Падение с яблони

Александр Алексеев, 2022

Эта повесть освещает самый смутный период жизни ‒ период становления личности ‒ от 15-ти до 19-ти лет, когда юные люди выходят за порог родительского дома.Кончается детская непосредственность, начинается что-то. Что? Дети начинают лгать, надевают маски, строят из себя кого-то. Кого? Дети превращаются в мужчин и женщин. Каких? Над ними властвует сила основного инстинкта. И между ними неизбежно возникают отношения. Какие?Главный герой в течение четырех лет со смехом и болью наблюдает в себе и в друзьях удивительные превращения. Мир открывается неожиданно ‒ красивый и ужасный. Но что-то живет в юноше, что подсказывает смысл в абсурдных вещах.Эта книга о каждом из нас, о первой любви, которая оставляет неизгладимый отпечаток на всю оставшуюся жизнь, о первой причине, которая убивает первую любовь.Жить без любви для героя ‒ это уродство. Если наш мир уродлив – только по этой причине.Написанная легким, юношеским языком, с юмором и неистребимым оптимизмом, книга требует вдумчивого чтения

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Падение с яблони предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

Кто-то во мне сидящий

Живое человеческое существо невозможно описать.

Э. Фромм

1. Мои пятнадцать

Январь. 1971.

Не знаю…

Был конец июля или август, не помню. Была огромная луна. Воздух, сладкий, с ароматом абрикосов, звенел своей ночной музыкой — птицами, сверчками и прочей тварью типа комаров. Свежестью дышал лиман. Запах свинарника уходил стороной, в поля колхоза имени Ленина.

Наступавшая ночь к чему-то располагала. Позарез чего-то хотелось — совершенно неясно чего!

Поэтому, наверно, мы и толпились возле пионерского лагеря.

Давно протрубили отбой, а мы, человек восемь, переминались с ноги на ногу, курили и скалили зубы без всякой причины.

Вдруг из лагеря, перемахнув забор, выскочил Валька Костров:

— Пацаны, кто хочет бабу?!

Никто и бровью не повел. Будто все вдруг оглохли.

Костер старше меня на два года. Ему уже семнадцать. Живет он в Таганроге, но каждое лето проводит здесь, в Дарагановке, у своей бабки. Среди нас он самый наглый. И язык у него подвешен что надо.

Наша реакция его ничуть не смутила. Он повторил:

— Я не шучу. Я тока что договорился с вожатой. Ей двадцать два! Это не ссыкуха какая-нибудь, это жен-щи-на! Ну что, пацаны, нет смелых? Что? В Дарагановке нет мужиков?..

Тут уж я не вытерпел:

— А чего ж ты сам не идешь, мужик?

Костер выкрутился на ходу:

— Да я бы и не предлагал вам!.. Но меня ждет Ленка. А с этой я договорился так просто, по пути. Побеспокоился за вас, баранов. Но вижу, что зря…

О его мифической Леночке я уже слышал. Я и сам люблю приврать. А вруны почему-то недолюбливают друг друга.

Скорее всего, Костер просто ошивался под окнами спального корпуса. А когда вожатая турнула его оттуда, он зацепился с ней языком. Прикинулся донжуаном, потому что было темно, а она торчала в окошке и он в любую минуту мог дать деру. Но она неожиданно согласилась и еще сказала что-нибудь типа: «Ну посмотрим сейчас, каков ты молодец!» Тут у него затряслись коленки. И чтобы хоть как-то оправдать собственное малодушие, решил найти дурака и сыграть с ним шутку.

И было удивительно, что все ему поверили. Однако внешне толпа не сдавалась. Кто-то уже зевнул, делая вид, что умирает со скуки, кто-то стал насвистывать и поглядывать на часы.

Костер позабыл о своей Ленке и принялся уламывать меня.

— Ну, Соболь, давай! Она ждет! Она уже на киноплощадке! Женщина! Скажет, что в Дарагановке живут одни писюны и ссыкуны! Ну, Леха, не позорь деревню!

И я рванул. Почему-то взял и рванул. Перемахнул через забор и зафитилил на киноплощадку.

Луна была очень яркой, освещала все до кустика. Так что, когда я увидел под акацией женскую фигуру — фигуру взрослой женщины! — я понял, что и сам у нее на виду. Это меня вмиг отрезвило.

Ноги мои вдруг окаменели, и тело скукожилось. Я почувствовал себя дураком и решил обойти ее стороной под видом случайного прохожего. Но женская фигура уже вышла навстречу. И я услышал упрек:

— Хороший ты кавалер, заставляешь девушку ждать!

«Ничего себе, девушка!» — подумал я. И хотел сказать: «Извините, тетенька, я здесь случайно…» Но сказал:

— Извини, друзья задержали…

И испугался, услышав свой голос. У Костра, по сравнению с моим голоском, был настоящий бас. Но убегать было поздно. Я понял, что окончательно влип. И, собрав последнее мужество, решил сыграть. В конце концов, она была одна без физрука.

Она замерла и внимательно посмотрела на меня. Даже голову набок склонила. Очень долго смотрела. Я чуть под землю не ушел от этого осмотра. Затем спросила настороженно:

— Это ты сейчас был под окном?

«Под каким окном?» — хотел я покончить с комедией. Но неожиданно испугался, что потеряю нечто такое, чего еще не знаю. И сгустил тембр.

— Ну, конечно, кто же еще!

— Стра-анно, — протянула она.

И зашла со стороны, чтобы лучше разглядеть мою харю.

Я сунул руки в карманы, достал сигареты, спички и без всяких церемоний закурил. И при этом еще осветил ее личико.

Она задула спичку и немного успокоилась.

— Ну что, успокоилась? — спросил я.

— По-моему, голос у тебя был другой, — ответила она.

— Главное, что морда все та же, — сказал я.

Она округлила глаза. Я понял, что захожу не в ту степь. И стал выруливать:

— Понимаешь, у меня голоса меняются в зависимости от настроения… Тогда было одно настроение, сейчас другое. Тогда я переживал, что ты не выйдешь, и голос был взволнованный, грубый. А сейчас вот радуюсь, и голос поэтому как колокольчик…

— Ага, и произношение стало другим?

— Конечно. А что ты имеешь в виду?

— А то, что стал похож на городского мальчика.

— А разве я тебе говорил, что я деревенский?

— А ты хоть помнишь, о чем мы говорили?

— Уже забыл. Меня в детстве роняли. С тех пор, что не нужно, я все забываю.

— Так-так!..

Она улыбнулась, оценив мою находчивость. Потом опять насторожилась и проявила совершенно непонятное упрямство.

— Нет, это был не ты. Тот был постарше. Ты уж совсем ребенок!

Последние слова меня больно задели. Хотелось быть кем угодно, хоть чертом, только не ребенком.

— В таком случае, — сказал я, — ты имеешь дело с оборотнем.

— Как тебя зовут? — неожиданно спросила она.

И неожиданно я ответил:

— Валентин.

— Валентин?!

У меня оборвалось сердце. И я промолчал.

— Валентин. Надо же! А меня — Валентина. Как интересно!..

Было и в самом деле интересно.

Она приблизилась ко мне вплотную, и я почувствовал ее дыхание. И сам вдруг перестал дышать. Странное такое действие оказала на меня живая женщина.

Почему-то не верилось, что я — это я, а передо мной наедине — настоящая женщина. Женщина со своим женским телом, которое преследовало мое воображение всю жизнь. Лицо такой женщины до сих пор я видел сквозь какое-то стекло, через которое не мог его коснуться, не мог почувствовать дыхание ее и запах.

Ни одна сопливая пионерка, чем бы она ни намазалась, не будет пахнуть так, как пахнет взрослая женщина.

Сердце мое сделало попытку выскочить из груди. В мыслях пошел полный разброд. Из какой-то дальней извилины очень некстати выплыл Шиллер со своими стихами обо мне:

Едва завидя женский взгляд,

Они дрожат и млеют,

И замирают, и скулят, —

Хотят, да не умеют.

— Так ты не местный? — спросила вдруг Валентина после нелепого молчания.

Голос у нее был очень взрослый, очень правильный, с какой-то учительской дикцией. И вообще, она чем-то напоминала нашу немку, которая приезжала из Таганрога в нашу залевскую школу. Чужая, далекая, какая-то нерусская, но страшно манящая. При виде ее меня всегда донимали захватывающие фантазии.

Но в этом она сама была виновата, та немка. Оставила меня после уроков исправлять двойку, и я сидел, как баран, пялил на нее свои зенки. В конце концов она подошла ко мне, наклонилась, схватила меня за уши и лбом своим уперлась в мой лоб: «Ну что ты смотришь, Соболевский, что ты смотришь на меня, как кот на сало? Учи урок!» И до сих пор она стоит перед глазами со своим уроком! Тогда я первый и единственный раз увидел вблизи лицо взрослой женщины.

И вот теперь передо мной такое же лицо, смотрящее на меня.

— Ну, что молчишь? Откуда ты? Откуда ты взялся такой? А?

Я не успел опомниться, как выдал вторую ложь:

— Из Таганрога.

— А что делаешь здесь?

— Отдыхаю.

— А школу ты уже закончил?

— Конечно! Давно уже. Два месяца…

— А сколько тебе лет? — бесцеремонно спросила она.

— Семнадцать. А что?

— Ничего. Такой молоденький…

Я тут же пожалел, что не накинул себе еще годочек, и с досады сморозил:

— Зато спеленький.

И так затянулся дымом, что бедные мои легкие чуть не лопнули. Она не отрывала от меня своих глаз.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Ничего, — ответил я и повторил сумасшедшую затяжку.

— Ну хорошо. А что мы с тобой будем делать?

Вопрос загнал меня в тупик. Но неожиданно для себя я заговорил:

— Вообще-то, я очень люблю лунные ночи. Совсем не хочется спать… До утра вот так просиживаю на лавочке… Если хочешь, можешь составить мне компанию.

— И с кем же это ты просиживаешь, а?

— Да так… Обычно один…

— Ну-ну. И часто?

— Да нет… В общем-то, я образно говорю…

— Понятно, — сказала она и тут же ни к селу ни к городу влепила: — Так ты правда не помнишь, о чем мы говорили?

Но мне уже вспомнились лунные ночи из Мопассана, и я почувствовал себя уверенней.

— Знаешь, меня как-то больше волнует то, о чем мы будем говорить. Понимаешь, мне так нравятся эти ночи… Балдею от них. В городе ты никогда не увидишь такое небо и такую луну. Я, можно сказать, только из-за этого и живу летом в деревне. Нет, ты посмотри на небо!

Она посмотрела на небо. А я тем временем — на нее. И как будто от земли оторвался, как будто поплыл.

Она перевела взгляд на меня, улыбнулась и сказала:

— Романтик ты юный. Ну, пошли уже, что ли.

И вдруг взяла меня под руку. И прижалась к плечу. И после этого еще спросила:

— Тебе не холодно?

Я сказал, что совсем не холодно. И напрягся изо всех сил, чтобы не дрожать. Но меня трясло, как цуцика. Сигарета не помогала. К тому же она быстро закончилась. А закурить еще раз я не решался, чтобы не выдать волнения.

Мы шли, прижавшись друг к другу, как настоящие влюбленные, брели куда-то в конец скверика, туда, где находились укромные лавочки. Не знаю, какой черт подталкивал Валентину, но шла она именно туда, куда хотел бы идти я.

Она все сильней сжимала мою руку. А мне казалось, что она чувствует мое состояние и забавляется. Но управлять собой не мог, мешала дрожь.

Я хотел курить. Никогда еще не хотел так курить! Но левая рука была захвачена ею, а правая не могла забраться в левый карман за спичками. Пришлось подавить желание, чтобы она не освободила мою руку.

И я принялся нести всякую чушь про летние ночи и про полную луну. И сам уже понимал, что все это лишнее, но придумать что-то умней оказалось мне не по силам.

Наконец она будто сжалилась надо мной и разговорилась сама. Я испытал облегчение. Слушать всегда легче. Но я, честно говоря, и не слушал ее. Только делал вид, что слушаю. На самом деле голова была как улей, и я чувствовал только беспомощность.

Мы сели на лавочку под тополем. Совсем близко друг к другу, почти прижались, чуть ли не обнялись! А я почему-то вместо удовольствия мучительно дрожал.

Она опять спросила, не замерз ли я. И я сказал, что замерз. Тогда она по-настоящему меня обняла.

И тут до нас донесся шорох. Мы оглянулись и увидели толпу. Валентина вздрогнула и отшатнулась.

— Кто это? — испугалась она.

Я узнал своих друзей. Они столпились, как стадо овец, в десяти шагах. И послышался голос Костра:

— Леха, спички есть?

Дрожь моя внезапно исчезла. Валентина раскрыла рот и с удивлением осмотрела меня. Я вежливо извинился и подошел к пацанам.

— Какого черта? Вы бы еще со свечками приперлись! — процедил я сквозь зубы.

Костер оправдался за всех:

— Да мы просто так… Леха, ты не подумай… Просто интересно, как тут у тебя?

— А что, с Ленкой уже не интересно? Или к ней ты тоже кого-то отправил?

Костер отвесил челюсть, не найдя чего ответить. И я закончил:

— Все! Валите отсюда!

Стадо молча двинулось, шурша копытами по сухой траве. Никто и не вспомнил о спичках, которых, небось, у каждого в кармане было по два коробка.

Вернувшись к Валентине, я почувствовал себя неуютно. Она молчала и холодно держала дистанцию.

Я закурил, пустил дымок на луну. В голове роилась куча мыслей — одна глупее другой. В конце концов я сказал:

— Не обращай внимания. Это мои друзья. За меня переживали.

Валентина ответила молчанием. Я тоже не стал напрягаться.

И, когда я почти докурил сигарету, она заговорила с неприятным холодком:

— И как же все-таки зовут тебя?

Я посмотрел на нее глазами ягненка.

— Мы же познакомились. Я Валентин. Ты Валентина…

— А может быть, ты Алексей?

Пришлось изображать простачка.

— Ах, вот ты о чем!.. Лехой меня зовут, потому что фамилия такая — Алехин. С самого детства — Леха да Леха. Я привык, не обращаю внимания. А тебе что, не нравится?

Она опять недоверчиво промолчала.

Тогда я закинул ногу на ногу и, попыхивая сигаретой, тоже заткнулся. «Черт с тобой, — подумал, — захочешь уйти, держать не буду. В конце концов, — возмутился я, — почему это я должен обхаживать женщину, которой двадцать два года! Пусть сама и беспокоится. А нет — скатертью дорога! Пятнадцать лет жил без вас и на судьбу не жаловался».

Но тут она поежилась. Будто от холода. Затем прижалась ко мне. И я локтем нащупал ее грудь. И в зобу дыханье сперло! А она глаза свои — мне в лицо, в упор! Будто хотела отыскать в моем лице что-то еще, кроме того, что уже есть.

Я выбросил окурок, чтобы не дымить, и сам уставился на нее. Вроде бы ничего особенного, но так приятно, что голова начала потихоньку кружиться.

Нет, все-таки пятнадцать лет я не жил, если не знал этого. Я бы и сейчас все свои пятнадцать, не раздумывая, променял на минуту этого головокружения. Честное слово.

Губы ее блестели, она их облизывала. А я, как идиот, спрашивал себя, зачем она это делает.

— Какие у тебя красивые глаза, — прошептала она непонятно к чему. — Глаза у тебя красивые и умные. А подбородок страстный. Удивительное сочетание. Вот уж не ожидала встретить здесь такое.

Не имея представления, как надо вести себя, я изобразил удивление:

— Да?.. Никогда не замечал.

И тут же понял, что сказал не то. А хотелось легкости, изящества!

Я почувствовал себя увальнем и тут же оставил единственную здравую мысль — поцеловать ее. К тому же улыбнулась она как-то слишком замысловато.

И вдруг улыбка эта исчезает. А влажные губы ее совершенно серьезно тянутся ко мне. Я, конечно, начеку, готовый к любому подвоху. Но они уже касаются моей щеки, потом тихонько крадутся к моим губам, начинают их трогать. Сперва осторожно, будто опасаясь, что я могу укусить, потом смелей, смелей, как бы предлагая мне свое знакомство. И наконец впиваются в меня. И я чувствую ее язычок…

Не сразу я сообразил, что по-настоящему целуюсь с женщиной. Но когда осознал это, захотел почему-то вскочить и закричать: смотрите, козлы, смотрите, меня целует женщина!

Я целовал женщину!

Вообще-то, я знал, что люди имеют такую привычку — целоваться. В детстве я этого не любил. Прятал глаза, если при мне целовались, даже фильмы про любовь не смотрел. Попробовал бы кто лет пять назад заставить меня целоваться!

И вот сейчас, уже отведавший губ, я всем сопливым и зеленым, кто об этом еще только мечтает, сказал бы: целуйтесь всегда, целуйтесь при малейшей возможности, целуйтесь как можете — и вы почувствуете, что учеба, семья и школа не самое главное в жизни.

Не помню пролетевшего времени. Помню слова Валентины о том, что ей хорошо. Такие слова не забываются. А я почему-то ничего не мог ей сказать. Видимо, ощущение увальня так и не оставило меня. А ее слова были так приятны! Не ожидал, что обычные слова могут быть так приятны. Надо учиться дураку говорить. Говорить!

Когда мы оторвались друг от друга, уже светало.

Мы условились встретиться вечером после отбоя.

Сонные хозяева выгоняли своих коров на пастбище. А я плелся домой, совершенно обалдевший, с пустой головой. Но весь наполненный ее теплом и пропитанный ее запахом. И счастлив был, наверное, как идиот. Мне даже хотелось бодаться с коровами.

Я почти не спал. Как лег с мыслями о ней, так и встал — она перед глазами. И весь день она сидела во мне. И от этого так делалось хорошо, что я ходил пьяным. Целый день все валилось из рук, а мне было легко и хотелось петь. И выглядел я, конечно же, подозрительно. Братуха даже поинтересовался, не с похмелья ли я.

Э-эх, разве тут кому объяснишь! Вот Гете бы понял.

В моих мечтах лишь ты носилась,

Твой взор так сладостно горел,

Что вся душа к тебе стремилась

И каждый вздох к тебе летел.

