В третий том избранных произведений классика татарской литературы, лауреата Государственной премии Республики Татарстан имени Г. Тукая Абдурахмана Абсалямова (1911–1979) вошёл роман «Орлята». Роман ярко повествует о героических подвигах молодёжи, мужественно отстаивавшей честь и независимость нашей Родины на фронтах Великой Отечественной войны. Среди героев А. Абсалямова – бойцы и офицеры Советской Армии, прошедшие суровую школу войны, духовно возмужавшие в сражениях с фашистами, люди высоких помыслов.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Избранные произведения. Том 3 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть вторая
1
В самом конце июня 1941 года авиаразведка обнаружила в Баренцевом море большой караван германских транспортных судов с сильным охранением. Наперехват неприятельскому каравану вышла советская подводная лодка под командой старого североморца капитан-лейтенанта Шаховского.
Поиски противника продолжались уже несколько дней. Кораблю часто приходилось погружаться, скрываясь от самолётов врага, затем снова возвращаться на поверхность.
Только что подводная лодка всплыла в сизом безветренном сумраке полярного «утра». Бурное, злое Баренцево море, каким привык его обычно видеть капитан-лейтенант, сегодня было неузнаваемо. Волны перекатывались тихо, лениво.
На мостике стояли командир Шаховский и штурман. Широкоплечий капитан-лейтенант, крепко расставив ноги, оглядывал горизонт, изредка обмениваясь со штурманом отрывистыми фразами.
Там же находился смуглый юноша. Это был вахтенный сигнальщик Галим Урманов. Он ушёл на фронт добровольцем, так и не успев закончить училище. Его направили на подводную лодку. В душе Галим был рад этому назначению. Наконец-то и на его долю выпали серьёзные испытания, к которым он готовил себя ещё со школьной скамьи. Что бы сказал сейчас маленький комсорг из девятого класса «А», усомнившийся на памятном для Галима собрании в его мужестве? В момент, когда над родиной нависла серьёзная опасность, может ли быть у комсомольца Урманова ещё какое-нибудь желание, кроме того, чтобы немедленно схватиться в бою с коварным, изворотливым противником?
Как пристально не всматривался Галим, горизонт был пуст. Неужели корабль вернётся на базу, так и не встретив ненавистного врага? От нетерпения и досады ему даже чудилось, что виноваты во всём Шаховский со штурманом — слишком они медлительны и спокойны. Будь командиром корабля он, Урманов, ни одному вражескому транспорту не уйти бы от наказания.
Как и все краснофлотцы, Урманов с минуты на минуту ожидал сигнала атаки. Вместо того изо дня в день в центральный пост повторно передаётся: «Горизонт чист».
В воздухе послышался приближающийся шум моторов. Из облаков вынырнули немецкие самолёты.
Лодка быстро погрузилась.
Галиму казалось: самолёты вот-вот начнут забрасывать лодку бомбами.
Он почувствовал стеснение в сердце и с трудом подавил инстинктивное желание втянуть голову в плечи. Обожжённое морскими ветрами смуглое лицо Галима будто сразу потускнело. «До чего же томительно долго падает бомба!»
Но подлодка спокойно продолжала путь.
Недовольный своей вахтой — опять простоял «впустую», никаких встреч и на этот раз, — Галим вошёл в отсек, не раздеваясь лёг на откинутую койку и, положив голову на скрещённые руки, крепко зажмурил глаза.
В соседнем отсеке весёлый моторист потешал слушателей какой-то забавной историей. Галим с раздражением прислушался. Он еле удержался от резких слов, негодуя, как это люди могут в такие минуты переливать из пустого в порожнее.
С вахты вернулся парторг главстаршина Андрей Верещагин, огромного роста моряк с некрасивым, но приятным лобастым лицом и всегда наголо выбритой головой, не первый год плававший на подлодке. Человек широкой и крепкой кости, он долго ворочался с боку на бок, примащиваясь на короткой, не по его богатырскому росту, койке.
Урманов лежал молча.
— Ты что мрачен, как демон? — обернулся Верещагин к Галиму.
— А с чего мне, собственно, веселиться? Фашисты топчут нашу землю, а мы, славные моряки… Эх, не стоит и говорить… — сказал Галим с досадой.
— Тебе, я вижу, очень невтерпёж топить фашистов?
Не столько в словах, сколько в тоне Верещагина Урманов уловил скрытую усмешку.
— Ну что ж, что невтерпёж?! — отрубил он запальчиво.
