1000 лет радостей и печалей

Ай Вэйвэй, 2021

Воспоминания одного из самых влиятельных художников и активистов современности Ай Вэйвэя на фоне драматических событий истории Китая последних ста лет. Сын выдающегося китайского поэта Ай Цина, подвергшегося репрессиям в годы «культурной революции», Ай Вэйвэй разделил судьбу семьи в изгнании и теперь, воскрешая в памяти картины страшного детства, пытается осмыслить связь времен. Он рассказывает о собственном схожем опыте переживания насилия и унижения, о непростом решении оставить семью, чтобы изучать искусство в Америке – где позже подружился с Алленом Гинзбергом, был вдохновлен творчеством Энди Уорхола и работами Марселя Дюшана. Откровенно и остроумно он описывает подробности своего возвращения на родину и становления – от никому не известного художника до суперзвезды мирового искусства и международного правозащитника, показывая, как на его творчество влияла жизнь в условиях авторитарного режима.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 1000 лет радостей и печалей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 2

Сердца пылают

Появление моего отца на свет было непростым. Во время беременности бабушке приснился странный сон, в котором ее ребенка выбросило на берег небольшого острова посреди бушующего моря. Родственники и друзья согласились, что это дурной знак, и моя двадцатилетняя бабушка, которая тогда еще исповедовала буддизм (позже она приняла католичество), каждый день воскуривала фимиам и молилась о счастливом исходе. Однако тревога не отступала. Схватки продолжались два дня и две ночи, словно испытывая ее на прочность. Но наконец за шелковым балдахином кровати, украшенной красным лаком и позолотой, раздался пронзительный крик новорожденного.

Дед уже придумал ему имя, говорящее не только о месте мальчика в череде поколений, но и о моральном авторитете и социальном статусе семьи. Подобно тому, как на лаковый сосуд крепится кусочек перламутра, имя надлежало аккуратно вписать в генеалогию семьи, и оно неведомыми путями должно было влиять на будущее его носителя. Имя отца звучало как Хайчэн, где «хай» означало «море», а «чэн» — «хрустально-чистое».

Отец родился в семнадцатый день второго лунного месяца второго года правления Сюаньтуна (27 марта 1910 года). В соответствии с китайским народным календарем этот день совпадал с весенним равноденствием, когда день равен ночи, а вся природа радуется пробуждению.

В деревнях считается, что дети, родившиеся в тот год, появились на свет, оседлав хвост дракона. И действительно — через восемнадцать месяцев в трехстах милях оттуда, в городе Учан, прогрессивные элементы из числа военных устроили переворот, положивший начало революции 1911 года. Вскоре южные провинции Китая стали одна за другой отделяться от империи Цин. В 1912 году империя Цин официально прекратила существование, а с ней закончился и двухтысячелетний период феодального самодержавия.

В глазах суеверных людей тяжелые роды были зловещим предзнаменованием. Через двенадцать дней, когда бабушка поправилась достаточно, чтобы принимать гостей, дедушка по тогдашним обычаям позвал предсказателя. Тот первым делом поинтересовался точным временем рождения ребенка, а потом спросил год, месяц, день и час рождения каждого из родителей. Затем он стал проверять координаты по большому компасу, который принес с собой.

После долгого и напряженного процесса сбора данных предсказатель огласил ошеломительный прогноз: новорожденный станет проклятием для родителей, и, если те вырастят его в своем доме, он «принесет родителям смерть». Они трактовали это так, что ребенка должен растить кто-то за пределами семьи. Радость от появления младенца сменилась ужасом, что он может принести несчастье. Даже если мальчик доживет до совершеннолетия, поведал предсказатель, ему лучше никогда не называть родителей отцом и матерью — только дядей и тетей.

Серьезность и мрачные предчувствия прорицателя глубоко впечатлили моих предков. Его толкование ситуации казалось столь же прочным и незыблемым, как мебель вокруг, и это зловещее пророчество отпечаталось на судьбе моего отца, как родимое пятно.

Отец, конечно же, ничего не знал о визите вещуна. Он спокойно лежал в бамбуковой колыбельке, закутанный в одеяло, на котором были вышиты слова «Десять тысяч радостей», и лишь бугорок на голове напоминал о долгих и тяжелых родах.

Отец родился в семье землевладельца в деревне Фаньтяньцзян, что в северо-восточном уголке тогдашнего округа Цзиньхуа, входящего в приморскую провинцию Чжэцзян. Бабушка и дедушка умерли до моего рождения, но, судя по двум сохранившимся фотопортретам, они очень походили друг на друга. Если бы не борода деда, их было бы не различить: и у мужа, и у жены круглые лица, высокие лбы, зачесанные назад волосы и выпуклые глаза с чуть опущенными уголками. Аккуратная одежда, добрые лица.

В своей деревне примерно в сотню домов мой дед Цзян Чжунцзунь считался культурным человеком. Свой кабинет он называл «кабинетом стремления к совершенству» и развесил по нему свитки с написанной им самим каллиграфией, что подтверждало его тягу к саморазвитию. В гостиной висела деревянная табличка с вырезанной надписью: «Блаженство в семейных узах», что в целом отражало его взгляды.

