Ой, всё

Александр Бутенко

Предмет на сей раз таков, что не ухватишь: руки обжигает. И не посмотришь прямо: выжжет глаза.Писавший до сих пор о различнейших сторонах жизни, Бутенко теперь – о Той, что её прекращает – и делает её возможной.Да он и сейчас – о жизни. Только – на самых её краях, там, где просвечивает Иное. О том, как Жизнь и Смерть ходят кругами, всматриваются друг в друга, прорастают друг сквозь друга.Ольга Балла-Гертман, журналист

Оглавление

Папа жида

Моему брату не свойствен взрывной нрав, но однажды в детстве он столкнулся с оскорбившей всю его душу несправедливостью случайного дворового знакомого, которому он со взаимностью симпатизировал, принялись травить на уличной детской площадке и кликать жидом, которому нужно куда-то там убираться, не расслышал куда не то в Борисполь, не то в Бровары, а то аж и в сам Васильков на кулички.

Дальше насмешек не зашло, потому что объект их травли, Борька, хоть и обладал классической внешностью еврейского подростка, чёрными глазами, кудрявыми волосами и впридачу рассудительным картавящим слогом, был не по годам развит, выше обидчиков на голову, занимался единоборствами и вполне мог за себя постоять чего мой брат, кстати сказать, не мог.

Тем не менее, Женя совершенно рассвирепел, встал на Борькину защиту, а поскольку злой детский гомон продолжался, они ушли из двора вместе.

Женя предложил зайти к нам, Борька согласился.

Нам, и мне, и родителям, он сразу понравился церемонные манеры, вежливость под стать английскому джентльмену, глубокий еврейский пиетет перед фигурой матери и вообще, уважение к женщине что очень дисгармонировало с общим нравом тогдашней Троещины, криминального и люмпен-пролетарского района на отшибе Киева, с его детским матом, кислым винным духом и клетушками-дворами.

Да и сегодня, хоть и былая отмороженная слава померкла, но присказка осталась «жизнь дала трещину, переехал на Троещину». Локальная памятка-страшилка, маргинальное клеймо.

С Борькой было интересно.

То ли в тот же раз, то ли в какой-то последующий, за Борькой зашли родители, разговорились с моими, и вскоре, благодаря дружбе сыновей, мы быстро задружились семьями.

Мать его, тётя Наташа, была женщиной красивой, и мне казалось невероятно на то время модной широкие солнцезащитные очки на лбу, как у немецких порнозвёзд, джинсовый комбинезон, театральные жесты руками и очень богатая мимика, придававшие всему ею сказанному сценический драматизм.

Отец, дядя Миша, был кругловатым, лысоватым, большим и с очень громким голосом. Любыми разговорами мгновенно увлекался, и его раскачивающийся бас начинал шевелить стены.

Тётя Наташа грациозно поворачивалась к нему в такие моменты всем корпусом, зажигала в глазах возмущённый огонь и обрушивалась тирадой: «Миша, ну шо ты уа-ва-ва-ва-ва!», и махала изящной ладошкой у рта.

Выходило похоже.

Я брата и Борьки был моложе на пять лет, поэтому чаще всего они куролесили без меня — ходили на помойку, откуда таскали мальчишеские сокровища, вроде стеклянного кристалла из разломанного (явно пьяной семейной ссорой) цветного телевизора. Катались на велосипедах, тарахтя на этих характерных киевских плитах уличных дорожек.

Но иногда брали и меня — Борька, со свойственной ему еврейской жизнерадостностью, относился ко мне серьёзно, посвящая в удивительные тайны.

Боря рисовал в кружке, ходил на карате, увлекался биологией — везде с равной долей успеха.

Слушал на бобинах русский рок, делился катушками. На вопрос о музыкальных пристрастиях солидно выдавал малодоступные широким массам таинственные словеса — «Аквариум», «Кино», «Машина Времени».

Я всегда с влюблённой детской радостью слушал его добродушный воркующий голос — вот он рассказывает, как не любил в детстве есть цветную капусту, а мама ему сказала, чтобы он представлял себя Гулливером в стране лилипутов, наломавшим на обед деревьев. Вот он бесстрашно выгоняет руками испугавшую нас осу, параллельно излагая очерёдность действий по обработке укуса — на всякий случай, вдруг его рядом не окажется.