Андрей, приподнявшись на локтях, пристально взглянул на Галима небольшими чёрными, глубоко посаженными глазами. В них блеснула ироническая искорка.
— Ух, какой горячий…
Галим не успел ответить, — лодку, словно мяч, стало бросать из стороны в сторону. Близко рвались бомбы. Раздался сигнал боевой тревоги. Верещагин мгновенно вскочил на ноги. На лице главстаршины сквозь густой загар проступила заметная бледность. «Неужто он богатырь только внешне?» — мельком взглянув на него, с сомнением подумал Урманов.
В следующую секунду они уже бежали на боевой пост. Всё обошлось благополучно. Но что-то не давало Галиму покоя. Как только кончилась бомбёжка, Галим, не откладывая, в упор спросил:
— Товарищ главстаршина, а вы, похоже, боитесь смерти?
— С чего ты это взял? — В голосе Андрея прозвучало искреннее удивление.
— Просто увидел, что вы давеча во время бомбёжки побелели, как лист бумаги. Ну и подумал…
Верещагин недоумённо поднял широкие жёсткие брови.
— Говоришь, побледнел? Андрей Верещагин побледнел? — почти шёпотом произнёс он.
Галим выдержал его холодный, презрительный взгляд.
— Я правду говорю, товарищ главстаршина, — твёрдо стоял он на своём.
— Ты это действительно видел? — вдруг спросил Верещагин Галима и, не ожидая ответа, вышел.
«Неужели он лишь представляется смелым?» — глядя вслед Верещагину, подумал Урманов.
Если бы Урманов был менее горяч и имел возможность понаблюдать за собой со стороны, как наблюдают за посторонним человеком, он бы, конечно, вспомнил, каково пришлось ему всего час назад, когда лодка быстро погружалась, уходя от бомб. Но так уж бывает обычно, что человек, хорошо видящий слабости других, совсем не замечает их у себя. Скажи кто-нибудь ему такие слова, он, пожалуй, возмутился бы побольше Андрея Верещагина.
После завтрака, подойдя к Галиму и положив ему на плечи свои большие, тяжёлые руки, Верещагин сказал беззлобно:
— Эх и остёр же у тебя глаз, парень! И потом — умеешь резать правду-матку в глаза. Хвалю!
— Так меня учили — говорить только правду, — сказал Урманов резко. Но, видимо, тут же раскаявшись в своём тоне, негромко добавил: — Поверьте, я не хотел вас оскорбить, товарищ главстаршина…
Верещагин миролюбиво кивнул, провёл пальцем по пуговицам Галима:
— Но слушай: я тебе тоже должен ответить…
В это время в отсек вошёл мичман Шалденко. Он был старше Урманова лет на пять, не больше.
Верещагин и Урманов вскочили на ноги, приветствуя его.
— Садитесь, садитесь! — сказал Шалденко. — О чём разговор?
— Вот Урманов обвиняет меня в трусости, — объяснил совершенно серьёзно главстаршина.
— Да ну?.. — удивлённо протянул мичман, и на лице его под светлыми бровями выжидательно засветились большие серые глаза.
— «Вы, говорит, почему во время бомбёжки побледнели?»
— Ну, ну, дальше. Интересное замечание! — Шалденко оживился и искоса взглянул на смутившегося Галима.
— Сначала я обиделся за эти слова, — продолжал главстаршина. — Ещё бы!.. Обвинить Андрея Верещагина в трусости! За это я кого угодно могу отделать…
Галим нетерпеливо вскочил на ноги.
— Не трать сердце понапрасну, Урманов, — сказал Верещагин, положив на плечо краснофлотца свою большую руку, и, обращаясь к мичману, продолжал: — Но Урманов сказал это не для того, чтобы меня оскорбить… Он ещё не понимает, что люди бледнеют по разным причинам. — Главстаршина пристально посмотрел на Шалденко, как бы ища у него подтверждения своей мысли. — Верно, товарищ мичман?
Шалденко лукаво усмехнулся в соломенного цвета усы.
— Как будто верно.
— А неопытному новичку это невдомёк, — процедил Андрей сквозь зубы.
Урманов вспыхнул.
— А с чего же вы тогда побледнели? Не просто так ведь?
— Конечно, не просто.
— Не тяни, Андрей, небось видишь, как мучаешь человека, — примирительно заметил Шалденко.
— Да разве я тяну? Только понимать надо. Я, возможно, действительно побледнел, не отрицаю, что Урманов это правильно говорит, только не из-за того, что смерти испугался, а… страшно умереть в самом начале войны… когда ещё ничего не успел сделать для родины. А она меня… подняла… ну… воспитала. Понятно или нет?
