Предлагаемый сборник исторических статей и материалов – важнейшая часть богатейшего духовного наследия А. А. Любищева, своего рода «дневник ученого», который включает в себя статьи по истории, культуре, литературе, мысли о прочитанных книгах, просмотренных пьесах и фильмах, а также переписку 1948–1969 гг. с учеными и друзьями.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Расцвет и упадок цивилизации (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© А. А. Любищев, наследники, 2008
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2008
Тайный жребий профессора Любищева
Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
И клятве ни один не мог меня привлечь.
Нина Берберова в мемуарах «Курсив мой» говорит о персональной символике, о важности распознать свои личные мифы, создающие внутреннюю структуру личности и помогающие устоять перед ударами судьбы. Александр Александрович Любищев в 1952 году в небольшом эссе «Основной постулат этики» сформулировал свой завет-миф: жить и поступать так, чтобы способствовать победе Духа над Материей. Конечно, имеется в виду не злой дух, а добрый дух. Но сама фамилия Любищев уже есть знак добра.
Стиль творческого и жизненного поведения Любищева (1890–1972) являл удивительную гармонию трех начал: рационального, интуитивного и эмоционального. Таких людей с библейских времен называют мудрецами. Они открыты к людям и всем потокам жизни. Но и это не все. В одном из писем Любищева есть признание: «Я люблю трепаться и валять дурака». В своем генофонде он находит гены гиляризма (веселости) и оптимизма. Мудрость была и остается веселой, как сказано еще в притчах Соломона. И мудрость Любищева была как раз таковой. Она поднимала дух у отчаявшихся и раздавала щелчки критики в ответ на самомнение и непогрешимость научных и философских догм.
В его стиле необычайно ярко воплощались свойственные ему «гены антидогматизма и интеллектуального загребенизма». Эта любищевская метафора действительно характеризует его необычный врожденный дар, о котором единодушно писали самые разные его корреспонденты. С позиций генетики это можно сравнить с другим редким природным даром — способностью к цветному звуку, свойственному ряду поэтов (Бодлер, Блок). Эта особенность заметна во многих творениях Набокова. Он же дал ее краткое выразительное описание («Дар», «Другие берега»): розовая фланелевая буква «м», грязная, как прошлогодняя вата «ы», гуттаперчевое «ч». При этом одна и та же буква «а» по-разному окрашивалась у него на разных языках. Мать Набокова тоже была одарена этой способностью, но цветовая палитра одних и тех же букв у них не совпадала!
Свой врожденный критический дар Любищев ценил, тренировал и развил в необычайной степени. Во-первых, он любил полемику. Во-вторых, смолоду, после прочтения любой статьи или книги он делал в своих дневниках их концептуальный и историко-культурный анализ. В-третьих, ему был свойственен платоновско-сократовский диалогический или диалектический метод, когда в позиции оппонента выявлялись исходные постулаты, о которых тот в начале диалога или не подозревал, или просто принимал на веру, считая логически безупречными, и этот, сопоставимый с цветным слухом дар, был рано оценен коллегами и затем всеми, кто соприкоснулся с творчеством Любищева. Достаточно сказать, что уже в начале 20-х годов такие биологи как Л. С. Берг и Н. И. Вавилов посылают ему на критический анализ свои работы. И недаром в 60-е годы физик академик И. Е. Тамм, будучи знаком с Любищевым еще по Таврическому университету в Крыму, называл его статьи-письма непревзойденным образцом эпистолярного жанра.
Любищеву нравилась аналогия из рассказа А. Франса, где дьявол заявляет, что истина — белая, а все убеждения разных сект — только отдельные лучи спектра, составляющие единую Истину. Большинство его оппонентов старалось сохранить в чистоте свою линию спектра. Любищева привлекали необычные, даже самые одиозные построения. Их элементы могли быть включены в общий синтез. Он умел каким-то непостижимым образом даже среди околонаучной сферы, граничащей с шарлатанством (алхимия, астрология, парапсихология, «восточная мудрость»), находить «жемчужные зерна», которые он очищал и поднимал на рациональную высоту.
Спор с обоими, отказ примкнуть к какому-то стану был тайным жребием Любищева. Он отнюдь не делал из этого секрета, охотно цитируя строки любимого поэта А. К. Толстого: «Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя / Пристрастной ревности друзей не в силах снесть / Я знамени врага отстаивал бы честь». При этом его критический меч оставался добрым, лишенным мстительности и фанатизма. Ибо чувствовалось главное — движение к истине, уважение, а не поражение оппонента и желание понять его наиболее сильные доводы, не придираясь к запятым.