Но только утро засияло,

Угасли милые черты.

О, как меня ты целовала,

С какой тоской смотрела ты!..

1771 г.

Ровно двести лет — и ничего не изменилось!

Правда, не знаю, как у Гете, но у меня эта радость с первой же минуты перемешалась с ложью. Только сейчас, спустя полгода, я начал это понимать. Тогда — ничего не понимал.

Вечером был в лагере как штык. Друзья уже околачивались там. Окружили меня плотным кольцом и затребовали порнографических подробностей. Конечно, в другое время я бы с радостью потешил их. Но сейчас почему-то они меня раздражали. Я молчал. Костер бесился. Он почему-то считал себя вправе задавать мне вопросы. Потом протрубили отбой, и я сказал:

— Короче так, пацаны, спичек у меня нет, сигарет тоже. Если кто захочет узнать время, пусть идет домой и спрашивает его у мамочки.

Они смотрели на меня как на живого бога.

Да, я и в самом деле в тот момент был на вершине. Затем начался спуск…

Она пришла радостная, свежая, пахнущая. И бросилась мне на грудь. Она целовала меня и говорила о том, как бесконечно тянулся день, как она скучала, думая обо мне, как не находила места. Я впитывал ее слова. И не верил, что все это происходит со мной. Из меня в ответ полились бы целые реки, если бы я умел говорить.

Я просмотрел кусты, отфильтровал посторонние звуки, убедился, что за нами нет хвостов. И лишь потом мы улеглись на сухую траву под альковом акаций.

За несколько часов мы измяли мой новенький пиджак и нацеловались до одури. Потом лежали на спине и наблюдали, как любопытная луна пытается пролезть к нам сквозь ветви. И было так хорошо, как будто весь мир вместе с этой луной уже принадлежал нам. Не помню я в жизни своей такого сказочного состояния.

Но вместо того, чтобы полнее окунуться в это «хорошо», я почему-то вспомнил своих друзей. И состояние мое перевернулось. Потом черт подогнал всякие мысли. Вспомнилась горьковская Изергиль, которая в молодости бросила парня за то, что он ничего не мог, кроме как целоваться. Потом вообще полезла в голову муть. На секунду даже показалось, что луна издевательски мне усмехнулась.

Я повернулся к Валентине и стал приставать к ней. Тычусь в грудь, мурлычу что-то и сам не могу понять что. Но руки определенно лезут под юбку.

Она насторожилась. И спросила:

— Что ты хочешь, Валечка?

Я промычал:

— Ну-у… М-м-м… Это самое… М-м-м… Сама понимаешь… Ты женщина… Я мужчина… Ну-у, в общем, это самое…

Она прикинулась девочкой:

— Что такое? Что тебе хочется?

Такого непонимания, конечно, я не ожидал. И очень смутился. И залепил ей нечто, чего нарочно никогда бы не придумал.

— У меня к тебе возбуждение, — говорю. — Мне надо на тебе полежать.

Она захихикала. Потом сказала:

— Ты пойди пописай, и все пройдет.

Это было хуже, чем обозвать ребенком. Так что я сел и надулся.

А она, довольная своим остроумием, принялась поправлять мой пиджак, чтобы удобней улечься. И вдруг совершенно нагло вынимает из моего кармана мой комсомольский билет! Я получил его в мае и с тех пор с ним не расставался.

Она обрадовалась:

— О, документик! Сейчас мы узнаем, сколько тебе лет. И можно ли тебе лежать на женщине?

Раскрывает билет и приглядывается.

Я быстро выхватил его и спрятал.

— Что такое? — удивилась она. — Почему ты не хочешь, чтобы я посмотрела?

— Все равно ничего не видно, — говорю. — А вообще-то, комсомольский билет нельзя давать в чужие руки, — добавляю и сам чувствую, какую ахинею несу!

И от этого уже становлюсь сам не свой. В голове творится какое-то замыкание. Сейчас она узнает, что я — это не я, к тому же еще и молокосос! И тогда уже точно отправит на горшок.

Однако Валентина ничуть не огорчилась. Немного помолчала, побуравила меня глазами и сказала:

— Ну хорошо, не нужен мне твой билет. Тебе, наверное, только четырнадцать исполнилось…

— Почему это четырнадцать?!

Я хотел возмутиться, но вовремя остановился, решил держаться достойно зрелого возраста. И замолчал совсем.

Минуту она покряхтела и вдруг сказала ласково:

— Послушай, Валечка, мне все равно, сколько тебе лет. Главное, ты хороший мальчик, ты мне нравишься… Ну не дуйся, будь мужчиной!

И поцеловала меня в губы.

— Ты моя прелесть, — говорит. — Хорошенький.

Никакой логики у этих женщин. Теперь ей захотелось, чтобы я был мужчиной! Ну и я, конечно, ожил. Внаглую полез к ней, полез… Она нашлепала меня по рукам. Сказала, что я баловник и что ничего у меня не выйдет. Но, как настоящего мужчину, меня это только подстегнуло.

И тогда она залепила:

— Вот сначала женись на мне, а потом хоть ложкой хлебай!

Я с минуту посидел в покое, пошевелил мозгами, отчего в волосах моих возникло какое-то движение. Но здравая мысль так и не явилась. Совершенно непонятно к чему вдруг вспомнился немецкий язык.

— Ауфвидерзеен! — сказал я и вскочил. — Мы с тобой слишком разные люди!..

Выдернул из-под нее свой пиджак, отряхнул его, накинул на плечи и гордо пошел прочь.

А она мне вслед:

— Валя, Валечка, постой!..

Но меня уже несло. Метров триста пронесло. Потом неожиданно дурман рассеялся и я почувствовал тяжесть. Такую тяжесть, что даже остановился. Идиотизм все-таки тяжелая штука. В груди заныло, защемило, потянуло к ней. Без нее уже я себе показался ничтожеством. Стало страшно от того, что натворил. И я кинулся назад во все лопатки.

Но ее уже не было. Я прошел к спальному корпусу — пусто. Тусклый свет, мрачные стены, зловещий шорох деревьев — такая тоска, хоть падай и грызи землю! Как будто из груди у меня вырвали что-то живое, мое собственное, необходимое для жизни. А место, где оно было, болезненно кровоточило.

Весь следующий день не находил себе места. Метался, как раненый зверь. Даже братуха заметил, что на мне лица нет, и поинтересовался, не получил ли я по бубену от кобзаревцев. Да лучше бы в самом деле получить по бубену. Было бы легче.

А вечером я раньше всех приперся в лагерь. Стал по-настоящему партизанить: скрывался от друзей и выслеживал ее. Она появлялась редко и в окружении пионеров. Такая надменная и злая, что я в конечном счете стал прятаться и от нее.

Потом, когда уже и перед самим собой сделалось стыдно, я собрался с духом, подошел к ней. И этаким беспечным тоном сказал, что хочу поговорить. Я хотел сказать ей все: кто я на самом деле и почему так плохо себя вел. Я хотел попросить прощения и признаться в том, что эта шутка закончилась для меня очень серьезно. И даже хотел сказать, что не имею ничего против, чтобы жениться, если уж для нее это так важно. Но только бы она отошла со мной в сторонку, только бы согласилась выслушать!

— Поговорить?.. О чем? — сказала она ледяным голосом. — О чем ты хочешь со мной поговорить?

Она сказала это громко и посмотрела на меня с неприязнью. И у меня вмиг вылетело из головы все, что я так искренне для нее приготовил. Ком подкатил к горлу, и я уже ничего не мог сказать.

— По-моему, вчера ты все сказал. И определенно ясно. И оказался прав: мы с тобой совершенно разные люди!

«Да нет же, ты не так меня поняла!» — хотел возразить я, чтобы втянуть ее в разговор. Но язык присох к гортани. Я ощутил себя маленьким и жалким. И тут же повернулся и пошел восвояси. Как побитая собака.

Я уходил не своими, уходил деревянными ногами. Весь превратился в уши, чтобы услышать: «Валя, Валечка, постой!» Я бы тогда бросился к ней и сказал: «Прости, так получилось…»

Но никто меня не окликнул. Через несколько шагов я не вытерпел и оглянулся. Ее не было.

Вот и все. Больше мы с ней не встречались. Иногда, правда, видел ее издали. Но это была уже другая женщина, очень взрослая и чужая.

Есть у меня в Сибири братан двоюродный Мишка. С ним я переписываюсь. И давно уже накатал ему повесть об этой любви. Только из-под моего пера она вышла не такой печальной. Я обрисовал себя не идиотом, каков на самом деле, а настоящим ловеласом, опытным развратником. И Валентина тоже оказалась развратницей. И вытворяли мы с ней такое, что Мишка должен был надолго лишиться сна. Короче, отправил в Сибирь-матушку чистейшей воды порнографию.

Не знаю, откуда такая потребность — хоть в письме, но обязательно надо что-то приврать. Если так, то скоро обрасту враньем, и сам не буду знать, кто я такой.

Не знаю, что сейчас заставило меня заняться этой ерундой — вести дневник. Можно понять Толстого, Достоевского или маршала Жукова — людей замечательных и многоопытных. Даже некоторых пришибленных девчонок, которые смотрят на жизнь сквозь книжки и воображают себя тургеневскими барышнями. Даже их можно понять. Но я, обычный разгильдяй, хронический двоечник, к тому же еще и порядочный лодырь, зачем я решил писать? Не знаю.

А может быть, все-таки меня заставил пошевелить мозгами наш старый химик Александр Иванович?

Недавно он попросил меня задержаться после уроков. И, гремя своими колбами, которые поручила ему убрать жена-лаборантка, он заговорил со мной совсем по-товарищески:

— Я вовсе не мечтаю, чтобы ты стал химиком. Но мне будет обидно, если ты однажды почувствуешь себя дураком. А это обязательно случится. И не один раз!.. В этом мире все, включая тебя самого, есть результат химических реакций. Все в мире — химия!.. Но это я не к тому, что моя наука самая важная. Гораздо важнее — не быть дураком, а быть человеком культурным. А для этого надо заниматься собой. И не только на уроках. Собой надо заниматься самому. Никакие учителя тебя ничему не научат, если ты сам не разберешься в себе. Учитель тебе может только помочь. И все! Понял?

Я пожал плечами и сказал, что понял.

— Ни хрена ты не понял, — сказал он с грустью. — Всматривайся в жизнь и учись думать! Для тебя сейчас все должно быть важно. И химия в том числе. Это твой недостаток, если тебе что-то неинтересно. Если тебе в твои годы уже что-то неинтересно и скучно, ты вырастешь никчемным человеком! А в мире и без тебя слишком много никчемных людей. Мне больно смотреть, когда лучшие из моих учеников превращаются в серость…

— Вы хотите сказать, что я лучший из ваших учеников? — удивился я.

— Да. К сожалению, ты и не знаешь об этом… Никто из вас не имеет о себе никакого представления. Химиком ты, конечно, не будешь. Но у тебя все данные, чтобы не быть дураком. Так что начинай работать над собой. Смотри на жизнь своими глазами. Учись давать оценку себе и всем, кто тебя окружает. А лучше всего заведи дневник и пиши. Будешь писать — появится время для размышлений. Научишься писать — научишься мыслить. А это уже первый признак культуры — умение мыслить. И это же — самый большой дефицит сегодня!.. И еще читай, всегда читай! Не все, конечно, но всегда. За жизнь надо браться самому. И активно. Не ждать, пока за тебя возьмется кто-то. Не ждать, пока из тебя вылепят урода. Вот так, сынок!

Он похлопал меня по плечу и поплелся в свою лабораторию.

Сынками нас учителя обычно не называют. И я почувствовал доверие к старику. Было очень приятно, что он говорил именно так и именно со мной.

Но не сразу я схватился за голову и не сразу уселся писать. Просто сейчас настроение такое. Да и делать нечего — каникулы, январь. Я заперся в своей комнате, взял новую общую тетрадь. И вот пишу.

А в жизни-то моей паршивенькой, кроме этой Валентины, ничего такого яркого, ничего такого сильного и не было. Если, конечно, не считать двух случаев, когда отец порол меня шлангом. Но братуху он порет чаще. И братухина жизнь от этого не становится более романтичной.

И вот я начал мыслить о себе с Валентины. Почему? Может быть, потому что брехня о ней, отправленная в Сибирь, так и осталась без ответа. Наверное, Мишка решил не иметь дела с таким прохвостом, как я. Раньше он все приглашал к себе, говорил, что я не видел настоящей природы, настоящей красоты, какая бывает только в Сибири. Теперь замолчал.

Итак, зовут меня Алексей Васильевич Соболевский. Звучит вроде неплохо. Жаль, что так меня еще никто не называл. Все больше Леха, Лешка, Леня, или Ляфунчик, Ляфебра, или Соболь, Пушнина, Зверек, или вообще черт знает что — Куроед! Видимо, какой-то болван благородного соболя перепутал с хорьком. Но все равно прилипла и эта кличка. Очень любят у нас клички. И липнут они к тебе чуть ли не с самого рождения. А к моим годам из них вырастает уже целое оперение. Так что по кличкам этим вполне можно определить, что за птица перед тобой.

Мне пятнадцать лет. Родился в Таганроге. Там, где и Чехов. Это мой писатель. И Таганрог — наш с ним город.

Здесь я прожил свои беззаботные дошкольные годы. Здесь пошел в первый класс. Но потом отцу взбрело в голову иметь свой огород. Надумал разбогатеть, бедняга. И в то время, когда нормальный сельский житель за деньгами тянулся в город, мы перебрались в деревню. Это и есть Дарагановка на берегу Миусского лимана в восьми километрах от Таганрога.

Здесь, конечно, спокойней и даже интересней в отношении природы. Но земельный участок сводит на нет все преимущества. Это каторга. Старик наш с ума сходит, а мы с братухой страдаем. Мало того что спины не разгибаем все лето, он же еще над нами глумится.

— Вы должны с детства познать радость труда! Вы никогда не будете людьми, если не научитесь работать! А лучшие учителя — это лопата и тяпка!

Сам же, однако, так и остался работать в городе шофером. И является домой не часто. Кажется, только затем, чтобы придумать для нас новую работенку.

А мне вот до сих пор непонятно, почему судьба стать человеком выпадает мне, торчащему вверх задницей над помидорными грядками, а не моим друзьям, которые в это время идут на рыбалку или в колхозный сад за черешнями и смеются надо мной. Но я еще ничего, я терпеливый. Братуха мой старший — вот кто болезненно переносит радость труда…

Как-то с утреца стоим с ним раком в огороде, тяпаем. Он на одном конце, я на другом. Отец обычно нас рядом не ставит. Чтобы не мешали друг другу. Вдруг слышу, кричит братуха:

— Леха, ложись!.. Ложись быстрей!

Я падаю, как дурак, меж рядков, замираю. Но вражеских самолетов не слышно, ни бомбежки, ни обстрела. По дороге мимо проходит рейсовый автобус. Затем тишина и снова братухин голос:

— Ху-ух!.. Пронесло. Подымайся, Леха!..

— А что случилось? — спрашиваю.

— Да так, не хотел, чтобы из автобуса видели…

И тут же голос отца, как всегда, некстати:

— Ах вы, мать вашу! Работы стыдитесь?!

Ему всегда удавалось доказать нам, что человек славен трудом. Только мы почему-то до сих пор не научились этим гордиться.

Что касается места нашего проживания.

Дарагановка, как сколопендра, двумя рядами домов растянулась вдоль лимана, который все называют Миусом. Хотя настоящий Миус всего лишь речушка, похожая на дождевого червяка, вползающего по камышам в этот лиман. С нашего бугра вся эта панорама очень хорошо обозревается. Так что с пейзажами здесь полный порядок. Художников только не водится.

В голове Дарагановки два полушария — психбольница и еще не развалившийся клуб. Дурдом живет и здравствует, обновляется новыми корпусами, а на клубе, где когда-то крутились старые фильмы, шумели танцы и драки, висит огромный ржавый замок. И одному богу известно, зачем он висит. Все кому не лень прекрасно пользуются выбитыми окнами, в основном чтобы нагадить в угасшем очаге культуры.

В середине Дарагановки иногда раскрывает двери новый магазин, работающий по настроению продавца Степана. Собственно, заведение это и магазином сроду не звалось, а звалось именем самого Степана. Если кто собирается за покупкой, он обязательно скажет: «Пошел до Степана». Или: «Не знаешь, Степан у себя?..»

Ну и в хвосте нашей деревни — родная моя школа-четырехлетка. В ней когда-то работала и жила столь же родная учительница Клавдия Петровна — добрейшая из женщин, алкоголичка, погибшая недавно в неравной схватке с пьяницей-мужем. Муж ее, хромой Гриша, истеричный инвалид войны, тоже преподавал нам кое-что. Учил обращаться с женщинами. Со своей палкой, как римлянин с мечом, он не расставался до смерти. Загнулся же старый вояка буквально через месяц после кончины супруги. Наверное, от тоски.

Школа-восьмилетка находится уже в другой деревне, Залевке, которая, кроме названия, ничем не отличается от Дарагановки.

Единственную радость нам приносит пионерский лагерь, разместившийся рядом со Степаном. Но только в летнее время. И только сопливой детворе до моего возраста. Тем, кто постарше, лагерь неинтересен без Степана…

Так я жил себе и жил. И не представлял другой жизни. До тех пор, пока отец на день рождения не сделал мне подарок — кучу здоровенных книг. Это была «Детская энциклопедия». Это были первые мои книги в нашем доме.

Несмотря на некоторое огорчение (я ожидал приемник), мне пришлось их раскрыть, полистать, почитать.

И я забросил улицу, забыл друзей и все свои идиотские увлечения типа рыбалки и собирания спичечных картинок. Я улетел совсем в другой мир, далеко за пределы своей Дарагановки, дальше Таганрога, куда-то в космос, в будущее и в прошлое, в мир незнакомой науки, в мир искусства и литературы. Литература почему-то захватила особенно. Я пристрастился к книгам и принялся их собирать. Главным образом иностранных авторов. Именно тех, о ком в школе нам не давали никакого представления.

После восьмилетки мне пришлось заново открывать Таганрог. Вслед за братухой, который к тому времени нашел пристанище на заводе, я продолжил учебу в девятом классе той самой школы, откуда братуху уже вытурили.

