1949 год. Весна. Печально известный «Озерлаг» под Тайшетом. В одном из лагерей, поражённых «сучьей войной», несколько авторитетных заключённых, чтоб избежать жестокой расправы над собой, организуют побег. Побег удаётся. Воры наверняка бы ушли от преследования, но… На их пути встаёт майор запаса, Николай Мансура, чью судьбу они сломали. Кто кого? Раненый контрразведчик, преследующий убийц, в глухой тайге, или кучка озверевших уркаганов, жаждущих вырваться из жестоких лап ГУЛАГа? Книга содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги След в след предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 1. Озерлаг
Глава 1
Заключённых подогнали к воротам лагерной зоны под напирающие сумерки. Стылое небо уже расслоилось: где-то темнота повисла чёрной плотью накрепко, где-то ещё ютились закатные блики. Показались первые дрожащие звёзды. Дальний край раскисшей дороги полосовали жёлто-белые раструбы лучей. На них и ориентировались, выбираясь из потемневшего леса.
В здешних местах последние числа октября жутко холодны. Ещё не зима, но если задует ветер, как сейчас, порывисто, остервенело, мороз так прижмёт, что всех чертей разом вспомнишь. Одно слово — Сибирь!
Темнота сузила пространство окончательно. Поэтому конвоиры действуют крайне предусмотрительно: стоит что-то заподозрить в строю арестантов, так сразу вскидывают автоматы, грозятся стрелять. А застрелить могут без предупреждения, заключённым это известно: второй выстрел — так, для отвода глаз — может прозвучать и позже, когда убитому будет уже всё равно.
Как назло, в лагпункте только началась вечерняя поверка — придётся ждать. Не зря конвойные этот час называют «трухлявым», сами сидельцы «собачьим», лагерная охрана «вечерней поверкой». Это значит, что пока всех в лагере не пересчитают, новый этап не примут. Сколько времени пройдёт, неизвестно. Этап вымотал заключённых вконец. Пройдено километров двадцать, не меньше. Что конвой, что зеки — все хотят одного: быстрее добраться до тепла, прижаться к печке, дать ногам и усталому телу передых.
Новый этап отводят в сторону, выстраивают вдоль запретной зоны, конвоиры оцепляют периметр. Жёлтые глазницы прожекторов высвечивают унылую картину, до боли знакомую всем зекам: расквашенный ранний снег на плацу, несколько сотен мрачных теней, они безмолвны и все будто на одно лицо; по команде выгоняют сюда, по команде разводят.
Прошло около получаса. Донеслись обрывки нескольких коротких команд: «о-ойся-а!» «аво-о!», «ёо-од!»
Такие этапы с середины лета стали постоянными. Среди заключённых только и разговору, что о создании лагерей с особым режимом. Неизвестность порождает слухи, один страшнее другого.
— С какой пересылки? Может, кто что знает? Сколько их?
— Да хрен с ними! Наверняка, опять одни по пятьдесят восьмой!
— Гляньте! Судя по ним, доходные все!
— Эт, глазастый какой! Чё, зенки на заднице выросли?!
Последняя колонна арестантов, что покидала плац, вдруг зашевелилась невпопад, сломала строй, грозя колодой развернуться по всему плацу.
— Тихо-о-о! Мать вашу! — заорал лагерный старшина. Подключились к восстановлению порядка надзиратели. На двух вышках стрелки закрутили прожекторами, упреждая малейшие волнения среди арестантов. Их слепящие лучи неустанно полосовали темноту.
— Строем, строем, кому говорят! Строем! — доносился трубчатый бас одного из лагерных старшин. Овчарки где-то в глубине лагеря срывали поводки, захлёбываясь в лае. Когда плац совсем опустел, молодой лейтенант Скрябин, дежурный по лагерю, приказал старшине, своему помощнику, занести в журнал время прибытия нового этапа, сам же направился скорым шагом к избяному строению — вахте, у которой уже топтались начальник конвоя и его заместитель. Офицеры поздоровались согласно уставу. Скрябин ещё издали узнал в крепко сбитом начальнике конвоя лейтенанта Шустова. Тот летом приводил два этапа на лагпункт, тогда и познакомились.
— Что-то зачастил к нам, — негромко сказал Скрябин, когда отошли в сторону.
Шустов тяжело вздохнул, дёрнул зябко плечами, всем видом показывая — служба, брат, что поделаешь! Были они практически ровесниками.
— Пересылки на Тайшете и Анзёбе переполнены. Из ангарских лагерей собирают и командируют к вам, «озёрникам»1. Евстигнеев, говорят, в Управлении сутками сидит. И днюет, и ночует, — ответил Шустов, вытаскивая пачку папирос. Закурили.
— Одно не понятно, где их всех размещать, — озадаченно глядя на серую массу арестантов, тихо сказал Скрябин.
Сигаретный сполох отразился в его чёрных зрачках. Продолжая думать о чём-то своём, добавил:
— Там, в канцелярии, Канашидзе на ужин ждёт. Забегай!
— Добро! Тут сейчас утрясу всё и зайду.
Между тем изнурённые дневным переходом заключённые застыли у ворот лагпункта.
Вот для этих двухсот заключённых, одетых-обутых в изношенные, истрёпанные лохмотья, дорога от пересыльного пункта до нового места заключения, сегодняшний этап — событие. Событие, потому что они дошли. Не остались лежать на обочине обледенелой дороги.
Заключённые стояли ровно, скрадывая тяжёлое дыхание, и что-то злое ещё исходило от них. Пугала не просто чёрная неподвижная людская масса, пугало то безмолвие, что висело над ними. Они ничем не выдавали свою тягу к жизни. И создавалось впечатление, что заключённые от бессилия даже не могли думать. Ведь любое движение мысли причиняет истощённому организму осязаемую боль. Поэтому мало кто думает о завтрашнем дне, о новом месте заточения. У всех мысли, а вернее, инстинкты схожи: быстрее добраться до барака. Если повезёт, до места на верхних нарах, а если очень повезёт — отогреться немного у печки, если она в бараке имеется и топится.
У вахты сгрудились конвоиры: и постоялые, и прибывшие. Курили, негромко обмениваясь новостями. Шустов вызывающе выделялся среди прочих служащих добротным овчинным полушубком. И вёл себя вызывающе: заходил в вахтенное помещение, через минут пять-десять выходил, и так не единожды. Арестанты же стояли, мёрзли, мучились: что ж они там телятся!? сколько ещё!?
Примерно через час дали команду выстраиваться по трое: помощник начкара достал формуляры, выбрал освещённое место, поднёс формуляр ближе к глазам. Только выкрикнет фамилию, тут же из общей массы отделяется фигура и бегом, точнее трусцой, сцепив руки на затылке, подбегает к старшине, останавливается в трёх шагах, словно упёрся в невидимую стену, и быстро называет свою фамилию, статью, срок.
Кто «отмолился», пристраивается в предзоннике: туда, как свечку, выставляли конвоиры в такой же строй, только по другую сторону колючки, на двадцать шагов ближе к лагерным строениям.
— Прохоров!
Заключённый семенит. Его тяжёлый хрип слышен аж в середине колонны. Словно битюг тащит на гору гружёную телегу
— Прохоров. Статья пятьдесят восьмая, пункт восемь десять, восемь девять. Пятнадцать лет, пять с поражением в правах.
— Огородников!
Очередной заключённый отделился от чёрной массы арестантов, словно ржавый лист от дерева, не выпрямляясь, отчеканил:
— Огородников…
Конвойный ощутимо толкнул Огородникова в плечо, указывая куда встать. Конвойные, что распределяют зеков в самой зоне, не вооружены. Огородников глубоко втянул промозглый воздух, стараясь быстрее отдышаться. От долгого времени на морозе голова шла кругом, конечности болели от нудной свербящей боли: холод, усталость скручивают в груди пружину, не продохнуть. Хочется тишины, покоя, тепла. Мороз, казалось, гнул людей к земле: и многим мерещилось, что конца и края этим мучениям не будет.
Старший лейтенант Шустов, убедившись, что всё идёт согласно инструкциям, направился в штабной барак. Там, несмотря на позднее время, в надзирательской комнате оживлённо обсуждали что-то трое охранников. Печка раскалена докрасна. Единственная лампочка под потолком светила тускло, в комнате чувствовался запах пота, старых отсыревших вещей. На лейтенанта внимания даже не обратили. Место дневального пустовало: он попался Шустову на крыльце. Шустов прошёл дальше. Наконец наткнулся на двери с вывеской «Канцелярия».
В кабинете лейтенант Канашидзе и начальник лагерного режима капитан Недбайлюк просматривали документацию. Поздоровались. Шустову предложили табурет — охотно присел, ослабляя верхние петлицы полушубка. Предложили чай — ещё охотнее согласился. Горячий чай очень кстати! Пока коллеги занимались бумагами, Шустов, обхватив горячую кружку ладонями, негромко отхлёбывал кипяток. Когда о чём-то спрашивали, спокойно отвечал. Чай был без сахара, с тяжёлым непривычным привкусом. Шустов и этому рад: на щеках от тепла разбежался румянец, черты лица размякли, опростели, и ничего в нём не осталось от грозного блюстителя конвойных порядков. Выражение мальчишеского восторга будто застыло на его белокожем круглом лице — ну, никак не начальник караула!
Между тем перекличка продолжалась. Конвойные в одинаковых серых полушубках для согрева прохаживались вдоль строя: им дозволено! Прохаживались согласно инструкции не ближе, чем на пять-шесть шагов: мало ли кто отчаявшийся может наброситься. Никто из охраны не всматривался в лица заключённых, какой смысл? Да и что там увидишь? Безмолвный оскал приближающейся смерти?! Страшное прикосновение тлена человеческих тел и душ?
Выкрикивавший фамилии старшина, в манерах которого без труда угадывался бывалый служака, при этапировании заключённых не зверствовал. По нынешним временам это редкость. Хоть здесь повезло зекам! Старшина, назвав очередную фамилию, вдруг закашлялся: дыхание на холодном воздухе перехватило. А может, умышленно родил паузу, видя, как подходящий зек, вдруг оступившись, сбился с шага и чуть не упал. Все видели, как зеку непросто было устоять на ногах, но устоял. Выпрямившись, выкрикнул громко своё имя, статьи, срок и всё такой же шатающейся походкой отошёл в предзонник.
А в кабинете воцарилось оживление. Черноглазый, неусыпно балагуривший лейтенант Канашидзе предложил прямо здесь поужинать. Предложение показалось своевременным. После нескольких глотков добротного самогона, как полагается, разговорились. Пару раз забегал Скрябин, забегал для того, чтобы, как он говорил, «добавить в топку горючего».
По отчётам выходило: этап состоял из ста двадцати четырёх зеков. От пересыльного пункта под станцией Анзёба до ИТЛ-04… двадцать два километра. Этап вели вдоль насыпи, которую укладывали под железнодорожную ветку. Шустов рассказывал степенно, не торопясь, иногда забавно окая, что придавало его лицу особую крестьянскую выразительность, а когда принимался поглаживать ощетинившийся ёршик на крупной голове, тогда совсем казался беспомощным. Взглянувший в его васильковые глаза и не подумает, что в конвойных нарядах этот парнишка, так напоминающий доброго крестьянина-пахаря, не дрогнувшей рукой пристрелил восьмерых заключённых.
— Шли по вешкам. Дык, я сюда по лету и осени этапы приводил. Места уже знакомые. Одно плохо: дорога идёт вдоль отсыпки. Для любителей бегать, ориентир — лучше не придумаешь. Всё без карты понятно.
Высказанное Шустовым замечание встревожило капитана Недбайлю-ка. Он, уловив в себе какую-то мысль, сразу озадачившую его, медленно притянул к себе со стола тетрадь и, не торопясь, словно пугался, что мысль в суетливой спешке забудется, сделал длинную запись. В отличие от товарищей Недбайлюк только пригубил самогон, к поставленной на подоконник кружке больше не прикасался, и в этой его отстранённости не было ни грамма показушности: Недбайлюк не жаловал пьянство вообще, а на работе тем более. Он с интересом проглядывал дела новоприбывших зеков.
С плаца донёсся шум. Начальник режима глянул в окно, Шустов напряжённо следил за ним. В эти минуты с предзонника заключённых стали принимать лагерные конвоиры, всё началось снова, только с досмотром. Один из зеков упал, видимо, лишившись чувств. Те, кто стоял рядом, закричали, пытаясь обратить внимание конвоиров. На морозе все звуки ломаются: трудно иной раз сразу уразуметь, что происходит. Свалившегося арестанта оттащили от общих рядов, вахтенный надзиратель дёрнулся было в его сторону, но предусмотрительный Скрябин — он руководил уже здесь — жестом остановил его.
— Не подходить! Только по номеру! — закричал он, бойко подчёркивая свой начальственный статус.
Никто не осмелился ослушаться. Шмон* продолжался. Про обессилевшего зека тут же забыли.
В кабинете продолжался доклад.
— Ничего, у нас не забалуешь, — худой нос Недбайлюка заострился ещё больше. Он вновь что-то записал в тетрадь.
— Так-то оно так! Всё равно лезут за колючки, как тараканы на крошки. В семнадцатом пункте три дня назад четверо ломанулись. Не знаю, взяли или нет. Меня прикрепили к этапу, что там дальше, не знаю, — сказал Шустов.
— Семнадцатый — это где? — немного осевшим голосом спросил Кана-шидзе. В отличие от товарищей он слегка захмелел.
— Ближе к Вихоревке на вёрст десять, наверное. Там одних политических уже сгуртовали, — уточнил устало Шустов.
Недбайлюка радовал тот факт, что этап в основном состоял из зеков, осуждённых по пятьдесят восьмой: всего три повторника* 2, столько же бэбэковцев*; бытовиков и уголовников кот наплакал, а бубновых* — всего один. Недбайлюк с интересом пролистнул дело «бубнового» и не только потому, что так полагалось по инструкции; эта уголовная каста с некоторых пор стала вызывать у капитана простое житейское любопытство. Раньше, ещё до работы в органах, уголовники подобного рода, представлялись ему отпетыми головорезами, очень ограниченными и озлобленными, уж точно не склонными к людским нормальным чувствам. Каково же было его удивление, когда, столкнувшись уже в лагерях с уголовниками высшей касты, он пришёл к выводу, что во многом насчёт них ошибался. Всё оказалось сложнее.
На фото некто Лукьянов выглядел неприглядно: это был вор-рецидивист, чья тюремная биография начиналась ещё с царских времён, а далее старший лейтенант читал длиннющий «послужной список», где лихие разбойные нападения на заводские кассы и банки купеческих магнолий чередовались с мелкими грабежами уже советских торговых прилавков. При царе — один срок, трое покалеченных; при советской власти — три срока и почти два десятка трупов. Шестьдесят семь лет! Матёрый дядя! Недбайлюк развернул дело к Шустову, ткнул пальцем в фотографию:
— Есть такой, — кивнул Шустов, пережёвывая кусок хлеба. — На пересылке вёл себя тихо, в дороге тоже. Среди блатных — непререкаемый авторитет.
«Серьёзный дядечка. мокрушник. в ближайшее время надо приставить за ним уши», — размышлял Недбайлюк, внимательно слушая начкара.