Ну, не знаю, как вам всё это объяснить. Если ты честный советский человек, тогда не стыдно, пусть даже и все волосы поседеют в такой беде, не то что побледнеешь. Может, я и не умею высказать всё, как чувствую, я не особенно образованный человек, но мысли мои, я так думаю, правильные.
— Теперь я, кажется, понял вас, товарищ главстаршина… — сказал Урманов.
Верещагин окинул его быстрым внимательным взглядом.
— Нет, Урманов, по глазам вижу, не всё ещё понял. Чтобы до конца понять, надо сердцем пережить.
Снова раздался сигнал боевой тревоги. Через мгновение моряков в отсеке как не бывало.
Лодка продолжала идти на глубине. Шаховский слушал акустика. С сосредоточенным лицом он изредка прикасался кончиками пальцев к своим седеющим вискам. Тогда он чувствовал, как сильно пульсировала кровь в венах.
Руки акустика, лежащие на ручках прибора, зашевелились быстрее.
— Правый борт, курсовой… слышу шум многих винтов! — торопливо доложил Драндус командиру.
Обстановка для атаки складывалась неблагоприятная. Лодка оказалась зажатой между берегом и кораблями противника. В случае, если её обнаружат, манёвр будет стеснён до крайности.
Шаховский взвесил положение.
— Передать по отсекам, — скомандовал он напряжённо-спокойно, — выхожу в атаку.
Теперь вся команда была охвачена тем строгим молчаливым вдохновением, которое испытывают в начале боя.
Лодка всплыла на перископную глубину, и Шаховский сразу увидел вражеский транспорт.
— Так держать!
— Есть так держать!
Потом торпедисты услышали:
— Носовые аппараты, товсь!.. Пли!
Моряки смолкли. Исполненные непередаваемого волнения, они считали секунды. Самые нетерпеливые уже подумали, что торпеды прошли мимо. Но как раз в этот момент прозвучал глухой, продолжительный раскат.
— Съел! — вырвалось у Урманова.
Бушевал шторм. Смешались небо и море, всё выло, кипело, стонало в ураганном вихре.
Ещё рано утром вахтенные заметили мечущихся чёрных бакланов. Потом они исчезли. Покинули море и чайки, прижимаясь к берегам.
Подводная лодка Шаховского вернулась на базу.
В бухте, защищённой высокими скалами, было сравнительно тихо. Стоило сошедшим на берег подводникам увидеть оставшихся товарищей, как они, забыв об усталости, об ожидавшем их ужине, засыпали их расспросами о новостях на фронте. Не терпелось поскорее услышать голос родины — голос родной Москвы. И вот заглянувшие в глаза смерти люди, затаив дыхание, стоят у радиоприёмника.
Характерное потрескивание разрядов. Пищит «морзянка», стонет приглушённый расстоянием джаз, то врывается, то пропадает немецкая, финская речь. И вдруг раздались позывные СССР. Рождённые далеко-далеко, они миновали все преграды, пробились через все радиоглушители и проникли сюда, к горстке теснившихся у радиоприёмника советских людей. В глубокой тишине раздался знакомый голос диктора:
— Говорит Москва…
Краснофлотцы, словно по команде, выпрямились, подтянулись. Их взоры были устремлены далеко перед собой, словно не существовало безбрежных просторов моря, покрытых снегом скал и гор Заполярья, безмолвной карельской тайги, бескрайних полей и лесов Калининщины и Подмосковья, словно тысячекилометровые расстояния не мешали морякам видеть Москву, Москву, что жила, боролась, звала в бой.
В годину лихих напастей люди теснее приникают сердцем к родине, глубже чувствуют, что должен сделать каждый, чтобы защитить её и одолеть врага. Чувство это становится на время опасности единственным законом их жизни. Стоявшие плечом к плечу Верещагин, Шалденко, Ломидзе, Урманов, Драндус, да и все окружившие радиоприёмник краснофлотцы были полны сейчас именно этим горячим чувством. Они поняли, что война будет нелёгкой и кончится не скоро. Но вера народа, сила народа, его стремление к победе, когда покушаются на его свободу, — это страшная, непреодолимая сила. И вера в правоту своего дела, которой бились сейчас сердца друзей, была частицей этой великой народной веры.
