Жил-был и не тужил в предвоенное время молодой да фартовый вор Санька Рыжий. Промышлял по специальности – обирал в поездах зазевавшихся советских граждан, так и колесил по всей стране. Случилось ему как-то на станции помочь одному доходяге: протащил в поезд без билета, слишком жалок был «пассажир». Случайный попутчик оказался своим – «по фене ботал» не хуже самого Рыжего. Так уголовник- майданник Санька познакомился с отцом Михаилом – бывшим политзаключенным, священником, прошедшем лагеря. Велика и необъятна страна Советов – было время у отца Михаила много чего рассказать Рыжему. Об истинной вере, что дает силы выжить в нечеловеческих условиях лагерей, о смысле жизни, и о самом тяжелом и важном пути – к Богу… Перевернулась вся жизнь Рыжего и стал молиться он…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Отец Михаил предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Апрель 1941 года, 14 лет
«Уста священника должны хранить ведение».
«Ибо праведно перед Богом — оскорбляющим вас воздать скорбью»
ГЛАВА 1
Подхожу к своему вагону. На подножке соседнего вагона дородная кондючка стоит непоколебимо. Цепко ухватившись за оба поручня, с высоты подножки и своего служебного положения, захлёбываясь, по-собачьи злобно, как Вышинский, обгавкивает она какого-то прибабахнутого волосатика со смешной бородкой. Злая, самоуверенная советская хабалка, природой созданная по загадке: «Что такое: две ноги, две руки, а посередке сволочь?» Грозная мордасина и монументальная поза кондючки могли бы послужить моделью для героической скульптуры на тему: «Но пасаран!!!»
В паузах, пока кондючка заполняется кислородом, волосатик робко взывает к человечности этой железной дорожной фурии. Но беспомощность волосатика, в сочетании с его жалкой настойчивостью, ещё более распаляют кондючку. А цена взаимопонимания с этой вонючкой-кондючкой — один парашютист (5 р.), которого нужно десантировать ей на лапу. Тогда всю дорогу будет она мордасину сладко улыбать, и чайком с сахарком угощать. И от ревизора отмажет. Подивившись наивности чмыря, будто бы он не здешний, а с Луны упал и головой ушибся, я, войдя в свой вагон, забываю об этой заурядной дорожной сценке, иллюстрирующей мнение Графа Монте-Кристо о том, что «в этом мире кротость и терпение вознаграждаются хуже всего».
Поезд набирает ход. Скрипучий вагон ветеран, раскачавшись, как бухой мореман, всё громче бацает ревматическими колёсами унылый железный дорожный степ. Вагон после Тулы почти пустой. Уборную у нерабочего тамбура проводник не открыл и я справляю малую нужду на лязгающие, дергающиеся под ногами, железные листы межвагонного перехода. В тамбуре густеет аромат романтики дальних дорог: мочи и креозота.
Потом, зачем-то, подхожу к наружной двери тамбура. Ого! — а на подножке сидит кто-то! Отпираю выдрой дверь — холодный ветер с мириадами злых дождинок врывается в тамбур. Внизу, под ногами, в грохоте и лязге разошедшегося поезда, мчится сквозь чёрную мокрую мглу скользкая подножка с продуваемой насквозь тщедушной фигуркой, вцепившейся, изо всех силёнок в холодный и скользкий железный поручень.
— Эй, любитель прохладной жизни! Канай сюда! — окликаю я хмыря на подножке. А он — ни с места. — Тебе чо?… холодок не в падлу? Аль бздишь? Я не кондюк и не лягавый! — кричу я, а, для убедительности, зарубку закладываю: — С-сука буду! В-век свободы не видать!
Дрогнула от зарубочки душа фрайерская — хмырь с трудом разгибается, в тамбур поднимается. Мы вплотную стоим, друг на друга глядим. Вагон дёргается на стрелках. Пристанционные фонари, внезапные, как метеориты, высверкнув из мрака, исчезают, высветив на мгновение лицо не молодого человека с короткой бородкой.
Ба! — да это тот самый волосатик, которого видел я у соседнего вагона! Лицо измождено страданиями. Больше всего говорят о бродяге его глаза. Видел не раз я такую горечь в глазах у странников, робко затаившихся в тёмных углах ночных поездов. В их глазах навсегда замер упрёк: «за что?!». С такими глазами, нельзя попадать советским людям на глаза: обсмеют, заиздеваются, чтоб беспомощностью чьей-то позабавиться, показав на беззащитном бедолаге удаль советскую. Никто так не любит демонстрацию злобной силы за счёт унижения других, как советский человек, постоянно унижаемый наглыми властями и горькой нуждой.