— Да, волну по дороге не гнал, — продолжал Шустов, когда его конкретно спросили про блатарей. — Держались кучкой своей, как обычно. Их там всего-то четверо серьёзных, ну и примазанных, по-моему, уркаганов пять. Они и на пересылке, судя по отчётам, не шумели особенно.
— Конечно, сейчас для них, вообще, времена пошли не сахарные, — заговорил Канашидзе, ясно выделяя свою бесхитростность в кумовских расчётах. Он потянулся к бутылке, но увидев осуждающий взгляд Недбай-люка, передумал: — Свора между ворами началась не шутейная. До резни доходит. Слыхал? К нам, так сказать, по обмену опытом с Дальнего Востока скоро отправят целые отряды «перевоспитавшихся».
— Не знаю толком насчёт этой заварухи ничего. Говорят всякое. Но у нас в лагерях всё тихо! Воры сами по себе, работяги сами, — сказал Шустов, украдкой глянув на отставленную в сторону бутыль самогона. Он сейчас гадал, оставят ли ему причитающийся стакан на ночь для сугрева или всё сами выхлебают, паразиты.
Похоже, эта думка настолько заняла начальника конвоя, что по его лицу всё стало понятно Недбайлюку. Начальник режима, хмыкнув, вернул бутыль на стол. Выпили, как положено, на посошок. Канашидзе заметно осоловел. Шустов, понимая, что в разговоре уже цепляться не за что, поднялся. Не слишком хотелось выходить из натопленного помещения, но служба требовала. Подчёркивая груз ответственности, дескать, за всем присматривать требуется, Шустов вышел наружу.
По времени прикинул верно: этапников загоняли в карантинный барак. Некоторых обессиленных, среди них и тот, что свалился в пред-зоннике, поддерживали зеки, в ком ещё находились силы для благородных поступков. Один, видимо, совсем дошёл. Начал заваливаться на бок. Его подхватили, возле самых дверей барака, таких, как правило, не бросают — хуже может обернуться. Откинет дух, заставят снова на поверку строиться. Им то что? А вот у зеков уже сил нет. Доходяга еле ноги переставлял.
Может, уже волокли с остановившимся сердцем. Но, похоже, нет, выдюжил! Вон ногу подтянул, ступил, опять ступил. Последние спины исчезли в проёме сеней. Овчарки постепенно утихли. Установилась долгожданная тишина над лагерем.
Шустов закурил, мечтательно-добродушное выражение застыло на его лице. Он представил, как сейчас, прежде чем разлечься в тёплой постели, съест добротную порцию каши, обязательно с мясом, выпьет стакан, а может, и два крепкого самогона и уснёт. Он так надеялся, что во сне увидит тёплые края, откуда родом, равнинное колосившееся поле и славную девушку Галину, которая обещала ждать его ровно столько, сколько понадобится. Письмо и фотографию девушки Гали начкар всегда носил с собой.
Значение слов и выражений, отмеченных *, приводится в Словаре в конце книги.
Глава 2
На утреннюю поверку вывели с опозданием. Подгадали так, чтоб лагерь выглядел безлюдным: только лагерная обслуга и силуэты стрелков на вышках. Очевидно, перестраховывались. Нынче в лагерях было неспокойно.
Небо, истёртое белёсыми рассветными полосами, давило вселенской пустотой. От земли клубилось морозное марево, уплывало куда-то вверх. После переклички объявили, что весь день продержат в карантинном бараке; через тридцать минут завтрак, потом баня, медосмотр и прочее…
Когда старшина Скорохват — долговязый, опухший, с тяжёлым угреватым носом — заикнулся про баню, никто в строю радости не выказал. Все ещё находились под впечатлением кошмаров от холодного, как могильный склеп, барака, куда их загнали ночью. Единственная печь, бесхитростно слепленная из железной бочки, топорщилась почерневшим валуном посередине, но нескольких охапок дров, брошенных возле неё, едва хватило на пару часов. Скоро холод вновь полез из всех щелей. Как ни расходовали дрова экономно, стараясь растянуть жар до утренней побудки, всё равно в эту ночь двое умерли во сне, с десяток уже не смогли подняться без помощи солагерников.
Незадолго до побудки дверь барака распахнулась. Дежурный старшина через порог переступать не стал: из барачной полутемноты дохнуло не только тяжёлым запахом, дохнуло смертью. Забродивший рассвет вырисовывал лишь силуэт старшины, глаз не видно, лицо прячется за отворотом полушубка, не человек — призрак.
Неожиданно высоким бабьим голосом дал команду надзирателям принести два ведра воды, дров, напоследок предупредил:
— Через пару часов выведут на завтрак.
— Может, трупы вынести, старшина?! Несподручно как-то тесниться на одной шконке* с покойниками, — выкрикнул тот самый сиделец, что барак назвал «домом». Лицо его немногим отличалось от лиц умерших, отличие — вздрагивающие, почти прозрачные веки, словно ширмы-ставни, прикрывающие одичалые навыкате глаза.
— О живых думайте, дюже грамотные! И не бузите, а то мигом на плац выведу, — спокойно, как на базаре, отбрехался старшина.
— Вот за живых и просим! Здесь доходяг много. До столовой точно не дотянут. Может, хельшера? — спросили из темноты охрипшим голосом.
Старшина-призрак сделал вид, что не расслышал: он отодвинулся из сеней наружу, пропуская надзирателя с наполненными вёдрами. Во всей его неторопливости подчёркивалось презрение к заключённым. Старшине, поди, грезилась тёплая лежанка да наваристый борщ. Такому докучать просьбами, что у месяца просить тепла! Второй, худой долговязый, надзиратель занёс охапку дров. Несколько заключённых немыми тенями отделились от стен барака и угрюмой, устрашающей волной двинулись к нему.
— Этого же нам не хватит! — вскрикнул кто-то обречённым голосом.
— Дайте ещё пару охапок, передохнем ведь все, — увещевал в глубине барака другой голос, эхом рассыпающийся по закуткам барака.
— На дрова ещё не заработали, — осклабился надзиратель с лицом только что разбуженного буддиста и усмехнулся. Он забежал в барак всего на секунду, без особого рвения, умело пряча за непроницаемым лицом прилипший страх, уже поставил вёдра с водой и собрался тонкой змейкой выскользнуть, поскольку барак должны были вот-вот закрыть. Но к нему подскочил зек, немолодой, средних лет, схватил за кисть руки, что-то заговорил негромко, оборачиваясь иногда и указывая взглядом вглубь помещения. В раскосых глазах татарчонка-надзирателя промелькнули озадаченность и испуг: он выслушал внимательно и вышел.
Подошёл к старшине. Арестанты ловили фразы негромкого разговора между старшиной и татарчонком. Старшина спокойно выслушал, кивнул головой, татарчонок мигом исчез. Ветер гулял в дверном проёме. Прошло минут пять. Татарчонок вернулся, с ним ещё один: принесли добротные охапки дров. Дверь, вырывая из петель царапающий скрип, закрылась.
Как только затопили печь, по бараку поплыл удушливый смрад, однако тепло было важнее — терпели. Лёгкий иней с барачных дощатых стен по углам и на стыках исчез, отовсюду потянуло сыростью. Многие лежали на двухъярусных нарах, не раздеваясь. Зеки, кто с проклятиями, кто с молитвами, кто вообще молчком сидели в бараке, пытаясь забыться во сне.
Так прошла первая ночь этапников на новом лагпункте. Утром следующего дня им объявили о бане. Опытные зеки знают, что такое баня на зоне. Сплошная фикция, галочка для отчётов. Все лагеря — это братья-близнецы, и не бывает такого, что здесь хорошо, а там плохо. Лагерные бани — душевные и телесные мытарства, и все эти «дезинфекционные процедуры» — очередная, ловко замаскированная возможность вволю поиздеваться над заключёнными.
— Вы что, ублюдки? — гаркнул Скорохват притихшему строю зеков. — Мы им баню подготовили, а они даже счастья не кажут. Первая шеренга, шаг вперёд!
Колонну выстроили по трое: старшина рычал всё злее и громче, подгонял угрюмых зеков, иной раз не жалея тумаков для арестантов, уверенный, что только так можно ускорить процесс. С ближайшей вышки стрелок, напоминающий огромную нахохлившуюся птицу, высунувшуюся из гнезда, с любопытством наблюдал за построением.
В числе первых повели Сашку Огородникова. Рядом идущий заключённый пошутил:
— Повезло, каторжане, хоть мыло достанется.
Баня оказалась на взгорке, почти сразу за бараком, где провели ночь. Предбанник — человек на двадцать, а их запихали в два раза больше. Одежду снимали молча, скидывали узлом в узкое окошко на прожарку от вшей и грязи. Полутемно, скользко, полы холодные, два ушата тёплой, один холодной воды; мыло — один кусок на несколько человек, если прозевал свою очередь, то можешь и без мыла остаться. Сам виноват. За слабого сильный думать не будет.
Буквально через полчаса непросушенное тряпьё банщик выкидывал в то же окошко общей охапкой обратно. Как крест устанавливают на могилу, так на измождённое тело зека возвращались сырые арестантские обноски. В предбаннике запах въедливый, пропитанный чем-то кислым. От тесноты дышится тяжело, распаренная сырость тянется отовсюду. Кто уже оделся, не торопятся на выход: всё равно здесь жизни больше, чем за дверью.
Притулился в углу и Сашка Огородников, тридцати лет от роду, в последнее время всё чаще откликавшийся на Сашку-пулемётчика. Огородников — светло-русый, синеглазый, без лишней растительности на молочно-белых скулах, всё в его простоватом лице блёкло, невыразительно, только надбровные дуги немного тяжелее обычного, отчего кажется, что он вечно хмур и даже разозлён. На левой щеке приметный шрам: зацепило гранатным осколком. Ростом хоть невелик, но плечи, руки, стан ещё хранили, несмотря на второй год срока, дикую, свирепую силу. Чувствовалось — предки Огородникова всласть погуляли по бескрайним просторам Руси-матушки.
Сашкой-пулемётчиком он стал после событий в сорок пятом. Думал, прилипло на время, оказалось, на всю жизнь. На первой пересылке сокамерники поинтересовались его именем, Сашка возьми и назовись так, как окликали его в самые последние недели войны.
Его дивизия стояла на окраинах Берлина. Взвод, в котором Огородников дослужился до старшины, получил задание занять на крупном дорожном перекрёстке высотное здание и лишить фашистов манёвренности до подхода танковой части. Задание, показавшееся несложным и не таким ключевым для Сашкиных однополчан, через час стало решающим для всей наступательной операции. Поначалу немецкое командование не придало этому направлению особого значения. Когда увидели свой просчёт, вынуждены были несколько сот эсэсовцев бросить на захват именно этого здания, где расположились три пулемётных расчёта Сашкиного взвода. Больше часа шёл неравный бой. Из взвода выжили несколько солдат, среди них Огородников.
Обещанную Звезду Героя, к которой представил по спискам комдив, не дали, а вот в сорок седьмом, когда заступился за председателя в родной деревне, срок впаяли в три дня по пятьдесят восьмой статье, пунктам седьмому и одиннадцатому. А заступился в горячке на совхозном собрании за председателя, перед приезжей областной комиссией: мол, не враг вовсе председатель, да и мы не хуже других, просто указы идут сверху какие-то дурацкие, один противоречит другому, не дают голову поднять да на ноги встать покрепче.
Председатель был из местных, в сорок третьем году вернулся с войны изувеченный: ногу оторвало миной. Признаться, не шибко-то рвался в руководители, но что поделаешь, — назначили. А партийному быть в отказе — уже считай, голову на плаху положил. Короче, не председательство — каторга. Потом по болезни снимали, ставили нового — моложе да побойчее на язык. И что самое обидное — все пришлые. А им что? Посидят месяц-другой, покомандуют и, как созревшая редиска по весне, ловко перебираются в другое кресло другим начальником, добавляя к умирающему хозяйству кучу новых проблем. Опять собрание, где опять в правление выдвигали бывшего председателя. Всё бы ничего, мужик с головой, может, справились бы всем селом, если б давали жить по уму, а не по разнарядкам всяким, в коих председатель разобраться неделями не мог.
Закончилось всё тем, что на очередную посевную зерна не оказалось: всё для плана по осени выгребли, оставив закрома пустыми, даже мыши разбежались. Сажать было нечего, значит, и собирать нечего. Поля остались незасеянными. Вот и вступился Сашка за председателя, не один, конечно, ещё с несколькими односельчанами. Но глотку драл больше всех, потому, видимо, и запомнился кому-то из приезжей комиссии. Сашка в ту пору, стоит отметить, ещё пребывал под гнётом фронтовых воспоминаний, всё не мог надышаться радостями жизни, частенько выпивал и выпивал, признаться, крепко. Иногда его заносило: мог несколько дней провести в пьяном угаре. Родные — матушка и младшая сестра — пока терпели, понимали, что многое пережил Сашка на фронте, жалели, полные надеждами, мол, погуляет ещё немного и возьмётся за ум. Вот на том-то собрании Сашка в сердцах да под хмельным дурманом и наговорил лишнего.
За Огородниковым и председателем приехали ночью на двух чёрных воронках, больше в деревне никого не тронули. Лейтенант в форме НКВД во время обыска скомкал небрежно парадный мундир Огородни-кова, скинул на пол. Сашка распалился, поднял китель и ткнул орденами в восковую рожу чекиста. Лейтенант небрежно посмотрел на всё это и сплюнул. О судьбе председателя Огородников узнал через год, сидя в Ангарлаге. Тот, видимо, отчаявшийся вконец и уже не верящий ни в какие праведные суды, на одном из пересыльных пунктов инсценировал побег. С костылём под мышкой, в дождливое осеннее утро. Конвоир пристрелил арестанта с близкого расстояния. Стрелял, наверняка, больше из жалости, чем из ненависти. Так, во всяком случае, рассказывали Сашке-пулемётчику. Может, оно было всё и не так, но отчего-то хотелось принимать только такую версию.
Наконец забряцал снаружи засов.
— Ну что, говноеды, пропарились? — гаркнул Скорохват, всей своей разъевшейся наружностью выказывая откровенное презрение к арестантам: — О! А чё не бачу благодарностей? Як известно, после пару свежего особливо тянет на трудовые подвиги! Все выходь на построение!
Выстроившись в колонну по трое, арестанты угрюмым молчанием отмежевались от словоблудия старшины: в лицах каждого — ненависть, в походке — усталость, в глазах — тоска. Старшина весёлым глазом смотрел на молчаливую серую массу арестантов. Потом что-то изменилось в его лице. Какая-то горькая дума тенью легла на обвисшие щёки. Он негромко скомандовал идти в барак. Всю дорогу молчал, утаптывая грузным телом раскисшую землю.
Глава 3
После обеда начался медосмотр. Эта процедура для арестантов означала следующее: каждому присвоят категорию трудоспособности, которая определит будущее заключённого. Когда Сашкина группа вернулась в барак, следующая часть арестантов отправилась в баню. Вошли три надзирателя, не спеша отгородили с правой стороны у самого входа выцветшим куском брезента угол, предварительно разогнав оттуда всех заключённых. Вальяжная сытость надзирателей никак не вязалась с лагерным бытом, где хозяйничали голод, болезни и смерть. Отчего и вся процедура медосмотра напоминала плохо поставленный спектакль.