Дед владел лавкой, торговавшей соевым соусом, и магазином, где продавались импортные продукты, и, помимо этих дел, он тратил много времени на то, чтобы следить за текущими событиями и читать новые книги. Он был подписан на Шэньбао — газету на китайском языке, которую основал живущий в Шанхае уроженец Лондона. Если какой-нибудь житель деревни желал узнать, что творится в мире — например, каково положение дел на войне Китая с Японией, — он мог догадаться по одному только выражению лица моего деда. Дедушка также любил сосредоточенно изучать атлас мира, с интересом следил за новыми достижениями в прогнозировании погоды и читал «Эволюцию и этику» Томаса Гексли.

В деревне он считался сторонником реформ и одним из первых отрезал косу, бывшую символом подчинения ханьцев власти маньчжуров во времена Цин. Он разрешил женщинам своей семьи не бинтовать ноги и отправил двух дочерей учиться в христианскую школу, основанную Стеллой Релья — миссионеркой при Американском баптистском обществе иностранных миссий, которое в те времена насчитывало четверть миллиона последователей в Китае. Дед также состоял в Международном сберегательном обществе — французском банке в Шанхае. Доверить свои сбережения банку считалось тогда очень смелым шагом.

Моя бабушка, Лоу Сяньчоу, происходила из знатной семьи из соседнего уезда Иу. После моего отца она родила еще семерых детей, трое из них умерли в детстве, так что у отца было два брата и две сестры. Добросердечная и щедрая, бабушка часто угощала наемных работников то горстью дынных семечек, то арахисом. Студенты, жившие по соседству, захаживали в их дом почитать газеты и журналы, а также поболтать с ней. Она не умела ни читать, ни писать, но декламировала по памяти некоторые стихи эпохи Тан и народные песенки, а также обладала необычайным чувством юмора.

В 1910-м, в год рождения моего отца, бабушке едва исполнился двадцать один. Империя Цин приближалась к закату своего правления, длившегося 266 лет, а в России оставалось всего семь лет до свержения монархии и прихода советской власти. В тот год умерли Лев Толстой и Марк Твен, а Эдисон в далеком Нью-Джерси к тому времени давно изобрел фонограф. В Сянтане, в провинции Хунань, семнадцатилетний Мао Цзэдун еще учился в школе, а его первая жена, выбранная родителями по договорному браку, умерла за месяц до рождения моего отца. Но в Фаньтяньцзяне, как и многих других китайских деревнях, жизнь словно замерла, оставаясь ничем не примечательной и бесцветной.

Вскоре после того самого предсказания в одной крестьянской семье Фаньтяньцзяна родилась девочка, которую (по крайней мере, по одной из версий) сразу же утопила собственная мать, рассудив, что устроиться кормилицей в семью Цзян куда выгоднее, чем растить дочь, от которой мало проку в долгосрочной перспективе. Знаю, что звучит жестоко, но в те времена такое происходило нередко, да и сейчас случается.

Мать той малышки родилась в семье Цао из соседней деревни Даехэ (название переводится как «крупнолистный лотос»). Она попала в Фаньтяньцзян в качестве малолетней невесты одного из обедневших дальних родственников из большой семьи деда. Никто в Фаньтяньцзяне не потрудился узнать ее настоящее имя, и ее просто называли Даехэ — по названию ее родной деревни. Ей было тридцать три, когда она стала кормилицей моего новорожденного отца — таким образом она подрабатывала, чтобы обеспечить алкоголика-мужа и пятерых детей. Местные считали, что ей очень повезло так хорошо устроиться.

Дом Даехэ был в нескольких шагах от дома Цзянов. Он состоял из двух комнатушек с низким потолком и почерневшими от кухонного чада стенами, где стояли деревянная кровать да колченогий квадратный столик. Между черепицами крыши проглядывало небо, а каменная плита снаружи служила ей сиденьем, на котором она кормила младенца.

В этом крошечном домике отец проводил все дни и ночи, за исключением Нового года и других важных праздников, когда родители на несколько дней брали его к себе в дом.

Владения семьи Цзян состояли из главного дома с пятью комнатами и пары двухэтажных флигелей из дерева с перекладинами, карнизами и окнами, украшенными резьбой с изображением символов удачи и исторических сцен. Приятный и тихий в любую погоду дворик был вымощен темными плитами, а в каменной кадке у водосточной канавы росли орхидеи и декоративная спаржа. Дом деда и прилегающие к нему здания были выстроены в одном и том же стиле и из одних и тех же материалов. Среди них не было двух одинаковых, но строения тесно переплетались, подобно нитям парчовой ткани, образующим основу, суть которой — конфуцианство. В их композиции воплощались созидание и недюжинное мастерство, демонстрирующие заведенный порядок, передаваемый от поколения к поколению веками.

В доме Даехэ отец лакомился сладкими рисовыми лепешками, копченой свининой и хрустящей выпечкой, начиненной молодыми листьями горчицы, которую он обожал. А потом сидел у Даехэ на коленях у огня и слушал истории. Она была всецело предана ему, и стоило мальчику позвать ее, бросала все дела и заключала его в объятия, прижимая свое опаленное солнцем лицо к его бледному личику. Даехэ наполнила его раннее детство теплом и любовью.

Цзиньхуа, крупнейший город района, лежал в котловине, окруженной со всех сторон холмами и рассеченной двумя реками, которые в конце концов сливаются и текут на север. Фаньтяньцзян находилась в двадцати пяти милях к северо-востоку от Цзиньхуа, на окраине уезда Иу. К северу от деревни виднелась Двуглавая гора, которая в определенном освещении озарялась теплыми красками. Из-под заросших колючками камней бил источник, а ниже по течению в глинистой почве, красной от оксидов железа, росли самые разные растения, в том числе бамбук, камфора, пихта и грецкий орех. Камелии, азалии, гранаты и османтусы также испещряли пейзаж.