Три месяца я был девятиклассником. Еще свежи воспоминания. А учителя мои, наверно, до сих пор открещиваются, вспоминая меня. Хотя вряд ли. Таких обормотов всегда стараются быстрее забыть. Будто мы исчезнем от этого.

Не знаю, почему я стал плохо учиться. Но, думаю, дело тут не в природной тупости и даже не в лени. Когда-то я был круглым отличником. И мамочка моя светилась от гордости за меня. Да, в общем-то, и свидетельство об окончании восьмилетки смотрелось недурно. Мои залевские учителя, вручая его, желали мне успехов. А кое-кто заверял даже, что я еще буду человеком! Наверно, потому что я был в школе единственным, кто умел хорошо рисовать.

Словом, через три месяца мне предложили немедленно перебраться в соседнее ПТУ. Как выяснилось, в этой бурсе набирали новую группу для плана. И мастера рыскали по близлежащим школам, приглядывая себе разных лодырей, тупиц и лоботрясов типа меня.

Мне предложение это сразу понравилось. Однако, вспомнив своих стариков, я наотрез отказался.

Тогда в школу срочным порядком было вызван отец. И началось! Представляю, с каким чувством бедный старик смотрел в журнал, который называют зеркалом нашего умственного развития. Видел там собственную фамилию и все то, во что она оценивалась…

Итак, в начале декабря я влился в новый коллектив. И здесь, надо сказать, встретили меня достойно. Директор училища Иван Иваныч Иваницкий, очень серьезный и приятный человек, лично беседовал со мной у себя в кабинете. Оглядел приветливо, сесть предложил. Потом спросил, кем я хочу быть: фрезеровщиком или токарем? Я, естественно, пожал плечами. Он улыбнулся и сделал вывод — токарем.

— Очень интересная работа, — сказал он. — Тебе дают чертеж, заготовку, и ты делаешь деталь. Профессия уважаемая, нужная. К тому же хорошо оплачиваемая.

Группа, которая должна стать моей семьей на два с половиной года, сформирована совсем недавно. Так что в ней мы все новички. И я освоился быстро. Близко пока ни с кем не сошелся, но, чувствую, здесь будет проще.

Сейчас у нас каникулы. Сижу в своей Дарагановке, читаю, занимаюсь живописью. Последняя способность жила во мне всегда. Сколько помню, моими рисунками везде восхищались. А недавно мать надумала сделать из меня настоящего художника. Притащила допотопный этюдник с красками и кистями, палитру и еще несколько загрунтованных холстов. Все это она купила за червонец у одной бабки, которая похоронила дедку, страдавшего при жизни, как и я, любовью к живописи.

Честно говоря, неплохое наследство. Я соорудил мольберт и сделался художником. Пока, правда, копирую своих предшественников — Рафаэля и Рубенса. Мать моей мазней восхищается. Отец молчит как рыба, он вообще не имеет привычки хвалить кого-нибудь, кроме себя. Сохраняет наплевательский вид. Для него все, что не связано с огородом, несерьезно. Братуха предлагает создать такое полотно, на котором поместились бы десять голых баб.

Ну вот, пожалуй, и все о себе. Таков я на сегодняшний день. Таковы мои делишки в пятнадцать с половиной лет. Заканчиваются зимние каникулы.

И на дворе 1971 год.

Скоро пойду в бурсу. И тогда начну делать регулярные записи.

2. Бурса

15 января. Пятница.

Мое училище, которое мы называем бурсой, — это массивное четырехэтажное здание мрачно-серого цвета. И, несмотря на большие светлые окна, от него все-таки попахивает чем-то тюремным.

Каждый этаж рассечен пополам длинным прямым коридором, по которому так и хочется разогнаться и пробежать с ветерком. Однако не делаешь этого по двум причинам. Во-первых, рискуешь быть сбитым внезапно открывшейся дверью, что случается и при ходьбе. Во-вторых, если зазеваешься, можешь прямехонько вылететь в окно, которым обрывается коридор. И такое бывало.

Есть и еще две причины, чтобы не носиться по бурсе сломя голову. Это «Правила для учащихся», размноженные на каждом этаже, и наш завуч Федор Петрович, который на этих «Правилах» помешан.

Самый неприятный этаж — третий. И нормальный учащийся старается его обойти. Там располагается неприятельский штаб — учительская. А также кабинет директора, которого, несмотря на уважение, наш брат старательно избегает.

Любимые этажи — первый и четвертый. На первом находится столовая, манящая своими запахами. На четвертом — спортзал и медпункт, где можно вволю побеситься и взять освобождение от занятий. Второй этаж — сплошные аудитории и библиотека. И мне он со своим книжным запасом как-то более по душе.

Из двух лестничных клеток, расположенных по торцам здания, только одна функционирует полностью и постоянно. Другая — лишь со второго этажа по четвертый. Площадка на первом, где законсервирован запасной выход, образует тупиковый отросток — единственное бесконтрольное место. Здесь не ступает нога преподавателя, за исключением завуча. И девчонкам тут нечего делать. Для них это открытая непристойщина. Стены изодраны до кирпича и расписаны сортирным фольклором, потолок закопчен спичками и заплеван. Здесь стоит неистребимый запах мочи и табака. Зимой на переменах здесь толпится половина всех курильщиков. Все самое захватывающее происходит здесь. Здесь выясняют отношения, идут разборки, здесь квасят носы и воспитывают новичков. Здесь местные собирают оброк с неместных. Здесь вторая жизнь бурсы.

В нее я еще не включился.

Наша группа отборная в прямом смысле. Отобрана из лишних людей не только в девятнадцати других группах, но и в нескольких других учебных заведениях. Однако порядковый номер ее почему-то второй.

Всего нас двадцать человек, из которых две девчонки — Настя Дранченко и Вера Калмыченко. Обе из одной кубанской станицы, но так не похожи друг на друга, будто притащили их сюда с разных концов света.

Настя — чистая кобыла, палец в рот не клади. Смешливая, веселая, пышущая здоровьем и энергией. Красавицей ее не назовешь, как и французского актера Фернанделя, на которого она здорово смахивает. Однако тело у нее не по годам — прямо руки чешутся. Повалить ее, помучить — одно удовольствие. Что, собственно, наш брат частенько и проделывает.

Верка похожа на нее только тем, что тоже не красавица. Лицо ее здорово портят тяжелые старушечьи очки. Что касается фигуры, видимо, в младенчестве ее неправильно пеленали. Получилось этакое полено на полусогнутых ногах. И если к этому добавить ее природную безвкусицу, тупость, угрюмость, покорность и чрезмерную стыдливость, то, честное слово, девчонку можно пожалеть.

Не знаю, какая из перечисленных черт больше всего приглянулась группе, но Верка в первый же день была избрана комсоргом. И теперь бедняжка добросовестно собирает с нас взносы, вызывая раздражение даже у своей единственной подруги.

Друзей пока нет. Чаще всего провожу время с Юркой Хайловым. Он тоже станичный, кубанский. В Таганроге живет на квартире у какой-то бабки. С ним еще трое наших. Все в гости приглашают, выпить предлагают. Думаю, за этим дело не станет.

Хайлов — большой любитель выпить. Но курильщик он вообще страшный. Наверное, и засыпает с сигаретой в зубах. Такое впечатление, что всю жизнь ему это запрещали. Любит еще поговорить о девочках и зубы при этом поскалить. Тут уж я ему прекрасная компания.

Эх, девочки-девочки! О них мы только и говорим. Хотя в основном с плохой стороны, но без конца о них. Предмет бы нам такой — девочковедение. Вот бы успеваемость была!

3. Завод

16 января. Суббота.

Практика на заводе.

Радость эта выпадает по средам и субботам. Первая смена заканчивается в час дня, что само по себе уже приятно. Однако за столь раннее освобождение приходится дорого платить…

Сегодня я впервые стал за токарный станок. Очень сложное ощущение… Мастер наш, Александр Петрович, расставил всех новеньких за самые старые станки. Александр Петрович откровенно не любит нашу группу. Называет нас сбродом и утверждает, что толку из нас не будет никакого. Так прямо и заявляет: не хочу на вас и время убивать! Мы к нему тоже не питаем особой привязанности. Хайлов, например, после каждого разговора с ним отворачивается и беззвучно губами произносит: «Козел».

Мне достался станок нэповских времен размером с корову. Гремит так, что страшно находиться с ним в одном помещении. Достается же он всегда или последнему по списку, или штрафнику. Ни тем ни другим я не был. Мне просто повезло.

Поборов инстинкт самосохранения, я стал рядом, взялся руками за суппорт. И испытал жуткий восторг. Под самым носом у тебя металл врезается в металл. И из металла вытекает металлическая стружка. И над всем этим твоя власть! Настоящее дело. Так здорово, что после это можно себя уважать.

Конечно, не все сразу дается. Почти все болванки, из которых надо было выточить правильные цилиндры, я загнал в брак. И Александр Петрович потом снимал стружку с меня. Но это все мелочи. Главное, мне понравилось. Главное, дело это не простое и требует мастерства. Те, кто уже побывал здесь пару раз, шлепают детальки так, что комар носу не подточит. И я буду токарем, несмотря на гнилое пророчество мастера.

Александр Петрович, хоть убей, напоминает мне предателя из какого-то фильма.

4. Серые глаза

20 января. Среда.

Бурса. Обед. В столовой подходит ко мне Хайлов и с видом заговорщика сообщает:

— У меня день рождения.

Я, как полагается, шумно выражаю восторг, поздравляю его.

— С тебя причитается, — говорю.

Он подмигивает:

— Все в ажурчике.

Садимся за столик. С нами Дешевенко и Карманников, которые живут вместе с Юркой. Именинник достает из-за пазухи чекушку и разливает по пустым стаканам.

Хлопнули по маленькой, закусили. Сидим, довольные, с наслаждением перемываем косточки Александру Петровичу. Но это надоедает, и мы переключаемся на девочек…

Потом спрашиваю у Хайлова:

— Видно, что я пьяный?

— Нет, — говорит, — ты как огурчик.

— Врешь, я уже хороший!

Тогда он без всяких церемоний останавливает проходящую мимо девчонку.

— Девушка, — говорит, — разве видно, что этот человек выпил?

И тычет в меня пальцем, подлец.

А девушка смотрит своими серыми глазами прямо в лицо мне. И так близко смотрит, что, кажется, глаза ее разрастаются и охватывают меня со всех сторон. Смотрит долго, немигающе, с интересом и, может быть, даже с кокетством. Как будто давно меня знает и давно что-то хочет сказать. А я своих глаз не могу оторвать от нее. Так что если во мне и был какой хмель, то под этим взглядом он вылетел к чертям собачьим.

В конце концов она улыбнулась и сказала:

— Нет, не видно.

И пошла. Потом оглянулась и еще раз полоснула по мне своими глазищами.

Целый день глаза эти стояли передо мной. И до сих пор вижу их!

Спросил у Юрки, кто она такая, эта сероглазая. Он сказал, что из тринадцатой группы, но имени ее не знает. Обещал устроить свидуху. А я почему-то разволновался и попросил его не утруждаться.

А теперь вот жалею. И убеждаю себя: подумаешь, посмотрела! Велика важность — красивые глазки! Тут со станком своим никак не разберешься, шпиндель вибрирует, суппорт сбивается. Надо срочно убедить козла Александра Петровича, что нормальную деталь на нем не сделаешь. Вот задача!

Придурок. Глазки-то не выходят из головы. И ничего мне больше не надо.

Какой болван сказал, что скромность украшает человека! Она уродует его.

5. Скука

5 февраля. Пятница.

Думал, заведу дневник — и жизнь моя наполнится. Черта лысого!

Каждый день одно и то же. Живу как-то через силу. Исполняю обязанности — и никакого удовольствия. Будто чужой дядя написал скучный сценарий, в котором я обязан играть свою скучную роль. И от этого однообразия — лень. Она, матушка, руки мне наливает свинцом, голову дурманит. Так что мозги начинают работать в каком-то паскудном направлении.

Сижу на уроке спецтехнологии и сатанею от безделья. Кузьминична, преподаватель, — маленькая, сухонькая, с обезьяньей мордочкой — зудит хуже подлого комара. Я считаю минуты. И, чтобы не заснуть, время от времени размышляю о говорящей женщине… И женщиной назвать ее язык не поворачивается. Так себе, человечиха, мелкая, как брызги от дождя, от которых неприятно промокают ботинки. Не успел ведь сделать ничего плохого, а она уже смотрит на тебя нехорошо, словно ожидает от меня неприятности. Что ж, если и дальше будет так смотреть, придется оправдать ее ожидания…

Одурев вконец, я осмотрел товарищей. Бедняги, все изнемогают. А впереди еще полчаса! И, чтобы не заснуть, я саданул в бочину спящего рядом Дешевенко. Тот выставил на меня мутные глаза. Зевнул. Толкнуть в ответ поленился.

— Не спи, дурило, интересное пропустишь, — сказал я.

Дешевый с тоской посмотрел на часы и рухнул на стол. Но тут же его лохматая башка подпрыгнула. Он ожил и разродился идеей:

— Слушай, Леха, нарисуй что-нибудь!

Туман в его глазах рассеялся. И у меня в голове просветлело.

Я вырвал из тетради двойной лист и принялся творить мужской портрет, какой навеивало мое настроение. Сначала, конечно, хотел нарисовать голую бабу. Но присутствие Кузьминичны дурно влияло на вдохновение. И я нарисовал страшную небритую харю, такую, которой можно пугать детей.

Дешевый балдел. Затем мы составили текст:

«Граждане! Не проходите мимо. Перед вами маньяк, садист, убийца, на счету которого десятки жертв. И сотни изнасилованных женщин (подсказка Дешевого). Он среди нас. Будьте бдительны. При всяком подозрении просим обращаться или звонить в милицию».

После чего Дешевый немного подумал и добавил:

«Награда за сообщение — 37 рублей».

— Почему тридцать семь? — спросил я.

— А мне столько надо, чтобы заказать расклешенные брюки, — ответил он.

И сам заржал от своей остроты. Он вообще парень с юмором, этот Дешевенко.

В перерыве мы повесили свое произведение на доску объявлений. И стали наблюдать, как такие же бездельники скалят зубы.

Короче, сущий пустяк. Обычная шалость от скуки. Но каковы последствия!

Недолго довелось нам тешиться этой забавой. Проходивший мимо мастер сорвал листок и снес его в учительскую. И я был вызван туда немедленно. Будто под рисунком стояла моя подпись.

— Это твоя работа?! — заорал на меня Александр Петрович.

Я принялся отпираться. Но это было все равно что читать про себя молитву. Мой почерк был уже известен. Стенгазеты и санбюллетени, которые я так прилежно и бескорыстно оформлял для бурсы, вышли мне боком.

— Это ты! Больше некому, — заключил завуч Федор Петрович.

И посмотрел так, будто поймал меня за руку в своем кармане.

Я понял, что сопротивление бесполезно и наивно сказал:

— Ну я… А что здесь такого?

— Ага, признался! — почему-то завопил Александр Петрович.

И зашел мне за спину. И я бы не удивился, если бы он впился зубами мне в шею. Все, кто был в учительской, столпились передо мной. А я стал чувствовать себя беспомощным зверьком, попавшим в западню.

— Ты соображаешь, бестолочь, что может означать твое художество?! — начал завуч. — Это же пропаганда против Советской власти! Ты хочешь сказать, что среди нас живут такие люди? Ты это хочешь сказать?

— Ничего я не хочу сказать…

— Молчи! — рявкнул Александр Петрович.

— Да знаете ли вы, Соболевский, — вмешался учитель физики Брехлов, — что такие вот художники — горе-художники! — подрывают авторитет училища! Давай теперь распишем, разрисуем все стены разной гадостью! На что это будет похоже? На храм науки или на сортир?.. А? Что молчишь?

— На сортир, конечно, — сказал я.

— Молчи! — опять рявкнул Александр Петрович.

— Не-ет, уж пусть говорит! — просиял Брехлов. — А мы послушаем деятеля, который умышленно превращает советское учебное заведение в сортир!

Брехлов частенько подменял в работе завуча, когда тот заболевал или запивал, как упорно доносили слухи. И поэтому считал своей обязанностью совать нос во все дыры.

Я втянул голову в плечи и приготовился к глухой обороне.

— Отвечай, когда тебя спрашивают! — гаркнул мне в ухо Александр Петрович.

Убедившись, что все сказанное мной используется против меня, я упорно молчал. Молчал и косился на Брехлова. Он почему-то стал напоминать мне нарисованного мной маньяка. Такой же лысый, широкомордый, с вытаращенными глазами. Разница лишь в том, что Геннадий Васильевич всегда тщательно выбрит и при галстуке. Мой же красавец расхлестан, с недельной щетиной и с волосатой грудью. Впрочем, у Брехлова грудь вполне могла оказаться такой же волосатой.

Но не успел я получить удовольствие от этого сравнения, как Александр Петрович загнул такое, что я чуть не упал.

— Говори, кто поручил тебе это нарисовать? С кем ты связан? Ну?!

На шутку это было не похоже. Морды у всех были настолько серьезные, что сердце мое сжалось в комочек. Все пропало. Я враг народа. Это труба! Откуда-то из глубины, из самого живота выплыло удушающее чувство страха. Черт его знает, может, и действительно у меня вышла идеологическая диверсия? Попробуй разберись, если это утверждают твои учителя!

Короче, шкурой почуяв опасность, я уже старался смотреть так, чтобы все видели в глазах у меня безграничную преданность Родине.

Это было непросто. И я для убедительности пробормотал:

— Ни с кем я не связан… Я так… От нечего делать…

— Это тебе на уроках нечего делать?! — подхватил завуч.

Но тут вмешалась учительница английского Лариса Васильевна:

— Ах, что вы, в самом деле, набросились на парня!.. Комедии со шпионами вспомнили?

И посмотрела на меня прямо-таки с симпатией. И сразу камень с души! Я понял, что останусь жить.