Общая арестантская масса расщепилась уже на отдельные кучки: группировались в основном по землячеству или по интересам, как, к примеру, бывшие военные, которых объединяло фронтовое прошлое… На данном этапе фронтовиков оказалось всего трое: Огородников, Мальцев — южанин из Ростова, лет на пять старше Огородникова, и Мургалиев — немолодой, с пожелтевшим пергаментным лицом узбек. Расположились они посередине барака, на верхних нарах. В разговоры вступали редко, каждый думал о своём. А какие думы у арестанта? Во сне — про еду, наяву — тоже про еду, и всё это подгоняется неугасаемым желанием отыскать такое место, где можно согреться.
Сноровистые надзиратели выставили за ширмой лавки, получилось вроде нескольких отдельных кабинетов, лишь визуально определявших огороженную территорию.
Перед приходом врачей затопили печь. Многие жались к печке. Огородников слез с нар, попытался протиснуться к теплу поближе. Удалось, но не сразу. Затопили вторую печь, что стояла почти в самом конце барака. Там сидели стайкой, так называемые на зонах, «блатные». Огородников ещё на этапе обратил внимание на эту группу: костяк состоял из четырёх человек, несколько развязных зеков крутились возле них, стараясь примазаться к ним по-серьёзному, но Лука — все уже знали погоняло* авторитетного вора — не спешил с ними корешиться*.
В барак вошли двое мужчин в белых халатах. Сразу исчезли за ширмой. Чуть позже к ним присоединился третий — фельдшер. Медосмотр начался. Постояльцы барака заметно оживились. Многие принялись делиться хитростями, с помощью которых можно получить низкую категорию по здоровью, что гарантировало более лёгкий труд. Возрастные сидельцы, а таких было немного, только усмехались. Выкрикивал фамилии помощник санврачей. Вот наконец выкрикнули Огородникова. Он зашёл без волнения за ширму, полностью полагаясь на удачу. Фельдшер, что поближе и моложе, потребовал мягким баритоном раздеться.
— Быстрее, быстрее, молодой человек! Вас много, нас мало, — заговорил не совсем внятно фельдшер и, выглянув наружу, выкрикнул новую фамилию. Потом также быстро дал указания надзирателю-помощнику, чтобы подошедший заключённый у порога уже начал раздеваться. Фельдшер спрашивал, не скрывая раздражения и недовольства, но взгляд был, напротив, спокойный и бесконечно усталый.
— Есть на что-то жалобы? Чем болели в детстве? Так и запишем: корью, ага, ещё свинкой.
Второй врач выглядел старше на добрый десяток лет. Он прощупывал гениталии, ничуть не испытывая при этом неловкость; чёткими выверенными движениями быстро, словно пианист, пробежал пальцами по всем интимным местам, тронул филейную часть ягодиц, на ощупь определяя физические возможности заключённого. Огородников не сомневался: ему выдадут первую категорию. С такими мыслями он прошёл на своё место.
На нарах лежал Мальцев. Узбек, ссылаясь на плохой слух, пристроился ближе к перегородке, боясь не расслышать своей фамилии, когда её выкрикнут. В его спокойных чёрных глазах тлела слабая надежда, что ему присвоят низшую категорию трудоспособности. Учтут пятидесятитрёхлетний возраст, поразятся доходной худобе, потом обязательно вычитают в справке, что он воевал и был тяжело ранен в грудь. Всё это не останется без внимания врачей. А это был единственный шанс вытянуть свой «червонец» и вернуться на родину. Каких-то три месяца назад ему ещё снилось солнце, родное небо, тихий кишлак; ему ещё помнились запахи степного ковыля и сухого ветра.
— Бедолага наш узбек, — заговорил негромко Мальцев, постреливая взглядом по сторонам, — не подслушивает ли кто. — Всё думает, что завтра объявят, извините, мол, вас посадили по ошибке. Господи, сколько таких дураков здесь сидит! Ты бы послушал, Сань, охренел бы. Для них гуталин*, как икона… Чё, мошонку прощупали? — уже не без иронии спросил солагерник.
Огородников неопределённо дёрнул плечами. Он желал сейчас одного: лечь, не чувствуя прохлады от голых досок, и забыться. Хотя бы на какое-то время.
Мальцев ещё о чём-то рассуждал вслух, когда Сашка, едва уткнувшись головой в спелёнатые руки и натянув плотнее ушанку, провалился, как и мечтал, в короткий, но, главное, глубокий сон. Во сне он вдруг увидел белые женские руки, они прикасались к его груди, плечам, и ему стало несказанно тепло от этих нежных прикосновений.
Ночью напротив лежанки Огородникова поднялась драка: кавказцы сцепились с «хивниками»*. Толком Сашка не понял причину затеянной потасовки. Зеки на новом месте так же, как и в других лагерях, сходились по общепринятым принципам, на самом-то деле очень понятным и немудрёным. Заключённых объединяли либо национальность, либо землячество, либо принадлежность к какому-либо роду деятельности и, что в меньшей степени, родственные взгляды или родственные судьбы. И эти простые истины прижились по всем лагерям.
Он понимал: если держаться куриями, тогда шансов выжить в жестоких гулаговских условиях появляется несравнимо больше. Но, правда, в минуту серьёзных передряг отсидеться в стороне явно не получится. На пересылках он несколько раз становился свидетелем того, как сидельцы одной группировки сталкивались с сидельцами другой. Часто всё заканчивалось поножовщиной.
Тогда-то Огородников и сделал вывод: нужно иметь свой костяк, группу. Но вот с кем? Мальцева и Мургалиева Сашка пока в расчёт не брал: неизвестно, как их распределят, да и трудно в новом лагере сразу заиметь вес, чтобы с тобой считались. Надо искать среди здешних сидельцев фронтовиков. С такими думами Огородников уснул: разбудили приглушённые крики.
По бараку будто катилась океанская волна, с шумом втягивая в смертельный водоворот случайных людей. Бандеровцы наседали ростом и количеством, кавказцы отвечали отчаянной смелостью, данной им от природы.
Дежурный по бараку кинулся к закрытым дверям — на малейший шум изнутри часовой вышки обязан поднять тревогу. Не принимавшие участия в драке быстро сообразили, чем обернётся затеянный шум. Дежурного перехватили у самого порога. Но уже видно было — к первому дежурному на помощь бросился второй: в лагерях суточную вахту всегда несли по двое. Барак утробно загудел. Кто-то из блатных заговорил негромко, стараясь своим авторитетом погасить пыл сцепившихся зеков; если сейчас поднимут тревогу, запросто выгонят всех на плац и придётся там бодаться с морозом, чёрт знает сколько.
Этот аргумент утихомирил всех. Постепенно страсти улеглись. Сашка задумался на предмет того, что первым делом надо будет в новой бригаде — куда его кинут, он ещё не знал — отыскать фронтовиков.
«По-другому здесь не выжить. А если фронтовиков нет? — терзал он себя тревожными мыслями. — Тогда собирать всех сибиряков вокруг себя. Думаю, тут таких немало».
Глава 4
На исходе вторых суток в барак ворвались надзиратели, с ними старшина Скорохват — так начался шмон. Уже который по счёту. Этапники настороженно притихли.
Надзирателей было шестеро, что позволило им вести досмотр одновременно в разных углах барака. Старшина переходил то и дело от одной пары надзирателей к другой. Всё подозрительное выкидывалось на середину коридора. Но таковых вещей у заключённых не было. Многие имели при себе фотографии, прочие безделушки, связывающие их с прошлой жизнью. Изъятие фотографий надзирателями считалось высшей формой изощрённого издевательства, но такое случалось редко.
Один надзиратель ощупывал одежду на арестанте, второй перетряхивал лежанку. В обоих случаях требовалась недюжинная сноровка. На всё про всё — пять-семь минут.
Функции надзирателей и десятников во всех лагерях выполняли заключённые. Статьи у них были соответствующие — бытовые. Так называемая лагерная «аристократия» жила в отдельном бараке.
Быстро добрались до Сашкиного ряда. У того, что ощупывал нижние нары, руки — под стать гибкому сухожильному телу: запястья тонкие, пальцы лёгкие, вёрткие, существуют словно сами по себе и проявляют небывалую сноровку и виртуозность. Он, наверняка, был карманником. На воле любая баба сомлела бы от таких прикосновений.
— Тебе бы не шконку тискать, а пианино… такими-то ручонками шаловливыми, — заметил кто-то из другого ряда.
Огородников равнодушно созерцал, как ощупывают его вещи. Его телогрейка вертелась в цепких лапках шустрого надзирателя. Пусто!
Второй продолжал ползать то под нарами, то вдоль стенки. Не найдя ничего и не теряя времени, они перешли дальше. Огородников поднял с пола свои пожитки. Рядом присел Мальцев:
— Что, хлопец, тоже ничего с собой не кантуешь? У меня было с собой письмо, ещё на уральской тюрьме полученное. От матери и сестёр. Почти год с собой таскал. Вот здесь, — он ткнул пальцами в левую часть груди. — Так сховал, что почти год не могли найти, но. потом в бане кто-то с тельняшкой свистнул.
В стороне поднялся надрывный, выворачивающий душу мужской скулёж. Высокий худой арестант упал на колени прямо перед старшиной. Хотел вскинуть руки кверху, но получил от надзирателя крепкий удар в спину.
— Богом прошу! Не отымайте, нельзя! Богом прошу!
У старца-баптиста въедливый надзиратель обнаружил крошечный крестик — изъяли. Старец не на шутку убивался по крестику и всё причитал, давясь слезами.
— Заткни его! — гаркнул старшина. Раздался звук крепкой оплеухи. И тут же несчастный старец притих.
Монолог Мальцева прервался из-за этой сцены. Наблюдали молча, с философской отстранённостью. Немного помолчав, Мальцев опять заговорил, всё поглядывая по сторонам:
— Совсем озверели, скоты! Эх, навалиться бы толпой, придушить бы парочку придурков. Эх, Санёк, а что? Может, тряхнуть плечами? По-моему, здесь только свистни, сразу охочих до кипиша* наберётся.
— А ты что? Ещё не навоевался?
Огородников говорил машинально, особенно не придавая значения разговору, который казался ему пустым, отчасти балагурным. Вот только взгляд Мальцева — взгляд плута и прохиндея — смущал Огородникова. Где-то в глубине барака опять поднялись крики: нашли листки затрёпанной донельзя Библии. Старого сидельца бить не стали, просто пихнули под шконку и приказали, чтоб сидел тише мыши, иначе в карцер отправят. Охая сиделец преклонных лет так и поступил. Большинство арестантов не обращали на выкрики внимания. Мальцев вновь проявил нездоровую заинтересованность к чужому горю.
— Люби меня по самую ватерлинию, обшмонали до пёрышка! Всё хочу спросить, ты на воле кем кантовался? Я в речном пароходстве в рейсы ходил. На Каспии.
Сашка Огородников не очень ясно представлял, где находится Каспий, поэтому вслух удивился:
— Ты же говорил, что из Ростова.
Мальцев на секунду смутился отчего-то, но очень быстро выдавил хмельную улыбку:
— Я говорил, что из Ростова, это моя родина. А сам я по профессии моряк. На Каспии ходил.
***
На третьи сутки, после развода, в карантинный барак влетели три надзирателя:
— Выходи на построение. Строиться! Строиться! Быстрее! — дико орали они, высматривая тех, кто не проявлял особой торопливости. Все этапники внутренне готовились к этому моменту, а он, как всегда, наступил неожиданно, от того, может, собирались дольше обычного, подбирали ватники верёвочками-тесёмочками, на ходу запахивались надёжнее да бережнее: «Тепло в теле — дольше в деле», — с горечью на искривлённых устах высказался старый каторжанин-бэбэковец. Выходили неровной струйкой во двор.
— В три шеренги становись! — нервно кричит Скорохват. Ему разноголосо вторят надзиратели, захлёбываясь в ругательствах, конкретно ни к кому не относящихся: так, для порядка больше.
— Быстрее, уроды! Чё канителитесь? Обосрались что ли? Быстрее давай! За пять минут выстроились. Вывели за жилую зону. Следующий приказ:
выстроиться вдоль запретной зоны и замереть без признаков жизни.
За построением наблюдали четыре офицера — лагерное начальство. Вперёд вышел высокого роста, худощавого сложения капитан, в повадках которого проскальзывала франтоватость. Офицер имел крупные правильные черты лица, выразительные синие глаза, кустистые белёсые брови. Наверняка, этот среднего возраста мужчина пользовался успехом у женщин. Зеки нового этапа уже знают, что это начальник режима капитан Недбайлюк. Также знают и то, что заключённых он за людей не считает. Уже было известно, что душевные и умственные силы капитан тратит на изучение процессов, связанных с перевоспитанием зеков. Никто не задавался вопросом: искренен в своих убеждениях начальник режима или, прикрываясь этими убеждениями, просто делает себе карьеру. В данном случае — это не имело для заключённых никакого значения: страдали от служебного рвения капитана только они, но и облегчить свою незавидную участь не имели никакой возможности. Слухи да пересуды для заключённого, что вошь на одежде: живут бок о бок. Так вот: поговаривали, что капитана побаивались не только зеки, даже сам начальник лагеря старался с ним не связываться. Неспроста, значит. Выстроившиеся зеки замерли.
— Ну что, предатели, дезертиры, враги народа и прочая блядская нечисть. Сегодняшний день — особый в жизни каждого из вас. Партия подарила вам очередной шанс искупить свою вину перед родиной, перед народом. Очень хочется надеяться, а точнее, мы уверены, что ударным трудом вы свою вину искупите и… перед партией, и перед народом.
Капитан выкрикивал слова хлёстко, с напором, с демонстративной напыщенностью, весь его вид излучал радость, а проникновенность его интонации должна была очерствелые аспидные души лагерников наполнить светлыми надеждами. Так, во всяком случае, представлялось Нед-байлюку. Он, наверное, предполагал, что его речь зеки слушают с чутким вниманием. Взял многозначительную паузу.
— Всё! Курорт закончился! — тон его резко изменился. — Отдых в такое трудное и тяжёлое время — непозволительная роскошь. Тем более для врагов народа. Старшина, приступайте.
Лагерное начальство отодвинулось от передней шеренги подальше. Закурили, наблюдая между разговорами за арестантами.
Скорохват неторопливо вытащил формуляры и начал с короткими паузами выкрикивать фамилии. В выстраиваемой колонне уже другой старшина при помощи краснопогонников* начинал обыскивать подошедшего заключённого. Между заключёнными незначительное смятение: впрочем, охранники не сразу обращают на это внимание.
— Слышь, Бек, — заговорил хриплым шёпотом молодой парень, воровато зыркая по сторонам глубоко посаженными тёмными глазами. — Ты же пел по дороге, что зона здесь тихая, без кипиша. И хозяин не зверствует!
К кому он обращался, стоя слева от Сашки Огородникова, не разобрать. Только из чрева людской колонны ухнул утробным звуком — ответ: но словами не понять, на морозе звуки ломаются, а смысл такой — «хорош шипеть, заранее не скули».
«И то верно», — подумалось Огородникову.
Начальник режима имел чутьё породистой ищейки: непонятным образом уловил брожение среди арестантов и мягкими движениями, словно рысь, двинулся к колонне. Шевеление среди заключённых резко прекратилось. Старшина тоже уловил неладное. Примолк, вглядываясь в серые пустые лица зеков. В водянистых глазах капитана колыхнулось настороженное подозрение. Он приблизился к передней шеренге, ткнул пальцем в одного из заключённых, который опрометчиво позволил себе что-то шёпотом сказать рядом стоящим. Сказал-то шёпотом, да слух у капитана оказался чутким, как у зверя: услышал или так догадался, кто его разберёт, но вычислил несчастного точно и потянулся к кобуре.