Два древних камфорных дерева на пригорке встречали каждого, кто приходил в деревню. Понадобилось бы несколько человек, чтобы обхватить их необъятные стволы, а кроны за несколько столетий разрослись в широкий навес из листьев. В одном из деревьев было такое большое дупло, что дети забирались в него играть, а еще имелось углубление с прикрепленным изображением Будды. Жители деревни называли это дерево Бабулей и приходили к нему в поисках благословения для их детей.

Отец поздно произнес свои первые слова, а ходить начал лишь к трем годам — в деревне некоторые считали его дурачком. В четыре года пришла пора учиться, и дед забрал его от Даехэ обратно домой. Мальчик стал жить с родителями. В 1915 году, когда ему исполнилось пять, в деревне открылась частная начальная школа, где уроки вел учитель, искусный в живописи и ремеслах. Это пробудило у отца интерес к изготовлению вещей своими руками. Он сделал из дерева миниатюрный домик с открывающимися дверками и окошками и смастерил волшебный фонарь — затейливый, как калейдоскоп. Однажды зимой, когда мать дала ему угольную грелку, чтобы погреть руки, он взял ее и принялся раскачивать из стороны в сторону, отчего угли стали шипеть и потрескивать — к восторгу и удивлению младших детей. Видя, как увлеченно мой отец мастерил поделки, дед насмешливо говорил: «Может, отправить тебя к беднякам в работный дом?» В те дни ремёсла не считались уважаемым занятием.

Находились у деда и другие причины для недовольства старшим сыном. Однажды воробей нагадил прямо деду на голову. Тот счел это дурным знаком и, дав сыну деревянную миску, велел сходить к соседям за специальным травяным чаем, чтобы «отвести беду». Однако отец даже и с места не двинулся, сочтя, что подобное поручение ниже его достоинства. Возмущенный непослушанием сына, дед схватил чашу и так сильно ударил его по голове, что рассадил кожу до крови.

Тетя (жена старшего брата деда) пришла в ужас, отвела мальчика в сторонку и пожарила пару яиц, чтобы утешить. «Если он тебя в другой раз побьет, — сказала она, — пожарю еще яиц, идет?» Отец кивнул. А потом сделал запись: «Отец побил меня — вот дикарь!» Дед обнаружил записку в одном из выдвижных ящичков и больше никогда не бил сына.

Детство отца никогда не было особенно счастливым, и чем дальше, тем напряженнее становились его отношения с родителями. Однажды отец сказал младшей сестренке: «Когда мама с папой умрут, я увезу тебя в Ханчжоу» (Ханчжоу — столица провинции Чжэцзян, расположенная в девяноста милях). Бабушка услышала это и позвала его в гостиную. Она взяла две связки монет из шкатулки с деньгами и повесила ему на шею со словами: «Если хочешь уехать, уезжай сейчас — нечего ждать нашей смерти». Пока мать отчитывала его, мальчик стоял молча. К тому времени он уже знал: однажды он уедет далеко-далеко, он увидит мир, такой, какого в его деревне никто никогда не видал, и побывает в таких местах, о которых деревенские даже не мечтали.

Вскоре после окончания Первой мировой войны, весной 1919 года, союзники встретились на конференции в Версальском дворце около Парижа, чтобы обсудить условия мирного договора, и Китай принимал участие в числе стран-победительниц. Но на Парижской мирной конференции проигнорировали требование китайской делегации о восстановлении территориальной целостности, пожаловав вместо этого германские колониальные владения в Циндао и Шаньдуне Японии. Когда новости достигли Китая, по всей стране вспыхнули протесты.

Четвертого мая около трех тысяч пекинских студентов собрались на демонстрацию перед Тяньаньмэнь — величественными воротами у южного входа в Запретный город, — требуя защиты национального суверенитета и отстранения китайских чиновников, обвиненных в сотрудничестве с Японией. Эта волна национально-освободительных настроений, которую стали называть движением «4 мая», вскоре распространилась по всей стране. При этом китайские интеллектуалы, убежденные в необходимости культурных перемен в стране для искоренения отсталости и предотвращения дальнейшего унижения, стали агитировать за «господина Демократию» и «господина Науку» (обращение «господин» призвано был передавать почтительное отношение к наставнику), а также критиковать конфуцианство и традиционный нравственный порядок, лежащие в основе имперского правления. Они кричали: «Долой семейную лавочку Кунов!» (так пренебрежительно называли конфуцианскую идеологию[4]) — и призывали молодежь осознать, что Китай находится в кризисе, превознося свободу, прогресс и науку. Эти идеи уже влияли на местное образование в Цзиньхуа, и учебники в начальной школе, где учился отец, теперь прививали зачатки демократии и науки.

Вдохновившись Октябрьской революцией в России, группа китайских интеллектуалов во главе с Чэнь Дусю и Ли Дачжао стала пропагандировать марксизм-ленинизм. В июне 1921 года Ленин прислал в Шанхай делегата Коминтерна под псевдонимом Маринг для проведения первого съезда Коммунистической партии Китая (КПК). Подготовка к съезду проходила в тревожной и напряженной атмосфере, и ее перенесли подальше от внимательных глаз Гоминьдана на судно на озере Наньху в Цзясине, городе в шестидесяти милях от Шанхая.

