизнь. Достаточно рослый, он с поразительной лёгкостью перемещался по деляне, ничего из вида не упуская и подмечая несущественные детали. Увидев утром в колонне Михася, удивился всерьёз, всем видом скрывая затаившиеся подозрения. То, что он пойдёт вечером в оперчасть делиться закравшимися подозрениями, не вызывало сомнений. Появление в бригаде урки такого уровня не останется без внимания лагерного начальства. Догадавшись об этом, Огородников сник. Вот отчего он сейчас не мог думать ни о чём, кроме как о возможном побеге. Проходя мимо Циклопа, поймал его призывный взгляд. Сам Циклоп делал вид, что срубает ветки со сваленной древесины. Сашка видя, что за ним наблюдает старшина, нарочито громко начал давать указания незадачливому лесорубу. Якобы не выдержал, потерял терпение, выхватил у того топор:

— Сколько раз показывал вот так надо, вот так!

У Сашки выходило ловко. Сучья от сильных ударов топором отлетали с хрустальным звоном.

— Понял?

В глазах Циклопа бесноватые искры — лицо неподвижно от напряжения.

— Понял, — говорит нарочито громко, а сквозь сжатые челюсти, шипит: — На обратном пути, у дальних штабелей, задержись. За брёвнами Жмых. Ему нужна спина старшины.

Огородников глазами дал понять, что понял, о чём просит Циклоп. В голове гулко задвигались лихорадочные мысли, нервным током пронизывая всё тело.

«Кажется, всё. Обратной дороги нет», — растерянно, как о чём-то далёком, подумалось ему. За те несколько суток, что прошли с момента, когда он узнал про побег, именно узнал, а не догадался, он неоднократно представлял себе всё до мельчайших подробностей. Фронтовой опыт и богатое воображение не единожды рисовали картину побега. Детали представлялись в подробностях и размывчатыми одновременно. Потом Сашка осознал: если б побег висел на его плечах и зависел бы хоть в чём-то от него, он бы миссию провалил. Осознание пришло неуютным гадким чувством, как открытие. Как изнанка, как невидимая сторона его сущности, скрывавшаяся для него самого до этой минуты.

Он поравнялся с древесиной, уложенной штабелями, остановился. Замер, выглядывая, как нашкодивший школяр. Минута текла медленно. Может, Тыжняк забыл про него? Ушёл на другой край деляны? Нервы были напряжены до предела. Старшина появился, когда у Огородникова лопнуло терпение, и он вышел из укрытия. Старшина скорым шагом приблизился к нему.

— Шо, пятьсот двенадцатый!? Ты шо, думаешь, я так и буду ходить за тобой по лесу и выбивать охоту до работы^ — он не договорил.

Его что-то вдруг насторожило. Таилось в напряжённом взгляде Ого-родникова что-то недоброе. Тут Тыжняк услышал шорох за спиной. Он даже не успел развернуться, как почувствовал обжигающую боль в спине. Жмых дёрнул рукой второй раз, третий. Лица убийцы и Тыжняка почти соприкоснулись, ресницы поддёрнули друг дружку.

— Получай, сука, — негромко выдохнул Жмых в самое лицо начкара. Когда старшина стал заваливаться, повернувшись к Огородникову спиной, весь белоснежный тулуп сзади уже обагрился кровью. Старшина, вдруг упав на колени, схватил крепко за ноги Жмыха и повалил его в снег. На выдохе он, набрав воздух, громко заорал. Тут же с другой стороны деляны донёсся встревоженный лай овчарки. Непонятно, как учуяла опасность! Но ещё стучали топоры. Сашка-пулемётчик наконец-то сбросил оцепенение. Подскочил, обхватил руками голову Тыжняка и резко, как учили на войне разведчики, дёрнул вверх и в сторону. Раздался еле слышимый хруст, канонадой ворвавшийся в сознание Огородникова.

Зрачки Тыжняка мгновенно помутнели. Он ещё грузнее повалился на Жмыха, окончательно прижав того к земле. Жмых тяжело задышал, задёргался:

— Вот боров! Чуть жиром не придушил, — наконец выбрался из-под туши начкара. Вдруг свирепея, наливаясь яростью, схватил сук и со всего маху всадил в глаз Тыжняку. Это единственное, чем мог расквитаться зек за свои суровые тюремные будни с ненавистным служакой. Оказывается, Тыжняк ещё был жив: он судорожно дёрнулся несколько раз, засучил ногами. Огородников в эту минуту отчётливо уловил сухие хлопки выстрелов:

— Что это? Никак выстрелы двустволки?

Мгновенно сработала фронтовая выучка: вытащил из кобуры старшины пистолет и бросился к поляне. В лесу раздавалась автоматная очередь. Только выскочил на поляну, чуть было не попал под прицельный огонь конвоира. Собака сорвалась с поводка, лаяла где-то в стороне. Конвоир, тот самый молодой парнишка-монгол, как окрестил его про себя Сашка, стоял во весь рост и решетил воздух. На снегу виднелись трупы зеков. Сашка прицелился и выстрелил. Автоматные очереди смолкли.

Воцарившаяся тишина оглушила больше, чем работа оружия. Огородников вскочил и побежал в сторону, где захлёбывалась рычанием овчарка. Шагах в сорока — пятидесяти вниз по склону зверь и человек катались, сцепившись единым клубком, по снегу. Подпрыгнув ближе, Сашка дважды выстрелил в крупный бок собаки. Пёс забыл о добыче, взвыл жутко, забился в агонии. Зек скинул с себя пса. Это был Циклоп. Поддерживая окровавленную правую руку, он встал, тяжело дыша. Огородников точным выстрелом в голову добил невыносимо скулящего пса и бросился наверх.

Показались Жмых, затем Хмара, поднялся наверх постанывая Циклоп. Михась, подволакивая ушибленную ногу, подошёл с оставшимися в живых зеками. При этом безотрывно и как-то странно всё посматривал на Сашку, словно видел его впервые. Во взгляде плохо скрываемое беспокойство и уважительное восхищение.

Один из зеков, сначала показавшийся убитым, неожиданно зашевелился и, сплёвывая кровяные сгустки из провалившегося рта, попытался встать хотя бы на колени. Чёрный бушлат на нём пузырился внизу живота, и оттуда обильно стекала в снег кровь. Все в оцепенении наблюдали за ним. Хмара, поймав многозначительный взгляд законника, подскочил к несчастному и точным натренированным движением руки вырвал из груди раненого последний вздох.

— Не жилец всё равно. Только мучается, — как бы оправдывая свой поступок, сказал Хмара.

Все глянули в сторону костровища, там лежали убитые конвоиры. Пламя костра облизывало хозяйскую кучу хвороста: два стрелка лежали бездыханные, неуклюже распластав руки в стороны, словно каждый готовился сделать отчаянный прыжок в бездну. Огородников растерялся: он не мог взять в толк, как блатарям удалось именно этих двоих убить без потерь и без шума. Подошёл поближе, перевернул одного. Так и есть! Под левой лопаткой огнестрельная рана, запитанная свежей, ещё тёплой кровью.

Но кто мог стрелять?

Сомнений, что он слышал выстрелы нарезного оружия, не осталось. Осталось только прояснить, кому принадлежат столь меткие выстрелы, и увидят ли они этого человека. Огородников под недоумённые взгляды солагерников посмотрел на Михася, ожидая объяснений.

Глава 3

Шагая неторопливо центральным проспектом, Мансура вновь удивился тому, как разросся за последние годы райцентр. Вдоль улиц стояли не только деревянные дома: много кирпичных зданий — и высоких, и одноэтажных — красовалось повсюду. В низовье виднелись очертания грандиозного строительного комплекса: из нескольких труб, чёрными мачтами подпирающих небо, валил густой белый дым. Это шло строительство нового завода. Мансура знал, что там много японских военнопленных.

К вечеру заметно похолодало. Подходя к дому Лоскутникова, глянул в небо. Тучи волокло с севера. Верхушки сопок затянуло мглистой пеленой, ветер подтянулся, окреп. Мансура чертыхнулся, понимая, что метель завтра может его задержать в райцентре. Первые признаки весны исчезли с порывами промозглого ветра.

Степан помогал жене Елене накрывать на стол, когда объявился Ман-сура. Трёхгодовалый сынишка — Антип крутился у стола, детским умом смекая, что родители не просто так хлопочут на кухне. Антип на первый взгляд из-за копны тёмно-русых волос больше напоминал обликом мать. Степан Ефимович, по этому поводу как бы балагуря, упорствовал, призывая видеть в сыне черты только его породы. Елене хватало разумности такие разговоры обращать в шутку. В доме Степана царило радостное оживление.

— У нас по такому поводу пельмени и утка. С вашей охоты, когда вместе по осени ходили, — улыбалась Елена, нарезая ломтями душистый пахучий хлеб.

Лоскутников прошедшей осенью ездил в гости к другу: осенняя охота в сибирских лесах памятливая, всегда трофейная, впечатляющая. Мужчины переглянулись, вспомнив те вечера на берегу огромного залива, укутанные в сиреневые мягкие сумерки; затухающее сентябрьское небо, кое-где забрызганное ранними янтарными звёздами, неспешные разговоры за бутылочкой добротного самогона. До Николая тут же добрался усталый беспрерывный шум прибоя, навеивающий прохладу. Тогда рыбалка и охота выдались удачными.

Первые полчаса застолье, как и полагается, протекало в степенных расспросах о домочадцах, о важных событиях в семье, о делах на работе. Степан видя, сколь быстро устаёт от расспросов гость, намекнул жене нести жаркое, мол, гость от дороги не очухался, а его уже донимают разговорами. Выпили за встречу.

— Когда ждёте пополнение? — спросила Елена, подкладывая Николаю картошку.

— По срокам в июле-августе. Надеюсь, всё будет хорошо.

— Дай-то бог! Да ты не кручинься так заранее! Жена у тебя молодая, самое время рожать! — заговорил Степан, разливая самогон в рюмки.

Елена поддержала:

— И то верно. Мы, русские бабы, неприхотливые, стойкие. Сколько уж бед нас за эти годы обхаживало, ай, ничего! устояли ведь!

Стол у хозяев хлебосольный, пировать можно хоть до утра. Николай заметил это, едва прошёл на кухню. Хозяйка зарделась, довольная похвалой гостя.

Лоскутников женился в начале сорок шестого года: невесту привёл в дом из соседней деревни. Свадьбу сыграли скромную: больше для порядка, чем для веселья. В ту пору в районе голодно было. Второе лето подряд неурожай: до середины августа вёдро, земля трескалась от засухи, а к сентябрю упали ранние, но жгучие заморозки. Многие, не выдержав, с проклятиями уезжали из деревни. По этой причине один из родственников Степана перебрался в город. А чтоб добру не пропасть, ссудил за невысокую цену хозяйский пятистенок племяннику. Пятистенок был добротный, без хозяйского пригляда простоял недолго. Предложение от родственника пришлось тогда кстати — Степан только-только получил, можно сказать, неожиданное назначение в родные края замом начальника районного Управления оперчасти.

Жили скромно, но главное в любви и согласии. Елена по характеру — спокойная, неторопливая, всегда соглашалась с мнением мужа, полностью доверяя ему и не переча, и никогда не устраивая скандалы. По внешности Елена сибирячка, к гадалке не ходи. Статная, после родов немного округлившаяся, круглолицая, белокожая, лицо ровное, улыбчивое, кажется, вот-вот запоёт, настолько светлые глаза излучают жизнерадостность и открытость. Степан и Елена чем-то мимолётно схожи, как два родниковых живых ручейка, пробившихся к солнечному свету через земляные пласты. И говорила Елена бойко и быстро, словно вода журчит по камешкам.

Елена быстро рассказала, какие произошли новшества в их поселковой жизни за прошедшую зиму: больницу отстроили в два этажа, и светлую, и просторную, рожай — не нарадуйся. Садик и школу в Падуне для новых приезжающих грозились за лето достроить, и достроят, все видят, как работы ведутся: и днём, и ночью. Нижнюю набережную на радость жителям стали облагораживать.

— Глядишь, когда шуга пройдёт на Ангаре, всем посёлком гулять будем прямо в парке, вдоль берега. А ещё говорят: клуб большой начнут вот-вот строить. Прямо как в Иркутске, а может, и того больше, современнее.