— Выйти из строя, три шага вперёд!
Заключённый оробел, встал, как вкопанный, вжал голову в плечи. Его вытолкал подскочивший надзиратель.
— У тебя какие-то вопросы? В чём-то не согласен с политикой партии? Или у кого-то есть собственное мнение на этот счёт? С-510! Фамилия? Статья? Срок?
— Почигрейда. Пятьдесят восьмая, пункт десять. Пятнадцать лет, — отчеканил осипшим голосом Почигрейда.
Начальник режима уже не глядел на заключённого.
— Когда вас с лица земли сотрём, уродов? Пять суток карцера, с выводом на работу. Старшина, продолжайте.
Сформировавшуюся первую группу под каркающее понуканье рыхлого возрастного старшины повели к дальнему бараку. Туда попал Мальцев. Огородников отыскал его глазами, кивнул, мол, держись! Даст бог, увидимся!
Мальцев сохранял внешнее спокойствие, словно брёл в булочную. Впереди колонны замельтешили двое десятников, в хвосте плёлся один, согнувшийся нескладной цаплей и всё норовивший докурить окурок, оставленный одним из товарищей. Кто-то за спиной Огородникова невольно со свистом втянул табачный запах и затем выдохнул так, словно скинул с плеч непосильную ношу. Кто-то невзначай вякнул про папироску.
— Разговорчики в строю, — напомнил о себе громко Скорохват.
Колонна приближалась к повороту. Никто уже не вспоминал то короткое волнение, привлёкшее внимание капитана Недбайлюка.
***
Огородников попал в последнюю, третью, группу. Мургалиев — во вторую.
Серое мглистое небо висло над лагерем, когда они уставшие, замёрзшие подходили к бараку, выстроенному в десятке метров от угловой вышки. От территории лагеря вышку отделял дощатый забор, за которым не видно, но все знают — запретная зона, шириной в три метра, огороженная проволокой с обеих сторон. На вышке двое охранников укутали лица в воротники тулупов так, что даже глаз не разглядеть, верно, тоже продрогли.
— Вот мы и дома, — обронил рядом идущий с Огородниковым зек. По голосу устало-скрипучему, по походке видно — зек из бывалых. Барак воспринимает как «дом». А что? Может, и станет этот дом последним пристанищем в бренном мире!
«Дом» встретил кладбищенской тишиной. На входе в замусоленной телогрейке стоял доходной старик — дневальный, с впалыми серыми щеками, выдающими медленное угасание жизни, и только глаза выражали ещё присутствие духа. В бараке никого: через маленькие окна просачивается в помещение слабый свет, холодно и тихо — как в могиле. Сами окна обнесены толстой металлической решёткой. Нары в два яруса; две печки — посередине и в торце не топились. Забежал местный «придурок»*, тот самый юркий хитроглазый татарчонок, и без лишнего шума, быстро выискал нужного ему человека. Им оказался зек из касты авторитетов. Перекинулись короткими фразами. Татарчонок уверенно повёл авторитета и ещё двоих, явно из блатных, в конец барака. Никто внимания на воров не обращал.
Заключённые разбрелись по бараку. Все заняты поиском свободного места на нарах. Для опытного арестанта отыскать такое место — задача несложная. Огородникову хотелось определиться рядом с фронтовиками, если таковые были, поэтому решил подождать. Он устало присел на краешек, как ему показалось, свободных нар: ни о чём думать не хотелось. Понемногу заключённые обвыкались в новом «доме», кое-где стали слышны разговоры. Дневальный затопил печь. Многие, в том числе Сашка-пулемётчик, подобрались ближе к печке, невольно вытягивая руки вперёд, как бы стараясь вобрать в себя как можно больше тепла. Прошло немного времени, когда в полной тишине за барачными стенами послышался нарастающий гул от топота нескольких сотен ног. Слышны громкие маты надзирателей: им не перечат, зеки думают об одном — быстрее добраться до нар. Знакомое чувство каждому заключённому на исходе рабочего дня. Наконец шум лавиной закатывается в сени, и вот в широко распахнутую дверь вваливаются первые заключённые. Их разглядеть невозможно: общая чёрная масса телогреек, узкий проход теснит людей, давятся, не уступают друг другу пространство между нарами. Громкое, словно прут быки, а не люди, сопение; кашель, неразборчивая ругань, редкие вскрики — всё течёт сплошным гулом. Огородникова несколько раз пихнули. Он, повинуясь действиям молчаливой, угрюмой толпы, невольно переместился в середину барака…
Вернувшиеся с работы, кто сноровисто, кто уж совсем тяжело, занимали обжитые места на нарах: изредка кто-нибудь ронял фразы, словно комья холодной земли сбрасывал с себя. В бараке стало тесно.
Рядом с Огородниковым уселся на нижний ярус вагонки заключённый: скудный отсвет лампочки едва освещал его измождённое лицо. Зек сидел в оцепенении, когда его застал вопрос Огородникова:
— Подскажи, фронтовики здесь есть?
Заключённый вскинул голову, не сразу сообразил, что обращаются к нему. Но ответить не успел. Справа вспыхнула ссора — делили место.
Новенький, видать, был из борзых и решил занять приглянувшееся место на нарах: перебранка в любую секунду грозила перейти в драку. Все оставались безучастными: на зоне только так, двое дерутся, третьему зрелище и хоть какое-никакое развлечение. Мужчина, к которому обратился Огородников, когда понял причину ссоры, тут же потерял интерес к сцепившимся и тусклым холодным голосом ответил:
— Вон, напротив, — и кивком головы указал направление. — Да иди смелее, не заблудишься, — донеслось в спину.
Пройти к тому месту оказалось невозможным; двое сцепились всерьёз. Зеки плотным кольцом обступили их — не пройти. Было видно, что оба рослые, неуступчивые, когда-то в плечах гуляла сила залихватская, у кого-то больше, у кого-то меньше. Они, как борцы, давили друг дружку, пытаясь дотянуться до горла. В бараке холодно, а со лба обоих катит пот градом. Из груди каждого вырывалось со свистом тяжёлое дыхание. Прибывший с этапа зек начинал сдавать. Он хоть и был моложе, и казался гибче, да вот в жилах и духом выходило, был пожиже.
Разозлившись уже до припадочного состояния, с перекошенным от бессильной злобы лицом, молодой на секунду смог податься назад, а отскочив, изловчился завести руку за спину и затем, не мешкая, в ту же секунду вдруг выдернул её вперёд. В руке у зека заиграла тонкая чёрная пика.
Толпа, подвластная инстинктам, отступила на полшага. Как умудрился урка, после стольких обысков, утаить от вездесущих лап надзирателей холодное оружие!?
Хищническая гримаса исказила бескровное лицо парня. Заключённый, что постарше, видимо, был готов к такому повороту поединка. Он отпрянул, схватил лавку, прислонённую к нарам, и одним рывком опустил её на голову молодого. Тот хоть и выставил руки над собой, и сжаться успел, да удар вышел сильный, а потому болезненный. Часть лавки косым углом зацепила голову. Молодой охнул, кое-кто из наблюдавших успел поймать его замутнённый взгляд: взгляд подраненного зверя, именно таким взглядом зверь прощается с миром. Заметил этот взгляд и Огородников. Его нисколько не удивило, что за всем происходящим заключённые наблюдали молча, а некоторые с озлобленным отчуждением. В лагере подобными разборками никого не удивишь.
Лоб и вся левая часть лица молодого зека обагрилась кровью, выглядел он ужасно. Неожиданно выступил вперёд, как бы прикрывая собой молодого товарища, другой заключённый, тоже из нового этапа. Вот здесь уже никаких сомнений не оставалось: урки хотели показать своё превосходство на новом месте. Заодно зарекомендовать себя перед признанными на зоне блатными, так сказать, без проволочек влиться в ряды «махровых»*.
— Ты чё, фраер*. а-а? Ты чё-ё, гнида порхатая? — негромко зашелестел тот толстыми искривлёнными губами, изогнувшись подобно змее перед броском. — Да я же тебя сейчас на куски покромсаю. на ремешки пущу, лопырёк гнойный.
В руке у него тоже появился нож — увесистый, явно ручной работы: тот, кто его делал, разбирался в холодном оружии. Он принял решительный вид и выставил немного вперёд руку с ножом. Между тем молодой урка отступил в сторону: кровь забрызгала лицо, он пошатывался, болезненно морщился, но при этом хитро подкрадывался сбоку, готовый в любое мгновение полоснуть воздух длинным шилом… И ткнёт ведь!..
Такой расклад для мужика, к которому с каждой секундой Огородников испытывал всё большую симпатию, становился явно опасным — зарежут…
Не осмысливая собственные действия, Огородников вышел в круг, как бы обозначая своё участие в драке. Урка в тёмном свитере расценил это по-своему, осклабился:
— А?!! так у нас тут семейные! друг за дружку впрягаются!
В глубине барака, где сидели блатные, возникло движение. Огородников только и успел подумать: «Если сейчас этого не свалю сразу, просто раздавят массой!..»
Однако в облегчение своё услышал совсем не воинствующий голос:
— Эй, каторжане, вы что там за толковище устроили да при честном народе?
В их сторону двигался вразвалочку, разгребая длинными худыми ручищами плотное кольцо зеков, местный блатарь. Расхлябанная походка выдавала кастовую принадлежность. Так ходят по зоне только урки. Все расступались безмолвно. Тонкая шея с остро выпирающим кадыком, покатые худые плечи, пугающая даже под телогрейкой телесная субтильность арестанта вызывали не просто подсознательное отторжение, вселяли исподний неконтролируемый страх. В довершение всего длинное тело имело большую гладковыбритую голову, сильно напоминающую голову рептилии. Увидев нож в руке этапника, он напрягся.
— У нас вообще-то сначала предъяву* кидают, а потом за ножи хватаются. Дай сюда.
Нож скользнул в широкую ладонь худого урки. Неожиданно его позвали:
— Череп, шо там происходит? Разобрался!? Если непонятки, тащи вакла-ка* сюды!
— Я такой же вор, как и ты, — негромко сказал урка с этапа, разглядывая почти в упор Черепа. — А за пику взялся потому, что ерепенистых не люблю. Объясниться могу на раз-два.
Череп плавно перевёл выпуклые глаза с финки на лица заключённых, потом на урку.
— Как кличут и откуда?
— Крюк! Сам уральский, перекинули с Ангарлага.
— А шо к нам не поканал* сразу?
— Пока порчаков* пригрел, тока разобрались, они ввалили.
Урки перекидывались фразами так, словно находились в бараке одни, некоторые покидали ряды любопытствующих, а что в гляделки играть: ворон ворону глаз не выклюет! Эти всегда между собой договорятся! Череп думал пару минут.
— Пошли, побазарим*. У нас есть свой красный уголок, — хохотнул отрывисто Череп. — А дружка твоего пусть перевяжут. И чтобы тут без кипиша всё было.
Они удалились к дальней стене барака — широкая ширма огородила их от любопытствующих глаз.
Парня с разбитой головой подхватили дружки с того же этапа, увели в тёмный угол барака. Толпа схлынула окончательно, о них совсем забыли, и оба перевели дух. Мужчина был чуть выше среднего роста, сорока-сорока пяти лет, с волевым резко сложенным лицом, серыми воспалёнными глазами.
Он устало смотрел на Огородникова:
— Я должен сказать спасибо? Вот говорю — спасибо! На зоне редкий случай, чтоб кто-нибудь вписался за тебя. Николишин Степан Степанович! Бугор четвёртой бригады!
— Огородников Сашка. Подскажи — фронтовики здесь есть?
Тут дежурный подал сигнал на построение. Сборы в столовую для заключённых — святое. Они выходили из барака в общем людском потоке.
— А ты что фронтовик? — в голосе Николишина проявилась серьёзная доля сомнения.
— Ну да. С сорок третьего до сорок пятого. В пехотной части. Демобилизован с Берлинской комендатуры.
Николишин вновь, с какой-то упрямой придирчивостью, ожёг недоверчивым взглядом фигуру Огородникова, посмотрел в лицо, в глаза — сомнения не стронулись в его душе:
— Не подумал бы. Я, вообще, как увидел тебя рядом, подумал — из них, только поавторитетнее, и за понятия встать решил. Фронтовик, значит. Есть у нас тут фронтовики. Опосля познакомлю.
Шеренги обрели стройность: сотни пар ног, обутые кто во что горазд, дружным топотом столкнули тишину в глухие задворки лагеря.
Глава 5
К вечерней поверке Огородников выяснил: фронтовики, в отличие от предыдущего лагпункта, в этом держались разрозненно. Очевидно, по причине того, что в основном здесь были окруженцы, успевшие в первый год войны побывать в немецком плену да потом либо сбежавшие, либо освобождённые. Ещё было много переметнувшихся на сторону немцев.
Так какие же это фронтовики? Огородников к таким относился понятно как — с презрением. Истинных фронтовиков, дошедших в рядах Красной Армии хотя бы до западных границ, а он себя считал настоящим фронтовиком, в их бараке оказалось двое: Семёнов и Сергеенко.
Семёнов, недавно разменявший шестой десяток, сидел за бытовое преступление. Как-то под майские праздники, у себя на родине, в соседней деревне пошумел чуток прилюдно да спьяну залез в торговый амбар — водки не хватило. Вот и припаяли хищение социалистической собственности. Впрочем, Семёнов Кирилл, или, как его все на зоне окликали, Кирилл Ки-риллыч, по этому поводу не расстраивался, если, вообще, эта сложная сентенция была знакома его характеру. Едва начав с ним разговор, Огородников понял всю сущность Семёнова: перезрелая дурковатая буйность кипятила весьма недалёкого немолодого человека; на умалишённого он, конечно, не походил, но что-то промелькивало в его внешности и в повадках от ненормального. С ним просто никто не хотел связываться.
Сергеенко, близкий по возрасту Огородникову, оказался инвалидом: левый глаз при артобстреле в сорок пятом году, на Одере, выбило осколком, обезобразив лицо практически до неузнаваемости. Одежда на нём была рваная, совсем непригодная для носки. С первых минут беседы с ним не оставалось сомнений: заключённый на грани нервного помешательства и уже не жилец. Огородников оставил его в покое.
Николишин нашёл-таки место для Огородникова на верхних нарах, недалеко от себя.
— Завтра переведу тебя в свою бригаду, — сказал совсем уставшим голосом Николишин. — Пдёшь? — непонятно откуда нашёл силы пошутить.
— Пду! — ответил ему в тон Сашка, залезая на нары и укладываясь удобнее на холодных жёстких досках.
Он закрыл глаза; всё поплыло в голове; тело, словно легло не на нары, а в лодку, закачало, забаюкало. В считанные минуты он провалился в глубокий сон. Он даже не видел, когда потух свет, и не слышал, как гудящий мол снизошёл до редких речей. Постепенно наступила тишина.
И лишь в дальнем конце барака стелился окутанный простуженным шёпотом рассказ прибывшего с этапа Лукьянова.
***
Уже давно барачная суета спеклась, и полотно арестантского покоя расползлось в темноте. Только в дальнем углу, огородившись разноцветным ветхим тряпьём, под утробный гул раскрасневшейся печки нарушали режим заключённые воровской масти.