Впервые в программе партии появились такие понятия, как рабочий класс, классовая борьба, диктатура пролетариата, упразднение системы капиталистической собственности и коалиция с Третьим Интернационалом. Документы съезда печатали на русском — возможно, из-за того, что китайских эквивалентов этих терминов еще не существовало. Помимо Маринга (голландского коммуниста, чье настоящее имя было Хендрикус Сневлит), присутствовал еще один иностранный делегат — советский гражданин Никольский, чья личность оставалась в тайне почти полвека, пока с подачи Горбачева российский архив не рассекретил его имя: Владимир Абрамович Нейман-Никольский. Обвиненный в шпионаже, в 1938 году по приказу Сталина он был расстрелян. Так началась долгая история Коммунистической партии Китая с ее взлетами и падениями.

В 1925 году в возрасте пятнадцати лет отца приняли в пансион Седьмой средней школы Цзиньхуа, расположенной в бывшем поместье одного из предводителей восстания тайпинов — величественном здании с просторным центральным залом. Это была школа для мальчиков, и большинство учеников происходили из семей обеспеченных мелких землевладельцев из близлежащих деревень. Под влиянием прогрессивных идей, захлестнувших страну, отец считал себя приверженцем западных демократических и республиканских ценностей и восхищался так называемой новой литературой — формой сочинительства, основанной на вернакуляре. Однажды на экзамене классу предложили написать эссе на классическом языке, а отец дерзко написал его на разговорном, озаглавив так: «У каждой эпохи — своя литература». Учителя это не впечатлило. «Незрелые идеи», — фыркнул он. Даже сегодня наивная отцовская проповедь литературы, подобающей своему времени, не снискала бы популярности.

Пока отец учился в школе, в возрасте сорока шести лет умерла Даехэ. Ее пятеро сыновей горько рыдали, и смахнул слезу даже муж, который частенько ругал и бил ее, стоило ему перебрать с выпивкой. Она прожила жизнь в бедности и все, что имела, покидая этот мир, — это трухлявый гроб. Но ранняя смерть означала, что больше ей не придется беспокоиться о том, что случится, когда умрет муж; или переживать о том, что старший сын стал бандитом; или горевать по второму сыну, убитому на войне; или раздумывать, чем будут зарабатывать ее третий, четвертый и пятый сыновья. Много лет спустя отец написал стихотворение в память о ее тяжелой, несчастной жизни: в нем кормилица мечтает, как придет на его свадьбу, а там красавица-невеста тепло назовет ее своей свекровью. Он тосковал по ней и признавал, насколько важную роль она сыграла в его детстве.

В школе отца все больше увлекало искусство. Под предлогом необходимости отлучиться в туалет он сбегал с математики и шел рисовать с натуры, возвращаясь лишь к самому концу урока. Когда он приезжал домой на летние каникулы, дед просил его присматривать за рисовыми полями, но вместо этого он вел младших братьев и сестер рисовать буддистский храм в полумиле от поля. Храм был построен в раннем Средневековье, и древние кипарисы во внутреннем дворике устремлялись высоко в небо. В главном зале стояла статуя пузатого Майтреи, а стишок над его головой гласил: «Все невместимое вместит большой живот, /Над всеми, кто смешон, смеющийся хохочет рот». В духе бунтарских настроений того времени мой отец как ни в чем не бывало помочился рядом с Буддой, чтобы продемонстрировать презрение к религии.

В мае 1925 года, когда он готовился к школьным экзаменам, тысячи шанхайских студентов высыпали на улицы, протестуя против плохого обращения с китайскими рабочими на японских предприятиях. Вооруженную полицию отправили арестовать протестующих, и днем 30 мая, когда студенты и местные жители вышли на демонстрацию и потребовали освободить арестованных, британские констебли открыли огонь. Более двадцати человек было ранено или убито. После этой кровавой расправы по всей стране вспыхнули протесты и бойкоты с требованием к государству упразднить колониальные форпосты иностранных держав на территории Китая. С середины XIX века западные страны создавали в своих китайских сеттльментах зоны, управляемые иностранцами, что нарушало суверенитет страны. В анклавах вроде Шанхайского международного сеттльмента и Шанхайской французской концессии такие администрации контролировали дела гражданского населения, сбор налогов, судебную систему, правоохранительные органы, образование, транспорт, почту и телекоммуникации, общественную инфраструктуру и коммунальные услуги, канализацию, даже размещали войска — фактически они были государствами внутри государства.

Школа в Цзиньхуа, где учился отец, проявляя солидарность с демонстрантами в Шанхае, инициировала движение. Ученики маршировали по улицам города, размахивая флагами, выкрикивая антияпонские лозунги и призывая рабочих бастовать, а торговцев — закрыть магазины. Они ломали вывески и били витрины, переворачивали вверх дном склады в поисках импортных товаров, поджигали сваленные в кучи на берегу реки британские и японские продукты. Вдохновленный революционным духом отец решил отправиться в Гуанчжоу, чтобы поступить в Военную академию Китайской Республики. Когда дед узнал, что старший сын собирается бросить учебу, он так рассердился, что перестал с ним разговаривать. Учитывая непримиримую позицию деда, отец был вынужден отказаться от этой идеи.