С Троещины мы уехали на Харьковский массив, тоже на то время дикую околицу, но часто взаимно ездили семьями в гости.

Договаривались порой сильно заранее, и я в истоме предвкушения считал в календаре дни до того дня, когда мы все сядем в отцовскую Ниву, поедем тропами Левого Берега на далёкую Троещину, чтобы оказаться вновь в облаке обаяния этой столь не вяжущейся с Троещиной семьи, живущей на проспекте Оноре де Бальзака — тоже невесть с какого перепуга на Троещине повенчанного.

Я знал, что они евреи, но для меня это была совершенно бесполезная информация — я ничего не знал о национальностях.

Кроме того, в тогдашнем Киеве евреев жило много, это не было для меня экзотикой — прямо вот этажом выше, например, семья. Мы тоже поддерживали не сколько дружеские, сколько крепкие приятельские отношения.

Главу семьи, Алика, мы звали кроликом — за передние зубы и какие-то совершенно мультипликационные заячьи глаза, и я долгое время думал, что это такая фамилия, Кролик. Алик Кролик.

А его дочка, Аня, меня любила — брала за руку, сажала с собой на одну лавочку, когда смотрели телевизор, прижималась бедром. Я очень стеснялся, краснел и пунцовел, не знал, что с этим делать, но было очень лестно. И томяще.

Менялись времена, и я как-то неожиданно узнал, что практически все знакомые евреи вдруг собрались уезжать — и почему-то все в одно место, в какой-то неизвестный Израиль.

Я неплохо знал географию Киева и окрестностей, но местоположение Израиля было мне неведомо, из чего я заключил, что он, вероятно, очень далеко — куда-то, скорее всего, в сторону Житомира.

Я спросил у матери — а зачем им туда?

Не помню дословно, что и как она ответила, но общий смысл сводился к тому, что здесь не их страна, а там их. И тут им живётся плохо, а там будет житься лучше.

И были бы мы евреями — тоже бы поехали туда, где лучше.

Я был умным ребёнком, но всё равно, это было мне решительно непонятно — а чем лучше? А что плохого здесь?

А почему здесь они чужие? Ничего не чужие, живут себе и живут, как все — что же тут чужого?

Фактор неведомого Израиля и странного, массового мучительного желания туда уехать вдруг закрался в бытовое положение дел, заставил на себя оглядываться.

Сперва уехали Кролики.

Мама зашла ко мне в комнату: «Пойди, попрощайся с Аней».

У подъезда стояло такси, тарахтящая 24-я Волга с шестиугольниками задних фар. Дядя Алик, моргая заячьими глазами, наседал всем телом на норовистую корзинку, мешающую закрыть переполненный багажник.

Аня, тёмно-синее платье, ужасные советские детские колготы, большие очки, кудрявые чёрные волосы — очень непосредственно взяла меня за руки, чуть сжала их и сказала всего одно слово: «Прощай».

Я покраснел. И как-то вдруг в первый раз заметил, что она некрасивая. Обаятельная, но некрасивая.

С каким-то совершенно новым, странным, острым, тоскливым чувством я стоял у подъезда.

Двери захлопнулись, зажглись красным задние огни, Волга уплыла.

Мелькнула позади макушка Ани, чёрные кудри и лежащая на задней полке совершенно неуместная, глупая, бесполезная соломенная шляпа.

Кроликов я больше не видел.

Однажды они позвонили, сказали, что устроились в Хайфе.

Связь была плохая, и она прервалась в какой-то момент. Больше не перезвонили.

С тех пор что-то странное, недетское поселилось во мне. Я вдруг остро и ясно почувствовал, зачем эти люди едут в какой-то неведомый, непонятный Израиль.

И мне вдруг захотелось тоже одним деньком сесть в такси, нагрузив багажник нехитрым скарбом, и тоже уехать в Израиль — в последний раз взглянуть на высотную коробку дома, провожающих, двор, клумбу, школу.

Я остро ощутил, что среди уезжающих мне будет лучше, чем среди остающихся.