Николай слушал внимательно, искренне удивляясь тому, как быстро всё меняется в их, казалось бы, размеренной, неторопливой жизни. Ему действительно интересно было всё, о чём ведали словоохотливые хозяева. Иногда недопонимая, о чём именно рассказывают, переспрашивал, уточнял: Степан, удивляясь неосведомлённости, отсталости друга похохатывал, не забывая наполнять пузатые рюмки перцовкой. За столом царило душевное оживление. После нескольких рюмок Степан захмелел. Степан, вообще, всегда быстро хмелел, чем не раз вызывал у сослуживцев насмешки. Захмелев, Степан стал чаще выходить курить, зазывал Николая. Вдвоём-то веселей. В глазах хозяина заискрились бусинки, волосы спутались соломенной копной: Степан мигом стал походить на того мальчишку, с каким много лет назад познакомился Мансура.

Белое крошево беспрерывно кружилось в снопе фонарных лучей. Ветер практически не смолкал.

— Вроде и весна на дворе. А холодно! — с грустью сказал Лоскутников. — Одно слово — Сибирь! Климат у нас здесь капризный. Пошли в дом!

«Что ж, — размышлял Николай, сидя за столом, — придётся переждать метель у товарища».

Улеглись за полночь. За окном протяжно завывал ветер. Метель разыгралась нешуточная, словно захмелевшая баба.

Глава 4

Всю ночь метель хороводила с неугомонным отчаяньем; окна то и дело вздрагивали, пропуская заунывный свист ветра. Мансура пробудился первым и, только открыл глаза, сразу почувствовал в себе непорядок: вроде и спал крепко, но сон был хмельной, а значит, неправильный, не приносящий телесной радости. Он, растравливая чугунное состояние, всё-таки выбрался из-под одеяла, посидел несколько минут в тиши, прислушиваясь к дому. Тихо. Прошёл в горницу. Лоскутников проснулся немного позже и, по всему видно, чувствовал себя ничуть не лучше.

— Неплохо всё-таки посидели, — подытожил вчерашнее веселье слегка осипшим голосом Лоскутников, припадая к ковшику, в котором плескалась прохладная водица. Сделал несколько шумных глотков. Отдышался: — Вот тока голова что-то в последнее время гудеть стала по утрам. Раньше не хворал с пол-литра.

И потом, глянув в окно, ругнулся:

— Эх, Сибирь-матушка! Нынче неймётся ветрам. Свищет и свищет! Скорей бы уж отпустило.

В висевшем на кухонном шкафу зеркальце Лоскутников критически осмотрел собственное отражение, оно ему явно не понравилось: помятый, взлохмаченный, проступившая щетина придавала потрёпанный вид. Он взял с печки ещё тёплый чайник, полотенце:

— Пойду в баню, бриться.

По его выступившим напряжённым скулам заметно, как перекатывается внутри похмелье, но внешне крепится, не подаёт вида. Вернулся он минут через двадцать, оживший и посвежевший. Завтракал, правда, немного суетливо, вскидывая взгляд на настенные круглые часы, — не опаздывает ли на работу?

Собрался быстро — сразу видно, человек военный, с дисциплиной в ладах.

— Отсыпайся, — вроде как с завистью сказал Степан другу, накидывая полушубок. — К обеду жди.

Оставшись один на гостевой половине дома Мансура, как договорились, затопил печь. Дом выстудился не сильно, и поэтому вполне хватит двух-трёх охапок. Лоскутников вчера шибко нахваливал то печь, выложенную ещё по ранней осени, то седобородого печника и всё сокрушался, что печник был не из местных. Вроде как с Украины, из вольнонаёмных. А сокрушался Степан потому, что среди местных таких мастеров днём с огнём не сыщешь. Дескать, захирел русский мужик в глубинке. Скоро печи выкладывать некому будет. И это в Сибири! Где изба и русская печь — основа благополучия и процветания любой сибирской семьи.

Елена с сыном ещё спали. Чтобы хоть как-то занять себя, достал из вещмешка аккуратно сложенные документы: ему ещё вчера хотелось ознакомиться с месторасположением новых участков делян, да подходящего момента не выдалось. В выписанных документах разобрался быстро. Как и предполагал Николай, границы участков под вырубку лесных массивов обозначались далеко от населённых пунктов.

На карте замелькали знакомые названия деревень, окрестностей, вот река, берущая начало недалеко от Иркутска. В большинстве участки опутывали ветку железной дороги. Николай мысленно перенёс себя в те далёкие непроходимые дали, как бы увидев (с высоты птичьего полёта) бесконечное, переливающееся изумрудно-зелёное море листвы, затянутое дымкой. Это сколько же предстоит пройти по тайге, чтобы разметить указанные участки! Масштабы грядущей работы невольно завораживали. Сложив все бумаги обратно, Мансура неожиданно затосковал. Ворохнулись переживания за Алёну, что осталась дома одна. Настроение сразу затуманилось. Но вскоре в детской раздались голоса. В горницу вышла выспавшаяся, улыбчивая хозяйка, держа на руках сонного сына. Мансура сумел отвлечься от грустных мыслей, взяв Антипа на руки.

От печи уже плыло ощутимое ласковое тепло. За неторопливым разговором Елена приготовила завтрак. Николай с удовольствием плотно поел, чувствуя, как освобождается организм от тяжёлого похмелья…

К обеду Лоскутников не появился. Тогда Мансура решил развеять себя прогулкой до конного двора — проведать и заодно покормить Лорда. А на обратном пути заскочить в продуктовую лавку: не злоупотреблять же радушием товарища?

Ветер мелко семенил по подворотням и закоулкам посёлка, осыпая землю молочной крошкой. Тучи стояли низко, неподвижно, словно не знали, куда им плыть. Однако молочно-серая мглистость в небе понемногу становилась прозрачней, невесомей: явный признак скорой перемены погоды.

Когда-то здесь, на окраине села, где раскинулось рядом с рекой конное подворье, кипела жизнь. Нынче пустынно: небольшая территория прямоугольной формы, огороженная изгородью. На дальней стороне — сколотый из досок высокий сарай: строение, потемневшее от времени, с прохудившимися стенками. Тот век, когда лошадь была основой крестьянского хозяйства, уходил неотвратимо в прошлое. Мансура откинул одну из жердей, направился к сараю. Дубовая дверь оказалась незапертой. Лорд почуял хозяина издали. Выпрямил длинную мощную шею на звук шагов, рыжая холка, кажется, заиграла цветом ярче, хотя под крышей стояла полутемень. Возле коня — ворох свежего сена: дед Мазай свою работу знал и любил. В дальнем углу тихо всхрапнула кобылица, которую Мансура из-за слабого света, едва пробивавшегося сквозь щели, сразу не заметил.

— О-о, да ты тут, оказывается, не один, — заговорил Мансура, трепля Лорда за холку. Кобылица настороженно смотрела из темноты большими чёрными умными глазами, внимательно следя за действиями человека. Тут слева блеснула полоска электрического света. Из каптёрки выглянула седая, густо обросшая голова деда Мазая. Почему его так звали, вряд ли кто в поселковом центре сейчас мог рассказать. Он и сам, наверное, забыл то время, когда к нему обращались по имени-отчеству. Слишком давно это было. Накидывая на ходу овечью безрукавку, дед Мазай покинул уютное тепло каптёрки. Низенького росточка, кривоногий, дед не шёл, а словно катился по земле, как калач, напоминая сказочного персонажа из детских книжек. Белое румяное лицо выражало добродушие. Дед Мазай моргал часто глазами, стараясь быстрее привыкнуть к темноте. Наконец разглядел Николая.

— Доброго дня! — учтиво поздоровался он. — Я уж подумал, не посторонний ли кто проник на конюшню. А потом думаю, может, внук прибежал. Он со школы любитель стал убегать да сюды ко мне. Ругаю его, да что толку.

Чувствовалось, деду осточертело коротать время в одиночестве, вот живая душа объявилась, так хоть наговориться вдоволь. Николай обратил внимание на кобылицу:

— К утру с Вихровки приехали. Тоже в непогоду попали, будь она неладна. Здесь решили переждать, у знакомых. К вечеру, однако, ещё много народу прибудет, вот жду. А твой скакун спокойный, поначалу думал, ноздрями запрудит, почуяв охлобыстую. На удивление выдержанный, соображает.

Поговорив с дедом Мазаем ещё полчаса, уже успев заметно устать от нескончаемой болтовни сторожа, пошёл в посёлок обратно. Райцентр всё больше обретал черты города. Старые, почерневшие за столетнюю службу избы встречались только на окраинах, ближе к центру стояли деревянные дома в два этажа, облагороженные тёсом.

Несмотря на пустынные улицы, в магазине очередь из нескольких человек. Похоже, для сельчан магазин являлся чуть ли не единственным местом, где можно было узнать все последние новости. Осветлённая под блондинку продавщица и голосом, и манерностью старалась всячески походить на городскую паву. Обслуживала она неторопливо, часто вступала в необязательные разговоры с покупателями. Видимо, в очереди все знали друг друга. Мансура уловил впереди разговор двух мужиков. По их одежде нетрудно было догадаться: лесорубы, только выехали из деляны, закупаются.

— Вчера из Анзёбы пол-лагеря разбежалось. Слыхал?

–???

— Многих, говорят, постреляли сразу, но многие, говорят, ушли в леса.

— Вот насочиняют! У нас тут что? Как в крымских степях что ли? Думаешь, можно по лесам шастать, и уши не обморозить! Вон даже сегодня выйди и постой-ка с полчасика на крыльце!

Мансура догадался: мужики-лесозаготовители работают на делянах — там подобные слухи распространяются со скоростью ветра. Какая-то необъяснимая тревога чёрным клубком шевельнулась внутри.

Ещё Мансура подумал о том, что стоило бы расспросить у них о подробностях. Впрочем, откуда они могут знать подробности? Вот кто наверняка уже осведомлён про побег из лагеря, так это Лоскутников. Может, поэтому и не пришёл на обед? Вечером вернётся с работы и всё расскажет!

Лесозаготовители разделились на две группы: та, что моложе сгрудились у окна и продолжали громко обсуждать последнюю новость, двое, что значительно старше, закупали продукты и водку.

Парень из молодых, заметно выпивший, обозлившись на какой-то негромкий смешок одного из товарищей, вдруг вспылил, крепко выругался, продавщица прикрикнула на него:

— Фёдор, опять нализался с утра пораньше. Сейчас милицию вызову. Вот что за народ!? Только из лесу выйдут, как сразу нажираются. Степаныч, забирайте охламонов своих, и с глаз долой. Ей-богу, милицию вызову!

Решительность хозяйки магазина вызвала насмешки и у Фёдора, и у его товарищей, кроме тех, что уже практически уложили купленные продукты в мешки. Среди них, как оказалось, и был Степаныч. Фёдор угрожающе посмотрел на продавщицу. Напугать её страшно округлившимися в немой злобе глазами не получилось. Девка оказалась бойкой. Намечался скандал. Серьёзный. Мансура дотронулся до локтя мужика, которого продавец назвала Степанычем.

— Действительно, попросите вашего… знакомого прекратить материться на весь магазин. Люди кругом.

Степаныч сначала глянул на Мансуру, потом на своего распоясавшегося знакомого. Когда посмотрел на Фёдора, тот мгновенно смолк, голова утонула в воротнике бушлата, плечи потеряли размах. Бригада лесорубов в надвинувшейся тишине покинула магазин. Последним выходил Сте-паныч. Тёмно-русая борода делала его лицо добродушным, улыбчивым, хотя через бороду не разглядеть — улыбается человек или хмурится.

— Извините, — громко сказал он, цепко вглядываясь каждому в лицо. Ершистый, на внешность, он, однако, выказывал серыми мягкими глазами внутреннее душевное спокойствие. С видом полного достоинства вышел.

— Хорошо, что хоть Савелия Степаныча уважают, — вздохнула женщина, всё время молча наблюдавшая за происходящим.

Кто-то за спиной сказал беззлобно, как о пережитом:

— Ну да, если ещё таких, как Степаныч, перестанут бояться, нам вообще тогда кранты будут.

Спустя минуту все уже забыли про бригаду лесорубов. Будто не было их в природе. Подошла очередь Мансуры. Вблизи продавщица оказалась не такой уж привлекательной и молодой. И взгляд у неё — дерзкий, блудливый. Мансура купил вино, папиросы, конфеты сынишке друга, хлеб: в последние разы по приезду в посёлок Николай всегда покупал хлеб из местной пекарни — уж больно вкусный: пышный, ноздреватый, с прожаренной корочкой. В деревне такого у них не пекут. Продавщица опять окатила его волооким изучающим взглядом. Рассчитавшись, Мансура вышел из магазина. Сразу обдало резвым морозцем. Мансура вспомнил бригадира лесорубов: наверняка, из бывших заключённых, остался здесь на спецпоселении. Таких нынче здесь много.