Молодой, горячий Галим Урманов ощущал всё это острее других. Он с жадностью набросился на газеты, внимательно прислушивался к разговорам старших товарищей — коммунистов, с нетерпением ждал часов политзанятий. И вместе с тем он чувствовал, что мужает, взрослеет с каждым часом. Росла ответственность за порученное дело. Каким, оказывается, недалёким человеком был он ещё вчера! Да, многих, ой как многих качеств, которые требовала партия от защитников родины, не хватало Галиму. Поверхностно, неверно рассуждал он о войне, о подвиге. Оценивая себя в новом свете, вспомнил он слова своей матери Саджиды-апа: «Тот не мужчина, кто не переплыл Волгу». А он не только что Волгу, он уже моря переплывает, а вот мужчиной ещё не стал.
Как вырастал теперь в его глазах простой русский моряк Андрей Верещагин! А командир Шаховский? Насколько же он оказался умнее и дальновиднее, чем думал о нём горячившийся Галим.
Как всегда от внутренней неловкости, Галим потупился и слегка покраснел.
Верещагин тотчас же заметил это.
— Ты что от меня, как девушка, глаза прячешь? — сказал он, широко улыбаясь. — А ну-ка, подними голову, герой!
Урманов краснел всё больше.
— Вчера, кажется, я очень обидел вас, товарищ главстаршина, — проговорил он тихо. — Простите меня. Нехорошо получилось. У нас говорят: «Холодное слово леденит сердце».
— Как, как ты сказал? — переспросил Верещагин. — Холодное слово леденит сердце? Здорово. А как насчёт тёплого слова? Тоже есть у вас пословица?
— Есть, — ответил Галим, ещё не понимая, к чему клонит главстаршина.
— А ну-ка, скажи.
Галим подумал немного.
— «Доброе слово — душистый айран, злое — на шею аркан». Нравится?
— Хорошо! Люблю душевные слова. Знаешь что, Галим, русский человек не привык долго обиду в сердце таить. Я уже забыл о твоих словах. И ты выбрось их из головы.
— Подождите… — прервал Верещагина Галим. — Я ведь виноват и перед Шаховским, я сердился и на него за медлительность и, как мне казалось, излишнюю осторожность.
Верещагин нахмурил брови.
— Вот это уже плохо, — сказал он, глубоко вздохнув. — Нашему командиру можно верить больше, чем самому себе.
Верещагин хорошо знал прекрасные качества Шаховского: командир был смел, когда шёл в атаку, хладнокровен, когда лодка попадала в тяжёлое положение, терпелив, когда искал врага, уверен в своей неуязвимости, когда вокруг рвались глубинные бомбы преследующих катеров и сама смерть стучала по корпусу, стремясь ворваться и задушить всех в своих холодных объятиях.
— Не верить в такого командира, — Верещагин покачал головой, — да это… просто дурь, Урманов. Я говорю тебе об этом прямо в глаза, потому что знаю: всё это только от горячности. А пора уже тебе жить умом, не только чувствами.
Лодка снова вышла в море. Вскоре разнеслась тревожная весть: винты лодки запутались в остатках рыбачьих сетей.
Шаховский вызвал главстаршину Верещагина и краснофлотца Урманова и приказал им освободить винты. Хотя эта работа не представляла особой сложности, но на море было неспокойно, и капитан-лейтенант строго предупредил, чтобы они соблюдали осторожность.
Когда они поднялись наверх, прокатившийся вал обдал Галима с головы до ног и заставил его на мгновение в нерешительности остановиться. «Что же это я?!» — ужаснулся вдруг Галим и бросился вслед за Верещагиным. Добравшись до кормового среза, они начали освобождать остановленные винты.
Верещагин резал сети ножницами, а иногда просто разрывал их руками. Рядом с ним, сжав зубы, работал Урманов.
— Держись, — подбадривал его Верещагин во время коротких передышек.
Усталые и мокрые до нитки, они высвободили наконец винты.
Когда они вернулись, Шаховский крепко пожал им руки:
— Спасибо, товарищи! Ступайте отдохните.
Галима поздравляли с боевым крещением, хвалили за выдержку. Но Галим, смущённо поводя плечами и пряча от товарищей глаза, сурово думал про себя: никто не знает, что он, пусть на секунду, но всё же остановился в нерешительности.
— Я давно собираюсь спросить тебя, Урманов, — обратился однажды к Галиму Верещагин, — почему ты не в партии?