В 1927 году шаткий союз между националистами и коммунистами вдруг развалился. В тот год, 12 апреля, когда соединения националистов дошли до Шанхая, их главнокомандующий Чан Кайши отдал приказ арестовать и казнить коммунистов, чьи успехи в мобилизации рабочих он воспринимал как угрозу своей власти. Вскоре ужесточение политики ощутили и в провинциальных городах вроде Цзиньхуа. Однажды утром директор школы велел ученикам собраться на спортивной площадке. Предлогом было обращение к ученикам с речью, но на деле школьное руководство просто хотело освободить общежития, чтобы обыскать их на предмет запрещенных предметов. Отец ускользнул и залез в свою комнату через заднее окно, чтобы вытащить оттуда книгу, которую тогда читал, — «О материалистическом понимании истории» Плеханова. Ему удалось незаметно выбросить ее в канаву. Эта размноженная на мимеографе книжка вдохновила его на изучение марксизма — учения, которое серьезно повлияло на его жизнь.

Осенью 1928 года, окончив школу, отец поступил на отделение живописи в новую Национальную академию искусств в Ханчжоу. Первый набор состоял из восьмидесяти учеников, и большая часть преподавателей получила образование за границей. В художественной академии отец нашел себе пристанище во времена политической нестабильности.

Ханчжоу славился красотой близлежащего озера Сиху, и при первой возможности отец складывал все необходимое в рюкзак и отправлялся туда рисовать. То в лесу у озера, то посреди холмов и полей он изображал приглянувшиеся виды, отдавая предпочтение приглушенным серым тонам. Он был прилежным студентом и любил природу так, как умеют только уроженцы сельской местности. На людях он держался особняком, но искренне сочувствовал бедным и страдающим. Героями его произведений часто были мелкие торговцы, лодочники и возницы, а также обедневшие жители крытых соломой домиков и их чумазые дети.

Утренние туманы и переменчивость озера Сиху вызывали у отца смутное ощущение одиночества и меланхолии, и он так и не прижился в Ханчжоу. В его жизни случился резкий поворот, когда одну из его картин заметил Линь Фэнмянь — на тот момент двадцативосьмилетний директор художественной академии, который в начале 1920-х годов провел несколько лет во Франции. «Здесь ты ничему не научишься, — сказал отцу Линь. — Тебе нужно учиться за границей».

Мода на обучение в других странах началась с Движением самоусиления (1861–1895 годы), когда цинское правительство в условиях внешней и внутренней угрозы стремилось развивать производство, связь и финансовые услуги западного образца. Чиновники понимали, что если отправлять студентов учиться на Запад, это может сыграть решающую роль в овладении преимуществами западных технологий и науки. После Первой мировой войны Франция остро нуждалась в рабочей силе и стала принимать китайских студентов на программы, предусматривающие возможность совмещать учебу с работой. Некоторые из таких студентов — в первую очередь Чжоу Эньлай и Дэн Сяопин — впоследствии стали видными фигурами в Коммунистической партии Китая. В Европе, на родине марксизма, вдохновленная коммунизмом китайская молодежь принялась искать новые идеи и теории, которые могли бы решить проблемы их родной страны.

Совет Линь Фэнмяня произвел на моего отца сильное впечатление. Но чтобы отправиться учиться за границу, необходимо было убедить деда. Поехав домой на зимние каникулы, он взял с собой одного из учителей, чтобы тот помог повлиять на решение деда. «Если он отправится за границу, — сказал учитель, — то сможет по возвращении заработать много денег».

Дед был настроен скептически, но наконец сдался. Он поднял половицу и вытащил полный горшок серебряных долларов. В те времена в Китае такая монета была в цене: на один доллар можно было купить шестнадцать фунтов риса, шесть фунтов свинины, шесть футов ткани, а в некоторых местах даже небольшой участок земли. С мрачным видом дед дрожащими руками отсчитал восемьсот монет — достаточно, чтобы купить билет и прожить первые несколько месяцев во Франции, — а сам при этом втолковывал сыну, что тот обязательно должен потом вернуться. «Не слишком там увлекайся, не забывай родной дом».

В день отъезда, когда дед провожал моего отца до околицы, брусчатая мостовая была залита утренним солнцем. Отец вскоре выбросил из головы большие надежды, которые на него возлагал дед: все его мысли были только о предстоящем путешествии, и он с нетерпением ждал, когда наконец уедет подальше от этих неплодородных полей и бедной деревушки, чтобы начать свои одинокие странствия на свободе.

судно André Lebon.

M. M. — CCI Aix Marseille Provence Collection, photography copyright © Marie Caroll. Reprinted by permission of Marseille Cultural Review

Французский пакетбот «Андре Лебон» (André Lebon) был пришвартован к шанхайской пристани Шилюпу толстыми веревками, которые крепились за чугунные кнехты. Оливково-зеленый нос судна высоко вздымался над водой, и из двух кирпично-красных труб вырывался пар, скрывая из виду и берега, и расположенные вдоль реки лавки с западными товарами. От носа до кормы длина корабля составляла 528 футов — больше иной деревеньки, и его едва можно было охватить взглядом. Беспрерывно галдели торговцы, расхваливавшие свои товары, возницы-рикши, босоногие портовые грузчики, носильщики с тяжелыми чемоданами на плечах и путешественники всех мастей, груженные собственными пожитками.