Одним из равновеликих Любищеву друзей-биологов (по интеллекту, образованности и устремлениям к высшим духовным ценностям) был Борис Сергеевич Кузин (1903–1973). Если у Любищева доминировало критическое, рациональное начало с любовью к математике и статистике, то Кузина отличало глубинное имманентное влечение к художественной и иррациональной сфере, почти профессиональная погруженность в область музыки («орбита Баха») и поэзии. Он переводил с латыни Горация и Катулла, писал стихи, а его эссе с описанием случайной и прямо-таки провиденциальной встречи в Армении с боготворимым им поэтом Мандельштамом можно читать и перечитывать как прекрасный образец прозы. Чудо-встреча летом 1930 года большого поэта и большого натуралиста оказалась в подлинном смысле слова животворно-взрывной для обоих. К Осипу Мандельштаму вдруг вернулась способность писать стихи, утраченная на ряд лет после волкодавной травли советскими критиками («мне на шею кидается век-волкодав»). Мандельштам позднее напишет об этой встрече: «Когда я спал без облика и склада / я дружбой был, как выстрелом, разбужен».
Саркастически и парадоксально мыслящий Кузин пришел постепенно к выводу, что в спорах не только не рождается истина, но чаще всего портятся дружеские отношения. Ибо два собеседника — это два по-разному настроенных инструмента, и мысль каждого воспринимается искаженной, как в диалогах дон Кихота и Санчо Панса. Но диалоги с Любищевым были исключением. В вышедшей недавно книге воспоминаний Кузина (Петербург: Инка пресс, 1999) находим такие строки из его письма в октябре 1950 года: «Любищев прожил у меня неделю. Оба мы остались очень довольны этим свиданием. Поговорили обо всем. Как водится, непрестанно спорили с ним и ругались. Но научные споры с ним не приводят к порче отношений. Он бесконечно добродушен и столь же объективен. С точки зрения развития критических способностей Любищев не может сравниться ни с одним из известных мне зоологов. Но чудак он первостатейный и совершенно подкупающий своей простотой и добротой. Для меня его приезд был величайшим удовольствием и настоящим отдыхом».
Мнение большинства при спорах в науке и на социально-исторические темы мало заботило Любищева. Ибо с большинством можно считаться тогда, если каждый его член вырабатывает свое мнение совершенно свободно и непредвзято. А этого никогда не бывает — слишком силен идол авторитетов и давление окружающих. Любищев же любил идти наперекор и напоминал афоризм Оскара Уайльда: если со мной все соглашаются, я чувствую, что не прав.
Творческое наследие Любищева велико и разнообразно. Оно включает работы по теоретической биологии, собранные в посмертной книге «Проблемы формы, эволюции и систематики живых организмов» (Л.: Наука, 1982), статьи в области истории науки и культуры, философии, выписки и комментарии к прочитанным статьям и книгам, колоссальную переписку с известными деятелями науки и культуры и многими самобытными корреспондентами.
В 2000 году в серии «Философы России XX века» издательство «Алетейя» выпустило два тома работ Любищева «Линии Демокрита и Платона в истории науки и культуры» и сборник «Наука и религия», куда вошли и многолетние эпистолярные диалоги с двумя его друзьями — биологами Б. С. Кузиным и П. Г. Светловым. Видимо, теперь не будет казаться преувеличением, когда Павел Григорьевич Светлов в дни 70-летия Любищева отметил его «совершенно особое место в нашей научной общественности», назвав «лидером оппозиции к казенщине в нашей философии».
Конечно, слово «казенщина» лишь в слабой степени отражает духовную атмосферу, которая стала складываться сразу после прихода к власти большевиков. «Вы являете первый опыт введения социализма посредством подавления свободы… Вообще сердце сжимается при мысли о судьбе того слоя русского общества, который принято называть интеллигенцией», — писал Короленко в 1920 году в ставших теперь известными письмах Луначарскому. Короленко невольно оказался пророком, хотя не желал им быть. Место философии занял суррогат веры, воинствующий материализм, невежественный и догматически-агрессивный. Науки и искусства после периода постреволюционного взлета из самоценных областей человеческого духа шаг за шагом стали стягиваться обручами идеологии и рассматриваться как служанки в главной задаче — строительстве социализма в одной отдельно взятой стране. Вслед за репрессиями религии и целых ветвей гуманитарных наук последовали концентрационные лагеря…
Неожиданно поэтическая метафора-предчувствие начала века оказалась в СССР близка к реальности: «А мы, мудрецы и поэты / Хранители тайны и веры / Унесем зажженные светы / В катакомбы, в пустыни, в пещеры» (В. Брюсов). Эти строки приходят на ум, когда читаешь переписку двух хранителей тайны и веры — Б. С. Кузина и Любищева. Кузин в середине 30-х годов оказался в ссылке на полупустынной биостанции Шортанды, а Любищев в годы войны — в Киргизии, катакомбном Пржевальске. Однако их эпистолярные эмоционально острые и увлекательные споры в пространстве мысли и духа и сегодня, спустя десятилетия, выступают как «зажженные светы». Мысль и стремление к личной свободе, видимо, нельзя полностью истребить из человеческой популяции.