Так бывает с человеком часто. Втайне он мечтает о большом своём дне, который бы определил всю его дальнейшую жизнь, но про себя полагает, что этот день ещё далёк, придёт не скоро, что перед этим будут какие-то очень важные события. И вдруг — впрочем, это только так кажется, что вдруг, — твой товарищ очень просто, без предварительной подготовки, начинает разговор об этой твоей самой дорогой затаённой мечте. И счастлив ты, если сердцем поймёшь глубину этой минуты и взволнуешься всей душой.
Галим начал было что-то говорить и запнулся.
— Я давно слежу за тобой, — продолжал Верещагин. — Парень ты настоящий, дисциплинированный…
Не то сказал главстаршина! Как раз этих-то слов больше всего и боялся сейчас Галим.
— Рановато так говорить обо мне.
— В такие трудные времена нам нужно быть ближе к партии. В ней вся наша надежда.
— Знаю… Только, думается мне, я недостаточно проявил себя.
— Как это не проявил? — нахмурил брови Верещагин. — А благодарность командира в приказе? Ты не шути такими вещами. Большое дело — заслужить благодарность от командира боевого корабля.
— Я же… за вами. Да и то…
— Для первого раза и это неплохо. Неужели ты думаешь, вступать в партию надо лишь тогда, когда станешь героем? Ошибаешься. Дело в том, чтобы своё личное дело видеть в большом деле партии и чтобы ты был готов драться за него до последнего дыхания.
На душе у Галима потеплело. Это-то он давно чувствует в себе.
— Думаете, примут меня, товарищ главстаршина? — с надеждой и страхом спросил он.
— А почему нет? Одну рекомендацию я сам дам. Вторую может дать Шалденко. Третью возьмёшь от комсомольской организации. Пиши заявление.
— Хорошо. Только не так, вдруг. Это же не рапорт об увольнительной в город.
— Согласен… Обдумай, браток, обдумай, ты делаешь очень важный шаг в своей жизни. Не буду тебе мешать.
Галим лежал молча, с закрытыми глазами. Он вспомнил себя пионером. За седоволосым старым большевиком он повторял слова торжественного обещания при свете факелов в казанском парке. Он видел себя с поникшей головой на комсомольском собрании. Он снова слышал последние напутственные слова отца-коммуниста. И понял всем существом, что, если отнять у него высокую цель — быть борцом за коммунизм, тогда ему нечем и не для чего будет жить. Но есть ли в нём те глубокие качества, из которых складывается коммунист? На собрании будут интересоваться его боевой характеристикой. Что же он скажет? Будет давать обещания? Кому нужны его пока что не исполненные обещания?
Верещагин всё молчал, положив голову на согнутую в локте руку. Ему очень хотелось заговорить с Галимом, но он не решался прервать размышления товарища.
— Андрей, не спишь? — спросил вдруг Урманов, в первый раз обращаясь к Верещагину на «ты».
— Нет.
— Поможешь написать заявление?
— А ты всё продумал?
— Сейчас всего не передумать, Андрей. Но я понял, что моя жизнь безоговорочно принадлежит партии. Иного пути у меня нет и не будет.
— Вот это верно. Так и напиши.
Многие знают, сколько труда может доставить это небольшое заявление, какого душевного напряжения стоит найти нужные слова о том, что является решающим событием в жизни.
Галим передал заявление Верещагину и с затаённым волнением ожидал дня партийного собрания.
Теперь лодка часто погружалась, но жизнь в ней текла своим чередом. Акустики беспрерывно слушали море. Мотористы, электрики — каждый исполнял свои обязанности.
Однажды Ломидзе, рослый красивый грузин с вьющимся мелкими кольцами иссиня-чёрным чубом, невзначай спросил:
— Урманов, скажи, пожалуйста, у тебя есть любимая девушка?
Галим смутился.
— Ага, значит, есть, — категорически решил Ломидзе, обнажив в лукавой усмешке два ряда безупречных зубов. — Покажи карточку!..
— Да нет…
— Показывай, не крути.
— Я же говорю: нет.
— Вот чёртова душа! — Ломидзе блеснул глазами. — Почему обманываешь? Покажи.
Галим нехотя достал из кармана карточку Муниры, Ломидзе взял её осторожно, точно боясь помять, и, положив на ладонь, долго смотрел на неё. Потом прочёл надпись: «Лучшему школьному другу, хорошему товарищу Галиму. Будь отважным и смелым моряком. Только смелым покоряются моря…»
— Ух, чёрт возьми, как к месту сказано! — Ломидзе прищёлкнул языком. — Она, случайно, не артистка?
— Нет… на врача учится.
— Вот как? Значит, будет резать нашего брата?