Лариса Васильевна — удивительная женщина. Говорят, на своих уроках она держится запросто, рассказывает всякие истории, шутит с серьезным видом. Жаль, что я изучаю немецкий. У нее черные разящие глаза. Есть женщины, которые могут глазами, что называется, стрелять. Так что у мужика просто подкашиваются ноги. Лариса Васильевна своим взглядом всегда бьет наповал.

Никто из собравшейся своры в ответ даже не пикнул. Лариса Васильевна с достоинством повернулась и вышла из учительской, обдав презрением всех, кому она не нравилась. И я был восхищен ее движением. Каждая складка ее черного платья казалась божественной.

Федор Петрович, не говоря больше ни слова, схватил меня за руку и поволок в свой кабинет. Захлопнул дверь и прорычал обозленно:

— Пиши объяснительную, мерзавец!

Сунул мне чистый лист и усадил за стол. И я полчаса сидел у него, как подследственный. Сочинял себе оправдание. Но поскольку оправдания мне не было никакого, пришлось изложить все как есть. Написал, что на уроке Кузьминичны ужасно скучно, что слушать ее неинтересно, что все дуреют от безделья. Я же, чтобы не сдуреть окончательно, решил поупражняться рисованием, поскольку мне надо набивать руку для изготовления стенгазет и санбюллетеней.

Федор Петрович прочитал и очень странно осмотрел меня. Ничего хорошего в его взгляде я не увидел. Потом он коротко сказал:

— Уйди с глаз!

В группе за меня здорово переволновались. Особенно Дешевый. Испугался, что я выдам его как соучастника. Однако я вернулся героем из стана врагов. Я вернулся на коне. И сам чувствовал себя победителем в тяжелой борьбе со скукой.

6. Мастачка

10 февраля. Среда.

У нас новый мастер. Женщина! С ума сойти. Мастачка! Сегодня предстала она перед нами, высокая и полная, в полтора Александра Петровича, надменная и рыжая, с детскими конопуш-ками. С первых же ее слов стало ясно, что перед тем, как принять нас, она имела долгую беседу с предшественником.

— Меня зовут Дина Ивановна Бугрова, — сказала она и уподобилась настоящему бугру. — Я буду вашим мастером. До конца ваших дней. Ваших дней в этом училище. Понятно? Вот и хорошо. Теперь вы всегда будете меня понимать. И у нас не будет никаких недоразумений. Я не привыкла много разговаривать.

И она нахмурила огненные брови.

Прическа ее тоже напоминала бугор. Рыжие волосы свивались мудреным калачом на темечке. А рыжие маленькие ушки совсем терялись за круглым, как сковородка, лицом. Так что, если бы за ее затылком развернуть желтый веер, она бы точно превратилась в подсолнух с двумя точками коричневых глаз, которые можно было вполне принять за шмелей.

После короткого зрительного изучения состоялось поименное знакомство. Она зачитала все фамилии из журнала с таким видом, будто хотела кого-то среди нас разыскать. И, не найдя, подняла всех и одним большим стадом погнала на завод.

При Александре Петровиче таких маршей не было.

Особого восторга это рыжее явление в группе не вызвало. Но, думаю, хуже не будет. В конце концов, она — женщина.

7. Мастачка и мы

1 марта. Понедельник.

За три недели мы хорошо познакомились с нашей мастачкой.

Дина Ивановна. Настоящего имени тебе еще не придумано!..

Александр Петрович стал для нас далеким светлым воспоминанием. Он не любил нас — это правда. Но хоть сам переживал. И, ругаясь, всегда кипел. Эта спокойна. Женщина-гранит. Все глухо в ней, бровь не шевельнется, когда ругает нас последними словами. Лик надменен, взгляд леденит — чистая императрица.

Наша группа при ней очень быстро разделилась на две части — хорошую и плохую. В первую вошли девчонки, сразу ставшие осведомительницами, Менделеев, Морошкин, Тарасенко — потому что отличники, Стародубов — тупица, Буркалов — подхалим, Чернобаев — тихий угодник, Шматко — безъязыкий исполнитель. И почему-то Дешевенко. Во вторую попали конченые бездельники и разгильдяи типа Зайкина и Орлова, упрямые тихони Курманов и Горшков, бабник Северский, вечно недовольный Сопилкин и, опять-таки непонятно почему, Карманников и Хайлов.

Конечно, это не означает, что две половины между собой перестали здороваться и ступили на тропу войны. Внешне все по-прежнему. Только отношение самой мастачки к хорошим и плохим совершенно разное. Если с первыми она может о чем-то поговорить, даже пошутить (хотя шутки обычно выходят у нее, как у лошади улыбка), то вторые слышат от нее большей частью такое: сволочь! свинья! скотина! рожу бы тебе набить, да пачкаться не хочется! дать бы тебе в харю, чтобы юшкой умылся!.. И так далее, вплоть до тюремного жаргона. Матом не ругается. Наверное, потому, что женщина. Хотя мы этого уже не замечаем.

Сейчас уже не вспомню, чем впервые я не угодил ей. Но на второй же день услышал от нее:

— Ты что, самый умный? Ты ошибаешься. Глист ходячий, смотри, чтобы тебя ветром не переломило!

Не скажу, чтобы я затаил обиду. Глупо обижаться на таких людей. Должно быть, жизнь сама их наказывает. Как Александра Петровича, которого действительно хватил инфаркт, хотя уже и без нас. Однако случая, чтобы подкузьмить Рыжую, я не упускаю.

Ненавидит она меня каким-то особым чувством, словно классового врага.

Сегодня потребовала, чтобы я привел в училище отца. Вроде ему больше делать нечего. Пришлось очень долго доказывать ей, что нормально учиться я могу вполне и без отца. Она смягчилась. Видимо, поняла, что повод пустячный. Хотя вряд ли поэтому. Скорее всего, ей понравилась моя покладистость.

А у меня было просто отличное настроение. Не хотелось скандала, потому что сегодня чудная погода.

8. Нюська, Влас и Сероглазая

9 марта. Вторник.

В обед, как обычно, мы толпились перед столовой и ждали, когда дежурный пригласит в зал. Я уже по привычке отыскал свою сероглазую и утопил в ней свой взгляд.

Напротив у стены стоял один балбес из третьей группы по кличке Нюся. Жалкий тип. Узкие обвислые плечи, широкий зад, забитая мордашка с большим тяжелым носом. Нетрудно понять, почему он так притягивал к себе нахальную братию.

Тут же терся его одногруппник Влас. Редкой породы скотина. Давит на морде прыщи, так что гадость из них вылетает на полметра. Уши как чайные блюдца, будто в младенчестве получил две оплеухи одновременно. Пытается скрыть эти блюдца за длинными волосами. И совершенно забывает, что волосы надо хоть изредка мыть.

Влас донимал Нюсю щелканьем по носу и шлепаньем по заднице.

— Нюська, ты шо, загуляла с Кротом? А?.. Почему жопа мокрая?

Нюське наверняка хотелось плакать, но он улыбался и неуклюже отбивался от назойливых рук.

Крот, человек без шеи, похожий на кабана, с маленькими глазками и крепкими лошадиными зубами, вертелся рядом и всеми силами старался переплюнуть Власа. Это ему не удавалось. Власа никто не мог переплюнуть. Рот его был настоящей помойкой.

Я не мог смотреть на эту картину в присутствии моей сероглазки. И сказал Власу:

— Не надоело еще? Тошнит от вашего юмора!

Влас промолчал, будто ничего не услышал. Крот — то же самое. Но оба сбавили свою активность. И вдруг Нюська расправляет кошачьи плечи, поворачивается ко мне и произносит:

— Ты, тошнотик, не суйся, куда не просят!

У меня челюсть отвисла. Сказать было нечего. Пришлось опустить глаза и отвернуться.

Я стоял, упираясь плечом в стенку, и тупо глядел в спину Карманникова. И вдруг совершенно ясно почувствовал, как по правой щеке разливается тепло. И сразу же понял, что эти ласковые лучи струятся из серых глаз. И как-то все во мне перевернулось, тяжелый осадок улетучился, и я приподнялся над всеми. Захотелось улыбнуться этой девушке, подойти к ней и запросто о чем-нибудь поговорить. Хотя бы об этом скоте — Нюське.

И я уже собрался ей подмигнуть. Но тут она сама улыбнулась мне. И стала такой неземной, что я почему-то окаменел. Растерялся. И кровь застучала в висках. И я потерял управление собой. Ухмыльнулся косо, неестественно. И отвел взгляд, как будто уже устал от всего на свете.

А когда пошевелил мозгами, то услышал в себе малодушный голосок: «Не сейчас, потом, как-нибудь потом, при встрече, наедине, только не здесь, тут слишком много козлов на тебя будут таращиться…»

Должно быть, она услыхала тот ничтожный голосок. Потому что, когда я второй раз перехватил ее взгляд, она уже не улыбнулась. «Ну вот, я же говорил!» — пропищал напоследок подлый голосок. И заглох. Будто сделал свое дело.

Сижу сейчас, как идиот, в своей Дарагановке и думаю о ней. Первый час ночи. На улице тьма кромешная и холод свинячий. Десять километров отделяет меня от нее. Небось, уже спит. Одна под одеялом, тепленькая, голенькая… Это кошмар! Опять молотобойцы застучали в висках.

Мать требует, чтобы я гасил свет и ложился спать. Эх, мамочка, ничего тебе не понять! И никогда ты не узнаешь, чем озабочен сейчас твой сынок и почему он пишет среди ночи.

9. Любовь

21 марта. Воскресенье.

С ума сойти! Уже два месяца прошло, как увидел ее впервые. Все эти дни сероглазая была главным объектом моих мыслей. Продолжаю любоваться ею и не решаюсь познакомиться. А сколько раз была возможность! Но я словно опасаюсь что-то испортить.

Мне кажется, между нами возникла какая-то тонкая хрупкая связь. И обычные слова могут разрушить ее. Наверное, поэтому меня и потянуло на слова необычные, которые в нормальной жизни трудно назвать здравыми.

Целый день бродил по лиману и стонал от нежности, прущей из груди. И в результате породил вот это:

Не свет заблестел на дороге,

Не солнце прорезало мрак,

Не новый фонарь в Таганроге

Повесил какой-то чудак,

Не радость вскружила меня,

Не сталью пронзили мне тело,

Не глупость, не дурь беленят

Мой разум, уснувший без дела.

Это не страшно — я трушу!

Это приятно и жутко — все сразу…

Глядят сквозь лицо в мою душу

Два серых пронзительных глаза.

Конечно, тайные плоды моей тайной любви попахивают Петраркой. Но что поделаешь! Вместо того чтобы познакомиться с девчонкой, я вообще ухожу от людей и несу себе ахинею. Да, это комплекс Петрарки. И с ним надо бороться.

Токарь — художник — поэт. По-моему, слишком.

10. Смерть любви

28 марта. Воскресенье.

Отпускаю Пегаса на волю. Пусть другие дураки его седлают.

Вчера моя сероглазая стерва уже не обратила внимания на своего поэта. Она ворковала с другим. Какой-то хмырь из третьей группы — друг Власа и Крота! — на всех зверей похожий, обнимал ее прямо в коридоре на глазах у всех! А она кокетничала с ним. Сучка!

Странно, я даже не знаю ее имени. Ну и хорошо. Вся эта история умрет во мне. Даже Хайлов ничего не подозревает.

Но все же интересно, как бы обернулось дело, если бы я познакомился с ней?

Глупо. Все до безобразия глупо. Неужели каждый из нас втайне переживает что-то подобное? Или я такой один? Вряд ли.

А между тем сегодня великолепный денек. Грязи уже нет, солнышко яркое, теплое, поднимается высоко, почти как летом. Небо синее, воздух чист и наполнен запахом земли.

Свежий ветерок выдувает дурные мысли. И моя сероглазая потаскуха уходит куда-то в другой мир, в холодную зиму. И я не жалею о ней.

Дарагановка напоена весной, радуется жизни. Детвора сходит с ума, бесится. Приятно копаться в огороде, освобождать землю от мусора, скопившегося за зиму. Люблю в это время работать. Наверно, во мне пробуждается крестьянская жилка: чтобы целый год кушать, надо весной хорошо потрудиться.

А вообще-то, хочется бегать и кувыркаться, нестись куда-нибудь сломя голову. Затем упасть на согретую землю и смотреть в небо. Так бы лежал и лежал без движений. И ни разу бы не вспомнил о своей сероглазой. Пропади она пропадом!

11. Вечный поиск

17 апреля. Суббота.

Коммунистический субботник. Праздник для бездельников. Вместо заводской практики собрались на улице с лопатами и вениками. До обеда проваляли дурака — анекдоты, музыка, красные полотна, прошлогодние призывы. Потом все — по пивным и закусочным, по магазинам и кустам.

Мы отправились смотреть фильм «Песни моря». А перед сеансом зашли в кафе, что напротив кинотеатра, и ударили по стакашку.

Что такое кайф? Это не просто стакан вина, залитый в глотку, это стакан, выпитый с друзьями, такими же бездельниками. Это яркий красочный экран, легкая музыка такая же, как твой хмель, это запах духов и окружение незнакомых девочек, которые на тебя посматривают. И никаких забот! Только приятное погружение в поющую и ласкающую тебя пучину. Это кайф!

Неприятным был выход из зала. Экран потух, музыка оборвалась, улыбки исчезли, хмель улетел. Гнетущее молчание, прищуренные рожи, ссутуленные спины, шарканье башмаков, чирканье спичек и сотня разом прикуренных сигарет. Такая проза, что тошнит. И после каждого фильма я наблюдаю именно это.

Плеск моря, звон песен, смех, поцелуи — это все там, за облаками. А ты опускаешься на грешную землю, которую не отдраить и за тысячу субботников. Оплеванные стены, изрытый тротуар, окурки, бумажки, пыль от грязи, грязь от пыли, голодный пес возле урны, алкаш на лавочке — чему тут улыбаться, о чем петь!

Только и остается распахнутое кафе. И мы не прошли мимо. Взяли на троих шесть стаканов вина, один салатик и три котлеты. И были песни, и было море. Море удовольствия!

Потом моим друзьям захотелось жрать. Они поперлись в бурсу, в родную столовую. И я за ними.

Вход в училище у нас уникальный. Огромная двустворчатая дверь на углу здания расположена так, что при любом ветре поток воздуха закручивается и взмывает вверх. И в это время у девчонки, оказавшейся тут, юбка взлетает до головы. Называется это сеансом. И никакой кинотеатр с этим сеансом сравниться не может.

Пока мои обжоры отводили душу в столовой, я отирался у входа и любовался попками наших девочек. Трудно вообразить более приятное занятие. Можно было посетовать только на то, что для зрителей здесь не учли лавочку.

Вдруг слышу:

— Соболевский!

Оборачиваюсь — Лариса Васильевна, англичанка! И в упор на меня смотрит. Глаза черные, огромные — простреливают насквозь. Мне сделалось не по себе.

— Не стыдно под юбки заглядывать? — говорит и режет меня взглядом.

Я пробормотал:

— С чего вы взяли? Какие юбки?..

А сам, наверное, по пояс в землю ушел.

Она усмехнулась черт знает с каким смыслом и пошла к входу. И напоследок бросила:

— Ишь какой!.. Художник.

Я стоял, пришибленный и протрезвевший, раскрыв рот, смотрел ей вслед. И вдруг порыв ветра догоняет ее у самой двери, и ее широкая плиссированная юбка парашютом поднимается вверх. А она ее даже не придержала!.. Ножки белые, как из кости выточенные, без чулок. Узкие черные трусики прямо врезались между ягодиц. Я чуть не упал.

И тут она оборачивается и перехватывает мой взгляд!..

12. Первый день лета

1 июня. Вторник.

Мой день рождения, шестнадцатый в жизни!

Сижу в своей комнате с распухшими, как вареники, губами. Ночью лазили за черешнями к деду Бирюку, и я в потемках съел гусеницу.

И, пока я прячусь от людей, в голову приходят очень жизненные мысли. Это, наверно, естественно — я взрослею.

Странно сотканы отношения между людьми. Сплошное противоречие. Родители правы, но ты делаешь наоборот. Учителя умны, но ты их не слушаешь. Ты не хочешь того, к чему тебя склоняют, но сам не знаешь, чего хочешь.

Хотя, если поразмыслить, завтрашний день я начал бы так.

Во-первых, послал бы к чертям мастачку, плюнул на бурсу и всех преподавателей, за исключением, конечно, Александра Ивановича, Ларисы Васильевны и еще, пожалуй, Лидии Матвеевны, литераторши.

Во-вторых, всерьез занялся бы живописью. За опытом и мастерством для начала пошел бы в художественную школу. Была бы такая в Таганроге — школа свободного посещения, со своей библиотекой, с выставочным залом, магазином, в котором мог бы продать свои работы и купить что нужно. Завелась бы у меня своя копеечка, сделал бы свою мастерскую. Подальше от дома, в городе. Чтобы быть свободным. Чтобы мог свободно пригласить натурщицу. Или просто девочку.

Потом, будь моя воля, отменил бы к лешему это обязательное образование. Хочешь учиться — пожалуйста! Не хочешь — ходи бараном на здоровье! Была бы одна начальная школа для всех, чтобы выучить букварю. А потом сто маленьких специальных школ — и все свободного посещения. Так, чтобы сразу учиться и зарабатывать деньги. Я бы уж точно заработал кучу денег!

Вот при такой свободе было бы меньше болванов. Болван — это тот, кто не умеет самостоятельно думать, кто не умеет делать выбор, принимать решения. А у нас все построено так, чтобы специально выращивать болванов.

Но где она, эта свобода? Нет ее! И все мои прекрасные порывы затухают тут же, прямо в груди.

Эх, свобода! Хочу тебя, как женщину.

13. Статуя Афродиты

20 июня. Воскресенье.

С утра идет дождь. И, кажется, конца ему не будет. На небе собралось воды не меньше, чем в моей груди тоски. Уныние. Тучи набегают черной стеной. Хлещет поток. Иногда затихает. Светлеет. Капельки монотонно тарахтят по крыше. Серебряные струйки стекают на виноградные листья и брызгами оседают на оконном стекле.

Но это не искажает панорамы, которую вижу из своего окна. Зеленый огород с редкими деревьями, почерневший забор и покосившийся дом Балабановых с черепичной крышей.