Было их семеро: трое из этапа, среди них Степан Лукьянов, в возрасте больше подходящем для лёжки на печи, чем для мытарств по лагерным шконкам. Обращались к нему все не иначе как Лука, или Лукьян. Чувствовалось — авторитет у вора непоколебимый. Пришлые с ним — Циклоп и Бек. Обоим не больше тридцати, у каждого отличительная примета на лице, попробуй догадайся: из детства вынесенная или в разборках тюремных. У Циклопа бровь над левым глазом порвана, даже когда веки вздрагивают и смыкаются, всё одно — кажется, что застывшим глазом смотрит на тебя, душу наизнанку выворачивает. Бек — смуглый, чернявый, одним словом, — азиат, у него весь лоб в грубых рубцах.
Встретили их местные воры, как положено: на столе картошка, селёдка, аккуратно нарезанные ломтики сала. Напротив уважаемого гостя, Лукья-на, — высокий, скрюченный собственной нескладной долговязостью Ми-хась. Кличку получил, видимо, от фамилии. Фамилия у него Михайлов, только её мало кто знал в лагпункте. Михась тоже вор, и тоже имеющий весомый авторитет. Блатные сидели, прогоняя по кругу кружку с чифирем*, слушали внимательно неторопливый рассказ Лукьяна.
— Бамовские колонии прошерстят наглухо. Оставят одних политических да ссученных*. Нормальных людей вывезут. И сроку, как мне нашептал один баклан* из вертухаев* в крытке*, не позднее следующего года, всё чтоб чин чинарём было.
— Да эту парашу уже сколько раз нам совали, — нетерпеливо высказался вор по кличке Жмых. Воротник выцветшей серой рубашки распахнут, левая часть шеи забрызгана бесформенным тёмно-бордовым родимым пятном, несколько капель плавились на щеке, ничуть не делая лицо сидельца обезображенным или устрашающим. Скорее наоборот: тёмно-серые глаза подкупали выразительной уютной теплотой, располагали собеседника к благодушию и спокойствию. Мало кто знал, что за видимым благодушием таится коварная натура вора-убийцы.
Лукьян остался невозмутим и продолжил:
— Вдобавок, по слухам, с весны на наши лагеря начнут привозить ссученных. Целые бригады. Откуда-то с Приморья. Там, говорят, целый зверинец отошедших от понятий уркаганов развёлся.
— А с воровскими что? — спросил рядом сидящий Хмара — молодой вор из евреев. У Хмары субтильное тело; углистые глаза, ровный прямой нос с немного расширенными вздёрнутыми ноздрями, мягко сложенный подбородок. На такого взглянешь, верно, студент престижного заведения. Портфеля в руках не хватает. Однако, несмотря на двадцатидевятилетний возраст, Хмара уже был хорошо известен в воровских кругах. Во время войны его банда прославилась громкими грабежами в Подмосковье. Банда Хмары имела разветвлённую сеть наводчиков. Поговаривали, что всё было организовано через синагогу. Впрочем, поговаривали, что за те
дела, что плелись вслед за бандой, синагога его же и сдала: сдала, повесив клеймо богоотступника и убийцы на него и всех его подельников. Сейчас он сидел тихий, елейный, с ученической скромностью потроша взглядом почти в упор Лукьяна.
«Сучья война»* к тому году уже набрала обороты. Слухи, как и рассказы, были противоречивы, многое оставалось непонятным.
— Если после правилки* вор не отказывается от своей масти, причём прилюдно, с покаяниями, его просто режут. Режут, как барана, — без иронии говорил Лукьян.
— Мне бакланили на другой командировке, что у ссученных даже ритуал есть на этот случай — нужно целовать нож и вслух произносить, дескать, не вор я больше, — неуверенно заметил Жмых.
— Да, братья, есть такая хиза*, — подтвердил Лукьян.
— А что, мы за себя что ли не постоим?! — ловя одобрительные взгляды солагерников, весомо заявил Михась.
— Я сюда отправлен с последней сходки из двадцать первого лагпункта, чтоб рассказать, как мастырят* ссученные дела свои тёмные. А мастырят дела свои с помощью хозяев да кумовьёв. Да ещё вертухаи на тюрьмах способствуют бесправию. В самом Тайшете на пересылках житья уже нет правильным ворам от ссученных. Вся власть, почитай, у них.
С полчаса Лукьян рассказывал подробности последних событий, творящихся по здешним лагерям. Все удручённо молчали.
— В общем-то расклад для гуталина верный. Сами друг друга режем. Им по любому хижняк* выходит. Запомните!! В открытую суки не идут на резню. Администрация с ними заодно. Подсабляют им справно. Идут только кодлой. Когда их в разы больше. Да спины прикрыты краснопо-гонниками, — закончил длинное повествование Лукьян, отхлёбывая чифирь.
— Во, волчье отродье, а! — заворочался какой-то внутренней болью старый Михась.
Зеки притихли. Многие подобное уже слышали от других.
— И что? Вот так и будем сидеть, как телок перед убоем?! — не затухал в распалившемся озлоблении Михась. — Ждать, когда придут и погладят по головке, чтоб отсечь её, да перо в бочину приставить?
— Ну почему же?! Для чего меня сюда кинули? Не дорогу же строить? Обмозгуем, прикинем — с какой горы легче камни кидать будет.
В глазах Лукьяна отразился огонёк свечи, словно в чёрной полынье полыхнула главная звезда Млечного Пути.
Глава 6
Скорый ужин заканчивался, не успев разогреть измождённые тела зеков даже запахами малосъедобной баланды. Огородников вяло дожёвывал кусок хлеба, который лелеял в дневных грёзах приберечь до отбоя, а ночью доесть с кипятком. Щепоткой чая обещал поделиться бригадир: днём он получил посылку из дома.
Перед глазами выросла тень: десятник смотрел на него, как на болезного, без жалости, без сочувствия:
— Держись возле меня. Вечером к тебе подойдёт один из блатных для серьёзного разговора. Выслушай его.
Всё оставшееся время Сашка-пулемётчик старался быть на глазах десятника, осознавая всю опасность ситуации. Причины для опасений были. Случившаяся стычка с Крюком почти три месяца назад не прошла для Сашки даром и, кажется, предопределила все дальнейшие события. Крюк не простил или не захотел простить Огородникову заступничество за бригадира: одно дело шкодливого молодого воришку скамейкой ударить, другое дело — встать на пути у него, честного вора, за которого на любой пересылке слово скажут. Крюк не дал повода усомниться в своей масти: ни во время этапа, ни в самом лагпункте. После стычки с бригадиром Николиши-ным воры пригласили Крюка для разговора. Разговор был обстоятельный, серьёзный. Михась слегка упрекнул в невыдержанности молодого уркага-на, и в тот же вечер при всей сходке попросил Крюка не злобствовать и повременить с решением. Не время сейчас бузить и вызывать недовольство «хозяина» зоны. И так слишком много проблем навалилось, ужесточив и без того нелёгкую жизнь «хороших» людей. Крюк, конечно, уважил мнение авторитетов, усмирил гордыню, но злобу затаил.
А Сашка сразу припомнил, как однажды на отсыпных работах увязался за ним шестёрка Крюка, тот молодой, что сцепился за место с Николи-шиным. Народу вокруг мельтешит, что вороньё над падалью — не счесть. А этот молодой урка всё норовил рядом оказаться. Понятно, с какой целью — под лопатку заточку вогнать. На лице уркагана все мысли написаны, и гадать не надо. Через какое-то время молодой, поняв всю тщетность своих попыток, улизнул, но холодок на сердце остался.
Вечером в бараке, перед самым отбоем, как и было обещано, к Сашке подошёл зек:
— Я — Хмара, может, слыхал?! Ну да ладно, услышишь! Завтра будут раскидывать людей по бригадам, если тебя предложат в бугры, не отказывайся. Дежурный по зоне в теме, подмогнёт.
На разводе следующего дня их действительно распределяли по новым бригадам. Сашку-пулемётчика зачислили в последнюю. Старшина, дежурный по лагерю, перечитывая в который раз формуляры, глянул быстро на шеренгу заключённых.
— Кого в бригадиры поставите? — обратился он к надзирателю. Угрюмый молчаливый увалень, то ли из белорусов, то ли из украинцев,
за долгое время несения службы практически всех знавший, вдруг растерялся. Развёл руками, часто захлопал белёсыми ресницами: — Микола, пдёшь? — вдруг посмотрел он на земляка.
Тот, который Микола, не раздумывая согласился. Подпёрла, видимо, возможность харчеваться не с общего бригадирского стола. Бригаду повели из лагеря. Через неделю несчастного Миколу придавило сосной. Просто не доглядел бригадир, не успел отбежать, правда, кое-кто видел, что Микола за секунды до того, как крикнули «бойся», лежал уже с распоротым животом в снегу. Гибель «западенца»* для всех так и осталась в памяти случайной нелепостью, но не для Огородникова.
Между тем гляделки с Крюком и его дружками продолжались. Крюк неотступно мутил воду вокруг него. Глубокими знаниями Сашка-пулемётчик не блистал, но вот природной смекалкой природа-матушка не обделила. Он отчётливо понимал: рано или поздно развязка наступит. Топтать землю в тупом ожидании, когда тебя подкараулят и прирежут, словно барана, не в Сашкином характере. Но и лезть на рожон первым тоже нельзя.
Ожидание, вообще, удел не для слабонервных. Сашка-пулемётчик настроился терпеть, сколько понадобится, а если придётся схлестнуться с блатными, то отдать свою жизнь подороже. Чтоб не оплошать в судную минуту, ночами вспоминал приёмчики и захваты, которым его обучали ребята из полковой разведгруппы.
Как-то вечером, после отбоя, когда Сашка мысленно раскидывал подручных Крюка в жестокой драке, суетной десятник подошёл к нему:
— Пошли.
В огороженной каптёрке тепло и даже светло: две колымки* висят по углам. Самого Крюка нет. Михась в торце стола, слева Жмых, Хмара; Лукьян полулежал на нарах, в руках книга, вроде как и не в этих краях находится — читает. Улыбка блаженного гуляет на губах. В глубине каптёрки развалился Циклоп.
Жмых спросил сразу, придушив собственный голос до звенящей хрипоты:
— Мы вот что! В толк никак не можем разуметь. То ли у тебя с Крюком свои тёрки, то ли и вправду бакланить решил до конца. Всё никак угомониться не можешь. Вы что вчера на деляне устроили?!
Огородников не торопился с ответом. Вчера Крюк и его подручный отказались брать топоры и рубить сучья. Работу им определили — не бей лежачего, так они даже её отказались выполнять. Бригадир, понятное дело, отмолчался. Себе дороже: ночью перережут горло, и всё. А бригада в результате осталась в штрафниках: без дополнительной пайки хлеба. Сашка-пулемётчик не лез в эти дела долго, пока просто не прорвало. Что сейчас говорить? Оправдываться? Перед кем? Очевидно, воры уловили настроение заключённого, не торопились с решением. Откровенного сочувствия не проявляли, а вот понимание всей сложности возникшей ситуации назревало. Так показалось Огородникову. А может, просто показалось? Может, просто раскидывают свою мазу*? Кто их разберёт?!
— Присаживайся, — тёплым отеческим голосом приглашает Михась. — Торопиться нам некуда. Чайку пей, — спокойно предложил Михась.
Сашка-пулемётчик дважды приглашения не ждёт: присел на краешек скамейки. Чай оказался на редкость душистым: откуда ему было знать, что обещанный бригадиром чай ещё в обед уплыл на стол уркаганов.
— Бригадир никак не может договориться с нормировщиком, — заговорил Огородников, чуть не задохнувшись от давно забытого аромата. — Отсюда и проблем много.
— Но мы же не будем решать ваши проблемы, — заметил Жмых, неприязненно поглядывая на Огородникова.
— У нас же как? Бригадир должен всё решать с нормировщиками, чтоб план приписывали, а для этого подмазать чем-нибудь надо, теми же харчами с воли задобрить. А где их взять — харчи? Небось, знамо, по нашим-то статьям никаких посылок нельзя!
— А почему бы тебе не стать бригадиром? В прошлый раз с одним придурком непонятка вышла, бывает. Вот щас можно всё обговорить, — неожиданно сказал Михась, с прищуром рассматривая Огородникова, словно приценивался. В блёкло-синих глазах Михася отражается лампадный отблеск.
«Тут что-то не то, — быстро соображал Сашка. — Что им от смены бригадирства? Попа на дьяка не меняют. В прошлый раз не получилось, так опять за своё. Что же им нужно? Наверняка, подвох какой-то!»
Сашка-пулемётчик состроил задумчивую гримасу, почувствовав на себе пристальные взгляды воров. Сердце учащённо забилось: такое с ним всегда случалось в минуты сильной опасности.
— Что молчишь-то? Тяжела ноша или не по тебе? — наседал Михась, не сводя с него взгляда.
— Надо сначала в бригаде всё обсудить. У нас так принято, — с трудом сохраняя спокойствие, сказал Сашка-пулемётчик.
— Вот членоплёты, — криво усмехнулся Циклоп, расплетая в тонких синих от наколок пальцах колоду карт. — Всё у них не как у людей. Сперва говно нюхают, а потом обосравшегося ищут. Коммуняки они и есть коммуняки.
— Да и какой из меня бригадир, — спокойно рассудил Сашка-пулемётчик, не обращая внимания на реплику Циклопа. — Шесть классов по коридорам. Авторитета — кот нассал, да и опять, чем придурню греть. Забирать у мужиков посылки, как в первом бараке, — не буду. Это не по нашей части.
— Да ты никак идейный, — ёрничая спросил Хмара, до того сидевший в самом углу со скучающим видом.
— Идеи тут ни при чём! Есть же правило: в отказники на разводе, а если вышел с бригадой будь добр, как все. Правила-то общие, как мне помнится. И с вами обговорённые.
Зеки переглянулись. В опустившейся тишине только слышен гул в печи. Дышится умиротворённостью: не в лагере словно коротают вечер, а на какой-нибудь охотничьей заимке, после тяжёлого отстрела волков. Кстати, о волках… Верно говорят: с волками жить…
— Ты что ли эти правила писал? — негромко спросил Михась, недобро ощерившись. — Сельсоветом попахивает наш разговор. Много ненужных слов говоришь. Люди ведь устать могут от правды твоей, — под «людьми» вор, очевидно, понимал только тех, кто сидел рядом с ним.
Огородников почувствовал: самое время уходить, поднялся.
— Ладно: решайте. Завтра к вечеру скажете, что там набалаболили, — Михась уже думал о чём-то своём.
Неожиданно Лукьян оторвался от книги, посмотрел мягкими карими глазами на заключённого:
— Давай так, пулемётчик, — «пулемётчик» выделил особенно. — Фронтовые подвиги здесь не канают. Мы не на войне, и здесь тебе не фронт. Запомни одно: без бригадирства больше за тебя мазу на сходке перед Крюком тянуть никто не будет. Время обмозговать наше предложение ммм… до… завтра… Если — да, шепнёшь кому надо.
Слова эти, произнесённые негромко, но отчётливо, прозвучали, как приговор.