Ломидзе протянул карточку подошедшему к ним Шалденко:
— Товарищ мичман, что бы вы сказали, если бы вот такая красавица вспорола вам живот, потом начала резать сердце на куски?
— Да-а… — почему-то вздохнул Шалденко.
— Ты так и не ответил: что бы ты сказал, если бы она начала резать твоё сердце?
— Я-то?.. Добровольно лёг бы под её нож.
Галим покраснел, думая, что его разыгрывают. Шалденко вернул ему карточку.
— Люби и береги её, Урманов.
Выговорив это как-то чудно, сдавленным голосом, Шалденко круто повернул к выходу. Галим невольно проследил за ним взглядом: пригнув голову, своей развалистой походкой, поспешно и не оборачиваясь, вышел мичман из центрального отсека. Галим недоумевающе уставился на Ломидзе:
— Что случилось?
— Эх, до чего же неудобно получилось… — растерянно почесал в затылке Ломидзе. — В первый день войны, при бомбёжке, погибла его невеста… Я не подумал об этом, когда подсунул мичману карточку.
Подводная лодка Шаховского лишь на самое короткое время возвращалась на базу и снова выходила в море. Она стала для вражеских кораблей чем-то вроде неожиданно налетающего шквала.
Только что в бушующих волнах закончился неравный поединок между советскими моряками и фашистской подводной лодкой, имевшей преимущество в тоннаже и вооружении.
После взрыва на поверхности моря расплылось большое масляное пятно. Это было всё, что осталось от вражеской подлодки. Но к месту боя уже спешили немецкий миноносец и стая быстроходных катеров, — видимо, с тонущей лодки успели передать координаты места боя. Весь запас торпед у подлодки был израсходован, и Шаховский, спасаясь от преследования, решил лечь на грунт.
Лодка быстро погружалась. Но вот погружение закончилось. В отсеках без всяких приборов было слышно, как, шумя винтами, над лодкой пронеслись сначала миноносец, затем катера-охотники, сбрасывая серии глубинных бомб.
Кольцо взрывов сжималось. Лодка дрожала всем корпусом. Моряки недвижно стояли на постах, устремив всю силу своего напряжённого внимания на приборы.
Мигнуло электричество, от тяжёлых толчков выключились рубильники. Через несколько минут свет снова включился, но вдруг стало невыносимо душно.
Пот стекал с лица Галима. Как и все остальные, он дышал открытым ртом. Вздутые на висках вены пульсировали с каким-то покалыванием.
К Галиму подсел Верещагин.
— Не боишься? — спросил он.
— Не то… Обидно умирать не в бою, — признался Галим, с трудом шевеля губами. — А почему нам не подняться наверх? Попробовать бы…
— Нельзя. Нас караулят. Надо терпеть. Как самочувствие?
— Пока ничего.
Верещагин передохнул, потом посмотрел на Галима обесцвеченными, будто сразу полинявшими глазами.
— Я пришёл сказать тебе о партийном собрании. Будем принимать тебя в партию.
— Когда?
— Сейчас.
— Сейчас? — переспросил Галим, не веря своим ушам.
— Да, — сказал Верещагин и подумал о Шаховском, который приказал собрать коммунистов.
Когда командир корабля вызвал его к себе и сообщил о своём решении, Верещагин сразу понял его мысль.
В особенно трудные минуты советские люди всегда вспоминают о своей партии. И тогда, сплотившись вокруг неё ещё теснее, они становятся непобедимыми, ибо презирают смерть.
— Ну ладно, мне ещё с другими нужно повидаться, — медленно, словно нагруженный чем-то очень тяжёлым, поднялся Верещагин.
«Как он только ходит, какая сила движет им, когда трудно даже рукой пошевелить?» — невольно подумал Галим. Но и сам встал, чтобы идти на партийное собрание.
Если бы враги, которые были уверены, что советская лодка где-то здесь и что рано или поздно они пустят её ко дну, знали, что в то самое время, когда, притаившись, они подстерегают свою добычу, русские собираются на партийное собрание, чтобы принять в партию, напутствовать в большую жизнь молодого краснофлотца, они подумали бы, наверно, что русские не в своём уме. Но моряки подводной лодки, узнав о партийном собрании, поднимались, приводили себя в порядок и шли к центральному посту. Шли не только те, у кого был в кармане партийный билет. Шли все, и каждый думал о большом: о партии, о победе, о жизни.
Прямо перед собой Галим увидел портрет Ленина. Молодой советский человек смотрел на него с готовностью принести великой, перестраивающей мир партии чистую и благородную клятву верности. Но уже то, что сегодня он находится здесь, было настоящей клятвой верности.