Начиная с 30-х годов были лишь единичные случаи, когда ученые позволяли себе попытки выходить за пределы идеологических резерваций. В области естественных наук — это Павлов в его протестующих письмах в Совнарком и Вернадский в его научно-философских работах. Но все это оставалось никому не известным. И вот, пожалуй, Любищев был первым, кто, начиная с 1953 года, открыто решился на критику идеологических и философских устоев режима. Сначала это были научные и научно-публицистические статьи против лысенковщины. Любищев рассылал их в руководящие наукой инстанции, в редакции газет, многим своим коллегам, подчеркивая их открытость для чтения и распространения. Хотя при жизни Любищева ничего из его научной публицистики не было опубликовано, она неявно сыграла важную роль в антилысенковском противостоянии (см.: Любищев А. А. В защиту науки. Л.: Наука, 1990). Догматическое казенное представление режима о «двух лагерях» в философии и науке настолько отвращало Любищева, что он в пику казенщине открыто называл себя идеалистом. Сейчас уже трудно представить драматизм ситуации, в которой очутился Любищев в 50-е годы, с открытым забралом вступившись за генетику и науку вообще, где абсолютное большинство честных ученых, находясь под мощным прессом официальной идеологии, не делали различий между противоположениями типа «научный — ненаучный» и «материализм — идеализм».
Достоевский оставил нам «Дневник писателя», читая который мы погружаемся в острые идейные и этико-философские споры, волновавшие русское общество в пореформенный период XIX века. Особенностью «Дневника писателя» была его публицистичность, ориентация на диалог с читателем, исповедально-раскованный эмоциональный стиль. Из творческого наследия Любищева может быть составлен аналогичный «Дневник ученого». Ибо не было ни одного серьезного события, ни одной заметной книги или статьи на протяжении более двух десятилетий послевоенного времени, которые остались бы без внимания Любищева в его письмах, заметках, эссе. С тем только важным различием, что Достоевский вел свой дневник и диалоги с читателями в открыто издаваемом журнале «Гражданин», редактором которого он стал в декабре 1873 года. А Любищев спустя почти сто лет отстукивал свои заметки-эссе на драндулетной пишущей машинке на тонкой папиросной бумаге (постоянно в поисках копирки) и рассылал их своим друзьям и корреспондентам, а иногда в некоторые редакции, как отклик читателя без надежды на публикацию. Эпистолярная публицистика Любищева распространялась в научном сообществе по типу самиздата и способствовала преодолению «разрухи в головах».
Писатель Даниил Гранин, автор первой книги о Любищеве «Эта странная жизнь», вышедшей еще в 1974 году, размышлял спустя двадцать лет, почему при нынешнем потоке гласности и остроте публикаций мысль Любищева сохраняет неубывающую свежесть: «Она покоряет не столько смелостью, сколько внутренней свободой, нравственным достоинством и прежде всего совершенно своеобразной точкой зрения… Суждения его куда более независимы, чем наши нынешние, казалось бы, получившие волю». Есть такое понятие в индийской философии — сатъяграха — упорство и бесстрашие в искании истины, отказ следовать порядкам и выполнять действия, которые нельзя принять на моральной основе. Сатъяграха входило в кредо Махатмы Ганди, и недаром его философия и действия были близки Любищеву.
В настоящем томе эссе и заметки из творческого наследия Любищева сгруппированы в три раздела. В первый из них — «Историческая публицистика» — вошли размышления Любищева так или иначе связанные с одними из самых катастрофичных событий мировой новейшей истории. Это Вторая мировая война («Мысли о Нюрнбергском процессе»), это геноцид армянского народа в начале XX века, предтеча гитлеровского геноцида («О романе Франца Верфеля „Сорок дней Муса-Дага“»), это французская революция с ее массовым террором, ставшим как бы репетицией и оправданием большевистского террора («В. Гюго. „Девяносто третий год“»). Сюда же мы включили размышления Любищева об идеологии Сент-Экзюпери, написанные им в 1960-м году после прочтения записных книжек писателя, вышедших во Франции в 1953 году. Парадоксальные, глубокие и в то же время по-французски изящные заметки Сент-Экзюпери о судьбах цивилизации в XX веке произвели глубокое впечатление на Любищева и послужили ему поводом для бесстрашного для его времени сопоставления сталинизма и гитлеризма и осмысления трагического опыта построения советского варианта социализма. Наконец, в этот же раздел мы включили написанное в один присест в типичном любищевском стиле эссе «Апология Марфы Борецкой» — о переломном моменте в русской истории, о чем Любищев, следуя А. К. Толстому, писал в другом эссе так: «Разгром Новгорода — несчастье не только для Новгорода, но и для всего русского народа и даже отчасти для всего человечества» («Если бы» // «Звезда». № 10, 1999).
Во второй раздел «Идейное наследие русской литературы» включены размышления по поводу творчества ряда классиков русской литературы, роль которой в формировании русского общественного сознания была необыкновенно велика, затмевая и историю, и философию. Но при этом нередко убеждения чувств подменяли убеждения разума и в таком виде передавались из поколения в поколение. Критический анализ Любищева безусловно не утратил актуальности и оригинальности. В третий раздел, условно названный «Двух станов не боец», включены десять самых разных мини-эссе Любищева. Как по каплям воды можно узнать вкус моря, так и читателю эти мини-эссе помогут соприкоснуться с духовным миром, стилем жизни и творчества Любищева.
М. Д. Голубовский
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Расцвет и упадок цивилизации (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других