Об истинных масштабах лагерных зон, или, как принято говорить в его окружении, исправительно-трудовых колоний, а вернее, их численности, Мансура узнал только на совещании министерства в области. Когда всех молодых инспекторов лесоохраны собрали в Иркутске для прохождения аттестации. И то, как потом выяснилось, ни преподаватели с научными степенями, ни сотрудники органов безопасности — никто цифрами не оперировал, любые сведения округлялись, статистические данные больше наводили тумана, чем давали конкретику. На строительстве железной дороги было много трудностей. Одна из них — нехватка рабочих рук. Отчего, судя по разговорам, и строительство шло с бесконечными нарушениями графиков. Увеличивавшееся количество лагпунктов и лагерей должно было разрешить эту непростую задачу. Обо всём этом на бесконечных совещаниях, разумеется, открыто не говорилось. Даже намёков боялись: очень свежи ещё были в памяти предвоенные чистки партийных рядов.

Идя к Лоскутникову, Николай размышлял: можно ли говорить на такие темы со Степаном. Лагеря, заключённые, охрана заключённых, побеги, преследования — это же его епархия.

Мансура давно заметил: Лоскутников о своей работе не распространялся. Очевидно, имелись причины.

Метель утихала. Подступавший вечер давил унылостью и тишиной. Воздух наливался холодом.

«Наверняка, последние морозные ночи в эту зиму», — устало подумал Мансура, наблюдая, как уличные фонари вспыхивают матовыми шарами, раздвигая непрошеные сумерки.

Глава 5

Михась, избегая вопросительно-недоумённого взгляда Огородникова, отвернулся в сторону леса. Почти тут же из густого обнесённого снежным инеем ельника вышел мужчина среднего роста. Одет он был ещё по-зимнему: серые подвёрнутые на голенище валенки, ватные штаны, тёмный полушубок на овечьем меху, добротная собачья треуха — так одеваются в этих местах либо местные жители, либо вольнонаёмные. В руках видавшие виды ижевка*. При беглом взгляде можно было мужчину принять за охотника, но что-то Огородникову подсказывало, что это не так. Между тем Михась и охотник обнялись. Остальные блатари поочерёдно подходили к нему, учтиво здоровались, только Циклоп, очевидно, зная человека лучше остальных, обнялся с ним крепче.

— У нас полчаса на сборы. Собрать шмотьё, оружие, ждём возницу с обедом, — тёмно-русая густая борода скрывала черты лица вольнонаёмного охотника, одни глаза только и видно — пронзительно синего цвета. Судя по голосу, сочному и властному, лет тридцати пяти — сорока, не старше, да и держался он молодцевато, уверенно, выдавал команды с интонацией умудрённого жизнью человека. Огородников, наблюдая за поведением авторитетов, старался подмечать любые детали, которые могли пролить свет на его дальнейшую участь. Два года, проведённые на зоне, научили одному незыблемому правилу: никому не верить! Ворам тем более. Может, поэтому до сих пор и живой. Также настораживал тот факт, что Сашка не знал, как себя поведут воры вне колючей проволоки. «Обещания в лагере — сквозняк на воле», — кто-то же не зря сказал… Одним словом, он ждал в любую секунду от них подвоха. И наблюдал за ними.

Вот бывают же перипетии судьбы: каких-то полчаса назад Сашка-пулемётчик проклинал всё вынюхивающего старшину Тыжняка, а теперь сам сподобился ему, с той лишь разницей, что на его плечах отсутствовали ранжирные погоны и среди его «попутчиков» должностей никто не имел. Кроме одной на всех — заключённый. Сашка понимал: для него сейчас наступают самые важные минуты в жизни. Для него и ещё четырёх сидельцев, которые, выходит, стали не по своей воле соучастниками нападения на конвой и заложниками происходящего. Они стояли чуть в стороне, напоминая согнанных в отару баранов.

Вольнонаёмный и Хмара пошли вниз стеречь возницу. Шли они размеренной, даже усталой походкой в весёлом расположении духа, громко обсуждая расправу над стрелками. Ну прямо как два мужика с сенокоса. Жмых принялся обшаривать трупы конвойных. Михась присел у костро-вища, достал кисет, махнул мужикам, подзывая к себе.

— Лепить горбатого не буду! Пустая трата времени! Забери, пацан, себе махру! Стар я для такой гадости! Сами понимаете, наши дорожки отсюда вразбег! Если хотите, вас ещё гуртом выведу до железки, а там каждый своей тропой.

Шипицын зло посмотрел сначала на бригадира, потом на законника:

— А предупредить нельзя было?

— Ша, говорю! Предупредить. Ты же первый и побежал бы стучать. Предупреждённый.

Веня Поллитра, понимая, на что намекает законник, с откровенной презрительностью посмотрел на Щипицына, который многозначительно хмыкнул. Лишь Завьялов оставался безучастным.

Вернулся повеселевший Жмых, уже напяливший на себя армейский полушубок и шапку, с папиросой в зубах.

— Трофейные, — загоготал он неприятным низким голосом. — Что такие унылые, граждане уголовнички? Радоваться надо! Свобода, мать её за ногу! Сколько дней сидел, мечтал о ней, ненаглядной! — за дурашливой болтовнёй скрывалось состояние, которое испытывает человек после нервного перенапряжения. Неестественная расхлябанность Жмыха слишком бросалась в глаза, чтоб её не заметить. Михась, глянув в его замутнённые зрачки, поморщился. Мужики топтались на месте, подавленные, испуганные. Огородников понял, что некоторые ждут его реакции.

— Дайте нам поговорить. Толпой всё равно ничего не решим.

Гаврила Матвеевич, здесь либо пан, либо пропал, — начал без предисловий Сашка-пулемётчик, как только остались они вдвоём. — После такой бузы мне с мужиками в одну упряжку никак не влезть. Тыжняк-то на мне и. этот, — оба коротко глянули на распластанного в нескольких шагах вохровца-монгола.

Михась шумно дышал, сосредоточенно думая о своём.

— Дойду с вами до железки или до города, там, ясен пень, разбежимся каждый в свою сторону, — говорил он спокойно, без напускной уверенности, но и не заглядывал заискивающе в глаза вору, не елозил лапками, понимая, что Михася этим дешёвым номером не проймёшь. В то же время всем своим существом давал понять законнику, что он созрел в конце концов к побегу. Но к побегу решительному и настоящему, и никак не в одиночку, и тем более не с политическими.

— Видишь, как быстро всё решил. А мне вот так думается! Вас с собой брать надобности никакой. Но и запрещать идти в бега не имею права. Не по нашим законам получается как-то. Вот так в лесу, понятно, тоже оставить не можем. Побегут в лагерь, настучат. А нам время нынче нужно, чтобы в дамки попасть. Нынче доброта может дорого обойтись!

— Что предлагаешь? Не убивать же людей только за то, что оказались случайно на деляне?

— Остепенись, фраер. Не за тех мазу держишь. Вот насчёт тебя можно ещё порешать, а за остальных впрягаться никто не будет.

Огородников действительно растерялся: на мгновение показалось, что Михась шутит, что вот-вот рассмеётся, скажет: мол, никто никого убивать не собирается. И разойдутся все спокойно в разные стороны. Однако от Сашки не ускользнуло и то, как всё задумчивее становился Михась. Сашке даже показалось, что в потемневших зрачках законника прочитал созревшее решение — избавиться от ненужных свидетелей.

Вот здесь Огородников уступать не собирался. Это как дважды два: сначала уберут фраеров, а потом воспользуются случаем и прикончат его.

— Дай подумать! — Михась и впрямь не знал, как поступить.

Недалеко переминался Циклоп, левой, здоровой рукой, держался за искусанную руку. Правый рукав телогрейки, разорванный в клочья, на глазах темнел в цвет перезрелой рябины. На бледном лице застыло выражение боли. На него никто не обращал внимания. Все погружены в собственные переживания. Сашка словчил: сделал вид, что проявил сочувствие к раненому. Разорвал на убитом вохровце белую исподнюю рубаху и перебинтовал вору руку. Укусы оказались глубокими, и вряд ли организм справится без медицинской помощи. Вслух Сашка ничего не сказал. Ему показалось, — и ворохнувшаяся темень в глазах урки тому подтверждение — Циклоп о себе подумал также. Однако блатной вынужден был храбриться: выбор-то невелик. У воров законы волчьи.

С дороги послышался скрип возницы. Спустя пару минут показалась телега. В ней сидел с самым беспечным видом Хмара, поигрывал большим ножом, рядом широко шагал вольнонаёмный. О судьбе нормировщика спрашивать было глупо. Блатари сгрудились, что-то обсуждали вполголоса.

За это время Сашка успел переговорить с взъерепенившимися заключёнными, которые не знали, как поступать с навалившейся неожиданно, и совсем некстати, свободой. Ярились больше всех Щипицын и молодой парень Андрей Завьялов. Шипицын — понятное дело, по натуре трусоват, с гнильцой, слова дельного не услышишь от него, из «интилихентов». Двадцать пять мотает по политической. С Завьяловым сложнее: бытовик, срок — десятка, по меркам лагерников «счастливчик», пять уже отсидел. Ему этот побег, что кость в горле. Ещё были Веня Поллитра и парень татарской внешности по кличке Белеш. Эти двое отмалчивались, прекрасно понимая, чем может всё закончиться для них, если будут столь откровенно и рьяно высказывать недовольство…

Со стороны могло показаться, что блатные в разговоре совсем потеряли интерес к мужикам, но Огородников знал, что это не так, и поэтому, предполагая от них пакость, вновь схитрил: встал за Белешем и Завьяловым, автомат держал наизготовку. Пару раз ловил беглый настороженный взгляд Михася.

Шипицын принялся высказывать претензии бригадиру, называя всё не иначе как «беззаконием» и «самосудом». Его слушали без особого внимания: все мысли крутились вокруг того, как сложится всё дальше. Ситуация выглядела более чем сложной. Не все, похоже, понимали щепетильность момента; вот чего точно не стоило сейчас ворошить — искать виноватых и лезть на рожон. Огородников уже прикидывал, хватит ли у него сил, считай, в одиночку, молниеносно расправиться с блатными? Шансы, хоть и мизерные, но есть, а там, будь что будет…

Между тем Михась перекинулся несколькими фразами с вольнонаёмным и, словно укрепившись в своём решении, шагнул к фраерам. Шипи-цын, увидев приближающегося вора, трусливо замолк и отвернулся, поджав вздрагивающие тонкие губы.

Михась был короток:

— Повезло вам сегодня, фраера. Очень повезло! Насилу никого тащить не будем, но и оставлять здесь тоже никого не оставим. Решайте сами! — Михась тяжёлым взглядом обвёл солагерников. Несмотря на то, что Веня Поллитра был близок к блатному миру, Михась не удосужился выделить его из заключённых. — Через десять минут уходим. Берите кому что надо. В телеге хавчик, перекусите. Только быстро.

— А завтра можно будет уйти одному? — робко спросил Завьялов.

— До завтра ещё дожить надо. Напоминаю, времени мало.

Все, кроме Сашки, пошли к вознице. Никто вслух больше не высказал недовольства. Неожиданно Михась попридержал Завьялова:

— И слышь, молодой! Бурки перекинь. В телеге найдёшь! — вдогонку просипел ему вор, приметив растрёпанные валенки на ногах зека.

— Что со мной решили? — сразу спросил Сашка-пулемётчик, пока Ми-хась стоял рядом.

— А что решили? Пока идём, там видно будет. Рука Циклопа как?.. Плохо?.. Ну, значит, пулемётчик, под богом ходишь. Везунчик!

Огородников, может, впервые в жизни перекрестился. Правда, тайком. Не хотелось, чтоб кто-то увидел. Везунчиком он себя и сам считал. Но боялся сглазить, поэтому сплюнул, а подумав, перекрестился. Спускаясь к дороге, увидели убитого нормировщика. Его тело урки даже не удосужились скинуть в снег, на обочину дороги.

Глава 6

По лесу передвигались гуськом. Проскочили трассу именно в том месте, где следы с дороги практически не различались, и сразу углубились в заснеженную тайгу. Предводительствовал вольнонаёмный, который брёл первым. По его степенной уверенности, хозяйской раздумчивости сомнений не оставалось: здешние места знает, выведет. Вот только всех ли?

Огородникова поставили замыкающим. Так решили на коротком тол-ковище в густоте соснового пролеска, вернее, решил Михась, и воры его поддержали. Настрой некоторых зеков не ускользнул от внимания законника. Да и Сашка тоже испытывал противоречивые чувства по отношению к Шипицыну и Завьялову, до конца не понимая, что с ними делать дальше. Поэтому блатные поставили его последним. Хмара и Жмых настаивали на расправе. Сашка, не выпускавший автомат из рук, сказал: нет. Воры вспомнили, как он действовал на деляне. Быстро представили возможные последствия, если будут дальше настаивать на ликвидации «случайных» беглецов.