В конце 1920-х годов в Шанхае проживало около трех миллионов человек — почти как в Лондоне, Нью-Йорке, Токио или Берлине. Пристань Шилюпу в 16-м районе построили, когда в городе только открыли порт для внешней торговли, и теперь она была самым оживленным и суетливым местом во всем Шанхае. Отсюда начинали свой путь и китайские рабочие, которых во время Первой мировой войны отправляли в Европу, и молодые люди, которые ехали туда учиться в послевоенные годы.

Отец был одним из нескольких сотен пассажиров, поднявшихся по сходням на борт «Андре Лебона». Отыскав место в третьем классе, он разместил свой багаж и художественные принадлежности, чувствуя себя рисовым жучком-долгоносиком в похожем на пещеру трюме судна. Его каюта была узкой и тесной, койки стояли близко друг к другу. Вскоре взревели двигатели, и жар машинного отделения, смешанный с запахами грузов, наполнил коридор густым ароматом. Раздался гудок парохода, и отец остался смотреть, как пристань постепенно исчезает из вида.

Пароход вышел из Шанхая днем 9 марта 1929 года. Он доплыл до Гонконга за два дня и три ночи, а потом пересек Южно-Китайское море и на четыре дня остановился в Сайгоне для погрузки. В транспортной накладной навигационного журнала, который вел капитан Огюст ле Флек, значилось, что судно везет 20 220 мешков риса, 2958 мешков муки, 3941 упаковку резины, 562 мешка кофейных зерен, 1951 ящик чая, 477 мешков оловянной руды, 899 рулонов тканого шелка, 408 мотков шелка-сырца, 470 мешков перца, 300 мешков чернильных орешков и прочие товары общим весом в 3121 тонну. При виде кранов, грузивших в трюм корабля богатства колониальных портов, отец чувствовал нарастающее возбуждение, которое не покидало его все время, что он провел за границей.

К 27 марта корабль добрался до атолла Малику, что у южной оконечности Индии. Отец, поглощенный французской грамматикой, совершенно забыл о собственном дне рождения. Через четыре дня они доплыли до порта Аден, а оттуда направились к Джибути, что на Африканском Роге. Спокойно поднявшись по Красному морю, они прошли Суэцкий канал, и отец впервые увидел Средиземное море. Последний отрезок пути, сопровождавшийся штормами, привел их через Сицилию в Марсель в пятницу, 29 апреля 1929 года. Там мой отец сел на поезд до Лиона, до Парижа оттуда добраться было совсем просто.

В 1920-х годах Париж поражал приезжих шумом машин, трамваев и расширяющейся сети метро. Для молодого китайского студента, каким был мой отец, вероятно, стали откровением те свободы, которыми пользовались парижанки, позволявшие себе курить на публике, коротко стричь волосы, дерзко одеваться и заниматься спортом, не вызывая при этом особых критических замечаний. Известно, что Эрнест Хемингуэй вспоминал Париж 1920-х годов как «праздник, который всегда с тобой», но описанная Джорджем Оруэллом жизнь парижских трущоб представляла собой куда менее привлекательную картину: «Улица очень узкая — ущелье в массе громоздящихся, жутковато нависающих кривых облезлых домов, будто застывших при обвале. Сплошь гостиницы, все до крыш набиты постояльцами, в основном арабами, итальянцами, поляками. На первых этажах крохотные"бистро", где шиллинг обеспечивал щедрую выпивку. В субботу вечером примерно треть мужчин квартала перепивалась»[5]. Мой отец узнал бы Париж в описаниях Оруэлла и Хемингуэя, но его собственные воспоминания были иного рода.

Сначала отец вместе с несколькими друзьями решил ради экономии поселиться подальше от центра Парижа. Они нашли жилье в Фонтене-о-Роз, городе в шести милях к юго-западу от столицы, но имевшем с ним трамвайное сообщение. Там отец поселился в доме француза по фамилии Гримм — грубоватого парня, который много пил и дал отцу его первую работу в магазине велосипедных принадлежностей. Позже он переехал в меблированные комнаты Hôtel de Lisbonne на улице Вожирар в VI округе. Комнатка была крошечная, и прямо через нее проходила шумная труба, зато обходилась она дешево. Хозяйка-португалка была женщина доброй души, из тех, что не скандалят, когда жилец задерживает арендную плату.

Отец с интересом исследовал музеи и галереи и каждый день отправлялся рисовать моделей в Atelier Libre на Монпарнасе, привлекавшее молодых художников вроде него низкой платой за вход. Ему удавалось точно схватывать движения простыми линиями. Ему нравились цвета и лиризм фигур и пейзажей Марка Шагала, и его завораживали дерзкие нововведения импрессионистов.

Одним из благоприятных последствий погружения в культурную жизнь Франции стало то, что его картину выбрали для участия в весенней выставке знаменитого Общества независимых художников, задававшего тон в искусстве. Это была небольшая картина маслом, изображавшая безработного, вдохновленная не столько политическими убеждениями, сколько его чувствами в качестве стороннего наблюдателя. Но то, что работу приняли на выставку, подняло его самооценку.

Единственное сохранившееся свидетельство о жизни отца в Париже — одна черно-белая фотография. Четыре парня стоят рядом на лужайке, и среди них, слева от мольберта, мой отец с зачесанными назад волосами, с кистью и палитрой в руках — типичный молодой азиатский художник. По контрасту с крупной головой его тело кажется еще более худосочным, а глаза сосредоточенно и уверенно смотрят прямо в камеру.