Собрание началось немедля. Секретарь, как обычно, зачитал документы — заявление Урманова, анкету, боевую характеристику, рекомендации.
— Несу за него полную ответственность перед партией, — раздельно произнёс секретарь последнюю фразу в рекомендации Верещагина.
Какое доверие оказывают ему товарищи, думал Урманов. Своей партийной честью, всем, что дорого коммунисту, они ручаются за него, верят, что он, Галим Урманов, никогда не обманет партию, не нарушит долга, не пощадит врага, не пожалеет крови своей ради жизни народа.
Готовясь к собранию, Галим обдумывал, с чего начнёт свою несложную биографию. Он даже затвердил её наизусть. Но здесь, на этом суровом собрании, он забыл всё, что приготовился сказать.
Мысль о том, что он, Галим Урманов, тоже будет коммунистом и со временем станет таким же выдержанным и несгибаемым, как сидящие здесь Шаховский, Шалденко, Верещагин, переполняла его сердце безмерной радостью и счастьем.
— Родился я в тысяча девятьсот двадцать втором году в семье рабочего. Окончил среднюю школу, потом поступил в военное училище. Из училища пришёл сюда. Был пионером, потом воспитывался в комсомоле…
Глаза Галима встретились с глазами Верещагина. Они словно подбадривали Галима: «Смелее, братишка, правильно говоришь».
Но Галиму уже нечего было и рассказывать. Вся его жизнь уместилась в нескольких фразах. Он растерянно оглядел товарищей, но никто не удивился краткости его биографии.
Когда коммунисты подняли руки, голосуя за него, Галиму показалось, что эти руки подняли его высоко-высоко.
Едва закончилось собрание, за бортом раздались два взрыва — один далёкий, другой поближе. Акустик Драндус доложил, что слышит шум хода катеров, а миноносца не слышно.
— Хорошо, — сказал Шаховский.
Ему было ясно: фашисты уже начали нервничать, бомбы они сбрасывали наугад. «Ничего, у нас нервы крепкие, мы ещё полежим», — думал он.
Но в отсеках всё труднее становилось дышать. Огромная душевная зарядка, полученная на партийном собрании, помогла Галиму продержаться дольше многих. Но вот и он прислонился к переборке. Голова его склонилась набок, бескозырка упала. Теряя последние проблески сознания, он успел подумать: «Я коммунист…»
Вскоре силы покинули и мичмана Шалденко. Через несколько часов на лодке остались только два человека, которые ещё могли держаться на ногах, — командир корабля Шаховский и главстаршина Верещагин. Пересиливая возрастающую слабость, Шаховский сел на место акустика. В хаосе морских звуков он ясно различал шум винтов кораблей.
— Ждут, — пробормотал он, сжимая кулаки, — да не дождутся!
Шаховский знал только одно: держаться надо до тех пор, пока можно будет всплыть. Но сколько времени так может продолжаться — этого он не знал. Если бы существовала ночь, Шаховский сказал бы себе: до ночи. Но сейчас над Баренцевым морем, в этих широтах, тянулся бесконечный полярный день.
Верещагин подошёл к Урманову. Нагнулся, поднял его бескозырку, надел ему на голову. Думать о чём-нибудь последовательно он уже не мог. В разорванном сознании возникал в памяти отцовский колхозный домик, утопающий в вишнях, старая мать и сестрёнка — колхозный зоотехник…
Чтобы не уснуть, Верещагин то пожимал упавшую руку товарища, то смотрел в застывшие приборы, тускло блестевшие в темноте. Шаховский, хоть и с затуманенными глазами, сидя у аппаратов, упорно прослушивал поверхность моря.
Прошла, думалось, вечность с тех пор, как лодка остановилась в неподвижности и молчании, и главстаршина серьёзно тревожился за жизнь товарищей. Да и у самого звенело в ушах, перед глазами, утратившими свой обычный острый огонёк, мелькали красно-чёрные круги, голова гудела.
Шаховский уже минут восемь не слышал никакого шума. Знаком руки он велел Верещагину не уходить. Подождал ещё немного, потом решил проверить «молчание» противника, приказав включить моторы. Шума от винтов и взрывов глубинных бомб не последовало. «Теперь можно всплыть», — подумал Шаховский.
Это была его последняя мысль. В следующее мгновение он потерял сознание.
На безмолвном корабле остался лишь один человек, который ещё мог двигаться, — Андрей Верещагин.