— Разбирайся с фраерами сам, — подытожил тяжёлый разговор Михась, давая понять: случись что — крайним останешься ты. На удивление, первое время шли резво.

Где-то через час сноровистого хода и Щипицын, и Завьялов сменили молчаливое сопротивление и теперь неслись по сугробам не хуже остальных. И вот уже им начинало казаться, что отрываются они от предполагаемой погони невероятно быстро.

Определённо, и удача на их стороне, и проводник имеется, и погода подходящая, и время года — весна, а весна, как известно, время отчаянных побегов. Воздух тайги кружил, наполняя немощный дух пьянящей свободой, а ослабленное тело драгоценной силой. Но Сашку-пулемётчика до сей минуты не покидало ощущение неотвратимости трагического конца. Как он ни увиливал внутри себя от серьёзного разговора с самим собой, какими бы оправданиями ни пользовался, чтоб отгородить себя от разъедающих нутро мыслей, он понимал — всё, происходящее с ними, просто судьба. Тут хоть голову пеплом посыпай, хоть изведись в истошном крике, а ничего не изменишь. Он, в отличие от других арестантов, словно ополоумевших от таёжного весеннего запаха и от осознания свободы, не разделял их радость. Его не покидало чувство, что эта свобода не его, она как бы украденная, а значит, чужая. Точно такие же мысли грызли его и в лагере, особенно в утренние часы.

Эх, если бы не весна! Эта она, проклятущая, взыграла-вскипела в крови, она замутила рассудок, она позвала-заманила на волю. Что говорить: время для побега выбрано самое удачное. Как пить дать, прежде чем решились на побег — всё просчитали скрупулёзно, с обстоятельной основательностью. Весна! А весна, как известно, наполняет воздух пьянещей свободой и необузданной силой.

До вечера их не кинутся искать. В ночь, конечно, не полезут в тайгу, побоятся. Да и что в темноте найдёшь? Будут ждать утра. А там уж как карта ляжет!

Во многих местах, где они шли, снега было мало. Может, оттого, что места выходили открытые, выветриваемые, а может, благодаря проводнику, который ориентировался в окрестностях, как лоцман в коварных заливах. Они взошли на первую сопку и обомлели. Здесь и небо казалось ближе, и воздух гуще, насыщеннее, и солнце ярче. Снег искрился и слепил до рези в глазах. И что особенно радовало: наконец-то косточки почувствовали долгожданное весеннее тепло. Сашка впервые понял выражение: видно как на ладони. Он загляделся на разверзнутые просторы под сопкой. Разлохмаченные изумрудно-зелёные долины с редкими проплешинами-полянами лоснились до самого горизонта. На вершине сопки обессиленные, распаренные от тяжёлой ходьбы, они все попадали в снег и довольно долго молчали. На разговоры сил не осталось.

Поднимался ветер со стороны сопок, запелёнатых в серебристо-мерцающий панцирь. Сначала ветер стелился низко и при ходьбе не казался таким пронизывающим. Отчасти спасали деревья. Потом ветер ушёл ввер-ха: макушки пихтовых сразу запузырились, застонали. Небо мгновенно стало темнеть: прозрачная хрустальная синь, будто устав дарить людям тепло и свет, сменилась в цвете — отяжелела серыми, грязными красками. Блатари, которые всё время шли немного впереди, как бы держась на расстоянии, нашли в себе силы подняться разом и двинуться всё также гуськом вниз по склону. Они безвозвратно приближались к выступающему лохматым чубом пролеску. Ещё немного, и зелень качающихся еловых верхушек поглотит человеческие фигуры, и, может, больше никогда Сашка не увидит нечаянных подельников побега. Похоже, это обстоятельство тревожило только его одного. Он резко встал: его подопечные даже не подавали признаков жизни.

Вот тут-то Сашка всё осознал окончательно. Он разом вспомнил взгляд проводника, озлобленную гримасу Хмары, полную презрения ухмылку Михася. Тогда он сказал, ни к кому не обращаясь и не упуская из вида маленькие фигурки растворяющихся вдали человечков:

— Если сейчас не встанем, передохнем здесь. Ещё немного надо пройти. Там еда и зимовье, — вдруг соврал Сашка, упомянув о еде и тепле, как единственной зацепке, способной хоть как-то растормошить отчаявшихся зеков.

Первым поднялся Веня Поллитра: худой, посеревший, открыл широко рот, показывая редкие сгнившие зубы:

— По мне, и здесь помирать блаженство. Всё одно не на нарах. Но вот чёй-то жить захотелось. Так что вставай, каторжане. У воров, правда, жратва имеется. Сам слышал.

— Вот они тебя ею и накормят от пуза. До беспамятства, — оскалился в беспомощной злобе Шипицын.

— Без базара, можешь оставаться тут, а других не подбивай, — не глядя на него, парировал Веня.

Взрослые, истрёпанные и жизнью, и лагерями мужики почему-то проснулись именно от слов Вени Поллитра, зашевелились, словно он каждому нашептал молитву, от которой в уставшее тело вливалась спасительная сила, а в истерзанную душу возвращалась надежда.

Ветер наседал. Они побрели след в след за исчезнувшими из вида блатными. Сашка думал: если кто не встанет, уговаривать не будет, уйдёт один или вон с Венькой Поллитра. Однако потянулись за ним все. Теперь он шёл впереди и старался переступать ногами как можно быстрее. Хотя, признаться, быстрее уже не получалось, и он просто шёл как шёл. Без мыслей, без оглядок, без рвения, лишь бы дойти вон до той валежины. От неё высматривал следующую валежину, пенёк или комель, вывернутый из земли, а потом ещё и ещё. В конце концов то остервенение, что подстёгивало его ещё несколько часов назад, тоже иссякло. Наступили минуты, когда он работал телом механически, потеряв все мысли и утратив все способности что-либо нормально воспринимать. Азарт побега растаял без следа, в отличие от следов, оставляемых на снегу.

В низине сумерки сдвинулись. Верхушки деревьев гудели, скидывая снежные охапки. Порой снег падал тяжело, с уханьем, который можно было принять за шевеления подраненного зверя. Заметно похолодало. Прошло немного времени, когда совсем измотанные беглецы догадались — начинается метель. Рассыпчатое крошево посыпалось сверху. Протяжный, усиливающийся то ли гул, то ли стон зашатался между вековыми деревьями. Осознание того, что они безнадёжно отстали от воровской группы, отняло последние силы. Тьма облепила их с такой плотностью, что даже лица рядом стоящих зеков угадывались лишь по очертаниям фигур. Все укрылись под кронами завалившейся невесть отчего сосны.

— Не надо было отлёживаться там, — прерывисто заговорил, сипло дыша и хватая всем ртом воздух, Веня Поллитра. — Здоровый раненного ждать не будет. Таков закон.

Привалившись спиной к стволу, Огородников не поддержал разговор. Он остро ощутил, как вытягивает остатки тепла промозглая сырость. Ноги, поясница, плечи наливались свинцовой тяжестью, живительного давления в жилах и сосудах явно не хватало, голова, отуманенная рассеяно-стью, будто уплывала, подхваченная свирепствующим ветром. Вспомнил с пронзительной горечью о хозяйском полушубке Тыжняка — снять тулуп с трупа побрезговал. И чего он своим чистоплюйством добился? Жмых не побрезговал, выходит, поумнее оказался. Вспомнился в полузабытьи и его прихлёбывающийся каркающий смех. Ещё сегодняшним утром он не предполагал вот такой конец своего земного пути. Рядом привалился Веня Поллитра. Мерцая зрачками, словно какой-то зверь, спросил про спички. К удивлению, спички были у многих — повытаскивали из карманов убитых конвоиров. Веня Поллитра полез за пазуху. Огородников вдруг уловил странный запах: так пахнет в скотнике от коровы, от лошади, ещё этот запах напоминал детство. Вспыхнула спичка, полыхнуло пламя: короткое, меньше чем на секунду. Силуэты каторжан вынырнули из темноты, и тут же слились с ней. Красные искры снежинками разлетелись по ветру. Веня Поллитра весь день за пазухой хранил клочок сухого сена, и каким умом догадался прихватить клочок из телеги несчастного нормировщика, пойди, догадайся!

— Для доброй лучины береста нужна, ветки сухие, — голос шёл из горла Вени Поллитра перекатами, словно каждый звук расталкивал плотины, чтоб вырваться наружу, достать до слуха собеседников.

— Точно-точно! Для верности сушняк нужен, тогда получится распалить, — отметился суждениями Белеш.

— Где в такой темени что найдёшь, — в отчаянии, преодолевая озноб, проговорил Завьялов. Огородников нарочито бодрым голосом — а иначе и самому не подняться — сказал, поймав в завываниях ветра передых:

— Отставить скулёж, братцы. Веня — башка, догадался же! Белеш, Шипи-цын, за мной, собираем ветки, остальные зарывайтесь как можно глубже, — он в темноте определил место, где надо закапываться. Сашка встал и, сгибаясь от пронизывающего ветра, отошёл на несколько метров в сторону, к высокорослому ельнику. Достав нож, снятый с пояса Тыжня-ка — даже лицо его, перекошенное от нестерпимой боли, на мгновение промелькнуло перед глазами, — принялся собирать кору с сосны. Наткнулся на поваленную берёзу: принялся ломать тонкие просохшие ветки с неё. С охапкой хвороста вернулся к привалу. Следом приполз Завьялов: охапка жидкая, но хоть что-то в отличие от Шипицына, который, похоже, даже с места не тронулся. Его отрешённость от всего происходящего вокруг говорила о многом, если не обо всём: человек сдался уже нутром, и, если такое состояние придушило в своих объятьях хозяина, человек — не жилец.

— Ещё надо, ещё, — бубнил, распаляя себя, Веня Поллитра, вовсе неразличимый в яме. Только слышна возня там, внизу, в яме и скрип выбрасываемого на поверхность снега. Бестелесное крошево крутится, подхваченное ветром, рассеивается над землёй. Белеш не выдержал:

— Да хватит уже, могилу что ли роешь?

Огородников подавал туда, в яму, хворост. Веня Поллитра сказал, чтоб пока не лезли к нему, мешать только будут, сам разберётся. Кто-то запричитал гнусаво, по-бабьи, что-то молитвенное. Кажется, Завьялов. Вот те на!

Мало того что по статье хулиганской сидит: то ли сожительницу, то ли школьную любовь из-за ревности зарезал, так ещё и попом оказался! Вот откуда молитвы знает!

Огородников невольно прислушался к словам парня. Но не разобрать, что бубнит: ветер то так свернёт звуки, то этак, но точно молится. И тут в яме засветилась лучина. Все обернулись на свет. Веня распахнул телогрейку, бережно огораживая, насколько хватило роста, слабенький огонёк от резких порывов ветра. Так, наверное, матушка держит младенца в первые минуты после его появления на свет божий: даже дыхание сдерживает, чтоб не отнять нечаянно глоток воздуха у дитя. Веня подкладывает кусок бересты, подкладывает ещё один, уже покрепче. Несколько тонких, тоньше мизинца, веточек медленно облизывают сизое пламя.

Узнаётся лицо заключённого: сосредоточенное, застывшее, измученное переживаниями. Веня Поллитра сгибается: огонь перетекает из его рук на землю, он медленными движениями оставляет огонь жить самостоятельной жизнью на снегу, ни на секунду не сводя взора и готовый сразу кинуться на помощь, уже издававшему первые вздохи — пострел суховея — костру. Он ещё колдует над огнём, словно старый шаман готовится к языческому обряду, но вот осмелевшие языки пламени зашевелились, набирая высоту, и человек сразу теряет интерес к нему. Не поднимаясь с корточек, Веня просит веток. Ему осторожно подают. Стены ямы высветились: получилось неровное углубление прямо под валежиной, на три-четыре человека. Теснота в данном случае — главное и необходимое условие для выживания. Огородников всматривается в каждого, пытаясь разобраться в своих мыслях. В неровном свете от костра лица каторжан мало узнаваемы. Мерцающие отблески причудливо отражаются в зрачках рядом притихшего Белеша, он погружён в себя настолько, что создаётся впечатление, что это не человек лежит, мумия. Между тем костёр окреп, и тогда Веня осмеливается его переложить поближе к выходу. Языки задёргались конвульсивно, грозя вот-вот потухнуть: ветер-хитрец шаловливо играет на краю ямы, хочет забрать последнюю надежду у людей. Предусмотрительный Веня подкидывает сухие хворостины в самый нужный момент. Всё, теперь костёр крепкий, настоящий, даже ветер-шатун не задует его. Хоть запляшись! Ему подают полешки потолще: один из зеков — Завьялов, проявляет нетерпение — сам подкидывает ветки в костёр. Темень отодвигается за спины, стонущий лес уже не кажется таким угрожающим и негостеприимным. Промозглая сырость, благодаря теплу от костра, утрачивает въедливую силу: искры от поленьев легко поднимаются вверх, исчезают в причудливых кружевах. Веня Поллитра подсказывает, что теперь нужны лесины серьёзнее, чтоб огонь не задуло. Шипицын, словно не слышит, о чём говорит Веня; вползает в яму, клубочком скручивается, неуклюже подобрав ноги под себя: слёз не видно — лицо прячет в воротнике телогрейки: всхлипывания, переходящие в скулёж, доносятся до остальных зеков. Белеш не выдержав пнул его ногой:

— Слышь, параша! Замолкни!