За несколько месяцев он истратил все деньги. Дед еще дважды присылал ему переводы, но отказался продолжать, так что отцу, чтобы сводить концы с концами, пришлось найти работу на неполный день. Каждое утро в мастерской американца Дугласа он украшал портсигары, нанося на них имена покупателей. За утро он мог расписать двадцать портсигаров и заработать двадцать франков. Таким образом выходило шестьсот франков в месяц, и все оставшееся после уплаты пятидесяти за аренду и десяти с чем-то в день на еду он тратил на книги, художественные принадлежности и повседневные расходы. Но через несколько месяцев после биржевого краха 1929 года мастерская закрылась.

За время Первой мировой войны во Франции наняли около тридцати тысяч китайских кули для работы на нужды фронта. Как вспоминал один французский генерал, они были хорошими солдатами, стоически сносившими даже самые масштабные бомбардировки. Когда война закончилась, некоторые из них остались во Франции, так в Париже появился свой китайский квартал, где некоторыми ресторанами заправляли выходцы из Вэньчжоу — прибрежного городка неподалеку от Цзиньхуа. Всех китайских экспатов, независимо от места рождения или количества лет, проведенных во Франции, объединяло пристрастие к китайской кухне, и они регулярно наведывались в эти рестораны.

Однажды отец ел в китайском ресторане и заметил в противоположном углу другого парня-азиата с тонким лицом, острым подбородком и копной волос. Любопытство отца подстегнуло то, что этот посетитель засиделся после еды и все время поглядывал то на часы, то на улицу. Отец понял, что у того не хватает денег, так что подошел и оплатил его счет, а из ресторана они вышли уже вместе. Так началась многолетняя дружба.

Парня звали Ли Южань. Он родился в провинции Чжэцзян, как и мой отец, и был старше его на четыре года. Он изучал философию в университете и куда более активно участвовал в политической жизни. Являясь членом европейской ячейки Коммунистической партии Китая, он публиковал статьи в Чигуане — прогрессивном журнале, который за десять лет до этого создал Чжоу Эньлай.

Ли проводил отца до Hôtel de Lisbonne и увидел, что в его комнатушке вещей всего ничего: несколько фотоальбомов, сборники поэзии да кучка художественных принадлежностей. Его тронуло, что отец заплатил за его еду, хотя и сам нуждался, и впечатлило, насколько тот был предан искусству. С того дня они стали делиться заработанными деньгами, а при необходимости брали в долг на стороне, чтобы помочь друг другу. Отец рассказывал Ли Южаню об искусстве, а тот поощрял его читать больше философских и литературных произведений. Отца не интересовала учеба в университете, но он с радостью ходил с Ли Южанем на публичные лекции, где зачастую развлекался тем, что зарисовывал лысого профессора.

Почти пятьдесят лет спустя, когда «культурная революция» подошла к концу и мы наконец смогли вернуться в Пекин, мне удалось познакомиться с этим старым другом отца. Ли Южаню было под семьдесят, его худощавое тело, укутанное в синюю куртку, слегка покачивалось при ходьбе.

За прошедшие десятилетия они оба пережили одну за другой многие политические кампании и чудом остались живы. Когда отец и Ли Южань снова увиделись, оба заметно волновались. Они вспоминали прошлое, с удовольствием посмеиваясь, обмениваясь вопросами о том, как сложились судьбы такого-то и такого-то и где они сейчас. Было ясно: глядя друг на друга, они видели самих себя, будто воссоединились две части разломанного камня, став единым целым. Широко улыбаясь, они держались за руки, обнимались и никак не могли наговориться. Память словно служила им веревкой, за которую они хватались либо чтобы продвинуться вперед, либо чтобы перенестись назад в прошлое.

В тот день я проводил Ли Южаня до автобусной остановки. У торгового центра в квартале Сидань так сильно дуло, что мы с трудом шли против ветра — он нас чуть не снес. Перекрикивая рев ветра, Ли Южань рассказывал, как они с отцом на пустой желудок болтались по парижским бульварам и площадям, насвистывая и пиная камушки по пути. Пока он говорил, я почти слышал, как эти камушки падают на землю.

Будучи в Париже иностранцем, отец чувствовал себя в изоляции, и его тяга к знаниям лишь росла. Он часами изучал книжные киоски на берегах Сены, и стоило завестись в кармане кое-какой наличности, он покупал книгу и тут же углублялся в нее. В этот насыщенный чтением период он все больше размышлял о мире, и живопись часто уступала место раздумьям. Временами жизнь большого города и уличный гам смягчали его одиночество. Париж поменял его представления о прекрасном, побуждая его изучать и впитывать новую культуру, и, занимаясь живописью, он уже не жалел ярких красок для своих полотен.

Отец брал уроки французского у молодой польки, которая окончила Варшавский университет и теперь намеревалась получить здесь ученую степень по психологии. Трижды в неделю в семь вечера она приходила к нему для разговорной практики. Она радовалась при виде поэтических сборников на отцовском столе, и они долго разговаривали о русских поэтах Есенине и Маяковском. Впервые в своей жизни отец разговаривал по душам с человеком противоположного пола.

Однажды в вечерних сумерках отец мерил шагами тенистую дорожку возле университетской библиотеки, где занималась его подруга-полька. Они договорились встретиться у входа после закрытия библиотеки, и он пришел раньше. Ему часто казалось, будто он ждет чего-то, и тогда был именно такой момент. Одно за другим погасли окна, и полька вышла. Она весело поздоровалась с ним, и они отправились гулять бок о бок. Впервые отец почувствовал, что смущен ее соседством, и во время прогулки он заставлял себя держаться на определенном расстоянии.