Одно и то же каждый день! А смотреть не надоело.

В доме тишина. Все замерло. Родители на работе, в сутках. Сестра замужем. Братуха в загуле. Дождь ему нипочем.

Никакого горя со мной не случилось, а тоска — хоть в петлю лезь. Все валится из рук. А работы невпроворот. К экзамену надо готовиться, к спецтехнологии. Но я, видимо, этого делать не буду. Я не Ломоносов, я не хочу учиться. Не хочу быть токарем, не хочу резать металл! Ох, и специалиста получит завод! Я им наработаю!

Откуда эта хандра? Почему? Неужели потому, что я русский?

Чушь. Но чего же все-таки мне хочется? — опять этот навязчивый вопрос.

Помимо женщины, которую мне всегда хочется, я с удовольствием бы сделал что-то хорошее, этакое красивое и высокое. Как статуя Афродиты!

Но что это может быть? Статую уже сделали, причем давно.

Это должно быть нечто прекрасное, что-то вроде женщины. Но не женщина как таковая. Это должно быть рождено мною, быть плодами моих усилий и способностей.

Дети, что ли?

Да нет же, идиот!.. В общем, в жизни у меня должны быть два маяка — женщина и… Короче, как ни крути, но для начала нужна баба!

Ох, и умный ты, Леха!

Задуматься никому не вредно. А мне — так самое время. Потом, в прыжке, себя не остановишь.

Ну вот и дождь перестал. Слезы небесные кончились. Стало светлее. Даст бог, солнышко выглянет.

А где же мое солнышко? Где ты гуляешь? И заходила бы сейчас ко мне. Я один дома. Такой момент!

14. Ностальгия

27 июня. Воскресенье.

Занесло нас сегодня в театр Чехова. Болтались с Хайловым по городу, и мне приглянулась афиша «Пушкин в Одессе». (Когда-то в детстве я смотрел здесь сказку. Сказки той уже не помню. Помню только красивую черноволосую девочку, сидевшую через проход от меня. Много лет потом я видел эту девочку, когда закрывал глаза и вспоминал театр.)

Стихи Пушкина оставили большое впечатление. Сам актер, изображавший поэта, был никудышный. Напоминал одного собачеевского пацана по кличке Виталист.

Самое приятное в театре — это атмосфера. Не то что в кинотеатре. Здесь вроде все как-то ближе друг к другу. Будто много незнакомых гостей собрались у одного общего друга. И женщины здесь ближе к тебе, нарядней и приятней. В кинотеатре — все равно что на улице.

Зато Хайлов чувствовал себя не в своей тарелке. В антракте засадил два стакана вина и потянул меня в сортир курить. А потом во время спектакля сидел и таращился по сторонам, как разведчик в стане врагов. И после этого заявил, что ноги его здесь больше не будет.

Я тоже решил никуда больше с ним не ходить.

15. Год после Валентины

3 июля. Суббота.

Все эти дни я упускал из виду свои вечера в Дарагановке. Собственно, здесь ничего и не происходило. Валентины в пионерлагере нет, приставать к другим почему-то не хватает духу.

Но вчера вот отправился в том направлении поделиться с кем-нибудь скукой. По пути встретил Вальку Кострова, которого не видел с прошлого года. Он двигался навстречу с двумя кралями неместного происхождения. Увидев меня, он оставил подруг и произнес мне на ухо то же, что и год назад:

— Леха, хочешь бабу?

— Опять?! Что-то нет настроения.

— Да не-е!.. Это совсем не то. Тут одна мне здорово мешает. Смотри!..

И пальцем указал на одну их них. Обе сразу же отвернулись. Но та, на которую он указал, была и в самом деле ничего. Высокая, с красивой и очень сложной прической. Они обе выглядели празднично. Будто приехали в Дарагановку на какое-то торжество, а торжество не состоялось, и теперь они носили себя по деревне.

— Кто такие? — спросил я.

— Да у бабулиной соседки свадьба… Я там зацепился с одной, а она без подружки ни шагу. Второй час уже с ними. Как дурак. Уже не знаю, о чем говорить. Выручай, Леха! Покажи им, какие в Дарагановке ребята! Они тоже, кстати, из какой-то Дрочиловки.

Пока таким образом мы решали девичью судьбу, они обратили на нас свои глазки. И под воздействием этого я шагнул к ним в полнейшем замешательстве. И завязал до тошноты избитый разговор.

Оказалось, обе приехали из Носовки, что на другой стороне лимана. Тогда я принялся славить свою Дарагановку, главная примечательность которой — это то, что по форме она напоминает прямую кишку. Девочки весело рассмеялись. Видимо, их Носовка здорово выигрывала в таком сравнении.

Я присмотрелся к Наденьке, которую Костер предназначил мне, и остался доволен. Выражаясь эротическим языком Мопассана, она предстала сладостно манящей. Правда, выглядела постарше меня. И мне пришлось прикинуться восемнадцатилетним стариком.

Полчаса мы проболтались возле лагеря. Потом Костер со своей Танечкой тихо исчезли. Надя же будто и не заметила этого. И я воспрянул.

Усадил ее на первую же лавочку и прильнул к плечу. Еще немного мы поболтали о Носовке и Дарагановке, а потом как-то сплелись глазами. Почти в полной темноте стали смотреть друг на друга. И всякие разговоры иссякли.

Мотоциклы, без конца освещавшие нас, стали меня раздражать. И я предложил углубиться на территорию лагеря, где к тому времени уже протрубили отбой. Она охотно согласилась.

Мы перемахнули через забор. Я, как джентльмен, сделал это первым. Затем помог приземлиться ей, не упустив случая обнять ее при этом. И она не выразила недовольства.

Мы шли туда, где в прошлом году я крутил любовь с Валентиной. В голове проступила мысль: если и на этот раз ничего не выйдет, значит не стоило мне на свет появляться. И рука моя тут же обняла девушку. За талию.

Надя не сказала ни слова. Я понял, что действие моей руки было уместно. И в подтверждение тому почувствовал, что девушка сама ко мне прижимается.

Мы уселись, как и прежде с Валентиной. Разговаривать, конечно, было не о чем. Я покурил. Надя сделала вид, что хочет спать, и положила голову мне на плечо. Я ласковее обнял ее, хотя предательская дрожь уже ползла от позвоночника к коленкам.

Она неожиданно поднялась и сказала:

— Давай немного прогуляемся. А то я засну.

— Ну так и поспи, — предложил я.

— Да нет же, еще рано, — сказала она.

«Ага! — подумал я. — Если рано, значит уходить не собирается».

Я с легким сердцем поднялся. И мы прогулялись.

Через пять минут снова сели на лавочку. Она сказала, что замерзла, и просунула свою руку мне под пиджак. Теперь я мог уличить ее в том, что она сама меня обнимает. И, подогретый уверенностью, стал притираться к ней. И вдруг почувствовал, что она тоже дрожит. Я чуть не подпрыгнул от радости, потому что на самом деле ничуточки не было холодно. Но я не стал выводить ее на чистую воду. Только предложил согреться.

— А как? — спросила она наивно.

— А вот так! — ответил я многоопытно. И принялся, что называется, тискать ее руками. И даже несколько раз дотронулся до груди.

Она приятно засмеялась и прижалась ко мне. Реснички щекот-нули мне висок. Губы скользнули рядом с ухом. В голове у меня закружилось, и земля стала приподниматься. Я легонько коснулся ее губами.

Она замерла и посмотрела на меня так, что глаза ее заблестели в темноте. И потом прошептала:

— Леша…

Будто попробовала на вкус мое имя. Сделалось так хорошо, что я даже отвернулся и закрыл глаза, чтобы сильнее прочувствовать происходящее. Леша! И все. Так просто. Я для человека стал иметь какое-то значение. Сто лет бы не встретились. Прошли бы мимо друг друга. И я бы уже спал!

— Что с тобой? — встревожилась она. — Почему ты меня не целуешь?

И я набросился на нее.

Время приняло другую, какую-то странную форму. Оно исчезло. Так что вспоминать подробности — дело безнадежное. Это как состояние отключки. Разве что губы ее… У нее были очень жадные губы. Не просто сладкие, какие можно сравнивать с клубникой или вишнями, а жадные! Просто жадные, и этим сказано все. Жадные губы не могут быть некрасивыми и несладкими. Наверно, это великое достоинство женщины — иметь жадные губы. В женщине все должно быть искрящимся и щедрым, но губы — обязательно хищными и жадными!

И уже потом, черт знает когда, наверное, под утро, когда я отчетливо видел ее мутные и опьяневшие глаза, я услышал:

— Такой молоденький, а так хорошо целуешься. Кто тебя научил?

— Жизнь, — ответил я со вздохом.

Она засмеялась и расцеловала меня. И в меня, можно сказать, впервые за всю ночь змеей вползла шальная мысль. И сразу кровь ударила в голову, сразу вспомнил, как охотно она отдавала свою грудь! И захотелось… Захотелось полежать на женщине!

Однако, опираясь на опыт прошлых лет, я не рискнул что-либо предпринять. Для начала выяснил, когда она уезжает. И, узнав, что не раньше понедельника, отложил решающий удар на последнюю ночь.

Договорились встретиться сегодня на этом же месте после пионерского отбоя.

16. Рок

4 июля. Воскресенье.

Мы встретились днем, совершенно случайно. Она со своей Татьяной куда-то спешила. Наверное, богу, пути которого неисповедимы, была угодна эта развязка.

Мою Наденьку подменили. Вчера ночью со мной была не она! Эта Надя почему-то смущена и сторонится меня. Будто не сама меня целовала несколько часов назад!

От неожиданности не знаю, как себя вести. Разговор не клеится.

— Что-нибудь случилось? — спрашиваю.

— Ничего, — короткий сухой ответ.

А подруга ее в нетерпении топчется тут же.

— Как ты себя чувствуешь? — наседаю я.

— Нормально.

— Ты хоть поспала?

— Поспала.

— Ну что с тобой. Надя?

— Ничего.

И невыносимая идиотская пауза. И я даже не могу прикоснуться к ней. А мне хочется обнять ее, прижать к груди и выпытать причину такой перемены…

И вдруг она сообщает:

— Ну, мне пора.

У меня слова стоят в горле.

— Надо ехать, — смущенно поясняет она.

— Куда?

— Домой.

— Куда это?.. Куда домой?

— У меня один дом.

— В Носовку, что ли?

— Да, в Носовку.

— Но ты собиралась в понедельник…

— Мало ли… Теперь все меняется.

— Но что случилось?

— Ничего.

Она даже не смотрела на меня. Разговаривала, как с посторонним. С каждым ее словом внутри у меня что-то обрывалось, я терял равновесие. И земля уходила из-под ног. Я был готов схватить ее за руку и убеждать, умолять, чтобы она осталась.

Но тут же во мне просыпался какой-то фельдфебель и внутри же меня орал во всю глотку: «Не сме-еть! Не сметь уговаривать бабу! Достоинство — превыше всего!.. И пускай катит в свою паршивую Носовку!»

И я, разрываемый надвое, смотрел на нее и молчал. Не знаю, что она увидела в моих квадратных глазах, но только улыбнулась как-то уж очень по-взрослому. Потом повернулась и пошла, не сказав последнего прости.

Чтобы не смотреть ей вслед, я тоже повернулся и пошел. В груди клокотала обида. Робкий молодой солдат, не посмевший ослушаться старого фельдфебеля, теперь взбунтовался. Он размахивал кулаками и кричал: «Убью! Всех убью! И с собой покончу!»

Душила злость. Было чувство, что меня обманули и обобрали, оскорбили в лучших чувствах. Я мужественно боролся за свою жизнь.

Вечером приходил Костер. Интересовался, что у нас произошло. Я сказал, что порвал ей резинку на трусах, она обиделась и потому уехала. Костер понимающе скривил губы и покачал головой.

— Поспешил ты, Леха. Надо было на последний вечер оставить. Я, кстати, своей тоже чуть харю не набил…

Он всерьез подумал, что я пытался изнасиловать Надю. Идиот.

Мне сейчас очень плохо. И я совершенно один.

17. Бежать!

25 июля. Воскресенье.

Каникулы. Как-то я завел разговор о Сибири. Отец был пьян и великодушен. Я прикинулся несчастным и ущемленным. Сказал, что ни разу не был за пределами Таганрога. И отец удивился:

— Как так, мой сын — и нигде не был?! Да я сам тебе билет куплю до Сибири. И еще дам сто рублей!..

А сегодня я уже насел на него. И он дал слово. Мать тоже не против. Но, говорит, сначала получи паспорт. Без паспорта нельзя.

18. В пути

4 августа. Среда.

У меня в кармане сто рублей! Такого еще не было. Прямо чувствую, что стал шире в плечах, вздыбилась грудь, появилась уверенность. И я у начала вольной дороги. И мне впервые предстоит всерьез прикоснуться к жизни.

Маршрут таков: Таганрог — Москва — Томск — Молчаново, где живет братан Мишка.

Стыдно признаться, но даже в поезде еду впервые. О самолете вообще стараюсь не думать. Это из области кино. Если тут, в каком-то паршивом вагоне, чувствую себя папуасом. Совершенно чужие люди, которые для тебя все равно что прохожие на улице, и вдруг располагаются как дома. Разоблачаются, переодеваются, смывают маски. Забавно видеть семейные картинки в перегородках купе. Кажется, нормальный быт здесь спрессован да размеров пчелиных сот.

Я, конечно, не хожу с раскрытым ртом и не таращусь на людей, как собака в кувшин. Стараюсь наблюдать все это боковым зрением.

Впрочем, люди мне уже надоели. Хочу увидеть лес…

Очень неудобно писать, вагон качает.

Дело к вечеру. Все освоились, перезнакомились. Кое-кто успел нализаться. Я тоже обедал в ресторане и принял стакан вина.

А за окном уже лес. Настоящий! Не лесополосы из акаций, жердел и всяких там замухрыжистых деревцов, а лес, который растет сам по себе. Свободный смешанный лес!

Однако и это еще не тот лес, не Сибирь, не тайга. Здесь все выстрижено полями, изъедено поселками, как гусеницами капустный лист. А я хочу дикий лес! И не из окна вагона. Хочу с головой забраться в чащу. Наверное, это зов предков.

Мне не хватает леса, как витаминов весной.

19. Москва

5 августа. Четверг.

Утро. Шестой час. Жизнь только на вокзалах. Мой поезд отправляется с Казанского поздно вечером. Целый день в Москве!

Столица. О чем я только слышал и читал, что видел только на картинках и в кино, сегодня предстанет передо мной в натуральном своем виде. И я смогу потрогать руками камни Кремля… Что ж, посмотрим на тебя, Златоглавая!

Вечер. Вокзал. Усталость и разбитость. Измотан и опустошен. Да, именно опустошен, как ни странно. Я увидел столько, что впору лопнуть от впечатлений. Я должен был насытиться и обогатиться, стать на голову выше… Но я опустошен, будто меня обобрали до нитки.

Не знаю, может, это от усталости. Или чрезмерная насыщенность дала обратный эффект — не знаю. Но я уничтожен, как раздавленная вошь.

Таганрог в сравнении с Москвой — это грязная заброшенная деревенька. Все равно что Дарагановка в сравнении с Таганрогом. А я на фоне Москвы — как муха в яблоневом саду.

Не хочется себя так низко сравнивать. Но обманывать некого, пишу для себя.

Маленькое существо, приехавшее без спроса на парад достижений. Мне здесь неуютно, меня не звали, мне не рады, меня не видят, я чужой. Хоть это и моя столица!

Таких, как я, здесь толпы. Это они, потеряв себя, сотнями толкутся в очередях, неуклюже озираются по сторонам, пристают с расспросами к ментам. Где это видано, чтобы к ментам приставали!

Хотел посетить Мавзолей — не хватило терпения выстоять очередь. Хотел попасть в Музей им. Пушкина — не достал билетов. В Библиотеку им. Ленина не пустили. В столовую не прорвался. В кино тоже пролетел. Кремль увидел только со стороны — был закрыт для посещений. Даже на лавочке посидеть нигде не удалось.

И все это в окружении великолепия и изобилия. Я деда своего со злости вспомнил! Он всегда повторял, что на Москву вся страна работает, что в Москве недороду не бывает, что в Москве хлеб не молотят, а едят вволю. Дед, наверно, тоже разок побывал здесь.

Надо же, Москва!

Здесь все артисты, здесь писатели, ученые, художники. Здесь правительство. И где-то здесь сам Брежнев! Невероятно. Я сейчас нахожусь недалеко от него! А мне всегда казалось, что он где-то на луне.

Сегодня я увидел то, «чего мы достигли за годы Советской власти, то, чем восхищается и гордится вся страна!». Ни гордости, ни восхищения я не почувствовал. Соборы, церкви все какие-то маленькие, обшарпанные, сиротливые среди бетонных громад. И грязи, и пыли, и мусора тоже хватает — не все одному Таганрогу. Но почему-то никчемность свою я ощутил уж очень резко. Казалось, сдохни человек посреди улицы — никто и внимания не обратит.

Сначала даже позавидовал москвичам. Но за целый день не увидел ни одного счастливого лица. Все усталые, раздражительные и неприветливые. Такое впечатление, что они ежедневно отражают набеги вражеских полчищ.

Сегодня и я был отражен.

Хочется быстрей отсюда уехать. В Сибирь, в дремучий лес!

Нет, все-таки голос предков определенно зовет меня. И я еду на этот зов.

20. Томск

9 августа. Понедельник.

Томск. Уныло и безлюдно. Бревенчатые двухэтажные дома в резных орнаментах выглядят барскими особняками. Но после Москвы это как бабушкино пальто из старого сундука, с воротником, побитым молью.

Прибыл сюда ночью. Разыскал тетку Меланью, нашу родственницу. Она уже была предупреждена письмом матери. Очень обрадовалась мне. Маленькая горбатая женщина, до такой степени добродушная, что вызывает жалость. Накормила меня, уложила спать. А с утра засыпала вопросами.

Здесь все интересно. Люди разговаривают необычно. И в добродушии своем кажутся доверчивыми детьми. На меня пришли посмотреть несколько родственных бабушек, о существовании которых я не подозревал. Мне долго объясняли, кто кем кому доводится, но я ничего так и не понял. Но было очень приятно, что мне здесь рады.