Белеш смотрит на беглецов и, не находя у них поддержки, запихивает руки подмышки и в сидячей позе сгибается так, что спина пузырится неестественным горбом. За дровами ушли опять Завьялов и Сашка-пулемётчик. Завьялову никто не приказывал, пошёл сам. Сашка пошёл потому, что ещё оставалось непреодолимое чувство ответственности за всё происходящее. Это чувство занозой сидело где-то в груди, принося тревожную обеспокоенность и тоску. Когда костёр разошёлся вовсю, все вдруг вспомнили про возможную погоню.

— Да кто полезет в такую свиристель… Сгинуть за три копейки что ли? — недоумевал Белеш.

— За пол-литра, — вдруг добавил Веня.

— Что?

— За пол-литра, говорю.

— А, ну да!

Получилось смешно. Огородников тоже рассмеялся, всячески стараясь избегать мыслей о еде. Все залезли в яму, прижались покрепче друг к дружке. Если не шевелиться, тепло некоторое время кажется явным. Однако вши не давали лежать в одной позе: тело молило о движении, ну хоть маленьком, незначительном. Вскоре спина у Огородникова заныла нестерпимо. Он немного выполз из ямы, подставив лицо ближе к костру. Зеки, каждый как мог, искали позу для сна удобнее. Время сочилось тяжёлыми каплями в снег. И ночь, и метель, и скользящее бесшумно с небес крошево стали казаться вечными. Вновь Огородников, сквозь дремотную пелену забытья, услышал молитву. Это Завьялов! Вот неугомонный, и откуда только силы находит молиться. Веня негромко задал вопрос, который, похоже, волновал всех:

— Слышь, Зюзя (так к нему обращались в лагере), а правду говорят, что жинку свою прирезал за то, что от бога отреклась?

— Отреклась, был такой грех на её душе! Но прирезал не за это… За словоблудия и призывы к сатанинской власти… Сатана овладел её помыслами. Без веры пыталась русского человека учить жить… А без веры русскому человеку никак нельзя!

Огородников обернулся:

— А что твоя вера шепчет наперёд? Дождёмся рассвета?

Он с удивлением в себе обнаружил, что мысли о побеге уже не властвуют над ним, что, скорее, он начинает жалеть о том, что не нашёл в себе сил отказаться раньше от этого необдуманного поступка. Первый звоночек прозвучал, когда воры их бросили. Уходили в тайгу, даже не оглядываясь. А ведь у них была еда. Второй — как только разожгли костёр. Если даже они и доживут до светового дня, откуда возьмут сил подняться и продолжать побег? Да и куда идти! Все эти вызревшие догадки набирали неподъёмный вес в душе. Невыносимая тоска, безысходность и отчаяние сковывали волю, словно выжигали нутро до пепельной немощи.

— Утро будет, но не для всех! А утром нас найдут! — сквозь завывания ветра проговорил Завьялов.

Он сказал так, словно проговорил заклинание. Ему никто не возразил. Ни оспаривать, ни доказывать что-либо, ни ввязываться в рассудительный разговор не было сил. Усталость неотступно волокла сознание в темноту. Сил думать о том, проснёшься ты завтра или нет, не осталось.

Спать, спать, спать… Сейчас безразлично, что будет завтра.

Сейчас спать, спать, спать…

Глава 7

Над ИТЛ-04.. плыла тревожная тишина. Вечерняя поверка час как закончилась, всё протекало привычным руслом, кроме одного: на плацу отсутствовала четвёртая бригада.

Начальник лагеря — майор Федот Алексеевич Корякин сидел у себя в кабинете под властью нахлынувшей щемящей тоски. Кабинет, четыре на три, самый дальний по коридору: от окна буквой «Т» громоздился стол, в левом углу — сейф, на видном месте стены — портрет Сталина. Всё достаточно аскетично, как и должно быть в кабинете начальника гулаговского лагеря. Брюхатая тоска переваливалась в тревожное состояние. Из соседнего кабинета иногда доносились тяжёлые голоса — это начальник режима капитан Недбайлюк допрашивал дневальных шестого барака, где обитала четвёртая бригада. Стены комендатуры хлипки настолько, что стоит повысить голос, сразу слышно, о чём говорят. Но вот уже довольно давно Корякин утратил интерес к допросу. Он за какой-то надобностью, а за какой, уже и забыл, полез в сейф. Из старого ведомственного журнала выпала маленькая фотокарточка. Присмотрелся — надо же! Искал, конечно, другое, но нашёл её: подобное частенько с ним случалось. А всё потому, что с молодости не любил заполнять отчёты, считая это занятие пустым бумагомаранием. И даже за многолетнюю службу в НКВД не смог переломить свою натуру и раскорчевать в себе бережно-учтивое отношение к заполнению документов.

На фотокарточке он с женой, молодые совсем. Какой же это год? Кажется, перед самой войной, когда он учился в академии! Или позже? Они с Галиной прожили к тому моменту почти три года. Сколько надежд, сколько планов, сколько энергии и веры в себя, в своё будущее, в своё счастье. Как быстро пролетели годы. Многое сломала война, а многое сломалось без её участия. С Галиной Сергеевной — женой — жили первые годы дружно. После учёбы в Военной академии имени Фрунзе началась гарнизонная жизнь, в общем-то, картина привычная и обыденная для начинающего комсостава. Но Галина не выдержала: репутация декабристки не прельстила. Походные условия, разумеется, были тяжелы, быт неустроен, жизнь в воинской части вялотекущая и скучная. Через полгода собрала чемоданы и вернулась в Подмосковье, к родителям. Никакие упрёки, мольбы не остановили её. Гарнизон находился на территории Казахстана, в не совсем забытом богом, а скорее аллахом, ауле, заботливо укрытом тенью зелёно-рыжих сопок. Народу в ауле проживало немного, и можно было бы про него совсем забыть, да географически аул располагался для транспортного транзита лучше не придумаешь. Все караваны следовали через него. Откровенно сказать, Корякин несколько иначе представлял начало военной службы. Вся эта походно-полевая романтика оказалась ему не по душе. В чём-то он соглашался с женой, которая, как выяснилось несколько позже, оказалась не всегда уравновешенной, избалованной и склонной к скандалам. Если первые годы после свадьбы, проживая в Москве, всё у них ладилось, то последующие — напротив: Галина Сергеевна только и выискивала повод укатить домой. И если первые годы детей не торопился заводить Корякин, то потом уже не торопилась Галина, всё отмахивалась, считая, что успеют, что ещё есть время, так и дотянули до войны, когда уж совсем не до того стало. В тридцать седьмом году Корякин, предвидя, что ему придётся если не всю жизнь, то значительную её часть мотаться по гарнизонным общежитиям, перебрался на службу в НКВД. Здесь были явные преференции: начать хотя бы с того, что в Саратове ему сразу вручили ордер на двухкомнатную квартиру. Платили больше да ещё выдавали дополнительный паёк продуктами, который очень кстати пришёлся, поскольку в магазинах ничего путного не купишь. Это уж с сорокового года для выслуги лет перебрался в уголовно-исполнительную систему, ну, и финансовая сторона сыграла не последнюю роль при выкраивании дальнейшей карьеры. В НКВД тогда прошли большие чистки, требовались новые кадры. Корякин считал себя человеком прагматичным, умным и дальновидным. Больше всего он боялся войны, а также что в ней ему придётся принимать самое непосредственное участие. А то что война будет, он не сомневался. И хотя трубили газеты обратное, он им не верил. Он, вообще, к тому времени расстался со многими иллюзиями. Постепенно Корякин втянулся в работу. После уральских лагерей направили вот сюда, в Восточную Сибирь. Повезло, что не на Дальстрой или в Воркутлагерь. Туда жёнушка, точно, ни за какие деньги не поехала бы. А деньги она любила и немалые.

Корякин в последнее время всё чаще задавался вопросом: остались ли чувства к супруге? Всё переворошил в душе, а до истины так и не докопался. Очевидно, пролегла между ними межа недопонимания: руками дотянуться можно ещё, а телом и душой — никак. Дошло до того, что Галина приезжала лишь в летнюю пору на один и, в редких случаях, два месяца. Причём последние недели, как правило, изводила его пустыми скандалами, начиная ругаться по малейшему поводу. Последние девять лет так и жили: он здесь начальствует, в исправительных лагерях, что виноградной гроздью рассыпались по северной части Иркутского округа, а Галина там, в Подмосковье, на родине. Жила с матерью, отец скончался от сердечного приступа в сорок шестом. Наверняка, тестя вдвоём допекли. Тёща тоже была не подарок. Дочь-то в кого? Отчаянье прибавляло и то обстоятельство, что детей они не нажили. В сорок два года Корякин вдруг осознал всю ограниченность своего земного срока, и это понимание, показавшееся ему вначале не самым важным и стоящим, постепенно разрасталось в нём.

С годами он на многое стал смотреть по-другому, порой тоска так припирала, что без душевного разговора с кем-нибудь не обойтись. Хотелось поставить на стол бутылку водки, закуски какой-никакой. Выговориться вволю. Но вот с кем?

Он и не думал, что одиночество вскоре станет его постоянным спутником. Многие одиночества избегают, он же, напротив, одиночества стал искать. А вечерами, словно сторожа какую-то немощную неприкаянную тишину в доме, незаметно пристрастился к выпивке. Благо, никто не видит, и ругать некому.

Корякин положил в сейф папку, фотокарточку спрятал в нагрудный карман. И опять подивился тишине, как бы страдальчески пыжившейся за стенами комендатуры. Тревожное предчувствие нарастало.

Нервно посмотрел на часы: половина девятого. Конвой, сопровождавший двенадцать заключённых с лесозаготовительной деляны, обязан был вернуться к восьми вечера. Нарушение режима — редкое явление для лагерной системы. Прапорщик Тыжняк тем и славился, что ретиво оберегал порядки на зоне. Иной раз чересчур ретиво. На что иногда нет-нет да поступали жалобы от заключённых. Но это уже епархия начальника режима. Что-то притихли они там, за стенкой. Так, а что остальные бригады? Остальные бригады с промзоны вернулись в положенное время. В девять вечера все должны были побывать в столовой, а через час, согласно графику, — вечерняя поверка. Корякин подумал о том, что по возвращении «лесорубов» начальнику конвоя, прапорщику Тыжня-ку, обязательно задаст взбучку за нарушение режима. Ещё подумалось о том, что не забыть бы завтра написать рапорт в Управление насчёт усиления конвойного отряда — с приходом весны заключённые начинали искушать себя побегами.

В такой рассеянной задумчивости майор и услышал дневального — старшину Скоропатского, который преградил путь посыльному из столовой. Он выглянул в коридор. Выглянул из канцелярии и дежурный по лагерю — лейтенант Скрябин. Он жестом руки остановил залепетавшего что-то заключённого и двинулся к выходу, мол, следуй за мной. Догадаться несложно: согласно недавнему приказу начлагеря, после поверки все помещения, в том числе и бараки, в которых находились зеки, закрывали наглухо; вот и не знают, закрываться или не закрываться в столовой — ведь ещё не все поужинали. С этим вопросом и прибежал заключённый. Корякин вернулся в кабинет, накинул овчинный полушубок: вечерние морозы, несмотря на подступающую весну, в сибирских лесах да особенно в ночных сумерках таили коварство, и вышел из администрации. На крыльце закурил, наблюдая, как две вытянутые фигуры исчезают на проходной. Спустя несколько минут Скрябин вышел из вахтенной избушки, на зону согласно указу не пошёл. Завидев начлагеря, ускорил шаг. За день они виделись не единожды, тем не менее, подойдя, лейтенант поприветствовал его по-уставному. Майору, вообще, был симпатичен этот молодой, всегда подтянутый и всегда уравновешенный подчинённый.