— Ты чо, глухой? — спрашиваю я, показывая на уши.
— Н-нет…нет-нет, я задумался… вернее — молился!
— И-иди-ка ты! Он молился! На подножке??!.. — От неожиданного ответа растерявшись, я острю по советски: — А-а… Богу на уши лапшу с разгону вешаешь? Ну, хиляк, да ушляк!
Молчит бродяга доходяга. Не хихикает подобострастно. Глядит, что-то соображая, как заяц на деда Мазая. Дескать, если со мной познакомится, то какая пакость от того обломится? А куда ему, хмырю, податься? Не на подножку же возвращаться?…
— Ну, чо стоять? Похряли в вагон! Поди-ко до печёнки холодрыгой пробрало? — по доброму говорю я, и думаю: ну, хохменный чмырь!
— А… проводник?
Его робость забавляет меня и я выкомуриваюсь по полному этикету маньеризма, ни дать, ни взять — Граф Монте-Кристо:
— Монсиньор, если вы не настаиваете, то мы не будем беспокоить проводника. Обойдёмся без его восторженных приветствий. Тем более, маньеризм и экспромты нашего кондюка не более куртуазны, чем те, которыми вы насладились от незнакомки подколодной — кондючки из соседнего вагона. Пусть кемарит служивый! Вы будете странствовать ин-ког-ни-то! А ежели вас, милорд, беспокоит перспектива лишиться пикантного рандеву с ревизором, то ожидание его в тамбуре излишне. С присущим ему рвением, разыщет он вас в вагоне! — выдаю я экспромт в стиле героев Дюма. Утомившись от выговаривания выспренних слов, говорю нормально, по-человечьи:
— Не бзди, фрайер, на шухер я те вытерку позычу. Не светит, не личит — мне и выдра не в падлу… и не зырь на меня, как солдат на вошь, — внешность обманчива, сказал ёжик, поцеловав щётку. Я не вшивка, вчерась на бану мохначе Репина пеху писал! Нынче мне и Ротшильд — свой керя! Кондюк надыбает — на лапу дам, — сармак вячит! И, хляя под уркача, тяну нарочито гнусаво воровскую присказку: Сармак вячит, Это значит: Гроши ваши Стали наши!
— Ну, со мной художники и писатели могут отдыхать, — усмехается бродяга, — не фрайернуть меня и звездохватам — пустой лох колется в кредит!
— И-иди ты! — удивляюсь я. — Ты чо, по феньке ботаешь?
— Битый фрей, но не захарчёванный. Посему предпочитаю общаться без фени, что никоим образом не должно стеснять вас. Пусть, для удобства общения, каждый говорит, как ему удобнее. Тем паче, — я могу по фене ботать, а вы, как я успел заметить, способны изъясняться весьма куртуазно!
Тусклые фонари в проходе вагона едва освещают торцы полок. Мы садимся в тёмный угол у окна. Я достаю из кармана шкарят тёплый свёрток с ужином, который приобрёл в Туле: в клеёнке спрессованный монолит из лапши, котлет и хлеба.
— Хавай! То есть, — ешь… — угощаю я. Заметив нерешительность бродяги, я, желая ободрить его и повыпендриваться куртуазным маньеризмом, прибегаю к помощи Графа Монте-Кристо, очень пригодного для этого:
— «Если бы я знал, что вы сделаете мне честь посетить меня, я приготовился бы к этому. Но как ни скромен мой приют, как ни плох мой ужин, я вас прошу его отведать.»
И, вдруг, слышу в ответ слова из того же романа:
— «Помилуйте, к чему извинения? Право, я не могу пожаловаться: всё, что вы мне предлагаете, поистину стоит чудес «Тысячи и одной ночи»!
И по голосу понимаю я, что бродяга улыбается, оттаяв во всех смыслах этого слова и включаясь в литературную игру.
— И-иди ты! Ну, ты даёшь!.. — только и могу пролепетать я восхищённо. И пока я отклеиваю язык, прилипший от удивления к гортани, волосатик, не теряя время на куртуазный маньеризм, съедает всё, что было в клеёнке, после чего, клеёнка становится чище, чем была на столе в буфете. Небось, давненько у чмыря ни крошки во рту не было!