В двенадцать дня отправляется теплоход на Молчаново. Предстоит проплыть двести километров по Томи и Оби.

21. На великой реке

10 августа. Вторник.

Одиннадцать часов на теплоходе. Я был в ударе.

Берега пологие, берега крутые, с обрывами и заводями. Река! Не Миус. Настоящая сибирская река с быстрым и опасным течением. Леса опускаются до самой воды и дышат дикой свежестью, которая пьянит и будоражит, возбуждает тебя, необъезженного. Тайги не видно, но ее предвестники, величественные ели, возвышаются над лиственным лесом, заявляя о своем могуществе и власти. А над головой прозрачная синь с белыми барашками облаков, а под ногами глубокая чернь с белыми кудряшками пены. И воздух такой, что можно забыть про курение…

Но я курил. И смотрел по сторонам со скучающей физиономией. Потому что из окошка, возле которого стоял, выглядывала девчонка, рыжая и озорная. Она украдкой косилась на меня. Ясное дело, я ей понравился. Я только что поднялся из буфета, где опрокинул добрый стаканчик вина.

Очень хотелось, чтобы рядом стояла девочка и дополняла собой окружающую прелесть.

— Смотри, простудишься, — закинул я наживку.

Она молниеносно схватила ее — круглые глазки тут же впились в меня.

— Ни валнуйся, я сибирячка!

— А чем ты это дакажишь? — завел я удилище, подражая ее говору.

— Ой, гляди-ка, какой неверующий! — хихикнула она. Крючок был заглочен.

Я пригласил ее к себе. Она кивнула и исчезла в окне. Через минуту появилась на палубе, но не одна. Рядом шла высокая черноволосая подружка, смущенная и симпатичная. А чуть позади — долговязый мотыль, такой же рыжий, как моя сибирячка, с длинным огурцом в руках и в стельку пьяный.

Я смекнул, что это ее братец, и перевел прицел на подружку, которая тоже оказалась ничего. Но, прежде чем я открыл рот, братец своим огурцом оттеснил девчонок и представился:

— Коля!

— Леха! — ответил я и пожал протянутый мне огурец.

И Коля перешел к делу:

— Выпить хочешь?

— Конечно! Кто ж не хочет.

— Тогда ты друг. Я это сразу понял. Пошли!.. А это, кстати, мои сестренки. Они подождут здесь.

— Колька, а может, хватит? — отозвалась рыжая.

— Я знаю, когда хватит!.. Пошли, Леха! Не слушай баб. Это враги.

И, размахивая огурцом, как Чапаев шашкой, он повел меня в буфет. И сразу взял две бутылки, и стал наливать стакан за стаканом…

Через пять минут он уже застыл на лавке, не выпуская из рук недоеденный огурец. А я поспешил на палубу.

Рыжей там не было. Но одиноко и призывно стояла ее черноволосая подруга и смотрела на меня светлыми смущенными глазами. Я взмахнул крыльями и погнал пургу. Очень скоро Катенька (это ее нежное имя!) была убеждена, что Таганрог, о котором от меня впервые услышала, — самый мировой город, ничуть не уступающий Ленинграду. Хотя бы уже потому, что основан тем же Петром, но на четыре года раньше. А то, что в Таганроге живут самые мировые парни, ей уже и говорить не надо было.

Катю я проводил в Красном Яру, прихватив ее адресочек. Потом еще помог снести по трапу Колю вместе с его огурцом. И отправился гулять по палубе. Девочек тут оказалось пруд пруди. Я распушил хвост, как лис в курятнике, и пошел приставать ко всем подряд.

Это было легко. Главное — прикинуться любопытным и внимательным. И побольше идиотских вопросов. Ни в коем случае не умничать! Как это получилось с Комякиной Наташей из Кривошеино. Она знала историю Таганрога и сказала, что я много заливаю.

— Петр Первый, — сказала она, — основал не Ленинград, а Петербург.

А потом еще добавила, что не очень доверяет первым встречным, тем более выпившим. Но адресок все-таки дала. Надо обязательно накатать чего-нибудь, чтобы она не считала меня треплом. Я хоть и в самом деле трепло, но неприятно, когда об этом знают. Да еще девчонка, какая-то Комякина.

Короче, за время пути совсем незаметно в карман ко мне легло аж четыре адреска. Не знаю только, зачем!

С наступлением темноты потянуло прохладой. Моя боевитость незаметно испарилась. Я протрезвел.

Подъезжали к Молчаново. Светились огоньки, рассыпаясь в водяной ряби. Но вокруг все было черно и неизвестно. Так что я даже стал волноваться, хотя из Томска дал Мишке телеграмму, чтобы он встретил меня. И сошел я на берег совершенно свежим и открытым для новых впечатлений.

Мишка встречал.

Его трудно было узнать. Вытянулся, как швабра, скулы выперлись, усишки пробились под носом, голос огрубел. Но глаза такие же сверкающие и шаловливые. Значит, сохранился. В детстве он был первым затейником по пакостям.

В двенадцать ночи мы сидели за столом и пили бражку. Тетя Клава и дядя Боря мне очень рады. Приятно быть среди родственников. Бесконечные расспросы о родителях, о делах… Их интересуют все мелочи, которые никому другому сто лет не нужны. Нет, родственники — это здорово! Меня почти не знают, но очень любят. Рассматривают мое лицо, ищут знакомые черты, сравнивают, спорят. Забавно.

Я сыт, расслаблен, свободен. А завтра день новой жизни, знакомство с новым миром.

22. Молчаново

11 августа. Среда.

Молчаново — районный центр, очень большое село. Сравнивать его с Дарагановкой так же глупо, как напильник с крокодилом. Обширная бугристая местность, многочисленные улицы и переулки, скверики и стадион, старые рубленые и новые кирпичные дома, универмаг, ДК, райком — и все это окружено и пропитано лесом. Лес растет здесь прямо на улицах. Самый настоящий, который никто не сажал. И воздух здесь совсем другой! А Обь — богатырская река!

Не знаю, но здесь все какое-то настоящее, натуральное. Если на улице растет береза, то на нее можно залезть. Если течет речка, то по ней плывет пароход. Если ешь грибы, то знаешь: их тетя Клава насобирала в лесу за огородом. А если от магазина отъехал трактор, то тракторист в нем пьян по-настоящему, в стелечку, и трактор прет сам по себе в дорожной колее, как паровоз по рельсам.

И люди здесь бесхитростные, добрые, каких в Таганроге с миноискателем не найдешь. Не испорчены цивилизацией.

Я чувствую себя очень легко. Особенно с Мишкой. Мишка старше меня на полгода, но еще не целован. И, самое интересное, в мыслях у него нет никаких девочек. Я, конечно, тоже не султан в половых вопросах, но могу хоть поболтать на эту тему. И даже на приличном уровне. Поэтому, наверное, чувствую себя старше его на несколько лет.

Тайги в Молчаново нет. До нее надо ехать не один десяток километров. Но березовые рощи и ромашковые луга здесь рядом. Днем отправились с Мишкой накосить овцам свежей травы. И он показал мне, как надо работать косой. В этом деле он мастер, ничего не скажешь, красавец! Вообще, что касается сенокоса, охоты, рыбалки — тут я рядом с Мишкой форменный балбес.

Однако все это — занятия экзотические. Ролью балбеса мы поменялись вечером, когда пошли на танцы.

Танцы здесь бывают по средам, субботам и воскресеньям на стадионе. Не весь, конечно, стадион для этого используется, а скромный уголок с летней киноплощадкой. На небольшой сцене, размером с кузов грузовика, под магнитофон, сиротливо озираясь по сторонам, топчутся несколько пар. Основная же братия в сапогах, фуражках и с папиросами в зубах толпится в тени и ведет разговор о ружьях, рыболовных снастях, о машинах и тракторах.

Прежде чем я уговорил Мишку отправиться на мероприятие, пришлось засадить с ним по паре кружек браги. И даже после этого он отказался подняться на танцевальный пятачок, где девочки в смертельной скуке обнимали девочек.

Тут сам бог велел выступить мне! Не говорю уже о том, что кто-то во мне торжествующе кричал: давай, Леха, покажи лопухам, как по-настоящему надо и рыбку ловить, и охотиться! Я, что называется, ворвался в малинник, схватил первую взглянувшую на меня ягодку и на зависть охотникам и рыбакам на их глазах спарился с ней.

А через пять минут двое громил в рыбацких сапогах уже волокли меня на расправу за высокий дощатый забор. Оказывается, они здесь не просто курили.

Мишка вмешался вовремя. И я отделался только тем, что пришлось пить водку, которую они сами и предложили. Пока шел процесс утверждения моего законного присутствия, некий Федя по кличке Баркас, который первым сказал «А ну пойдем поговорим!», выложил карты:

— Было бы неплохо, если б ты серьезно занялся той сукой, с которой танцевал.

Ту суку звали Галей. И она, кстати, мне очень понравилась. Поэтому я поинтересовался:

— А в чем дело, Федя? Она нехороший человек?

— Больно умная. Я бы таких убивал.

— Ты предлагаешь это сделать мне?

— Не, просто хотелось, чтобы хоть кто-то ей вдрючил! А то как съездила в Ленинград, курва, так и на обосранной телеге не подъедешь к ней.

— Ты смотри какая!.. Вы, наверно, в одном классе учились?

— Точно! Она уже сказала?

— Да нет, знакомая ситуация…

— Она немка. Герцфельд!

— Ух ты!

— Сука, я пять лет не мог запомнить ее фамилию!

— Не думай об этом, Федя. Я тоже не люблю немецкий язык…

И Федя стал другом. Он даже обнял меня. И мы хлебнули еще по полстакана за успех.

Этот Баркас внешним видом на все сто соответствовал своей кличке. Мне он был симпатичен. Я тут же оставил его с компанией допивать водку и отправился приглашать Галю на медленный танец.

Галя смотрела на меня так, будто цыганка ей нагадала встречу со мной. Этот взгляд я заметил, как только появился здесь с Мишкой. Наверно, поэтому и схватил ее первой. Вообще-то, на меня девчонки смотрят часто. Но так, как эта Галя, еще никто не смотрел. Уж очень непроста. Баркас меня окончательно заинтриговал.

— Ты не переживала, что мне из-за тебя набьют морду? — спросил я, прижимая ее к себе и не скрывая удовольствия от этого.

— Нет, не боялась, — отвечала она, проникая в меня прозрачными глазами. — Я хорошо знаю твоего Мишку. Он бы тебя в обиду не дал.

— Спасибо. Мой друг Федя признался, что любит тебя со школьной скамьи. За что ты его обижаешь?

— Ты везде так быстро осваиваешься?

— Нет. Я человек замкнутый и одинокий…

— Бедный, как тебя жалко!.. От одиночества прямо не знал, за какую юбку тут ухватиться.

— Ну почему не знал! Конечно, знал! Как ухватился, так и держу ее до сих пор.

И я для выразительности провел ладонью по юбке, которая обтягивала ее попку. Галя прибрала мою руку на место, к своей талии. И сказала:

— Неправда, Алексей. Это я тебя пригласила. Я на тебя посмотрела.

— А чем же, позвольте спросить, я заслужил такое внимание? Я что, похож на демона? Или на Мцыри?

— Да нет… Просто я тебя уже знаю.

— Ух ты!.. Я не верю, чтобы Мишка обо мне что-то мог наплести.

— Нет-нет, твой Мишка партизан.

— Тогда позвольте вас еще спросить…

— Нет, уж позвольте сразу не ответить вам. Пусть это будет мой секрет. Хорошо? Ты не обидишься?

— Боже упаси! Такой пустяк… Для такой дамы!

Последовала небольшая пауза. Я дал ей время переварить комплимент. Потом она заговорила:

— Ну и как тебе у нас? Что интересного увидел?

— Меня здесь интересует только одно — лес!

— Вижу-вижу! Не успел приехать — и сразу в лес. Смотри не заблудись…

— Надеюсь, ты этого не допустишь?

— Не знаю…

И мне пришла блестящая мысль — заманить ее в лес. Я тут же предложил ей побыть в качестве проводника. Она отказалась.

— Но я один пропаду! Я человек степной. Я березу не отличу от осины! Меня съедят волки! Галя!

— У тебя для этого есть братец. Да и друзей ты вон уже нашел…

— Братец мой слишком занят. А из друзей ты мне самый близкий.

И пока она смотрела на меня, я забил гвоздь по самую шляпку:

— Короче, завтра в двенадцать я буду здесь, на этом месте. Если надумаешь, приходи.

— Не надумаю.

— Я все равно буду здесь. В двенадцать. Один. Буду ждать тебя.

— Пропадет день.

— Лучше день, чем сам.

— Ох, ты и мастак заливать!

— Я не заливаю, Галя. Просто не стесняюсь говорить то, что чувствую.

На этом мы и расстались. Мне совсем не хотелось, чтобы она спешила с каким-либо окончательным ответом.

Так прошел первый день моего пребывания в этом чудном месте. А впереди две недели! Если дальше так пойдет, я останусь здесь жить.

23. Синдром Печорина

12 августа. Четверг.

Выспался, как младенец. То ли атмосфера здесь такая, то ли свобода благотворно повлияла на мою истрепанную психику. Но так сладко я давно не спал. Встал в десять — и никакого идиотского волнения перед свиданием. Только приятное щекотание в груди.

Спокойно позавтракали с Мишкой, поиграли в карты. Потом он не без зависти, конечно, пожелал мне удачи, и я отправился туда, куда дети обычно не ходят.

Без минуты двенадцать я был на стадионе. Ее не было.

Я не удивился и не огорчился особо. Просто не хотелось разочаровывать Мишку. Наверно, поэтому целых пятнадцать минут исправно караулил киноплощадку. И, уже уходя, оглянулся.

Она стояла у высокого забора и улыбалась. Было похоже, что все это время она пряталась за этим забором и наблюдала за мной.

— Нехорошо опаздывать, — сказал я, тщательно пряча свою радость.

— А я давно уже тут, — сказала она.

— Я знаю, — сказал я.

— Ты что, видел меня?

— Нет, достаточно сейчас тебя увидеть.

— Такой проницательный?

— Нет, это ты такая открытая.

— А почему я к тебе не подходила, знаешь?

— Пусть это останется еще одним твоим секретом, — закончил я. И чтобы не дать ей времени придумать очередную глупость, спросил: — Так ты идешь со мной?

— Ну конечно, если пришла.

Мы вышли за стадион и по главной молчановской дороге направились прямо. Прямо — значит, в лес. Впрочем, если бы влево или вправо — все равно в лес. Но мы пошли прямо. Наверно, потому что не задумывались, куда идти. В голове у каждого было свое. Я думал о том, с чего начать приступ и как свои грязные замыслы превратить в красивую лесную сказку. Задачка, надо признаться, не для среднего образования. Ну а какие секреты прятались в ее светленькой головке, для меня было таким же темным лесом, как и тот, в который мы шли.

Мои карты путались. Совершенно не к месту она казалась озабоченной. И к окружающей красоте была глуха, как тетерев. Заводил ли я речь о березах и елочках — она отвечала коротко и однозначно. Предпринимал ли я попытку взять ее за руку, чтобы помочь переступить через ямку — она отстранялась, делая вид, что не нуждается в помощи. Она никак не хотела быть женщиной! Несмотря на то что перед встречей совершила все, что совершает женщина, — и глазки подкрасила, и губки, и духами прыснулась. И даже волосы ее блестели свежей вымытостью.

Я чувствовал себя как борец, которого в решающий момент оторвали от земли и который в поисках опоры беспомощно размахивал руками в воздухе. Она не позволяла насладиться ни собой, ни лесом. В своем ярком платьице она выступила на первый план, оттеснила дикую природу. Ее запах напрочь убивал все многосложное соединение лесных ароматов. И я не таращился по сторонам, а косился на ситцевые цветочки, которые маленькими букетиками гнездились на ее груди.

Я три раза останавливал ее в подходящих местах и предлагал отдохнуть. И при этом так выразительно смотрел ей в глаза! Только женщина из очень твердой древесины могла после этого идти куда-то дальше.

Через два часа она наконец устала. Ножки стали заплетаться, и она согласилась присесть на лужайке под елью в зарослях папоротника. Собралась в комочек, обхватила руками колени, надежно спрятав свои прелести, спружинилась, застыла, готовая к обороне. А в глазах — насмешка и любопытство.

Я не стал угадывать ее мысли. Повалился грудью на ее плечо и лицом уткнулся в пахнущие волосы. Потом очень естественно прошептал:

— Галя, мне хочется тебя целовать.

Она словно этого только ждала. Совершенно спокойно, не вздрогнув, не охнув, вонзила в меня короткое и острое слово:

— Нет!

И не шелохнулась. Будто я спросил, не знает ли она, сколько времени!

Я проглотил ком соли и мужественно продолжал:

— Но это же противоестественно, Галя. Почему ты не хочешь?

— А зачем?

И мои глаза полезли из орбит. Однако я собрался весь, вздохнул глубоко, затем взял в руку ее хорошие волосы и, перебирая их пальцами, очень нежно прошептал:

— Чтобы было хорошо.

И услышал ломовой вопрос:

— Кому?

— Нам, Галя. И мне, и тебе.

— А ты уверен, что мне будет хорошо? — совсем уже по-свински сказала она.

— Эх, Галя!..

Это был последний выдох мой растоптанной нежности.

Стало очень грустно. Я не чувствовал даже злости. Внутри похолодело и потяжелело. Я упал на траву. И, умирая, сказал:

— Извини. Просто очень хотелось тебя поцеловать. Ты была такая хорошенькая. Я думал, это нормально, когда молодому человеку хочется поцеловать девушку. Наверно, было бы хуже, если бы ему этого не хотелось. Вот как сейчас. Мне уже не хочется — и мне плохо. Я бы сейчас чего-нибудь поел.

В ответ она брызнула ядом:

— Ты всем такое говоришь?

— Нет, — отвечал я мертвым голосом, — брюнеткам я говорю другое.

— Интересно, что же?

— Тебе, чтобы узнать, как минимум придется перекрасить волосы.