— Что там?

— Приказал, чтоб закрылись, — отвечал Скрябин, доставая пачку папирос. Закурив добавил: — Четвёртой бригады до сих пор нет. Я на вахту, сейчас распоряжусь, пусть пошлют кого-нибудь до деляны.

Майор согласно кивнул и голосом, уже полным злобной желчи, добавил:

— Давно пора! Жопу в руки и быстрее. Через час доложите.

— Есть! — лейтенант коротко вскинул руку к шапке, спрятал папиросы в карман полушубка.

Корякин вернулся в кабинет, достал новую папиросу, матюгнулся крепко. Прикурил. Смахнув сизый дым от лица, присел за своё кресло. Прислушался! За стенкой — бу-бу-бу-бу! Это голос заключённого. Спустя минуту, коротко: бу-бу! Это уже Недбайлюк! Интересно — выведает что-нибудь у каторжных?!

Майор нервно заходил между стульями, выстраивая в уме различные предположения насчёт задержавшейся бригады. Если ещё полчаса назад Корякину удавалось спрятать недоброе предчувствие, то сейчас он едва владел собой: сомнений не оставалось — на деляне что-то произошло. На вахте забрехали овчарки, похоже, там поднялось лёгкое движение. Подполковник кинулся к окну, всматриваясь в темень: неужели обошлось? В свете лампочки, пружинисто болтающейся над крыльцом, различил: несколько конвойных курили у входа и что-то бурно обсуждали. За воротами лагеря — темнеющая пустота. И ни одной души. В коридоре быстрый топот сапог. В кабинете начальника режима движение. Видимо, одного заключённого увели, зато привели другого. Тишина в коридоре не успевала восстановиться: только стих топот одних, как раздался топот других посетителей. Привычная жизнь для лагеря возвращалась. Правда, немного не с того боку. Вошёл лейтенант Скрябин. Из его короткого доклада выходило, что на деляну отправлены трое вохровцев, результат вот-вот будет известен.

Скрябина не смутил грозный взгляд майора. Вероятно, он не совсем понимал, к каким последствиям может привести побег заключённых. «Надеется простым выговором отделаться! Зелёный ещё совсем, не знает, как наша система ломает таких вот офицеров с нежным сердцем, — с досадой подумал про себя майор, глядя в спокойное лицо Скрябина. — А может, зря паникую? Вдруг всё обойдётся!»

И мысли майора утратили болезненные переживания. Он подумал о том, что действительно, дай бог, всё обойдётся, а он потом собственное паникёрство вывернет не иначе как проверку готовности сотрудников к нештатным ситуациям. Служба есть служба! И денно и нощно! За многолетнюю службу в системе НКВД майор усвоил одно железное правило: перестраховка — не признак слабости, перестраховка — элемент предотвращения неблагоприятных ситуаций. Майор распорядился, чтобы усилили посты, пересмотрели на сегодня и завтра не просто меню в столовой, но и качество пищи. Баня! Навести порядок в бане! Навести порядок в казармах! Стоп! Не порядок! Шмон! Шмон! Шмон!

Выдавая указания, майор распалил себя до нервного тика. Упал взмокший и обессиленный в кресло. Сник.

— Разрешите идти? — Скрябин тянул подбородок так, словно подставлял шею для бритья искусному цирюльнику…

— Идите.

Оставшись один, майор ощутил сильную усталость. Что ни день, то сюрпризы. А пора с такими сюрпризами заканчивать! Только вот как? Не будешь же всех подряд расстреливать за малейшую провинность? А впрочем? Вон, на тридцать первом пункте, в изоляторе, почти двадцать зеков заморозили — и ничего!

С такими рассуждениями майор подошёл к сейфу, прислушался, вглядываясь всепроникающим взором в филёнчатую ненадёжную дверь: вроде бы никого. Со скоростью суетливого мошенника налил рюмку добротного армянского коньяка и выпил, запрокинув голову назад. Закусил коркой высохшего чёрного хлеба. В последнее время Корякин именно таким образом снимал стресс. Когда жена была рядом, во время приезда, сдерживался. Нынче же без нескольких рюмочек не мог прожить и вечера.

Да, с заключёнными церемониться никак нельзя. Они должны знать, кто здесь хозяин! Иначе.

Майор неожиданно вспомнил первый год своей службы в Ураллаге. И одну историю, которая иногда раскалённым железом обжигала его нутро, словно это произошло совсем недавно, а не много лет назад. Он тогда был всего лишь старшим лейтенантом, относился к службе рьяно, на ходу вникал во все тонкости непростой должности — начальника лагерного пункта. Корякину повезло: пункт оставался долгое время малочисленным. Заключённых шестьсот — семьсот душ, бесконечные этапы облегчали работу лагерной охраны. Побеги случались редко и в основном на этапе. Из зоны при Корякине ни одного побега. Хвалили. Одна из главных тонкостей в нелёгкой работе — отношение лагерной администрации к заключённым. Вот эту бесхитростную, на первый взгляд, а на самом деле, очень сложную, науку Корякин осваивал долго и трудно. И может быть, на испытательном сроке когда-нибудь допустил бы осечку, если б не случай.

В один из декабрьских дней, пополудни, вернувшись из центральной комендатуры в свои владения, Корякин увидел на вахте следующую картину: старшина и вахтёр избивали заключённого.

— В побег собирался, товарищ старший лейтенант, — доложил упитанный розовощёкий старшина Гопоненко.

— Из лагеря?

— Да не! Как можно из лагеря! Ушагал за зону оцепления, а силов убегать не осталось. Взяли крамольника сразу, хотя лучше бы застрелили при попытке.

— Он, кажется, без сознания. Сейчас помрёт.

— И пускай, вражина, — старшина Гопоненко сильно щурился, разглядывая посиневшее от подтёков лицо заключённого. Говорил он бесцветным, не имевшим никакой нервной модуляции голосом: — Опера посоветовали оставить на пару дней труп возле вахты, так сказать, в целях воспитательной профилактики.

Корякин наклонился, чтоб рассмотреть лицо заключённого, и наткнулся на ясный пронзительный взгляд карих выразительных глаз. Заключённый смотрел, чуть приоткрыв веки, на его посиневших губах застыла немая мольба о пощаде. Корякин резко выпрямился и отвернулся, стараясь поскорее забыть застывший в памяти, прожигающий взгляд зека.

— Уберите его отсюда. Хотя бы в изолятор. — И чтобы скрыть проявившееся замешательство, добавил: — Сейчас могут приехать с проверкой. Этого мне ещё не хватало, объясняться по пустякам.

— В кондей, так в кондей, — похоже, в голосе Гопоненко проявилось некоторое разочарование.

Потом Корякин некоторое время ещё ходил, как чумной, не в силах избавиться от душераздирающего взгляда заключённого.

На удивление, заключённый выжил. Его перевели в соседний лагпункт. И угодно же было судьбе им встретиться вновь, при несколько иных обстоятельствах.

Весна сорок первого года выдалась ранней и тревожной. Новости из Москвы поступали противоречивые, туманные. Участились вызовы в Главную комендатуру, что располагалась в двадцати километрах от лагпункта. Дороги кисли от непролазной распутицы. Вместо «эмки», иногда развозившей их до лагерной вахты в зимнее время, выделили подводу. Тащились по грязи весь день. Потекла сирень вечерних сумерек. В телеге он — старший лейтенант Корякин, капитан Белозерский, начальник самого дальнего лагпункта, и извозчик, седобородый дед из ближайшей деревни, нанятый специально для подобных целей. Ехали молчком под жалобно-тоскливые стоны несмазанных колёс и вороватую, тревожную тишину. Очевидно, Корякин задремал. Постороннее движение за обочиной уловил поздно. Чёрные тени выросли перед ними столь неожиданно, что предпринять ни он, ни капитан ничего не успели. Лишь дед охнул и втянул голову в плечи. Ему бы сразу гикнуть да хлестануть вожжами жеребца — глядишь, вынес бы от беды: но пока додумался, пока высмотрел чуть ли не в упор смертельную опасность, драгоценные секунды были потеряны. Возницу оглушили первым. Пока дед летел к земле, навалились в четыре руки на Белозерского.

Корякина придавили крепкие руки третьего заключённого. Никогда раньше не считавший себя ни трусом, ни физически слабым, здесь вдруг растерялся, обмяк и, похоже, смирился со своей участью. Он потом, спустя время, вспоминал и даже представлял себя со стороны, и понимал насколько был жалок и омерзителен. Всё, на что он оказался способен в те минуты, — вытянуть вперёд руки, как бы пытаясь огородить себя от близкого прикосновения с тенью, имя которой — смерть. Глаза их встретились. Они узнали друг друга. Лицо арестанта перекошено звериным оскалом, источает волю, напитанную жаждой мести. Уже от этого звероподобного рычания Корякина сковал страх, и он, в отчаянии вскрикнув, закрыл от беспомощности глаза.

Двое, что схватились с капитаном, всё никак не могли совладать с ним. И не совладали бы, не подскочи третий, тот, который бросил Корякина, не чуя в нём больше опасности. Капитан Белозерский что-то пытался вытолкнуть из себя: крик ли, ругань ли, выходило непонятное хрипение. Втроём капитана придушили быстро. Тишина обступила дорожную ветку через минуту-другую. Зеки сразу кинулись к подводе в поисках еды. Заворочался дед, его опять огрели по затылку. Всё это наблюдал старший лейтенант, боясь шелохнуться. Один из зеков кивнул на лежащего Корякина:

— Что не добил-то? Ух ты! — ему удалось с корточек разглядеть Корякина. Зек нервно хохотнул, испытывая необъяснимый внутренний подъём. Голос налился нехорошей ласковостью в предвкушении жестокой расправы. — Вот подфартило-то, Макар! Это же наш хлыст! Молоко на губах не обсохло, а туда же полез. Вша краснопёрая. Слышите, а душегубец-то краплёный? Обслюнявился весь. Точно хлыст. Щас мы тебя! Где пистолет?

Корякин даже не помышлял о сопротивлении, протянул табельное оружие зеку. Но пистолет очутился в руках другого, который мог бы всё решить раньше.

— Ша, Крапива! Мой трофей, моя корова. Сам с ей расправлюсь.

А дальше были минуты унижения, которые офицер НКВД старался не вспоминать. Он их вычеркнул из памяти. Заключённый, похоже, помнил об услуге, опрометчиво оказанной начальником лагпункта несколько месяцев назад. А с другого боку — не сохрани тогда ему жизнь чекист, кто бы сохранил ему жизнь здесь, сегодня, под покровом туманного вечера. В благодарность за это — заключённый не спешил расправиться с Корякиным. Всё тянул.

У судьбы свои адовы круги.

Наконец заключённый направил в лицо дуло пистолета. Всё те же пережжённые чернью глаза, бесноватый огонь в их глубине.

— Беги. Считаю до трёх.

Корякин, размазывая мокроту по лицу, встал и неуверенно, словно пьяный, побрёл по дороге. Он шёл, вздрагивая всем телом, давясь слезами и не смея остановиться хоть на мгновение. Через сотню метров догадался нырнуть в спасительную густоту ельника, совсем не понимая, что его уже давно потеряли из вида, что о его существовании беглецы забыли ровно тогда, когда он повернулся к ним сгорбленной спиной. До своего лагпункта старший лейтенант добрёл часа за три. Что тогда вело его в ночной непролазной тайге? Нет, не холод, а желание мстить за направленный в лицо пистолет. Это чувство душило, не давало покоя Корякину. А на вторые сутки беглецов поймали. И привезли в ближайший лагпункт, где «хозяйничал» Корякин.

— Фамилия? — спросил Корякин, уже ознакомившийся с делом Макарова Сергея Геннадьевича, всего-то на два года младше его и осуждённого по пятьдесят девятой статье за разбой. Судьба, допустив нелепость один раз, не стала испытывать себя вновь. Прежде чем табельный пистолет вернулся в родную кобуру, он выполнил свою работу: почти в упор, под сердце, всадил две пули в беглеца. Так, с пятнами крови на полушубке, брызнувшими из груди Макарова, он, после вечерней поверки, заставил три часа заключённых «держать» строй. После этого случая некоторые охранники, со скепсисом посматривавшие на «зелёного старлея», прикусили языки.

Тот давнишний урок начлагеря усвоил навсегда.

Глянул на часы. Стрелка безжалостно клонилась к десяти вечера.