Глава 7
От бригадирства на зоне проблем больше, чем привилегий. Любому арестанту это известно. А уж сколько недюжинной выдержки нужно иметь, змеиной вёрткости да ума, чтоб выжить бригадиром, одному богу известно! То ли дело быть в обслуге лагерной, «придурком» иначе говоря. Огородников понимал: в обслугу не возьмут никогда, и дело не в том негласном распоряжении, что по пятьдесят восьмой на лагерные должности категорически не берут — чушь всё это, а в том, что сам он никогда не согласится на роль административного «помазанника», это не в его характере. Понимал и то, что откажи он ворам сегодня, уже вечером с ним люди Крюка разделаются. Отказаться от предложения воров — подписать себе приговор. Перед утренним разводом Сашка отыскал Николишина, рассказал всё, утаивать ничего не стал, заострил внимание на угрозах расправы. Николишин, нервно дёргая всем лицом, слушал не перебивая.
— А сам что думаешь? К чему им такой переплёт? — спросил бригадир. Сашка-пулемётчик пожал плечами.
— Думаю, когда поводок укоротится, тогда и узнаю.
— Тогда и поздно будет.
— А выходит, торопиться сейчас мне только в одну сторону, — и Огородников кивнул на высокий забор, за которым пряталось местное кладбище.
В лагерях покойников хоронили без подобающих такому случаю церемоний, как правило, в тот же день, после заключения местного врача, просто закапывали в землю с биркой на левой ноге. Никаких крестов, оградок, холмиков; ровная земля, одичавшая от полыни.
На следующий день, после развода, всё выглядело так. Дежурный старшина Стаднюк выкрикнул тринадцать фамилий, Огородников — среди них: определили бригаду на восьмой участок, где деляна в трёх километрах от лагеря. Пятнадцать минут ходу. Вроде повезло. Стаднюк взглядом упёрся в Сашку:
— С-512 — за бригадира!! Обед подвезут по расписанию. Вопросы есть?
Повисла пауза. Номер «512» принадлежал Огородникову. Затянувшимся молчанием Огородников расчерчивал на две половины свою судьбу: одну он уже прожил, вторая только начиналась.
— Вопросов нет! Вот и ладненько. На пре-е-во!
Поворачиваясь, Огородников вскользь зацепил взгляд Циклопа: каким-то неуловимым движением бровей дал понять блатному — видишь, я в бригадирах.
Вышли за территорию зоны без привычной слуху молитвы, что уже показалось Огородникову странным. Гуськом, в два ряда побрели по центральной дороге: три конвойных краснопогонника, вооружённые автоматами, один с овчаркой. Начкар — лейтенант, лицо знакомое, молодой совсем, в лагере только-только появился, к нему ещё не привыкли. Видно, как робеет в неожиданных ситуациях, посматривает на старшего конвоира, как бы спрашивая совета. За спиной Огородникова паровозом дышит Жмых: голову склонил по-бычьи, по лицу видно, о чём-то беспокойно размышляет. Рядом вышагивает тоже блатной, имя которого Сашка-пулемётчик не помнил. Кажется, его кличут Циклоп!
Вскоре вышли к деляне. Их нагнал на подводе нормировщик — Бычков-ский, из вольнонаёмных, с инструментом. Кряжистый степенный мужик, года два назад отмотавший срок, поражённый в правах, оттого решивший не возвращаться на материк и доживать свой век на поселении.
— Кто бригадир? Идём, всё обскажу. Чуть поднялись в гору.
— Валите только сосну, вот по этой гряде. Комлями в энту сторону, в аккурат будут ложиться под штабели к подводе. И смотрите не откатывайте в низовье. Кобылу мою видел!? Шобы легше ей было — не валите вниз. Иначе горбом будете вытаскивать к централу. Швырки будете складывать здесь. На энтом месте, они мешать трелёвке не будут. Сюда всё скатывайте. Лично проверять буду, — вяло грозился нормировщик: кобылу пожалел, человека не обязательно. Он немного покружил по деляне, всё подсказывая осипшим голосом, как удобнее и ловчее валить лес. Потом засуетился обратно. — Обед подвезу к трём часам. И смотри мне, голова с ушами, без присядки шоб работалось.
Огородников осмотрелся. Зеки к тому времени сами разбились попарно, урки также определили себе фронт работы: утаптывали снег у корней деревьев. Что ж, подумалось новоявленному бригадиру, все при работе. Сговорчивость урок пока особенно не настораживала Огородникова.
Его больше занимали мысли об отчётности работы и заполнение табелей в ППЧ*. Новая должность требовала новых знаний. Их у Сашки-пулемётчика не было. Это пока пугало больше всего.
С этого вечера Крюк больше не напоминал о себе. Воры своё слово сдержали. Надолго ли?
***
В один из дней, только закончилась вечерняя поверка — в барак впихнули с полтора десятка зеков. Среди них Мальцев. Огородников, как его увидел, — обомлел. Просто не верилось. Дальше разговаривали и вели себя, как старые приятели.
— Нас, во втором бараке, всего четверо, — Мальцев имел в виду фронтовиков. — Они, если по совести, Саня, живут там каждый сам по себе. У одного, Лом его погоняло, есть авторитет, у остальных пшик. Они даже в бригадиры не лезут. Вообще, там стаями держатся, но верховодят всем блатные. Здесь у вас, слышал, они спокойные, по-людски с вами обходятся, у нас же и прирезать могут любого, кто заартачится.
— Вас-то с какого перепугу сюда перекинули?
— Сказали, мест для нового этапа не хватает. В десяти километрах ещё один лагпункт ставится. Пока не достроят, у нас, видимо, какая-то часть перекантуется.
Мальцев между тем постоянно вертел головой, словно искал кого-то. Огородников заметил это, но не придал значения.
— У вас тут спокойно, — разомлевшим тоном сказал Мальцев. — Меня, по-моему, в третью бригаду закинули.
— К Николишину? Свой мужик. Кстати, капитаном в окружение попал в начале войны. Сам понимаешь — четвертной припаяли, как изменнику.
Они направились к нарам, где располагалась бригада Николишина. В бараке полумрак, приходится приглядываться. Большинство уже заняли нары. Гомон постепенно утихал. Николишин, похоже, чувствовал себя неважно. Как-то вяло выслушал историю заключённого, которую сбивчиво поведал Огородников, и, никак не выдавая своего отношения, посоветовал дождаться утра. Как говорится, утро вечера мудренее.
— Мне, вообще, без разницы. В мою бригаду определят — так в мою. Главное, чтоб на довольствие с утра поставили.
Равнодушие Николишина ничуть не покоробило Огородникова. Понятное дело, если б не знал Мальцева, точно так же никакого участия в судьбе лагерника не принимал бы. Но они были уже не чужими друг
другу.
Мальцеву нашли место на нижних нарах, почти у входа. Там всегда было немного свободнее, из-за близости сеней, откуда постоянно тянуло холодом. Оба были уверены, что в ближайшие дни найдут место комфортнее.
Усталость брала своё. Тело ныло от перенапряжения. Тем более Ого-родникова начали беспокоить набиравшие сырость валенки. Надо скорее найти лазейку у печи, поставить их сушиться и быстро заснуть. Пока ещё печка, что в нескольких метрах от его лежанки, протапливается дежурным и отдаёт тепло. От самой мысли о том, что печка топится, уже становилось теплее на душе.
Когда улеглись, Огородников задумался о превратностях судьбы. Вспомнился рассказ Мальцева о его мытарствах в конце войны. Где-то в Восточной Пруссии. Его пехотная часть прорвала немецкую оборону и углубилась к ним в тыл. В результате попали в окружение, почти на двое суток, но выдюжили. Свои части достаточно быстро освободили. Три месяца потом держали под арестом и судили, как перебежчика. Слушая сбивчивый рассказ Мальцева, Сашка удивился: как в конце войны в Польше умудрились затаиться крупные группировки немецких войск? Впрочем, в ту пору такая неразбериха в войсках творилась, всякое могло случиться.
Сашка наконец уснул.
Глава 8
Январские морозы лютовали. Синее, бесконечно прозрачное небо тонуло в морозной дымке. Кирпичного цвета солнце плавало в этом безжизненном мареве, расползалось кровавыми разводами по всему горизонту, распекалось до полного истощения и умирало с наступлением сумерек. Сумерки, как и морозы, имели власть над здешними местами, безоговорочную и жестокую.
Светало около десяти часов, как-то вяло и нехотя. Именно с восходом солнца мороз становился особенно ядрёным.
Самые невыносимые тяжёлые часы в лагере — утренние, когда идёт развод. И обидно, что в утреннее время ни в конторе, ни в ППЧ особо не задержишься: всунули разнарядку, подпись поставил под табелями, и бегом на плац — к своей бригаде.
Совсем другое дело вечером: тесные кабинеты ППЧ заполнялись людьми — бригадиры, нормировщики, десятники, все вдруг начинают видеть важность только своей работы. Расконвоированных и вольнонаёмных принимали в первую очередь, чтоб вывести их за территорию лагеря как можно раньше. Поэтому начиналась давка. Не шумная, не навозная,
больше напоминающая обстановку в хозяйственном отделе сельсовета. Здание протоплено, кругом порядок, чистота, в кабинетах окна, исписанные инистыми кружевами, занавески. Здесь текла жизнь совсем другая, не лагерная, и любому заключённому, кто сейчас парится на нарах в холодном бараке, никогда не представится, что вот так, в каких-то ста шагах от него, есть другая жизнь. Поэтому бригадиры шумели больше для видимости: все старались задержаться в тёплых кабинетах до столовой. Сашка тоже никуда не торопился. Со временем ему здесь начинало нравиться всё больше и больше. Сдав табеля счетоводу, присел в коридоре, почти у печки. Сделал скучающий вид и сразу стал походить на человека, покорно дожидающегося своей очереди: сидел и млел от покоя, от печного тепла. Появился Николишин, с мороза красный, продрогший.
— Что так поздно?
Николишин вяло отмахнулся. Ничего не сказав, сунулся было в дверь, но увидев, сколько там народу, вернулся, присел рядом. В последнее время им редко выпадала возможность спокойно пообщаться; хоть и жили в одном бараке, вроде как барахтались в одном океане, а выходило, что каждый барахтался в своём круговороте.
— У тебя как, спокойно в бригаде? — негромко спросил Николишин. Сашка-пулемётчик пожал плечами: — Вроде спокойно.
А сам насторожился: если спрашивает, видать и впрямь, что-то серьёзное в его бригаде происходит. Сашка вопросительно посмотрел на товарища, как бы подсказывая — готов выслушать! Николишин склонил голову:
— Мне тут с нового этапа такие страсти про блатных рассказывают, что… Кстати, твой Мальцев иногда особенно старается. Между ворами такой разлад идёт: в общем, пока не изведут друг дружку, на зоне спокойной жизни не будет.
— Так это только их и касается, — недоверчиво отозвался Сашка. Николишин усмехнулся:
— Ну да, слышали мы про такое! Чтоб осколки летели и тебя не задели. Сашка не хотел углубляться в эту не совсем ещё понятную ему тему. Относительно себя тревоги он не чувствовал.
Николишин вновь спросил:
— Ты за Мальцевым ничего подозрительного не замечал? Недавно его опять по оперчасти вызывали. Сказал, якобы по старому делу, да что-то мне не очень верится. — Немного помолчав, с решительной определённостью добавил: — Сытый он. по глазам его и по повадкам вижу, что сытый, а откуда — понять не могу. Стараюсь проследить, да времени не всегда хватает.
— А ты спроси у него! Глядишь, и разъяснится всё.
Николишин осуждающе посмотрел на Сашку, дескать, нашёл время шутить. Помолчал немного:
— Придёт время, спросим, за всё спросим, и со всех!
Глава 9
Прошла неделя.
К бригадирству Огородников привыкал с трудом. Вроде бы ничего сложного: разнорядки заполняли десятники, нормировщики разносили сметы, многие цифры, что фиксировались в учётных записях, брались практически без его отчётов. Огородников вовремя сообразил: вписывать нужно то, что надиктовывают в ППЧ. Он и раньше догадывался, что цифры берутся «с потолка», все без зазрения гонят «туфту», но что в таких масштабах… Да и чёрт с ними: своя рука владыка. Лишь бы в его бригаде всё было спокойно и чинно. Сашка боялся оплошать, поэтому ко всем вопросам подходил обстоятельно, без нарочитой суеты и самонадеянности, часто советовался с солагерниками, особенно с теми, кто отсидел не менее десятка лет. Таких немного, но были. Они охотно подсказывали что да как, часто выручал Николишин, до остального додумывался сам. Осторожность и внимательность новоиспечённого бригадира импонировала многим. Он и не заметил, как стал привыкать к новому статусу. Чувство уверенности постепенно возвращало его в привычную колею, нервное состояние распряг до такой рыхлой беззаботности, которая ранее была присуща его весёлому беспечному нраву.
А потом Огородников вдруг услышал приближение весны. Молодой организм запросил воздуха, другого воздуха — свободного.
Заканчивался второй год заключения Сашки, и именно в уходящую зиму он всё реже задумывался о естественных мирских делах, всё реже вспоминал ту жизнь, что познал к тридцати годам. Он, словно колодец без воды, с каждым месяцем в неволе иссыхал. Вскоре та жизнь, за колючей проволокой, стала казаться несуществующей, нереальной. Наверное, такое случается с каждым, кто попадает на зону. И вдруг в нём проснулось ощущение жизни. Сразу вспомнилась весна сорок пятого года. Берлин, рваная тишина военной ночи. Товарищи в окопах, табачный дым, басистый говорок ротного, унылая канонада дальних батарей, и никому не интересно — свои колошматят или фрицы. Только и разговоров среди солдат: возьмут Рейхстаг к первому мая или припозднятся. В руках ППШ*: холодный металл приятно обжигает ладони. Огородников чертыхнулся, чувствуя, как перехватило дыхание и. проснулся.
Сразу расслышал кашель в глубине барака. Справа, на нижних нарах, мужики дымили жутко чадящими самокрутками. Они о чём-то вели неспешный разговор. Ладони Огородникова слегка свело от холода: во сне выпростал руки из-под бушлата, поэтому и замёрзли. Несколько секунд сон безоблачным видением витал над вспыхнувшим сознанием и постепенно, как уголёк в костре, затух.
Сашка, раздосадованный, перевернулся на другой бок, в надежде, что усталость своё возьмёт, и почти сразу провалится в новые грёзы. Мужики, что курили, вдруг стихли. Резко, словно по команде, залаяли собаки, донеслись окрики конвойных: такое бывает, когда к лагерю подводят новый этап. За неделю уже второй: не многовато ли для лагерного пункта, рассчитанного максимум на тысячу сидельцев?
Сегодня на вечерней поверке мужики из третьего барака сказывали: за их лагпунком, в двух километрах ниже, ещё две «хаты» наспех ставят. По утрам, когда идёшь на деляну, с возвышенных мест дороги, сквозь просеки в голубоватом мареве отчётливо видны очертания новых строений. Судя по внешним признакам, такие же могильники для заключённых. Уже несколько суток зона жила слухами: вот-вот отсюда начнут сколачивать этап. А куда? На Колыму? Может, в другие места по трассе БАМа! На Колыму попасть — означало живьём лечь в деревянный бушлат. Многие предпочитали на материке покалечиться, чем попасть на колымские этапы.
В застылом воздухе Сашка легко уловил движение, вскинул голову. Курящие — Сашка не мог разглядеть, кто это — поднялись бесшумно и растворились в темноте барака, как и самосадный дым после них. Из темноты выплыл силуэт. Двигался побратим воровской ночи бесшумно. Он не думал, что Огородников вычислил его приближение. Увидев, что Сашка вскинул голову, силуэт отпрянул назад.