«Мам, а мы можем тоже уехать в Израиль?» — спросил я как-то, томимый задумчивостью.

«Нет, — ответила мама, — мы же не евреи».

В тот момент я, кажется, понял и наконец-то решил для себя: евреи — это те, у кого есть Израиль, в который они могут уехать.

А я не еврей. И мне ехать некуда.

О том, что Борька, тётя Наташа и дядя Миша тоже собираются уезжать в Израиль, я узнал как-то поздно и случайно — они уже целый год, оказывается, ходили на курсы языка, продали дачу и квартиру родителей в Белой Церкви.

Иврит старшим давался трудно, а Борьке, уже тогда великолепно говорящему по-английски, легко. Он, возмужавший, выросший, с нелепой чёрной щёткой первых усов, легко произносил какие-то длинные, шикающие и картавящие фразы, из которых я не мог различить ни слова.

Была назначена дата, когда они, как и Кролики, выйдут из дома, сядут в такси и уедут в аэропорт, и мы не увидим их больше нигде и никогда, потому что у Израиля оказалась совершенно странная особенность — оттуда не возвращаются.

Буквально за месяц до отъезда у них случился переполох, дядя Миша, всё время тративший на походы по каким-то кабинетам, получение каких-то бумажек, вдруг объявил — есть совершенно уникальная возможность уехать по какой-то непонятной квоте не в Израиль, а в Германию. Решать нужно сейчас, немедленно.

Они, бледные, напряжённые, пережили с этим ночь, а наутро — позади Рубикон, впереди Ватерлоо — дядя Миша пошёл пробивать новоявленный вариант.

В Израиле были родственники и худо-бедно выученный иврит. В Германии не было ничего, и о ней ничего не было известно, кроме того, что там вчера в шесть часов поймали Гитлера без трусов.

Ехать в никуда и учить с нуля немецкий — за Борьку-то я не боялся, выучит, но старшему поколению было трудно.

За день до отъезда они пришли к нам в гости — квартира на Троещине уже была продана, оставались последние дни с вещами у знакомых.

Было весёлое, неожиданно светлое застолье — словно через неделю встретимся вновь, словно ничего не изменилось, словно эти напряжённые хлопоты по отъезду навсегда только приснились, были неудачной шуткой, розыгрышем, недоразумением, которое как-то хорошо разрешилось.

Борька сидел в нашей комнате, мы во что-то играли, смеялись.

Мысль о том, что Борьку я вижу в последний раз, как-то упорно отказывалась впихиваться мне в мозг. Я её впихивал, а она выпирала; заталкивал, как дядя Алик корзинку в багажник, а она оттопыривалась обратно.

У меня было моё детское сокровище — маленькая книжечка-брелок в жестяной оправе, из которой выпадала раскладушка фотографий достопримечательностей Киева.

Я её очень любил, но все-таки подарил Борьке. Он принял с благодарностью.

Тут кто-то пришёл — у нас вообще гостей было много, двери не закрывались, неожиданные визитёры были обычным делом. Раздался чей-то малознакомый голос.

«Кто там? — вскинулся Борька. — Мой папа пришёл, что ли?».

Почему-то в последнее время дядю Мишу я давно не видел — он был с головой занят неприятными хлопотами.

Я выглянул в коридор — как оказалось, это был он, но я его почему-то не узнал. То ли не видел давно, то ли темно было, да и голос его, это фирменное «уа-ва-ва-ва-ва», куда-то ушло, померкло за грустью перемен.

Я спутал его с отцом одного совершенно неприятного нам с братом персонажа, чьи (хоть и редкие) визиты мы воспринимали с отвращением.

И я повернулся обратно в комнату и сказал: «Не, это папа жида».

«Жид» в нашей дворовой детской среде было обычным ругательством, которое, что любопытно, как-то мало ассоциировалось с евреями. Жидом могли обозвать как за жадность, так и за глупость. Как за вредность, так и за трусость.

Обозвать жидом неприятного человека было в нашей локальной тусовке делом совершенно обыденным, никто не вникал в хтонические глубины словообразования.

Борька удивлённо на меня посмотрел, вышел в коридор, увидел отца и повернулся ко мне: «Ты что, Саш, это же мой папа».