— Дежурный! — крикнул майор, осенённый какой-то мыслью.

— Скрябина ко мне! — сказал он, едва завидев Скоропатского. В данную минуту не хотелось созерцать строевые выверты неуклюжего старшины. Лейтенант объявился минут через пять.

— Присаживайся! — нарочито свойским тоном обратился Корякин к лейтенанту, как только тот вошёл. Лейтенант присел. Майор несколько минут молчал, делая вид, что размышляет о чём-то сверхважном. Затем присел напротив на табурет и, глядя прямо в глаза Скрябину, спросил, не скрывая при этом раздражения и усталости:

— У меня к тебе один вопрос, как к офицеру, который по долгу службы обязан видеть и своевременно докладывать о малейших допущениях в службе… кого-нибудь из… из сослуживцев. Лейтенант, вы ничего странного в последнее время не замечали за начальником режима лагеря?

Скрябин молчал, но по глазам было видно, что быстро сообразил, к чему клонит майор.

— Почему мой приказ о том, чтоб по территории лагеря ходили только строем в несколько заключённых, часто нарушается?

— Никак нет, товарищ майор! Если кто-то и попадается, сразу в карцер определяем. Вчера двоих так посадили за нарушение внутреннего режима.

— Вчера посадили, а сегодня почему-то выпустили к обеду. Кстати, твоё дежурство было.

— Мне было приказано!

— Кем и какова причина освобождения этих двух заключённых? — майору Корякину было известно, что эти двое прибыли с последним этапом, принадлежали к числу ссученных, уже успели отметиться нарушением режима внутри лагеря. Однако к ним благоволил Недбайлюк, что очень не нравилось майору. Корякин хотел что-то ещё спросить, но не успел. Тяжёлый топот нескольких пар сапог набатом поплыл по коридору, гулким эхом докатываясь до стен кабинета начлагеря. Лейтенант Скрябин изменился в лице, вскочил с табурета, как ошпаренный. На лице майора отразилась досада; такой душевный разговор сорвался. Он всем корпусом обратился к двери.

— Разрешите доложить! — весь облик вошедшего капитана Недбайлюка: и лицо, и взгляд, и даже движения немного грузного тела, налитого упругой молодостью, выдавали недвусмысленно — случилось то, чего больше всего боялся начлагеря.

Из доклада выходило следующее: в четвёртой бригаде совершён массовый побег. Из двенадцати заключённых на деляне обнаружено только четыре трупа осуждённых, также четыре трупа конвойных, в их числе начальник конвоя прапорщик Тыжняк и один вольнонаёмный нормировщик — Бычковский, кстати, из бывших заключённых.

Майор тяжёлым взглядом уставился в окно. Непроглядная ночь властвовала над белоснежными далями.

— Поднимайте лагерь на поверку. А где лейтенант Сергеев? — майор имел в виду оперуполномоченного старшего лейтенанта Сергеева, замначальника по политчасти. Все знали, что упомянутый сотрудник всерьёз страдал алкогольной зависимостью: если его и найдут сейчас в рабочем посёлке, проку от него — что с козла молока.

— Сергеева вызвать, и всех из начсостава в особое распоряжение капитана Недбайлюка, — он неприязненно и остро посмотрел на Недбайлю-ка. — А мне докладывать по поступающей информации. Свободны.

Все вышли. Спустя минуту, взвыла сирена. Мгновение — и ночи не стало. Начлагеря выпил ещё одну рюмку, посидел некоторое время у стола, прислушиваясь к разноголосому шуму за окном. Телефон был под рукой, надо звонить с докладом о случившемся, но майор не торопился. Майор представил всю картину последующих событий: стало не по себе. Захлестнула болезненная злость.

Докладывавший капитан Недбайлюк не упомянул важную деталь: лицо прапорщика Тыжняка было особенно изуродовано.

Ночью поднялась метель.

Зеков продержали на плацу под пронзительно холодным ветром почти три часа. В бараки их вернули ближе к полуночи. Не все смогли уйти с места построения: двоих заключённых, потерявших сознание, унесли в фельдшерский пункт.

Глава 8

Ночь превратилась в вечность. Первое время за костром следил Огородников. Он, кажется, только для этого и выползал из полузабытья — чтобы нащупать несколько сухих веток и подкинуть их к коптящимся голо-вёшкам. Он и сам не знал, сколько так просидел: час, полтора, а может, всего-то минут десять. Потом провалился в сон, а скорее, это был обморок. Обморок, потому что и мозг, и тело потеряли связь с действительностью, и всё ему казалось не настоящим, не существующим. Если б не голоса, которые достигали его сознания с возрастающей назойливостью, разрывали ватную туманность над ним, вонзались иголками в тело, вонзались всё больнее и напористее. Наконец он смог размежевать веки. Его тормошили и говорили, тяжело дыша в самое лицо.

Тормошил его… Циклоп. Чуть поодаль сидел Жмых, удобно примостившись на пенёчке, уже очищенном от снега и сильно похожем на торчащий из земли зуб древнего ящера. Они не выглядели измученными и оголодавшими. Огородников начал приходить в себя. Отблески костра высветили сосредоточенное выражение лица Жмыха. Он словно сидел на берегу с удочкой и ждал клёва. Циклоп подкидывал поленья, посматривая пытливо на Сашку: одыбает, не одыбает?

Огородников полностью очнулся, инстинктивно пошарил рукой сбоку, ища автомат. Пальцы нащупали жалящий холодом металл круглого диска — патронника. Если пальцы чувствуют холод, значит, не всё так безнадёжно! Огородников привстал. Вот теперь он вынырнул из дурмана, снял рукавицу, обтёр лицо снегом, сильно пахнущим дымом. Рубец от шрама на левой щеке вздулся, побагровел, отчего лицо Огородникова вмиг изменилось: тяжёлые морщины-бороздочки иссекли лоб, скулы, подбородок.

Ветер как будто бы изменил движение невидимого хоровода: гудел по-прежнему упруго, с неменьшей напористостью, но где-то в стороне, за сопкой. Небо низкое, пугающе чёрное — и это их спасение. Если б вызвездило, мороз вцепился бы мёртвой хваткой во всё живое. Кружились лениво снежинки. Циклоп расшевелил костёр. Искры метнулись вверх, вытягиваясь дымчатым раструбом в ночь. Тут Сашка заметил, что Циклоп растапливает снег в котелке. Откуда котелок? Выходит, с собой принесли! К чему такой подарок?!

Сразу захотелось пить. Нестерпимое желание пульсировало по венам, учащённо заставляло биться сердце. Сашка потянулся к котелку.

— Погодь, фраер, — Циклоп подцепил палкой котелок, протянул солагернику, морщась от боли в правой руке.

Позже Огородников узнает: раны от укуса на руке Циклопа за сутки распухли до страшной синевы, ещё выяснится, что в плече застряла шальная пуля, скорее, направленная из автомата конвойного. Зек таял на глазах. Идти дальше он не мог, тащить никто не будет — это даже не обсуждалось — единственный выход: сдаться на радость краснопогонникам. Беглых обычно за доставленные хлопоты розыскники убивали на месте. Но шанс, что оставят в живых при определённом раскладе, был. А это означало, что отправят в лазарет, а там уж вор найдёт возможность выкарабкаться.

Охота за ними вот-вот начнётся. Остались считанные часы. Далеко уйти в таком состоянии Циклоп не сможет. Это стало ясно в первую же ночь побега. Михась долго приглядывался к исстрадавшемуся уркагану, прикидывал и так и этак, в конце концов не выдержал:

— Поутру вернёшься до фраеров, откормишь их. Жрачку дадим. Остальное Казань объяснит.

Казань — это Вовка Казанцев, который перебравшись в недалёкую от Тайшета деревню фасонил то под местного, то под вольнонаёмного, и у него это неплохо получалось: прожил почти три месяца, исхитрился не привлечь к себе внимания местных жителей, подготовить побег. А в здешних краях, стоит отметить, появиться незамеченным и исчезнуть также считалось практически невозможным. Неспроста, выходит, Казанцев смолоду любил театр. В воровской среде умение перевоплощаться и выкидывать фортели — важный атрибут для выживания. А Казань мог и причём любил изобразить потерянного монархиста, страдающего интеллигентными манерами, мог перевоплотиться в сурового представителя власти, очень любил представляться людьми научных профессий, благо, воспитание и начитанность позволяли. Родители Казанцева были учителями, дед профессор, жизнь загубил ради науки. Революция перемолотила их род. Владимир Казанцев к шестнадцати годам — исстрадавшийся самовлюблённый и очень ранимый юноша, не нашёл лучшего выбора для себя, как прибиться к воровской шайке. Ему почему-то думалось, что так он больше навредит тем людям и той системе, которая истребила его семью. Дед умер от голода и от нервного истощения в двадцать шестом году, отца вывезли за Волгу в тридцатом, как сочувствующего белогвардейскому движению и не принявшего советскую власть: больше его Владимир не увидит; мать умерла через год после всех этих событий. Володя узнал о смерти матери, будучи в следственном изоляторе; попался на первой краже. Ему тогда шёл семнадцатый год.

К двадцати восьми годам Владимир уже стал вором-рецидивистом, сколотил свою банду, потом встретился с Михасем, нашлись общие интересы. Стали подельниками. Столичные магазины с драгоценностями считались их профильным ремеслом. Но Казань, к удивлению многих из воровской среды, пошёл дальше; чтоб не расширять круг малочисленной банды, освоил нелёгкую «профэссию» шнифера*. Их долго не могли взять. Поймали в Ростове. В середине тридцатых. Михасю как главарю банды навесили статьи тяжёлые, разбойные, остальным дали сроки поменьше. Казанцев получил вольную раньше всех и, конечно, не забыл крестничка — лихие дела, как выяснилось, иной раз роднят сильнее кровных связей…

Казань обстоятельно разъяснил, в чём состоит роль на данный момент Циклопа. На самом деле воры сбили привал не так уж далеко от стоянки отставших беглецов. Ночью они наблюдали то разгорающийся, то затухающий костёр. Дождались утра. Циклопа — решили так сообща — сопроводит Жмых, потом вернётся к своим.

Вот и сидели в данную минуту уркаганы подле Огородникова, наблюдая безрадостную картину. Метель укатилась в ущелье, оставив лёгкую морозную круговерть. Близился рассвет. Однако Сашке-пулемётчику так не казалось. Он находился во временной прострации: что открыты глаза, что закрыты, без солнечного света часы сплющились в единый временной отрезок. Дышится, и ладно!

— Дай ему хлеб, — не сдержался Жмых, швырнув к ногам Циклопа тощую котомку. В котомке несколько кусков чёрного хлеба, немного подсыревшего, пропахшего костром, но не перебившего запах плесени, ещё в замусоленном мешочке, туго стянутом верёвочкой, прощупывалась какая-то крупа. И шмоток белого пахучего сала, бережно обёрнутого тряпицей — настоящее сокровище для зека. Циклоп отрезал тонкий пластик, наверное, так он резал сало дома, протянул с куском хлеба и отвернулся: Огородников выглядел и жалко, и безобразно. Отвернулся не из деликатности: качества подобного рода вряд ли имелись в характере вора. Просто ему, и наверняка Жмыху, было очень знакомо то невыносимое чувство голода, когда человеческая воля превращается в труху, когда животные инстинкты овладевают сознанием полностью, и оскотинившееся существо, ибо от человеческого уже ничего не остаётся в нём, продолжает двигаться, гонимое только одним желанием — раздобыть пищу.

Циклоп знал, что такое голод: первый раз он чуть не умер в пятнадцатилетнем возрасте: половину деревни, где он родился и рос, раскулачили и вывезли неизвестно куда; продразвёрстка многие семьи оставила без хлебных припасов. В Поволжье начался голод. Осень выдалась ранней и неожиданно холодной. Про отца он ничего не знал, а вот мать уехала на заработки в Пензу и пропала. Тогда умер, ещё не совсем старый, его дед: младший брат умер накануне нового, тысяча девятьсот тридцать третьего года, а он спасся случайно — ошалелые обозники, ехавшие с каким-то «партийным заданием» мимо их деревни, увезли его без сознания в городскую больницу. Тогда он ещё был Витькой Шамлыгой, курносым, светлолицым и светлоглазым парнишкой.