— Тихо ты, — упреждая рывок, зашептал подкравшийся зек и одновременно вскинул руки вверх, жестом крича: — Спокойно!
Это был Жмых! Его голова замерла почти вровень с верхними нарами, в темноте, как у зверя, сверкали глаза.
— Тихо, не шуми. Давай за мной. Обкашлять одно дельце надо! Сашка-пулемётчик выказал необычайную холодную сдержанность,
чем невольно вызвал симпатию у вора. Подражая бесшумному движению Жмыха, он двинулся за ним.
В каптёрке находились Михась и Лукьян. Сумрачные лица обоих повязаны тяжёлыми думами. Свет одной колымки набрасывает тени, ломает, уродует и без того грубые очертания старых зеков, всё чудится, что они кривят рты в немыслимых гримасах.
— Чифирни, — предложил Жмых, а взглядом указал — присаживайся. Они спокойно наблюдали за тем, пока гость выпьет пару дурманных
глотков.
Огородников хлебнул, переборол разом нахлынувшую тошноту, вопросительно посмотрел на воров. Спросил Лукьян:
— Слышал, новый этап пришёл? Через пару дней ещё один. А к чему такой расклад, не знаешь? Вот и мы не знаем.
Лукьян говорил ему таким вкрадчиво-доверительным тоном, будто подбивал на какое-то лихое дело, будто видел в нём, простом сидельце, напарника.
— Уже точно известно, на неделе начнут многих отсюда этапировать на Колыму.
Огородникова это известие не оглушило. О чём-то подобном шептались многие и причём давненько. Вообще-то, Сашка-пулемётчик обратил внимание: всё, о чём предупреждали или намекали воры, спустя время сбывалось. В случайные совпадения, разумеется, не верил. Конечно, подозревал, откуда стекалась в уши законников нужная им информация. Но удивляла скорость и точность, с какой лагерные придурки сливали всё, что происходило в кабинетах администрации. Несколько дней назад дошло до смешного: Сашку предупредили воры — завтра на развод выйдут с нового этапа суки, предложат начальству за усиленную пайку хлеба выдать план по заготовке древесины выше обычного. Только дайте сколотить самим ударную бригаду. Хмара так и сказал им, Николишину и Огородникову: «Не вздумайте впутаться в блудняк с суками. И своим намекните, чтоб не рвали глотки».
На разводе всё так и произошло: бригаду набрали быстро, из западных украинцев, прибалтов да двух харбинских, что под грозные выкрики ускоглазых земляков откололись от своей стаи. Расчёт лагерного начальства был прост: вечером того же дня ударная бригада, возглавляемая суками, на зависть другим зекам ела двойные порции чёрного хлеба да баланду, судя по давно забытому запаху, что стоял ещё некоторое время в столовой, приправленную каким-никаким мясом. Между заключёнными пошёл раздрай. Тихая умиротворённая жизнь в лагере, к которой попривыкли обитатели, вдруг оскалилась холодными заточками да ножами. Многие понимали: в лагере тишина кажущаяся, скоро ей придёт конец. Ссученных останавливало то, что их было меньше: без значительного перевеса они не осмелятся устанавливать свои правила. Табунились ссученные в первом бараке, пока вели себя тихо: частенько к ним стал заглядывать начальник режима Недбайлюк. Воры уже знали — их там не больше двух десятков. Разумней, конечно, устроить кипиш, ворваться в барак, перерезать всех, пока есть возможность. Буза, конечно, поднимется серьёзная, поскольку ссученные находились в бараке, расположенном прямо под вышкой — втихаря не подобраться. Кровопролития не избежать. Все понимали: с каждым новым этапом власть на зоне может перевернуться. Напряжение только росло, и никто не загадывал, каким будет завтрашнее утро. И вообще, будет ли оно? Не потому ли тихим голосом плёл паутину вокруг Огородников старый вор, нашёптывая, как заклинание, веру в дружбу и соучастие к судьбам сидельцев. Глядя в непроницаемые лица блатарей, в бесцветные глаза Лукьяна, давно расплескавшие васильковую свежесть, Сашка-пулемётчик невольно задавался вопросом: а к чему это Лукьян озаботился судьбами солагерников? Ведь что-то же стоит за этими, казалось бы, пустыми, ничего не значащими разговорами.
В эти неспокойные дни чутьё Сашки обострилось донельзя. Он это не осознавал, он это чувствовал в себе.
— А что нам, двум смертям не бывать. А такую жизнь и врагу не пожелаешь, — сказал Сашка, делая вид, что не особо расстроен. — На Колыму, так на Колыму. Слышал, там тоже люди живут.
Лукьян как-то по-домашнему, словно находился у себя дома, на кухне, уселся напротив Сашки: достал шмат сала, расщепил тонким ножиком на несколько кусочков. В руке неожиданно заиграла золотистым цветом луковица. Самая обыкновенная луковица: Сашка растерялся. Запах ударил в ноздри.
— Присоединяйся, — по-свойски пригласил вор. — Значит, завтра, как ты уже понял, у тебя пополнение. Выйдет на работу Михась, уважаемый тобою человек. Впрочем, не только тобою.
«Вот старый хрен. Дипломат шелкопрядный! Поймал и даже глазом не моргнул», — подумал с набитым ртом Сашка-пулемётчик, но вслух сказал:
— За сало, конечно, особое спасибо, только как это вы себе представляете: законник и у меня в строю! Да и дежурный по лагерю заподозрит неладное.
До этого старый вор Михась отсиживался в помощниках банщика, причём редко выходя из банной каптёрки во двор.
— Давай так договоримся, херой с уцелевшей башкой! Мы ничего не рассказываем, ты ничего не спрашиваешь. Что до Михася — так что не видно? заблажил старик! Новую жизнь решил начать. Осознал, так сказать, своё тлетворное существование, время пришло встать на путь праведный.
Все посмотрели на Михася. С его лика, в эту минуту такого пронзительно-печального и проникновенного, и впрямь можно икону писать! Послышался тяжёлый вздох. Вздыхал не Михась, кто-то в глубине огороженной каптёрки. Каждому удалось прочувствовать меру собственных грехов.
Сашка от неожиданно вкусной еды захмелел. Думать ни о чём не мог. Нестерпимо потянуло в сон. Поэтому лень было хоть как-то реагировать на известие, что завтра Михась вместе со всеми после развода выйдет на деляну. Неслыханное, конечно, дело. Насчёт перевоспитания, это они пусть воронам рассказывают.
Лукьян всегда своеобразно манерничал в разговоре: и многие попадались на степенную учтивость и стариковскую вежливость законника, иной раз совсем забывая, кто перед ними сидит. Именно этого ждал вор: ждал, когда распахнёт уставшую надрывную душу каторжанин в надежде, что вот сейчас будет услышан и понят авторитетными людьми и какое-то его деяние останется безнаказанным. Одного не понимал каторжанин: его судьба мало волновала законника, понятие справедливости для любого вора — понятие относительное. Это в баснях да в присказках, какими богат уголовный мир, всё у воров овеяно благородством и совестью. У вора одна задача — выжить. Причём выжить с наибольшей выгодой. Чем больше выгоды, тем выше авторитет. Не каждому дано видеть и зреть сложные ориентиры в воровской сентенции. Даже матёрым уголовникам. Не все из них оставляют памятливый след в воровском мире. Сашка почти угодил в такую ловушку.
— А как вы завтра выставите пахана в строй, если надзиратель выводит бригаду строго по спискам?
— За это не переживай! Не твоя забота, херой. Твоя забота снабдить работёнкой под стать его положению. На посошок, бригадир, один вопросик! Откуда знаешь морячка. Мальцев его фамилия?
Сашка насторожился: что-то часто стали им интересоваться в последнее время.
— На этапе познакомились. в корешах не ходим, но руки при встрече жмём. кричит, что воевал, не знаю.
Сашка и впрямь, после недавней встречи с Мальцевым, почувствовал к нему недоверие; вспомнились слова Николишина, мол, какой-то сытый ходит Мальцев и чересчур уверенный в завтрашнем дне. Николишин не врал: облик Мальцева, помимо уверенности, расточал что-то ещё неопределённо ускользающее, а что именно, при беглой встрече не поддавалось определению.
— Ну ладно, херой! Утро вечера мудренее!
Огородников выходил из каптёрки нетвёрдой походкой. Во рту ещё хранился привкус лука, сытый желудок торопил к нарам. Однако, растянувшись на жёстких досках и смежив глаза, Сашка забыл о сне: тревожное чувство накрепко заарканило душу. Он пытался разгадать неведомое и непонятное ему: что же задумали воры. Кажется, смутная догадка осенила его. Хотя, нет. Старые воры не бегут из лагеря. На то они и старые, чтобы пользоваться положением, на которое горбатились всю жизнь.
Чувство тревоги не оставляло его даже во сне.
***
Оставшихся в каптёрке Лукьян обвёл многозначительным взглядом:
— Жмых, найди завтра всех, кто из Азова и кто знает мореманские замашки.
— Угу, найдём, — размышляя ответил Жмых.
***
Огородников провёл с ворами, может, около часа. В спящем бараке то там, то здесь раздавались сонные вскрики, где-то начинался храп, который тут же прерывался окриком пробудившегося соседа, изредка можно было услышать сонливое бормотание. И не понять — во сне человек разговаривает или наяву. Ночь, наверное, единственное время суток, когда зек мог хоть на короткое время забыть о жестокой реальности, окружающей его.
Как только Огородников со Жмыхом исчезли за ширмой, приподнялся Мальцев. Он несколько минут прислушивался, всматриваясь в темноту, очевидно, размышлял: что предпринять дальше — следовать за ними или оставаться на нарах. Выбрал последнее. И то верно: могли и подловить, а там не отбрехаться, как в прошлый раз. Как-то воры — Жмых и Череп стояли у дровяника и что-то тихо обсуждали, у обоих лица напряжённые, задумчивые, верно, какое-то серьёзное дело обсуждали. Проходящий недалеко Мальцев сделал равнодушный вид, прошагал спокойно за угол бани, а сам тут же, мышью, хотел подкрасться к углу дровяника и подслушать. И почти когда манёвр удался, послышались приближающиеся шаги. Мальцев сделал вид, что пристроился по малой нужде. Вышедшие зеки, Жмых и Череп, удивлённо посмотрели на Мальцева, ещё более удивлённо переглянулись, но ничего не сказали. Правда, вечером Жмых его прищучил у столовки, спросил, пронизывая тёмными глазами, что он делал у бани? Подслушивал?
Мальцев побелел лицом, но нашёлся что сказать:
— Ты что, Жмых?! Нужду справлял! Сам же видел!
Блатной угрожающе посмотрел в побелевшее лицо морячка, сплюнул и отпустил. Повезло тогда Мальцеву, сейчас же такого фарта могло и не быть. Мальцев лежал на нарах и прислушивался.
Дожидаться появления Сашки-пулемётчика вот так, на нарах, было невыносимо. Постоянно тянуло в сон. Вскоре это перетекло в мучения. Барак спал. Мальцев подумывал было встать да сходить до параши, но побоялся, что тепло, которое с таким трудом удалось нагнать под прохудившимся одеялом, потом до побудки не вернуть. Так и лежал, вслушиваясь в тишину. Незаметно уснул, будучи уверенный, что за ним никто не наблюдает. Он ошибался: из противоположного угла всё это время с него не сводили глаз. Когда Мальцев зашевелился, холодная сталь заточки обожгла ладонь притворно уснувшего вора. Если б Мальцев встал, его бы зарезали.
В углу вор так и не сомкнул глаз, ни на секунду не отвлекаясь от спящего Мальцева. У вора была возможность выспаться днём. И он — Хма-ра — с нетерпением ждал наступления утра.
Глава 10
На зоне вчерашнее утро ничем не отличается от сегодняшнего: все они одинаковы, как две дождевые капли. Как и дни — безлико и уныло тянущиеся серым истоптанным сатином. И ничто не должно нарушать установившийся порядок.
Короткий, но такой всепоглощающий звон металлической трубы о рельс пронзительно врывается в спящее сознание. Заключённый, как бы ни был глубок его сон, от этого звона просыпается мгновенно. Все остальные звуки, что рождаются вокруг него во время сна, остаются полыми.
Только проснулся, открыл глаза — и всё! Жуткие признаки бытия мгновенно вонзаются в пробудившееся сознание, а в ушах плывёт и замирает подрагивающий перезвон металла. Шесть часов утра. В бараке холодно… Бескровный свет исходит от одной лампочки; в углах подслеповатая темень, ничего не разглядеть, одни силуэты.
Первые минуты после пробуждения в бараке особенно тяжелы: нужно бороться не только с остатками сна, но ещё и с холодом, с голодом, с непрекращающимися телесными неудобствами, с приглушёнными ворчаниями, охами, вздохами, руганью соседей. Их голоса в это утро кажутся особенно невыносимыми. А потом ещё очередь в тамбуре к параше и к вёдрам с водой. К вёдрам очередь меньше — многие предпочитают мыться после завтрака или перед самым построением на работу.
Огородников считал для себя обязательным ополаскиваться до построения в столовую. Он внушил себе, что если отступится от этой привычки — наступит конец его жизни. Рухнет весь его внутренний мир, рухнут все его надежды оказаться на свободе. Он успел окунуть ладони в холодную воду, ополоснуть лицо: тягучие капли обожгли кожу. От зябкости перехватило дыхание. За этой процедурой его и застал придавленный вскрик дежурного. Барак переполошился разом. Все потянулись к лежанкам третьей бригады.
Сашка среди них. На бегу он вспомнил первые минуты после пробуждения; внутри осело чувство — день будет тяжёлым, неприятности где-то рядом. Притаились и только ждут своего часа. Он знал, где располагается лежанка Мальцева. Спины, создающие толкучку, мешали разглядеть, что происходит там. Сашка-пулемётчик в нетерпении растолкал нескольких зеков. Лицо Мальцева он увидел сразу; тусклый свет одной лампы едва пробивался в эту часть барака, но простынная бледность лица, неестественность застывшей гримасы, невидящие распахнутые глаза.
— Хоть бы веки опустили, — сказал кто-то сбоку вполголоса. Сказал и осёкся.
Над Мальцевым первым склонился Николишин. Подоспевший Сашка слегка тряхнул успевшее одеревенеть тело, тряхнул несознательно, сам не понимая, на что надеялся. Николишин сухой ладонью мягко провёл по векам Мальцева.
Сашка разглядел на шее покойника отчётливый красный рубец, успевший за несколько часов взяться фиолетово-синим цветом, оттенившим следы удушения.
Николишин упредил дёрнувшегося Сашку, и так, чтобы никто, кроме Сашки, не понял смысла его взгляда, посмотрел в сторону каптёрки, где укрывались блатные.
— Не лезь, Санёк… Морячок этот и впрямь был с душком… и мне кажется, филонил насчёт войны!…
Огородников не стал спорить. Он не сводил глаз с багрового пятна возле левого уха покойника. Такой след остаётся от тонкой длинной заточки. И такую заточку он видел буквально вчера в руках Черепа.