И вот тут до меня дошёл весь смысл того, что я совершенно легкомысленно сморозил, и как это выглядит со стороны.

Говорят — «провалиться сквозь землю от стыда», вот это было именно то, что мне хотелось сделать.

Я панически начал тараторить, объяснять, что я ошибся, спутал, я имел в виду, что тут есть Игорь, говно-человек, и я решил, что это его отец пришёл, а не твой; что я не хотел обидеть, что это я глупость сморозил, что это не так и не то я сказал, и ещё десятки отчаянных аргументов.

Как же это ужасно, когда не можешь доказать невиновность! Когда, да ещё в вечер прощания, обижаешь такого замечательного человека, как Борька.

Последний вроде как не придал значения, и недоразумение забылось.

Я напряжённо смотрел весь вечер — точно ли ситуация закрылась? Точно ли не обиделся?

Мать приготовила вкуснейшее, моё любимое шоколадное желе — все заслуженно нахваливали, а мне не лезло в рот.

Наутро было такси, из их же двора на Троещине.

На металлической сетке, огораживающей баскетбольную площадку, раскачивался мерзкого вида пацан, одновременно наглый и жалкий, и монотонно картавил, припадая на «г» вместо «р»: «Бо-г'я — ев-г'ей. Бо-г'я — ев-г'ей». Держась, тем не менее, осмотрительно подальше — знал, что Борька бегает быстро и уже заработал по карате коричневый пояс.

Попрощались. Обнялись.

Такси уехало из двора.

Мы ехали домой в отцовской Ниве, я сидел сзади, в горле застрял ком. Ни выплакать, ни выхаркать.

Очень хотелось кому-то пожаловаться — но я не мог сформулировать и понять, на что именно.

Я чувствовал себя бесконечно несчастным. Будто весь мир устремился куда-то, в трудное, но благородное дело. Словно все вступили в какой-то новый клуб, а меня туда не взяли.

Они отзвонились скоро из Германии — доехали хорошо.

Потом отзвонились через несколько месяцев — трудно, конечно, но устроились — учат язык, Боря влился в школьный коллектив, возобновил занятия по карате. Тётя Наташа, благо что фармацевт, даже нашла работу по специальности.

Потом звонили через год.

Мать слушала, но новости приходили как сквозь вату — новости о другой, совершенно непредставимой жизни, в уже произошедшем погружении в другие реалии.

Нашли на помойке мебель — стенку, которая у нас в Киеве была бы верхом мечтаний за большие деньги.

А мать тщетно ездила по городу, пытаясь найти, где «выбросили» сыр.

Тётя Наташа с дядей Мишей развелись — оказывается, кроме общей цели переезда их мало что связывало, а Боря уже большой. Уже чёрный пояс, какой-то там дан получил. Выучил немецкий на уровне носителя языка. Не забыл английский и готовится поступать в Лондоне.

А нам это казалось диковатым — время наступило суровое, легче было выживать скопом.

Они оставили телефон, и иногда родители даже честно порывались им позвонить, но всегда что-то мешало. Не хотелось навязываться — ну что мы их будем, в их новообретённой Земле Обетованной, грузить какими-то нелепыми мещанскими проблемами?

Они, наверное, тоже теми же мыслями маялись.

Наша Гондвана разошлась. Новые континенты было не склеить.

Когда однажды, прошло внезапно несколько беспокойных лет, родители таки набрали их номер, выяснилось, что они давно съехали — там жила какая-то другая, тоже русскоязычная, семья.

Съехали, и новых координат не оставили.

Я до сих пор мучаюсь незакрытым переживанием — обиделся ли Борька на «папу жида»?

Крайне маловероятно, но неисповедимы пути Господни — если ты это вдруг прочтёшь, Боря, знай, это правда было совершенно дурацкое недоразумение. Я не хотел тебя обижать. Ещё раз извини.

Когда уезжали Кролики, Аня мне тогда сказала: «Прощай».

А я ничего не ответил, и, как оказалось, до сих пор всех вас несу в сердце, не отпустив.

Я попросил у Бори прощения за тот случай, это максимум, что я могу сделать, и больше мне незачем нести в себе этот груз.

Я отпускаю вас. Прощайте.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я