Корабли мои пошли ко дну. Но я вовремя ухватился за спасательный круг — за равнодушие. И теперь уже на все было плевать. Я решил больше не разговаривать. И даже был готов нагрубить.

Галя потихоньку исчезала. На ее месте появлялся лес. Все-таки мы были в лесу.

С минуту она молчала. О чем-то напряженно думала, что-то хотела спросить. Она кусала губы, сопела носом и руками щипала травку. И наконец спросила:

— А ты с Мишкой переписываешься?

— Иногда, — ответил я лениво. И механически добавил: — А что?

— Да так… А в прошлом году ты ему писал письмо, большое такое?..

Я вмиг почуял все недоброе, что только мог нести в себе поставленный вопрос. Об этом письме я спросил у Мишки в первый же день. Он сказал, что ничего не получал. И я даже успокоился, сочтя свою брехню навсегда утерянной.

— А он тебе что, давал его читать?

— Да он и сам его не читал!

Я вскинул бровь и вопросительно посмотрел на нее. И она пояснила:

— Со мной в классе учится одна девчонка, его однофамилица. У них даже инициалы одинаковые. Так что сам понимаешь…

— А я что, не написал адрес?

— Да нет, адрес был… Но почтальон почему-то принес ей.

— Скотина ваш почтальон! А эта девочка ваша тоже хороша. Ну и что дальше? Она принесла мое письмо в школу, вы устроили коллективное чтение…

— Нет, я, конечно, понимаю, что читать чужие письма нехорошо. Но письмо уж больно было интересное.

— Очень рад, что доставил вам удовольствие.

— Ой, и правда, мы его зачитали до дыр! Ты хорошо так пишешь. Ты, наверно, будешь писателем?

— Нет, художником.

— Так ты еще и рисуешь?

— Да, но только голых баб.

— Боже, сколько достоинств! И, конечно же, с натуры?

— И с натуры. Но очень редко.

— А что ж такое? Не хотят раздеваться?

— Не интересно раздевать. Мало красивых. Перевелась красота. Все больше попадаются страшилки.

И я выразительно взглянул на Галю. И у нее отпала охота состязаться в остроумии.

Минуту мы молчали. Было противно. Такое чувство, что тебя застали в тот момент, когда ты переодеваешь трусы.

Ей, видно, тоже сделалось неуютно. Она мялась с явным желанием завязать разговор. А я закрыл глаза и потянулся. В животе при этом громко заурчало. Уж кому действительно было плевать на все переживания и половые неувязки, так это моему желудку. Урчание повторилось и сделалось озлобленным.

А Галя заговорила:

— Это правда, что ты такой развратный?

Я без особого удовольствия ответил:

— Да, правда. Только еще не весь развратился, остались кое-какие внутренности. Сейчас вот подошла очередь желудка. Слышишь?

— Нет, я серьезно!

— И я серьезно. Разве можно серьезней ответить на такой идиотский вопрос! — отрубил я резко в надежде, что она обидится и перестанет приставать или вообще уйдет.

Но она оставалась под наркозом своего любопытства.

— Ты не так меня понял… Вернее, я не так выразилась. Я хотела сказать… Хотела спросить, это все правда, что ты там писал?

— Я много чего писал. Единственное, чего не писал, так это неправды. Что ты имеешь в виду?

— Ну… Ты был где-то в пионерском лагере… И там занимался развратом с пионервожатыми…

— Галя, какой это разврат — с пионервожатыми? Вот если бы с пионерами, был бы разврат. О чем ты говоришь!

Она почему-то смутилась и примолкла. У меня поднялось настроение. Вспомнил, что после всех порнографических сцен в том письме я поместил еще пошлейший анекдот с такими выражениями, от которых у скромной девочки должен был случиться обморок. Но вот она сидит, живая недотрога, до дыр зачитавшая письмо, и продолжает что-то выспрашивать! И мне тоже стало любопытно.

— Знаешь, Галя, — сказал я, задумчиво глядя в облака, — я ведь не такой, каким ты вообразила меня после того дурацкого письма. Я от Мишки ничем не отличаюсь. Но среда формирует человека! У нас совсем другая атмосфера. Таганрог не Молчаново. Таганрог — город барыг и проституток. Наши девочки уже с восьмого класса ведут половую жизнь. И неужели ты думаешь, мальчики будут от них отставать! Наш брат всегда впереди, а уж тут — тем более! Конечно, не все одинаковы. Но в основном народ испорчен. Это вы здесь, в своем райском лесном уголке живете и не представляете, что такое власть денег! Как выжить там, где все продается и покупается!

И девственность ваша тоже. Я знаю таких мамочек, которые за деньги предлагают своих дочек! У нас каждый день кого-то убивают и насилуют. Недавно одному моему знакомому по кличке Череп дали «вышку». Знаешь за что?.. Сидели на хате, бухали. Потом что-то не поделили. Устроили разборки. Пошли в скверик и одного убили. Стали его жечь на костре, чтобы замести следы. Но пошел дождь. Тогда они порубили его на куски и тут же бросили. Потому что опять принялись бухать. Утром одного взяли в канаве, рядом с кусками трупа. Черепа повязали дома, тоже спящего, в грязи и в крови…

Да что там говорить! Мастера в училище избивают учащихся. А те не могут даже пожаловаться — бесполезно! Такая система. Нам ничего не остается, как пить и гулять. Быстрей схватить удовольствие — и в тюрьму. Жизнь везде пропащая, Галя! Это здесь вам ничего не видно… Наверно, поэтому меня так и тянет в лес. Подышу немного здоровым воздухом… Может, это даст силы. Может, на год больше протяну.

Заметив, что Галя перестала дышать, я загнул еще пару жутких историй, какие у нас обычно в ходу, — с насилием, кровью и расчленением. Добавил немного своих красок, усилил эффектом присутствия. Сама обстановка вдохновляла меня — лес, уединение, тишина. Не хватало только темноты и зловещего крика совы. И я бы тогда заговорил о вампирах.

Галя смотрела на меня, как на выходца с того света. А я лежал, изображая Печорина, который слишком хорошо познал жизнь, чтобы еще реагировать на женщину. И мне уже стало казаться, что ничего не соврал о Таганроге, что все оно так и есть. А я и в самом деле безвозвратно разбит жизнью.

Подумаешь, захотелось поцеловать девочку в девственном лесу! Туман рассеялся, и наваждение ушло. Герой лермонтовского времени, зачарованный красотами Кавказа, тоже влюбился в Бэлу. У меня поцелуй не удался, у него любовь прошла — считай, одно и то же. Ничто уже не в силах взволновать хладеющую кровь.

И я легко расстался с Галей. На том же стадионе. Она спросила, чем я собираюсь заняться завтра. И я равнодушно пожал плечами. Было уже не до нее. Страшно хотелось жрать.

Мишка ни о чем меня не расспрашивал. Мне это в нем нравится — редкое качество. И о письме я ему ничего не сказал. Не было его — и все.

Решаем вопрос, когда ехать на сенокос и на рыбалку. Впереди столько интересного! Меня, наверно, потому и к девочкам так болезненно тянет, что в жизни ничего интересного не видел.

И ну их всех к чертям! С ними обязательно влезешь в грязь.

24. Дыхание Сибири

28 августа. Суббота.

Все сжато, спрессовано и выброшено в прошлое. Я не успел ничего зацепить своим пером. Просто не хватало сил. Вернее, не смог побороть в себе лень. А она, матушка, как жена декабриста, последовала за мной в Сибирь. Ее, родимую, я обнаружил на следующий же день после прогулки с Галей.

Конечно, это не означает, что все две недели я на диване занимался обломовщиной. После Гали я попал в районную библиотеку, где напоролся на собрания сочинений Золя, Мопассана и Бальзака. Прочел пять книг. И еще парочку хочу прихватить с собой как доброе воспоминание о безмятежных днях моей сибирской жизни. Да простят меня бог и библиотекарша за вынужденную кражу.

На танцах больше не был. Эти увеселения не очень совмещаются с чтением.

Где-то через неделю Галя Герцфельд встретила Мишку и поинтересовалась, почему это меня не видно. И Мишка ответил:

— Да он сюда приехал, чтобы отдохнуть от таких, как ты!

Больше она не спрашивала.

Здесь много хороших девочек. Но Галя, видно, растрезвонила обо мне на всю округу. Даже незнакомые девчонки оглядываются на улице, будто на голове у меня рога.

Трое суток провел на сенокосе. Деньки эти навсегда впитались в меня свежим бодрящим воздухом, охотничьей избушкой, костром на берегу Оби, болотами, лугами, озерами — голубыми блюдцами, утренними туманами, которые молоком окутали кустарники и рощицы. И сейчас закрываю глаза и вижу лодку-облосок, скользящую по зеркальному озерцу, снасти, от которых, как и от воды, поднимается пар, золотых карасей над черной глубиной водоема, белые кувшинки, камыши и шум утренних перелетов водоплавающих птиц.

Приятная усталость после ходьбы-погони за Мишкой и дядей Борей. Дядя Боря сделан из железных костей и резиновых мышц специально для преодоления лесов и болот. Ноги у него длинные и худые, как у кузнечика, загнавшие за свою жизнь не одного лося и отмерившие по валежникам и топям несчетные тысячи километров, — не в пример моим, таким же худым и длинным.

Впервые в жизни стрелял из ружья. Выпалил по уткам пару десятков патронов. Набил огромный синяк на плече. Раскровавил безымянный палец об курок. Но в бутылку с двадцати шагов все-таки попал.

И еще обратил внимание, какой удивительный язык у местных мужиков. Видно, окружающая природа все-таки влияет на его выразительность.

Сидим мы как-то вечерком на песчаном берегу обского плеса. Над водой склонившиеся ивы, не просыхающие от слез, стволы подмытых деревьев, сгнившие корни, дымящийся котелок — дело к ужину. Дядя Боря только что подъехал на мотолодке, бросил в траву мешок с уловом, дал Мишке указание разделывать чебаков, сам принялся расправлять сети.

Откуда-то из зарослей является мужик в брезентовой куртке, в рыбацких сапогах. Это Голдовский, бывший гроза рыбнадзора, ныне скромный бракашик. Вместо обычного приветствия раскрывает духовку (так тут говорят):

— Ах ты мудак, у тебя что, повылазило! Перемет мой переехал!..

— Сам ты мудак! — отвечает дядя Боря, не прекращая своего занятия. — Нашел где поставить!..

— Оба вы мудаки! — раздается голос. — Один мудак поставил, другой мудак переехал. Виноваты ваши родители — мудаков нарожали!..

Подходит еще один мужик, точнее, дед лет шестидесяти. Это Карелин, старый матерщинник, браконьер и пьяница.

Дядя Боря бросает свои сети. Все трое усаживаются к костру и начинают материться. Постепенно из матов закручивается глубокий разговор, отражающий кучу проблем — нет того, нет другого, плохо там, плохо здесь, тот обманщик, этот вор, та сучка, эта курва, а в общем весело. Жизнь тяжела, но крепкие словечки ее облегчают, как, впрочем, и крепкие напитки…

Очень скоро у костра возникают две бутылки водки. Грубые сухие лица обмасливаются.

— Мишка, Лешка, вы будете? — с надеждой на отказ произносит дядя Боря.

И надежда его не оправдывается. Кто ж под уху откажется от водочки?! Эх, дядя Боря!..

Молчаново мелькнуло, как яркий, ободряющий, но короткий сон.

Оставляю эти места с нарастающим чувством голода. Я не насытился природой. Поэтому, отъезжая от молчановской пристани, грустил, будто покидал любимую, которую всего раз поцеловал. Правда, здесь остается и та, которую не целовал ни разу. Но не так уж она и любима была.

Раннее утро. Холмы, поросшие темным лесом, телебашня еще светится. Белые крыши молчановских домов отдаляются, уменьшаются. Брат Мишка на берегу теряется в небольшой кучке провожающих. Но я знаю, что он еще там, стоит и смотрит вслед пароходу. Подо мной темная парящая вода — это Обь невозмутимая, могучая и плавная. Добрая и приветливая Обь, приводящая в этот сказочный уголок и уводящая из него.

Все-таки жалею, что еще раз не встретился с Галей. Хоть простился бы по-человечески. Немного скребет по сердцу от мысли, что в таком чистом и прозрачном месте я наворотил кучу лжи и украл две книги. А так хотелось, чтобы тебя здесь полюбили!

25. В голове сибиряки

3 сентября. Пятница.

Явился в бурсу. Все немного изменились. Похорошели. Сменили одежды, отрастили волосы. Повеселели. Даже поумнели. Общаться стало интереснее.

С мастачкой не успел поздороваться, как она:

— Соболевский, стричься!

Почему-то выгнала меня одного. Но я не расстроился. Тут же и отправился в парикмахерскую, которая ближе к кинотеатру. Однако в цирюльне настроение подпортили серьезно.

Взялась за меня самая старая, изъеденная болезнями, недобрая женщина. Хотя из пяти мастеров четверо были молоденькие. Так всегда. Какой-то облезлый хрыч, которому и стричься уже ни к чему, попадает к той, с которой я глаз не сводил, пока сидел в очереди. А меня усаживают к старой образине. Но не в этом дело. Дело в том, что эта образина оболванила меня наполовину, а потом вдруг обнаружила вшей.

— Я тебя стричь не буду! — заявила она и созвала ко мне всю молодежь.

— Смотрите, девочки, — говорит, — это вот вши, а это гниды!

И принялась копаться в моей голове, как в навозной куче, которая кишит насекомыми.

Я поначалу даже не осознал, что происходит. Думал, это они со всеми так. Какие могут быть вши! Но потом меня прострелило. Голова-то давненько почесывается. Конечно же, это из Сибири из охотничьей избушки. Вот тебе и девственная прелесть!

Но разве им объяснишь, что я не специально развел их у себя, не с целью тайно разносить по парикмахерским.

— Вот, девочки, — не унималась старуха, — будьте внимательны! Мы имеем право не стричь таких!..

И она еще вспомнила, что во времена эпидемий чумы и тифа вошь всегда была вестником смерти. Запугала всех так, что очередь потихоньку стала расползаться. А старикан из своего кресла аж привстал. Сказал, что с войны не видел вшей.

Я сидел оплеванный и недостриженный, похожий на грязного индейца. И девочки, морща свои носики, пятились от меня. Видеть все это было невыносимо.

Я потребовал у старухи, чтобы она быстрее стригла. Она, конечно, достригла. Но с таким видом, будто совершала подвиг во имя Красного Креста. Вдобавок ко всему эта сволочь даже деньги с меня не взяла.

И я ушел оттуда униженный и оскорбленный.

По пути зашел в аптеку и взял серной мази. Сижу вот, попахиваю, размышляю.

А в голове моей в смертельных судорогах корчатся сибирские вши — нехорошие предвестники нового учебного года.

26. Мы на втором году

9 сентября. Четверг.

Я старался влиться в учебный процесс. Таил надежду перестроить отношение к учебе. Я был прилежен, как тысяча отличников. Не пропустил ни одного занятия. На уроках ловил каждое слово преподавателя. И даже вечерами брался за учебники!

Но! Чувствую себя орангутангом, не поддающимся дрессировке. Ни физика, ни математика, ни электротехника не проникают в меня! И преподаватели, олицетворяющие их, отторгаются чувствительным моим организмом.

Только литература и литераторша Лидия Матвеевна Донская. Она обаятельна, хотя уже в летах и довольно полная. Чувствуется, что когда-то была красавицей. Все это в ней осталось. Возраст ничего не испортил. Наверное, годы калечат только нехороших людей. Лидию Матвеевну хочется видеть и слышать. На ее уроках как-то и безобразничать стыдно. Сразу чувствуешь себя свиньей.

Вот недавно кто-то из оболтусов отвлекся, зашумел. Лидия Матвеевна не завизжала, не затопала ногами и не стала угрожать завучем или мастачкой. Она спокойно, даже с какой-то загадочной улыбкой прервалась сама. Села. И, поджав рукой подбородок, оглядела всех нас, поймав взгляд каждого. И потом стала говорить. Но не о том, какие мы сукины дети.

— Вот смотрю я на вас, — сказала она, — и все вы такие интересные, красивые ребята. Хотя совершенно разные… Вот Мельников Саша — симпатичный, веселый, с цепким аналитическим умом, очень способный. И наверняка добьется многого в жизни… Боря Морошкин — строгий греческий профиль, глубокий взгляд, острый иронический ум, уверенность в поступках. Отсюда и легкость в общении, способность быстро и просто выражать свои мысли… Гена Шматко — мужественные правильные черты лица, волевой подбородок, чувственные губы. Очень добрые глаза, выдающие мягкий характер, прямолинеен, скромен. И мне кажется, он будет преданным мужем и любящим отцом. И у него будет много детей. Так ведь, Гена, ты любишь детей?

Гена засмущался, как девица, и покрасневшую харю с волевым подбородком заткнул себе за пазуху. Но никто не отвлекся. Все коробочки были раскрыты и жадно обращены к Лидии Матвеевне.

— Миша Тарасенко, — продолжала она, — привлекателен броской мужской красотой, в которой есть что-то кавказское. Атлетически развит, умен, пытлив и добродушен. Прямо-таки предрасположен к человеколюбию и справедливости… Леша Соболевский — очень тонкие и красивые черты лица, выразительный взгляд, богатое воображение, глубоко лиричен, наблюдателен. Свободная творческая натура. Больше других, мне кажется, читает. Имеет какой-то внутренний стержень, свою точку зрения на вещи. Хотя и неясно еще выражает ее…

И так далее до тех пор, пока не прозвенел звонок. После которого, кстати, никто не шелохнулся.

Ни одного болвана, ни одного кретина или мерзавца среди нас так и не оказалось. И эта мудрая женщина помогла мне сделать вывод, что дерьмо, которым ежедневно поливает нас мастачка, завуч или кто другой, они черпают из себя.

27. Труба зовет

22 сентября. Среда.

Завтра наша бурса идет в поход. Все группы, все мастера и преподаватели три дня будут жить на турбазе. Идем пешком 20 километров. Через мою Дарагановку, через Герасимовку и Залевку до самой Гаевки.

Получил письмо от Мишки из Сибири. Потянуло свежестью. Пишет, что Галя обо мне частенько спрашивает.