Несмышлёный был, многого не понимал, обиды прощать никак не умел, даже если ноготком почувствует обиду — пока не выжжет нудящую боль каким-нибудь мстительным поступком, не успокоится. Случись так, что в Пензе он узнал одного из молодых комиссаров, который нащупал мешок с зерном в их амбаре. Комиссаров хоть и много было, но этого он запомнил на всю жизнь. Не сказать, что Витька был отчаянным подростком, но в тот день ненависть замутила рассудок напрочь. Он подкрался к парню со спины и дважды со всей силы ударил того ножом. Не учёл Витька одного — не было на ту минуту в его мальчишеских руках ещё силёнок. Да и духом был ещё слабоват. Комиссар, наверняка, остался жив. Перепуганный Витька, боясь быть узнанным и пойманным, с подростковой ватагой принялся кочевать по области. Домой возвращаться боялся. Да и был ли на тот момент у него дом? Голод и ежеминутная близость к нелепой гибели надолго стали его попутчиками. Так и колесил целый год по крупным городам беспризорником; пока не поймали на одной из ростовских улиц. Советская власть обласкала детдомовским приютом, но Витька мечтал вернуться домой, в деревню. Всё чаще во сне стал видеть мать; ему представлялось, что она вернулась, живёт одна. И ждёт, когда объявится он, старший сын. Ей соседи, наверняка, рассказали, что он остался жив. Он всё делал поначалу для того, чтоб его выгнали из приюта; пропускал уроки, с однокашниками частенько дрался, в культурно-воспитательных мероприятиях не участвовал, с преподавателями огрызался. Учился Витька слабо да и не до учёбы было ему в ту пору, и проку от этого непонятного дела он никакого не видел. То ли беспризорная безрассудная жизнь заразила его помыслы, то ли и впрямь порода в нём сидела бесприютная, но его тянуло в подворотни, как тянет бездомную собаку к мусорной свалке. Шамлыге всё казалось, что в подворотне воздух насыщенней и злее. Витька стал бегать на рынок. Детдомовской кормёжки всё равно не хватало, и тогда, чтоб не умереть от голода, стал воровать. Первое что он украл… кусок чёрного, застывшего на морозе хлеба. По совести говоря, воровал-то один хлеб. Это потом уж… До дома он так и не добрался, да и черты матери с годами размылись.

И такой острой пронизывающей болью отозвалось всё в душе Циклопа, стоило только памяти воскресить те далёкие годы. Вот почему он отвернулся в сторону: он вспомнил себя. Жмых дёрнулся с места, подтянул за плечи телогрейки Огородникова, заставляя шевелиться. Огородников, пересиливая незнакомую тяжесть, поднялся. Воры принялись расталкивать остальных. Упоминания о еде, а тем более вид распотрошённой котомки всё-таки оживил беглецов. Чувство голода оказалось сильнее истощения и усталости. Не поднялся только один — Шипицын. Жмых, ничего не подозревая, толкнул того в плечо и в ту же секунду с приглушённым вскриком отстранился. Шипицын остался неподвижен, только ушанка слетела с головы, черты его лица словно провалились вовнутрь, утратив не просто живое обличье, утратив телесный цвет кожи — лицо словно накрыли белым саваном. Зюзя даже вскрикнул, перепугавшись.

— Отмучился, — сказал бесцветным голосом Веня Поллитра, нетвёрдо стоя на ногах. Огородников очухался раньше остальных. Уткнул очередной котелок в костёр. Жмых, боясь, что с провиантом беглецы переусердствуют, отобрал сидр у Вени Поллитра, вручил Циклопу. Он как бы невзначай обмолвился, что до деревни, к которой их поведёт теперь Циклоп, идти максимум сутки. Ну, край к завтрашнему обеду добредут до места. Беглецы закурили, недоверчиво посматривая то на Огородникова, то на воров, но больше на Жмыха, понимая, что в данной ситуации многое, если не всё, зависит от этого вора. А вор в их лагере славился жестокостью: нехорошо обходился иногда с трудовым элементом. Обижал многих понапрасну. Жмых уловил общее настроение заключённых. Ухмыльнулся, отчасти раздосадованный таким недоверием, подошёл к Циклопу.

— Шоб не портить всем настроения, я ухожу. Остаётся с вами всеми уважаемый Витя Циклоп. А мне пора, — воры несколько секунд смотрели друг другу в глаза, прощались без сантиментов. Жмых резко шагнул от костра в стронувшуюся темноту. Когда его силуэт уплывающий, как парусник в беспокойном море, очертился на фоне белого снега, тогда все заметили, что небесная чернь окислилась, увяла, переплавилась в цвет голубики. Циклоп угрюмым взглядом обвёл заключённых. Заросший, почерневший, глаза в красных прожилках от недосыпа и усталости, только мотнул головой, давая понять, что сейчас двинемся. Зюзя, поначалу робко, потом осмелев, видя, что никому до него дела нет, стянул с мёртвого Шипицына телогрейку, шапку, хотел стащить брюки, но окоченевший тяжёлый труп пришлось бы ворочать: одному не справиться, просить о помощи не решился. Белеш распорол по спине покойного накидку-безрукавку некогда коричневого цвета, напялил на себя, под телогрейку, и в странной напряжённой задумчивости — словно отрешился от мира — уставился на труп.

В худых скулах его затаилось хищническое выражение. Огородников взглянул в сосредоточенное лицо солагерника, взглянул второй раз, пристальнее. Что-то не понравилось ему во взгляде Белеша. Не мешкая, принялся забрасывать труп снегом.

— Нужно хоть так закидать, — сказал он тяжело дыша, не оставляя без внимания Белеша. Веня Поллитра помог, насколько хватило энергии.

— Зря, — не теряя задумчивости, проговорил Белеш. Он продолжал смотреть в яму, со скрипом двигая заострившимся, словно у хищника, кадыком. — Снег сойдёт, волки достанут. Сожрут всё равно!

— Эй, ты чё удумал-то, — округлил глаза Веня Поллитра, заглядывая в лицо Белешу, словно пытаясь прочитать его мысли.

— Действительно, каторжанин. Нехорошие мысли в голове крутишь. На роже твоей всё написано. О дороге думать надо! Нам пора выдвигаться, — сказал Циклоп и глянул на Сашку-пулемётчика, как бы ища поддержки. Потом добавил: — Жмых правду говорил. Если сейчас тронемся, к вечеру до деревни дойдём. Ориентир — вон те две сопки. Но идти надо шустрее. Чтобы за день управиться.

Глава 9

Низкие тучи крадучись ползли по небу. Уже различались верхушки деревьев. Падал редкий снег. Сначала шли по следу, оставленному Жмыхом. Почти сразу наткнулись на бивак, разбитый ворами. Костёр ещё дымился.

«Надо же, а посчитали, что убёгли далеко», — рассеянно подумал Огородников.

Не выходя из распадка, Циклоп повернул круто влево. Следы группы Михася уводили в противоположную сторону. Заснеженная равнина казалась бесконечной.

Огородников всё не мог собраться с мыслями; его не покидало ощущение, что они идут после развода на деляну, к месту последней работы. Нормировщик Бычковский, его лошадка, размеренно тянувшая без устали сани, начальник караула Тыжняк, конвоиры — все они скопом в любую секунду выйдут из леса навстречу. Они все заговорят разноголосо о чём-то и ни о чём. Жаль, что эти грёзы лишены главного — сладостного наваждения чего-то приятного. Калейдоскопом пролетают мгновения вчерашнего дня. Господи, неужели прошли сутки? Даже не сутки, меньше! А кажется, много-много дней! Действительность Огородников воспринимает с отрешённой усталостью. Он следует за Циклопом, в голове пустота. Крепких нужных мыслей нет. Думать о чём-то тяжело, и

нужны силы. Циклоп шагает первым, оглядывается редко. Он прибавил бы шаг, да силёнки уже не те. Жар в теле постепенно нарастает, удушающе клокочет в горле, задерживает и без того сбивчивое дыхание. День вошёл в свои права полновластно. Небо застыло на какое-то время. Ветер гулял в низовье, и уже думалось, что вскоре тучи раздвинутся, небо прояснится, но нет — сверху как-то придавило серой облачностью. Весна в Сибири капризная; если заблажит погода, то, считай, надолго.

Циклоп повернул к крутому склону сопки. Редкие пролески перегораживали путь. У самого подножия, словно в немой кручине, стыли разлапистые кедрачи и сосны. Откуда-то докатился перестук дятла. Перебирались через хребет долго: терпения и силы остались только у Огородникова, Циклопа и, на удивление, у Белеша. Они первыми взошли наверх и тут же обессиленные попадали в снег. Оказалось, ветер наверху крутился сильнее, а редкие проплешины чистого синего неба затянуло совсем. Пошёл снег: ленивый, искрящийся, весёлый. Погода нашёптывала: скоро замете-лит. Доносился диковатый голос Вени: он где окриками, где руками подталкивал, заставляя переступать ногами, измученного подъёмом Зюзю. Циклоп, воспользовавшись стихийным привалом, присел рядом с Сашкой-пулемётчиком. Посматривая вниз, заговорил, как бы отстранённо, не мешая Сашке передумать всё услышанное:

— Слышь, пулемётчик?! Снег пойдёт скоро. Следы Казани. ну, нашего кореша… заметёт, не отыщутся. Я к тому, что если хочешь идти в побег по натуре, ну. как говорил там на зоне. Иди. По такому следу ты их нагонишь, дыхалка у тебя ещё есть. За нас не переживай. Мы в том распадке уляжемся. Переждём метель. Отседова так и будем идти по распадку часов пять… выйдем к деревне… там и оторвёмся по полной… ну и поглядим, почём жизни свои пропащие продать. ты мне только автомат свой

отдай. а мой ножик возьми. возьми-возьми. Мы так договорились с Михасем. Зажми в ладони. Видишь, какой ладным… он мне от кореша достался, — Циклоп зажмурился: никак кореша вспомнил. По лицу его пробежала тень: видно, что перебарывает накатившие приступы боли в руке. Когда боль утихла, заговорил вновь, но Сашка его не слышал. Он полностью ушёл в себя: в висках лихорадочно пульсировала кровь; и крики Вени Поллитра, и неторопливый говор Циклопа, и завывание ветра, все эти звуки расслоились, разбухли и многоречивым потоком проносились в его голове, разрывая плоть. Как хотелось бы укрыться пеленой небытия, чтоб хоть на минуту забыть этот побег, лагерь, пересыльные пункты. Он никак не мог уразуметь, что всё происходящее не сон, не наваждение, которое можно стряхнуть обыкновенным пробуждением. Сашка именно в эти секунды осознал, что уже ничего назад не вернуть.

— Ты что? Спишь что ли? Ну ты даёшь, пулемётчик! — назойливо жужжал рядом голос Циклопа. — Смотри, если засидишься. след потеряешь.

Огородников встал, чувствуя какую-то внутреннюю взрывную волну в себе. То, что он испытывал в эти минуты, не было страхом за свою жизнь, не было испугом перед теми, кто шёл за ними по пятам, и тем более не было отчаянием или раскаянием за рывок на волю. Он вдруг настолько явственно увидел себя со стороны, увидел себя из той прежней, забытой жизни, что мгновенно пришло понимание, что просто так сдаваться нельзя. Это его жизнь. Пусть, как сказал вор, и пропащая, но это его жизнь, и отдавать он её на съедение гулаговским шакалам не намерен.

Огородников глянул на тропу. Следы слегка запорошило. Вор был прав, если идти, то идти сейчас, не мешкая. Циклоп спохватившись достал из котомки кусок хлеба и протянул ему. Опять протянул нож, глазами показывая на автомат. Огородников принял нож, сжал чувствительно: действительно, ладная работа. Посмотрел на солагерников. Хотел что-то сказать, но промолчал: а что скажешь?! Лишнее всё это! Тут он резко протянул автомат Циклопу, словно боялся, что передумает и сделал несколько быстрых шагов в сторону только что проторённой тропы. Он шёл обратно, по следу, на ходу поедая хлеб. Он ещё ожидал какое-то время окриков в спину, готовился обернуться. Но только тишина подталкивала его. У самой кромки леса не вытерпел, обернулся. Заключённые, все, кроме вора, смотрели ему вслед и молчали. Сашка боялся, что кто-нибудь из них вызовется пойти с ним. Найдёт ли он в себе силы отказать кому-то?! Но, на удивление, никто не пожелал составить ему компанию.

Огородников махнул неопределённо руками и повернулся спиной. Первые часа два шёл резво. Придало силы подступившее чувство одиночества. Отчасти — подстёгивал и страх. Он шёл не останавливаясь.

Ветер усиливался. Тучи, словно потерянные, покружив над головой, обваливались на землю мглистой молочно-хрупкой крошкой. Беглецам повезло в том, что стояло тепло: в Сибири такое частенько случается; со снегом воздух теплеет. Метель, почти сутки кружившая в районе, не отступала. И наверняка, затрудняла их поиски.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги След в след предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я