— Премного благодарен за великолепный ужин, милостивый государь, Граф Монте-Кристо! — благодарит он, аккуратно складывая поблескивающую от чистоты клеёнку. — Судя по вашим поступкам, Господь одарил вас чувствами добра и милосердия. Судя по изысканности вашего приглашения к ужину, человек вы начитанный и Господь одарил вас незаурядной памятью. А по вашей реакции мой ответ, вижу: не утратили вы способности удивляться!
Токмо запамятовать изволили, что задолго до того, как появились вы в сией юдоли скорбей и печалей, миллионы отроков уже зачитывались романом, воспевающим ту радость, койя сурово осуждается церковью: радость мщения! Да-да! — будучи семинаристом, грешил изучением сего романа ваш покорный слуга. Именно, изучением! Ибо мы, семинаристы, из озорства затеяли церковный суд над литературным героем — Графом Монте-Кристо…
Бродяга умолк, видимо, от нахлынувших вспоминаний: — А обвинялся Граф в нарушении заповеди Христа о прощении врага своего, а так же в богохульном заявлении Графа о том, что месть, как возмездие, угодна Богу. И имел я честь выступать на сем суде духовным адвокатом Графа, а посему изучил каждое слово и дело его… — Замолчал бродяга. Когда заговорил он, то о другом:
— Ныне мой социальный статус — «лишенец», — сиречь житель, но, отнюдь, не гражданин, ибо лишен я гражданских прав, как бывший служитель культа. Оное положение ставит под сомнение мое право на существование. Сей факт, что я жив, если не моё преступление, то явный недосмотр советской администрации. В далёком прошлом я — отец Михаил, а ныне, — житель сто первого километра — человек без места жительства, и занятий… В математике такое явление называется неопределённость, а в искусстве — фантом. Да и о вас, молодой человек, я сказал бы словами гостя Графа Монте-Кристо из того же эпизода:
«Вы мне кажетесь человеком, который подвергается гонению общества».
И слова сии касаются не токмо вашей романтичной профессии, сколь её предыстории. Но коль не хотите продолжить разговор на сию столь деликатную тему, то соблаговолите пропустить слова мои мимо ушей, посчитав, что адресованы оне токмо нашему общему доброму знакомцу — Графу Монте-Кристо. Однако, был бы я признателен, ежели вы, для удобства общения, нарушили ореол таинственности вокруг своей особы, отрекомендовавшись подлинным именем.
Смущенный проницательностью Михаила Фёдоровича, я сбивчиво бормочу:
— Рыжий я… то есть, Санька… Александр… — и меня тут осеняет идея: — Михаил Федорович! А можно я буду звать вас — отец Михаил!? Это короче… да ещё как не обычно!
— Спаси и сохрани вас Господь, Александр! Мне сие приятно. Давненько не обращались ко мне так…
Отец Михаил проводит рукой по моим жестким, как проволока, волосам. От непривычной ласки волосы радостно топорщатся. Перекрестив меня, отец Михаил предлагает:
— Потому как вы, Александр, не вышли из отроческого возраста, то разрешите мне обращаться на ты? Я полагаю, это сделает наше общение более непосредственным.
— Само собой! И мне привычней…
И тут, вдруг, наступает продолжительное молчание. Молчу я не потому, что мне ни сказать, ни спросить нечего. Нет! — вопросы распирают меня, — вот-вот взорвусь я под их напором! Много лет недоумеваю: как могут взрослые, умные люди тысячи лет! — верить в такую муру, как Бог, душа и прочая мулька?… А сегодня судьба, сжалившись над моим любопытством, посадила рядом со мной настоящего попа! Взрослого, умного, образованного человека, который не только верит во всё это, но делает безнадёжное, а потому и никому не нужное дело: поддерживает в людях веру в Бога. И похож он не на жирных свинномордых попов из журнала «Безбожник», а на Дон Кихота.
За окнами мелькают огни станции.
— Это Скуратовское, — говорит отец Михаил. — Отсюда до Ясной Поляны — рукой подать. Слышал я, в Тульской области сейчас пятьдесят писателей. Кто-то их считает, но кто их читает? Раньше жил тут единственный писатель, — Лев Толстой! — и весь мир читал его! А для меня Лев Николаевич — не токмо знаменитый писатель, но, как говорится, добрый мой знакомый.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Отец Михаил предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других