***
Вечером этого же дня его позвали в каптёрку. Смерть Мальцева для него уже отошла на второй план, как бы затянулась хмарью дневных забот. Ещё до обеда всплывало в памяти перекошенное смертельными спазмами лицо, но постепенно видение всё мутнело и мутнело, пока совсем не утратило остроту. Как-то приглушённо, с глупой двусмысленностью, вспоминался последний разговор: он был коротким, во время ужина, в столовой. Мальцев справился со своей баландой раньше многих, держа тарелку перед собой, подсел к Огородникову. Подвижное, по-разбойничьи красивое лицо тронула ветряная улыбка. Однако в глазах стояла стужа:
— Привет, бригадир! — в слове «бригадир» таилась двусмысленность. — Смотрю, неплохо справляешься с новыми обязанностями.
— Приходится! — угрюмо парировал Сашка, бережно пережёвывая кусок хлеба. И сразу обратил внимание на его миску; на дне ещё плескалась баланда, даже различил ошмётки варева; вмиг вспомнились слова Николи-шина про необъяснимую сытость Мальцева.
— А ещё вижу с блатными закорешился… К чему, думаю, военному дядечке такой расклад.
— С волками жить да по-волчьи не взвьыть… — в Сашке вдруг проснулось чувство неловкости и неудобства, будто голым оказался перед Мальцевым, будто обокрал кого — то…
На этот раз в каптёрке народу больше обычного. Огородников не стал присматриваться, уверенный, что каждый обнаружит себя в разговоре сам. Лукьян окучивал Огородникова недружелюбным тяжёлым взглядом. Заговорил сразу:
— Мы тут собрались по поводу знакомца твоего, чтоб потом претензий никаких не было. Мы — народ правильный, в правильном горе и посочувствовать можем, но здесь, парень, вышла осечка с твоим корешем. Стукачом он оказался архиссученным. и мало того, человеком конченым.
— Мне он говорил, что воевал…
— Ну да! Несколько недель. потом дезертировал, почти год прятался в азовских степях. там же и душегубствовал. В руки ментов сдался сам и людишек своих сдал с потрохами, в обмен на жизнь свою кривоколенную.
— Сотрудничать согласился по воле сердца и души, так сказать, — обронил словно нехотя Череп.
Он сидел под самой колымкой, и видно его было хорошо. В правой руке кружка, из неё чадит кольчатый парок. На лице печать усталой осмысленности бытия. Правая ладонь перемотана. На серой тряпке такое же пятно, что и на матрасе под головой Мальцева. Огородников не сомневается, откуда ранение у Черепа, но делает вид, что ничего не замечает. Огородников сохраняет спокойствие, как ни странно — это удаётся ему легко. Мальцев стукач?! Скорее всего, так и есть: Мальцев стукач и наседка. Многое в его поведении после такого открытия нашло объяснение.
Через полчаса, после кружки пахучего чая, странным образом обманувшей голод, Сашка уже не вспоминал о Мальцеве. Ещё один тяжёлый день укатил в вереницу лагерной летописи.
Глава 11
За короткое время бригадирства Огородников приметил: если до развода плохими новостями никто не огорошит — день пройдёт спокойно.
Почти сразу же после завтрака заключённых вывели на развод. Михась, как и было обговорено ночью, влился в общий строй Сашкиной бригады. Разводящий старшина, глядя на общую массу каторжан, даже бровью не повёл.
«Чудно скроили», — удивился Огородников, избегая встретиться глазами с вором.
Когда подходили колонной к воротам, пробегавший, явно по своим делам, мимо надзиратель Пельмень случайно увидел Михася среди заключённых. Удивление отразилось на его лице, чем-то действительно напоминавшем расквашенный пельмень:
— О-о, ничто не перепутали? Кто бы сказал, не поверил. Поравнявшийся с ним Михайлов коротко, словно пёс с цепи, гаркнул
именно с таким напором, чтоб звуки долетели только до Пельменя и рядом проходящих зеков:
— Пельмень! Хавальник захлопни! И неси службу молча! Если суету поднимешь, не взыщи, — добавил Михась уже в нескольких шагах от зека.
Пельмень, разумеется, мгновенно забыл, кого видел. У вахты привычно выстроились по трое. Сашка всё ожидал, а вдруг кто-то из надзирателей заметит Михася, начнутся вопросы, бригаду отодвинут от выхода до выяснения обстоятельств. Но всё проходило обычным чередом. Вахтенные охранники вслух пересчитали людей Сашкиной бригады, занесли в списки количество и время и, ничего не заметив подозрительного, открыли ворота. Через несколько минут Михась, как и остальные, топтал почерневший снег на вольной стороне. Тот, кого назвали Пельменем, уже потерялся за спинами других заключённых, что подходили к воротам.
— В колонну по два становись! — скомандовал начкар, как только вышли из предзонника. Конвойные — всё те же трое да знакомый безусый лейтенант Краснопольский — теперь фамилию его в бригаде знали. Солдаты безликие, мрачные, в разговоры не вступают — не положено, даже между собой не переговариваются: по одному с боков, третий с собакой, — старой охристой овчаркой, в голове колонны, начкар — замыкающий сзади.
Шли привычным строем, знакомой дорогой. На подъёме обогнал ЗИС: будка, исписанная крупной надписью — «продукты», чёрным парусом маячила впереди, пока не скрылась за перевалом. Ряды шеренги сломались, пропуская машину: Краснопольский следил, чтоб никто дальше дозволенных шагов в сторону леса не сделал, и следил молча, всем видом показывая готовность стрелять без предупреждения — рука у расстёгнутой кобуры. Взгляд застывший.
Эх! На глазах матерел парниша, ещё немного и, глядишь, прикипит к охранному делу — понравится.
«Собраться в колонну!» — тяжёлый автомобильный выхлоп придушил команду. Понятливые зеки быстро выстроились. Зашагали дальше. Дорога круто брала вверх. Те, кто постарше — Михась, Шипицын, Водянников — разменявшие шестой десяток, чуть ли не ползком преодолевали последние метры. Чтоб этому подъёму ни дна, ни покрышки! Наконец поднялись, отдышались. Дорога до деляны уже раскатана: идти стало значительно легче. Совсем рассвело. Воздух постепенно наполнялся весенней теплотой и чем-то острым и солоновато-пряным. На расчищенной поляне, также основательно вытоптанной, все сгрудились вокруг
места вчерашнего костровища: кто-то наблюдал за конвоирами, те устанавливали по периметру предупредительные вешки, оказаться за которыми означало — смерть. Жмых и ещё двое, по указке начальника конвоя, быстро развели огонь. Михась одобрительно посмотрел на Жмыха, усмехнулся:
— Ты, смотрю, наловчился с дровами-то обращаться. Это правильно. Не пропадёшь, значит!
Жмых ощерился в довольной улыбке, потянулся за папиросами. Ми-хась тоже вытащил из внутреннего кармана телогрейки махорочный кисет. В руках Циклопа появилась якобы случайно заныканная в полы поношенного пиджака бумага, в самый раз для самокрутки, такую бумагу днём с огнём на зоне не сыщешь. Все заключённые сгрудились вокруг воров.
— Махорка ядрёная, с кипяточком, — наговаривал благодушным тоном законник, расширяя тугое горлышко кисета и жмурясь, словно кот, объевшийся сметаны.
Огородников стоял чуть в стороне, наблюдал за всем этим спокойно, но вдруг вспыхнувшая догадка острее бритвы полоснула по сердцу. Побег! Они затеяли побег!
Михась ведь не курил, он даже табачный дым вынести не мог! А кисет преподнёс, как заправский курильщик! У настоящего законника ничего случайным не бывает! Огородников, поражённый собственной догадкой, беспомощно огляделся, словно испугался силы своих предположений. Со стороны всё выглядело чин чинарём. Он невероятным усилием подавил нахлынувшую ярость, смешанную с растерянностью. Топорище ласково легло в ладонь, зато неласково и многообещающе зыркнул на него Михась, который, похоже, уловил что-то в настроении бригадира.
— Ну что присели, каторжане? До обеда ещё далеко, каждый знает своё дело. Подымили и будя. Хорош трепаться, — Огородников кивнул на нач-кара, упреждая ненужную болтовню между солагерниками. Вдобавок ко всему начкар начинал проявлять беспокойство оттого, что мужики дольше положенного засиделись у костра, за пилы не торопятся браться, балагурят. По ягоды что ли вышли?!
Среди вохровцев не было такого указа — лезть в работу рубщиков: у них один указ — охранять территорию по вешкам и, если кто выйдет за означенную зону, стрелять без промедления. Поэтому стояли в нескольких шагах, молча и терпеливо косились на зеков в ожидании, когда те разбредутся по деляне.
— Сегодня заштабелевать требуется на две повозки. Иначе норму не вытянем, — сказал Огородников, переваливаясь через поваленные ранее сосны.
Зекам не надо напоминать, что значит остаться без нормы. Почитай, несколько трудодней — псу под хвост. Разговоры враз прекратились: сработавшимися парами разбрелись по поляне. Жмых и Михась, тут же забытые солагерниками, отошли к дальней черте деляны: принялись топтать снег вокруг мачтовой сосны, верхушкой подпиравший, кажется, само небо. Огородников наблюдал: работает в основном Жмых, старый вор больше создаёт видимость, впрочем, вряд ли при его нескладной фигуре получился бы из него знатный топтун. Пока ногу закинет, пока переставит, словно цапля, пока развернётся: без улыбки и сожаления смотреть невозможно.
Сашка-пулемётчик вскоре забыл о присутствии в бригаде законника: принялся сам «ломать» снег вокруг широкой лиственницы. Вытоптав сугроб почти по пояс, взялся за топор; просмолённое толстенное тело ствола звенело, разрываемое топором; всё дерево мелко вздрагивало, постанывало, чувствуя скорую гибель. Дерево, как и человека, загубить — ума много не надо! Росло столетиями, а чтоб с корня срезать и часа не ушло. Сашка взопрел, избавляясь от жара в теле, расстегнул ворот телогрейки, из-под шапки валил пар. Он больше почувствовал, не увидел — за спиной кто-то стоит. Резко обернулся. Так и есть: Михась. Сашка присел на подломанные ветви, всем видом показывая, что готов слушать объяснения вора.
Между ними разница в годах была немалая: Сашке только тридцатый шёл, Михась давно разменял шестой десяток, и главное — ни что их не роднило, ни взгляды на жизнь, ни отношение к людям, роднило их только небо над лагерем да сам лагерь, со своими тюремными законами. В Сашке ещё таилась обида за тюремный срок и загубленные годы, хотя, что говорить, сам виноват! И ещё кипело под сердцем чувство к родине! А у старого вора подобные чувства давно высохли в душе, словно вода в пустыне.
Михась присел рядом, огляделся. Он придал лицу умиротворённое выражение, но чувствовалось, как всё в нём напряжено.
— Ты вот что, — не сразу заговорил вор. — У тебя, вижу, много вопросов ко мне накопилось. Выкладывай, если получится — отвечу.
— Есть у меня подозрения, Гаврила Матвеевич, что удумали что-то нехорошее. Наверняка, побег?! — Сашка сказал и застыл: аж самому стало страшно от собственной дерзости. А вдруг ошибся? Вдруг недопустимое подумал о Михасе и его дружках?! Как-то тесно и неуютно стало в телогрейке. Ему даже показалось, что за ними наблюдают. Скорее всего, подельники.
Лицо вора мгновенно окаменело, в глазах пыхнуло замешательство. Он умышленно тянул с ответом, чтобы укоротить, не выдать подступивший к горлу гнев. Что его больше душило: смятение или злоба, трудно понять.
— Вот как определяют у речки какой правый берег, а какой левый? Правильно! По течению! Это потому, что видишь, куда река бежит! А если не видишь? Вот и ты сейчас многого не видишь, пулемётчик! Поэтому скрипишь зубами. Охолонись на пару дней! Это не угроза! Стар я уже фортели выкидывать. Потерпи! Пару дней потерпи! Про закладку не говорю, не дурак, вижу!
«Всё-таки побег», — подумал Огородников, тоскливо озираясь по сторонам: его не покидало ощущение, что кто-то прячется за ветками густого ельника, расписанными белёсым куржаком. Маятником качнулась боль в груди, вытаскивая наружу испуг, самый обыкновенный животный испуг. Внизу послышался топот конной подводы. В пролесках живее задвигались заключённые, быстрее застучали топоры.
— Выходит, выхода у меня никакого, Гаврила Матвеевич?
— Но почему же? Или ты думаешь откатать здесь свою четвертную и в добром здравии откинуться?
Такое откровение звучало больше, чем намёк, это был зов старого матёрого волка следовать за ним. Следовать по следу!
Сашка, подавленный напористостью Михася, потупил взгляд. Вступать в перебранку было бессмысленно. Теперь понятно, отчего Михась так нервничает. Поди, воры ни одни сутки промаялись в рассуждениях и спорах — довериться ему, Сашке Огородникову, почитай, человеку с фронтовым прошлым, или лучше обойти его. А если сдаст? Но всё же доверились! Почему?! Не было иного, более подходящего решения?
Михась будто услышал его мысли. Заговорил быстро, сглатывая слова, коротко и резко поглядывая то в одну сторону, то в другую — боялся, что увидят охранники, заподозрят недоброе. Не время нынче давать лишний повод для подозрений.
— У нас всё готово, пулемётчик. Уйдём на рывке. И дай бог, всё образуется! Неправильно толкуешь. Не резни боимся ссученными! Нам мазаться с ними, так, пустая трата времени и сил. Да и резня лагерная не по нашим понятиям. Сгуртуют нас вскорости всех, как особо тяжких, и на Колыму^ Точно тебе говорю. Вижу по глазам — кипиш переморгнуть надеешься. Не выйдет, паря. Тебя тоже в список внесут. За базар отвечаю.
Сашка дёрнулся: синие глаза подделись дурной поволокой. Михась будто ничего не заметил, продолжал своё:
— Почему тебя в тему ввели? Чё, думаешь, не видим, что учуял что-то недоброе, приглядываешься к нам, как лис… Кто тебя знает. Вдруг решишься стукануть хозяину, всякое бытает… А побег мы задумали верный,
пулемётчик. Всё на десять рядов просчитали, и время подходящее выбрали. Весна!
Бойкий перестук топоров раскачивал тишину. Где-то за боярышником, обнесённым снежным хрупким намётом, раздался скрип снега. Михась тут же вскочил, в полусогнутой руке — топор; едва успел откатиться вниз и скрыться за сугробами, показался Краснопольский. Сашка сделал вид, что не заметил лейтенанта. Занёс топор над головой и с надрывным кхе-каньем рубанул по стволу сосны. Весь вид его говорил: смотрите, любуйтесь, как умеет работать каторжанин. Краснопольский покрутил головой и, не найдя ничего подозрительного, пошёл по следу Михася. Там застучал топор.
Сашка, обессиленный, присел в сугроб. Задумался. Надо ли говорить о том, что разговор с вором должен умереть в нём.
Побег. Сашка думал об этом и боялся думать. Какой заключённый не думает о побеге!? Всякий думает! С той лишь разницей, что одни постоянно, и днём и ночью, сытят себя иллюзиями неожиданного беглого счастья, а другие — временами!
С этой минуты мысли о побеге неотвязно стали преследовать его. Даже во сне лишили покоя омутно-весеннего настроения. Сашке-пулемётчику невдомёк было в те минуты, что за ними, надёжно укрывшись за раскидистым кедрачом, кто-то наблюдает.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги След в след предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других