Я тут же накатал ответ и попросил его передать ей привет.

28. Поход

26 сентября. Воскресенье.

Турбаза «Родник» находится у черта на рогах. Особо это чувствуешь, когда из Таганрога шлепаешь туда пешком.

Поначалу мы двигались быстро, чуть ли не вприпрыжку. Какая может быть усталость, если ты идешь вперемежку с девочками в толпе из 600 человек. В стаде всегда легче. Но когда мы отмахали с десяток километров и увидели, что наши славные предводители во главе с завучем катят на грузовике, ноги наши стали подкашиваться.

Тем не менее по дороге мы зарулили к Степану и набрали столько вина, сколько могли выдержать наши юношеские плечи.

«Родник» — база что надо! Даже в сентябре. Деревья стоят еще зеленые, но уже отцвели, отплодоносили, затихли. Как и мы после беспримерного марш-броска. Нежаркое солнышко и благодатный воздух, пропитанный запахом соломы и пашни. Синее небо и зеркальная гладь воды, за которой маячит знакомая Носовка. Оттуда, с той стороны, еще веет тихой тоской. Все, связанное с этой деревенькой, кажется далеким и глупым. Но очень приятным.

Разместили нас в домиках по пять человек. Мастачка сделала все, чтобы друзья не попали к друзьям. Даже постаралась смешать разные группы.

Я оказался в компании Дешевенко, Тарасенко, Зайкина и Морошкина. Тут Дина Ивановна немного просчиталась, наивно полагая, что два отличника окажут на нас свое отличное влияние. Тарасенко и Морошкин в бытовой обстановке оказались вовсе не теми, что были в бурсе. Куда что делось и откуда что взялось!

Еще рыжие следы не остыли на пороге, как мы задраили дверь и принялись опорожнять свои запасы. Будто за нами гнались. И тут же наелись до поросячьего визга.

А потом, когда уже стемнело, стали потихоньку вылезать в гости к соседям. До девочек, к стыду признаться, не добрались. Началась повальная блевота. И лагерь наполнился утробными звуками.

Я, предчувствуя такое дело, ушел подальше, к родным водам лимана. И там устроил себе вытрезвитель.

Дешевенко обрыгал весь домик и свалился замертво. Пришлось отливать его водой, приводить в чувство и заставлять делать уборку.

Облава началась среди ночи, когда кто-то из наших по ошибке забрался к женщинам-преподавателям и спугнул там преподавателей-мужиков. Мастера во главе с учителем физики Брехловым в пылу охоты похватали даже трезвых. Нас, конечно, взяли тепленьких. Повезло только Зайкину, который слишком здоров, чтобы его принять за кролика.

Ни карцера, ни гауптвахты при создании турбазы строители почему-то не учли. О чем громко сожалел Брехлов. Поэтому нас только переписали и оставили досыпать на своих местах.

На следующее утро, когда у нас трещали головы, командующий походом завуч Федор Петрович выстроил линейку и повеселил любопытную толпу. Недостойными звания советских учащихся были названы всего шесть человек. Хотя черный список, по моим скромным подсчетам, переваливал за три десятка.

Счастливчиками оказались Влас как обязательное явление, Тарасенко и Морошкин как неожиданность, Дешевенко и Карманников как закономерность и еще один тип из третьей группы, Сеня Зацепин, тот самый, что ночью забрался к преподавателям. Утром, кстати, он ухитрился еще похмелиться. Всем шестерым завуч объявил позорное изгнание из лагеря. Точнее сказать, не изгнание, а увезение на грузовике под конвоем двух мастеров и учителя физики Брехлова.

Услышав о грузовике, Зайкин выступил вперед и громогласно заявил, что тоже принимал участие в пьянке. Федор Петрович, у которого в плане не было такой выходки, озадачился, беспомощно похлопал глазками и посовещался с приближенными. И потом вдруг заорал, будто те перевели слова Зайкина на его родной язык.

— Вон!.. Все, кто пил, вон из лагеря!.. Марш за вещами — и в машину! Мерзавцы, чтобы духу вашего здесь не было!..

На этом у Федора Петровича что-то отключилось, и он умолк, как сломавшийся граммофон.

Через полчаса половина лагеря толпилась на дороге у грузовика. В открытый кузов под стражей усаживалась великолепная семерка. И семь сжатых кулаков поднимались в ответ на знаки солидарности, посылаемые из толпы.

Учитель физики Брехлов, чтобы хоть как-то подгадить этот триумф, принялся оскорблять и толкать в шею наших героев. Тарасенко, всегда выделявшийся прямотой, сделал ему замечание. И тут же получил сильнейшую пощечину, звук которой парализовал толпу. Побелевший и взлохмаченный Тарасенко дернулся ответно, но вовремя сдержал себя. Зато Зайкин, как всегда невозмутимый, сказал Брехлову:

— Геннадий Василич, а вы меня ударьте!

— Заработаешь — ударю! — отвечал покрасневший Брехлов.

— А что вам такого сделать, чтобы заработать? — преспокойно продолжал Зая.

Все это происходило на глазах у женщин-преподавателей. Брехлов набычился и пропустил фразу мимо ушей. Потом весь подобрался и сделал вид, что не обращает внимания на пустую болтовню.

Тут началось массовое неповиновение. Человек сорок выразили желание уехать из лагеря.

По тревоге прибывший завуч разрешил этот кризис необычайно мудро, что никак не вязалось с его физиономией. Он даже не заорал, а просто сказал:

— Все, кто собрался домой, — пожалуйста! — только пешком. Остальные — завтра на автобусах. Всё.

Грузовик дернулся. И толпа растеклась по лагерю.

После высылки пьяниц в лагере стало пусто и неуютно. Казалось, все основное, ради чего организован этот поход, уже окончилось. Все остальное теряло смысл. Мы были вынуждены заниматься какими-то плановыми играми, какими-то состязаниями и викторинами. А после обеда к нам еще приехали вьетнамцы из Ростова. Они пели, танцевали и общались с преподавателями.

Мы шлялись по берегу, прятались от мастеров, замышляли побег. А я с еще большей тоской таращился через лиман на Носовку.

В субботу утром, когда уже готовились к отъезду, я в одиночестве брел по аллее. И повстречал Ларису Васильевну, англичанку. Хотел, как обычно, поздороваться и пройти мимо, но она остановила меня.

— Соболевский, а тебя почему не выгнали? — спросила она, стараясь захватить мой взгляд в капкан своих черных глаз. — Ты ведь тоже пил!

— С чего вы взяли? — пробурчал я.

И занял привычную для общения с преподавателями позу, как в драке боксерскую стойку. Но она почему-то улыбнулась и внимательно рассмотрела меня — от самых ног до кончиков ушей.

— Что, не нравится здесь, Соболевский?

Мою фамилию она протянула так, будто она ей нравилась. И я смутился.

— С чего вы взяли? — опять сказал я. На большее не хватило ума.

— Да вижу. Ходишь скучаешь… Выпить больше не с кем?

Я совершенно не понимал, что надо от меня этой взрослой красивой женщине. И не знал, как себя вести: то ли шутить, то ли дерзить. И поэтому, как всегда, поступил глупо.

— Я не пью, Лариса Васильевна, — сказал я.

И сразу почувствовал, что врать-то и не надо было.

— Вот ты какой, Соболевский!.. Лгун, — сказала она разочарованно.

И пошла своей дорогой. С таким видом, будто хотела мне что-то предложить и передумала. А у меня, совершенно непонятно по какой причине, застучало сердце. И, глядя ей вслед, я вспомнил, как возле бурсы ветер поднял эту самую юбку. И опять захотелось ветра… Потом вдруг показалось, что она замедляет шаг и собирается оглянуться. И я уткнул нос в землю и быстро двинулся в другую сторону.

Настроение после этого совсем упало.

Я не дождался, пока за нами придут автобусы. Вместе с Серегой Духановым, который тоже из Дарагановки, свалил домой.

29. Осень

6 октября. Среда.

Резкое похолодание. Очень холодно.

С утра пошел дождь, после чего пахнул северный ветер. Небо покраснело. Лица потемнели и скукожились. Таганрог стал черным, грязным, неуютным и пустынным.

Хочется спрятаться в теплое сухое помещение. Но его нет. Всюду холод. Тут может спасти только любовь. Которой тоже нигде нет.

Братухе дали отсрочку от армии, так как он работает на режимном заводе.

Потихоньку втягиваюсь в учебу. Точнее сказать, в учебу не как в науку, а как в процесс — общение с товарищами, провождение времени и т. д.

30. Учебный процесс

12 октября. Вторник.

Идет обычный день занятий. И я, сидя на уроке, заношу в тетрадь все, что происходит тут же.

Группу нашу не зря прозвали стрелковой. Целый день идет непрерывная стрельба из резинок. Свистят бумажные пульки, раздаются вскрики раненых и торжествующий смех метких стрелков.

Четвертый урок — электротехника. Борис Семенович бормочет что-то о постоянном и переменном токе, городит какие-то формулы. Но ему не удается отвлечь воюющих. И тех, кто занят своим маленьким, но важным делом. В том числе и меня.

Рисую диспозицию сил в аудитории.

Два ряда столов — это две вражеские группировки. Линия фронта проходит через средний ряд, наиболее страдающий от перекрестного огня. За последним столом этого ряда восседает Сережа Зайкин — громила в девяносто семь килограммов. Он невозмутимо наблюдает за полем боя, как командующий группами войск «Север» и «Юг». На пальцах его резинка с заряженной пулькой, которая вылетит в любой момент, если ситуация потребует его вмешательства. Его авторитет в войсках непререкаем. Несмотря на то, что у Заи очень мягкий характер. Он не криклив, незлобив, всегда с добрым юмором. Но и всегда может проявить свою неограниченную власть. Он может оскорбить и обласкать, дать в лоб и поцеловать. Зая — коренной таганрожец, родился и вырос неподалеку от бурсы. И это значительный довесок к его девяносто семи килограммам.

Слева его правая рука — Орлов Гриня. Узкая физиономия, вытянутая, как башмак, говорит о том, в каких страшных муках рожала его молоденькая мама. Ей было шестнадцать. Однако после рождения Гриня уже никогда не испытывал чувства стеснения. Он всегда наглый, дерзкий, круглые глаза-полтинники начисто лишены совести. Невзирая на лица, он может нести все что угодно. Единственный в группе, кто состоит на учете в милиции. И это ставит его на один уровень с Заей. Сейчас почитывает художественную книжонку и ухмыляется, наблюдая одним глазом за перестрелкой. Совершенно спокоен, уверенный в том, что никто не посмеет выстрелить в него.

Я нахожусь в правом ряду за последним столом. Здесь тихо. Как мишень я никого не возбуждаю. В отличие от моего соседа Буркалова Шурика.

Буркалов по кличке Ушатый — жалкий результат какой-то болезненной половой связи. Он когда-то тоже учился в той школе, что и я. Но ушел оттуда по своей воле. И напрасно. Там хоть меньше издевались над ним. Здесь ему достается и за большие уши, и за крупные желтые зубы, чистить которые он не имеет привычки, за конопатое лицо с жирными прыщами, за физическую дряблость, за сутулость и даже за то, чего в нем еще не обнаружили. Ушатый — настоящая яма для всех видов острот и приколов. На нем упражняются и начинающие хамы, как Мендюхан, и уже зубры, как Орел.

Если кто-то на линейке толкнет кого-то, то обязательно послышится: «Буркалов, скотина, не шевели ушами, не поднимай ветер!» А если просто начнет накрапывать дождь, то кто-нибудь уже с просьбой: «Ушаков, разгони, пожалуйста, тучи, пошевели локаторами!» Но больше всего ему достается от тех, у кого чешется не язык, а руки. Что происходит значительно чаще.

На знаки внимания к себе Буркалов обычно отвечает примирительной улыбочкой, иногда обиженным ворчанием: «Кончай, гад! Пошел во-он!» И, помимо всего, в нем есть одна яркая и нехорошая черта — заискивание.

Сейчас он, как Цезарь, делает сразу несколько дел. Успевает записывать то, что говорит Семеныч, заготавливает пульки в неимоверных количествах, будто собирается ими торговать, и еще следит за тем, чтобы ему перепало не больше других.

Ради эксперимента хочу забрать у него все пульки, хлопнуть по ушам, ну и сказать при этом что-нибудь. Если у него есть хоть немного самолюбия, я как минимум должен буду получить в лоб…

Прошла минута. Я сделал все, что задумал. Сгреб все пульки, щелкнул по уху, назвал его Тушканчиком и сказал, что на уроке нельзя заниматься посторонними делами. Он возмущенно посмотрел на меня и протянул:

— Пошел во-он!..

И тут откуда ни возьмись прилетел огромный кусок мела. И вдребезги разлетелся под самым носом Ушатого. Тот побелел наполовину от перепуга и наполовину от поднявшейся пыли. Оказывается, это Семеныч не выдержал шума и взорвался. И по чистой случайности не прибил нашего тучегонителя.

На минуту все притихли. Мне вдруг стало невыносимо жалко Ушатого. И неприятно оттого, что сам только что приставал к нему, а не к Орлу. Вообще-то, я терпеть не могу, когда кто-то издевается над слабым. А у Буркалова врожденный порок сердца. В детстве, говорят, мамочка еле его выходила. Синенький был. Теперь какой-то желтый.

Странно, что и Семеныч оторвался тоже на нем. Прямо закономерность какая-то — добивать слабых.

Чья-то пулька ударяет мне в руку. Не обращаю внимания, продолжаю писать.

Семеныч разносит листки с контрольными работами, что мы делали на прошлом занятии. Листочки никому не доставляют радости — сплошные двойки. К величайшему удивлению, у меня тройка.

Звонок.

Седьмой урок — гражданская оборона. Ведет старый полковник Шабалкин. Ширококостный, широколицый, седовласый, с узким непробиваемым лбом. Он словно вырублен из окаменевшего дерева. Как автомат, повторяет фразы, заученные сто лет назад, когда он был еще лейтенантом. Понятно, что никто его не слушает, хотя и не очень шумят при этом. У полковника очень выразительные брови — густые, как буденновские усы, и они всегда угрожающе нахмурены. Кажется, одних бровей его мы только и боимся.

Однако перестрелка ни на минуту не затихает. Со среднего ряда слышится приглушенное:

— A-а!.. Козел, конча-ай!.. С такой близи…

Это Мендюхану кто-то залепил прямым попаданием в шею. Шлепанье пулек не прекращается. Хорошо укатанная, смоченная слюной пулька издает на голом теле звук, напоминающий музыку пощечины. Он проникает в душу каждого стрелка и услаждает ее. И в то же время заставляет держаться в постоянном напряжении.

Полковник приказал достать листочки.

Провел десятиминутную контрольную работу. Наши преподаватели страшно любят такие контрольные работы. Извращенное, я бы сказал, удовольствие — наблюдать, как мы корчимся, напрягая свои спящие извилины.

Все что-то написали. Я тоже царапнул несколько строк. И еще нарисовал ядерный взрыв и кучу трупов — из тех, что, не зная гражданской обороны, не попали вовремя в убежище.

Сейчас полковник ходит взад-вперед, сам себе что-то объясняет. Смотрит на стены, где развешаны всевозможные ядерные плакаты. Такое впечатление, что он разговаривает с ними. Его терпением можно восхищаться.

Из-за отсутствия замечаний и окриков со стороны преподавателя шум в аудитории нарастает. Группа наглеет. Дешевый, который сидит за первым столом, окончательно повернулся задом наперед. Ему только что влепили в глаз, и по щеке ручьем течет слеза. Он ожесточенно отстреливается, не успевая следить за качеством изготовляемых пулек. И они разворачиваются в воздухе и летят, как бабочки, не представляя собой никакой опасности.

Мендюхан не выдержал перекрестного огня и перебежал со среднего ряда на крайний, заняв второй свободный стол. Полковник заметил самовольное перемещение, но мужественно промолчал.

За третьим столом расположился Чернобаев по кличке Варан, которого он чем-то напоминает. Правда, частенько в его прозвище первая буква заменяется на «Б», но Чернобаев не обижается. Он вообще никогда не обижается и не возмущается. Первым не нападает. Поэтому серьезным противником его никто не считает.

Четвертый стол занимает Северский. Он в азарте, в ударе. Кусает губы, теребит на пальцах резинку, присматривается и прицеливается. Стреляет, подлец, без промаха. Бьет больнее всех. От его выстрелов кричат во весь голос.

За пятым — Тарасенко и Шматко, которые почему-то не принимают участия в боях. Причины могут быть разные. Обычная усталость, какие-нибудь половые неприятности, даже пацифистское настроение может быть. Но только не интерес к уроку. Сидят они, как изваяния, и совершенно не реагируют на пули, которые сыплются в них горохом. Тарасенко и Шматко — это стреляные воробьи, старые боевые офицеры, ведущие в группе всю штабную работу.

Зая на этот раз занимает последний стол крайнего ряда. Он продолжает зорко следить за положением на фронтах. И, в отличие от настоящего полковника, держит всю инициативу в своих руках. Вот он медленно с достоинством римского прокуратора заряжает карающую пулю, растягивает резинку, наводит ее на Карманникова, чем-то провинившегося, и — хлоп! — прямо в шею. Попадание в шею — это высшее снайперское достижение, равное выстрелу в десятку. Карман взвыл протяжно, подскочил над столом и рухнул на него с шумом. Затем послал в адрес Заи несколько безобидных ругательств. На что тот ответил снисходительной улыбкой.

Звонок.

Второй урок ГО. На моем ряду за первым столом отчаянную борьбу за выживание ведет Толик Назариев или Чахир-зек, как прозвал его Зая. Он русский, но приехал откуда-то с Кавказа. Очень открытый и эмоциональный парень. В азарте не владеет собой, но при этом не перестает улыбаться. Не помню его без улыбки. Он, наверное, и спит, оскалив зубы. Есть такие люди… Однако сейчас именно эта улыбка и привлекает внимание снайперов. Им почему-то непременно хочется сбить ее. Даже сам Зая всадил своему крестнику пару зарядов. Но улыбка держится, как красное знамя на Брестской крепости.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Падение с яблони предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я