Вскоре за ней приехала мать, чтобы увезти обратно в Польшу. Когда он пришел попрощаться, его молодая подруга стала задавать вопросы, которых раньше не задавала. Большая ли у него семья? Близкие ли у него отношения с сестрами? Как долго добираться до Китая?

«Тридцать пять дней», — был его ответ. «Ох, так далеко!» — Она в смятении отвела взгляд, и ее глаза наполнились слезами.

Уходя, мой отец подарил ей книгу с подписью на форзаце: «Когда возьмешь в руки этот том, вспомни парня с Востока».

За время жизни в Париже отцу редко требовался отдых, и бывали ночи, когда он вообще не мог заснуть. Девятнадцатилетний паренек, приехавший из чужих краев, он чувствовал, что его нынешняя жизнь оторвана от воспоминаний прошлого. Волнения и тревоги, амбиции и сомнения наполняли его голову идеями и чувствами, и он немедленно записывал в блокнот любую пришедшую на ум мысль, независимо от времени суток. Чтобы дать мозгу немного отдохнуть, он принимался ходить вверх-вниз по лестнице или гулять по бульварам в толпе. Он все чаще находил утешение в литературе, особенно в поэзии. Его восхищала проза русских авторов, в том числе «Шинель» Гоголя, «Дым» Тургенева, «Бедные люди» Достоевского, но особенно его влекла поэзия Блока, Маяковского, Есенина и Пушкина.

Поэзия для него стала приобретать возвышенный, почти священный статус. Он глубоко разделял приверженность к творческой, насыщенной эмоциями жизни, о которой говорили Аполлинер (он любил цитировать его слова: «У меня была свирель, которую я не променял бы на маршальский жезл») и Маяковский (перечислявший свои потребности: «Перо, карандаш, пишущая машинка, телефон, костюм для посещения ночлежки, велосипед»). Узнав о самоубийстве русского поэта в 1930 году, он горевал так, словно потерял дорогого друга.

Особое место в его сердце занимала гражданская поэзия бельгийца Эмиля Верхарна, и позже он бережно переведет на китайский сборник его стихотворений, озаглавив его Юанье юй чэнши («Поле и город»). По его мнению, Верхарн обладал как современной, трезвой рациональностью, так и эмоциями, более сильными и сложными, чем можно встретить у кого-либо из более ранних авторов. О Верхарне отец обычно говорил так: «Он предупреждал читателей о лавинообразном росте городов в капиталистическом мире и перспективе вымирания многочисленных деревень».

В собственном творчестве отец стремился найти слова, метко характеризующие социальные реалии и эмоции. «Мне становится плохо, когда ловлю себя на использовании шаблонных фраз, — писал он. — Отвратительно, когда поэт не брезгует штампами». Вдохновившись французскими сюрреалистами, он заполнял блокнот мимолетными ощущениями в стиле «психического автоматизма» Андре Бретона.

Под влиянием Ли Южаня отец начал знакомиться с революционными советскими фильмами, которые показывали в так называемом Ленинском зале, расположенном в рабочем районе Парижа. Как-то вечером они с Ли Южанем отправились в Латинский квартал, на рю Сен-Жак, 61, на собрание молодых прогрессистов из Восточной Азии. После этого он написал свое первое стихотворение — «Собрание».

Сбившись кружком, мы сидим в клубах дыма,

крики, шепот и шум над столами.

Голоса — нежность, ярость и взрывы пронзительных звуков…

Жаркие лица скачут под лампами.

Обрывки — французский, японский, аннамский[6], китайский

бурлят по углам.

Очки, сигареты, длинные патлы.

Кто-то читает письмо, кто-то — газету…

Задумчиво, с горечью или в волнении…

безмолвно…

…пунцовые губы разверсты,

и брызжут слова, словно искры.

За всяким печальным, непримиримым лицом,

за каждым прямым или согнутым телом

рисуется тень темной скорби.

Они кричат, и орут, и бушуют,

сердца их горят,

кровь вскипает…

Они — с востока,

японцы, аннамцы, китайцы,

Они —

обожают свободу и ненавидят войну,

из-за этого страждут,

из-за этого рвут себе душу,

обливаются потом,

умываются горькой слезой…

Стиснув кулак,

стучат по столу,

вопят,

ревом ревут!

Окна плотно закрыты,

за ними — тьма окружает,

капли дождя с болью стучат по стеклу…

Дом полон тепла,

тепло струится по лицам,

втекая в каждое сердце,

все дышат одним,

каждое сердце пылает одним и тем же огнем,

пылает,

пылает…

В этом мертвом Париже,

в эту мертвую ночь

на рю Сен-Жак, 61 — теплится жизнь,

наши души пылают[7].

Через десять дней после написания этого стихотворения отец отправился домой.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 1000 лет радостей и печалей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

4

Конфуций — латинизированный вариант имени Кун-фу-цзы. Конфуций происходил из знатного рода Кун. — Прим. пер.

5

Оруэлл Джордж. Фунты лиха в Париже и Лондоне / Пер. с англ. Веры Домитеевой. — СПб.: Азбука-классика, 2003.

6

Аннам (букв. «Укрощенный юг») — название северной части современного Вьетнама в период китайской колонизации. — Прим. науч. ред.

7

Перевод Ю. А. Дрейзис.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я