Сев на место командира, он надел наушники и долго слушал море. «Надо подождать, надо подождать!» — стучала в его мозгу единственная мысль.
Проходило время, и Верещагин чувствовал, что силы покидают его.
Он дополз до механизмов, управляющих всплытием, привёл их в действие, потом с трудом вернулся к рубочному трапу, добрался до люка и, когда лодка, вздрогнув, медленно всплыла, отдраил его крышку. В лодку ворвался живительный воздух.
У фашистов не хватило терпения — они ушли.
Первым очнулся Шалденко, потом Урманов. Качаясь как пьяные, они поднялись на ноги.
Шаховский всё ещё был без сознания. И только когда его внесли в рубку, он пришёл в себя.
Нужно часами сидеть в бедных кислородом отсеках, чтобы до конца понять, какое счастье — вдыхать полной грудью воздух, самое сладкое и самое насущно необходимое на свете. Моряки долго не могли надышаться морской прохладой, с наслаждением ощущая на губах её солёный привкус.
Поднявшийся на ходовой мостик мичман Шалденко, не вдыхая, а как-то всасывая воздух, провёл рукой по губам и, прищурив серые глаза, воскликнул:
— Эх и добро! — Потом озорно подмигнул солнцу: — Живём, братишка!
Море подёрнулось рябью. С юго-востока ветер доносил успокаивающий запах земли, и он разливался по жилам приятнее выдержанного виноградного вина.
Шаховский при всей команде обнял и по-русски трижды поцеловал Верещагина:
— Благодарю, старшина, вы спасли корабль!
Андрея потрясли эти слова. Разве заслужил он такую похвалу? Ведь капитан-лейтенант ни на минуту не покидал своего поста. А Верещагин лишь был при нём, исполнял его приказания.
Но ещё больше, чем Андрея, потрясла эта сцена Галима Урманова. С бесконечным восхищением, с хорошей завистью смотрел он на парторга, на командира и невольно думал: «Они настоящие герои!»
Галиму Урманову казалось, что и впредь будет так: они вернутся на базу, примут торпеды, горючее, продукты и снова выйдут в море бить врага. Конечно, будут трудности, может быть ещё большие, но в конечном счёте их лодка и экипаж останутся невредимыми. Горячее и взволнованное воображение не допускало другого исхода. Галиму очень хотелось, вернувшись на базу, написать Мунире письмо, рассказать о боевых делах своих товарищей. Он напишет, как вдали от родной земли думает о ней, как эта любовь наполняет сердце уверенностью и отвагой.
Его радости не было конца, когда по прибытии на базу он сумел отправить Мунире своё первое фронтовое письмо. Но, отправив его, он почувствовал, что из его жизни что-то ушло. «Да ведь это ушла моя юность», — подумал он. На минуту стало грустно, но тут же он поднял голову, посмотрел на ясное небо с далёкими белыми облаками и улыбнулся. В его жизни открывалась новая страница. Что там будет, Галим пока ясно не представлял. Но неуверенности перед неизвестным в нём не было.
2
Чувство неуязвимости ещё больше возросло в Галиме Урманове после того, как лодка совершила новый удачный поход.
Поэтому, когда в одном из боёв у берегов Норвегии лодка получила тяжёлое повреждение, Галим Урманов не сразу осознал, какая страшная опасность нависла над кораблём.
Море будто собрало несколько ревущих волн в один громадный вал и обрушило его на подводную лодку. Гул, скрежет, обрывки приказаний — всё смешалось.
При уходе лодки на глубину от удара снаряда вышли из строя механизмы, корабль потерял ход.
Когда лодка села на грунт и моряки осмотрелись в отсеках, выяснилось, что нельзя уже вернуть кораблю подвижность и боеспособность. Действовал только механизм продувания балластных цистерн, — значит, ещё можно было всплыть.
Командир понимал, что лодка, словно теряя каплю за каплей свою кровь, доживала последние минуты. Единственно, что мог сделать Шаховский, это высадить команду на близкий берег, уничтожить документы и затопить корабль. И он принял такое решение.
Лодка с трудом всплыла на поверхность.
Чтобы разведать берег, Шаховский выделил отряд с лейтенантом Красновым во главе. Кроме Краснова в отряд были назначены мичман Шалденко, главстаршина Верещагин, краснофлотцы Ломидзе, Захаров, Драндус, Урманов.
— Норвегия! — произнёс Верещагин, окидывая взглядом прибрежные скалы.
В расщелинах между нагромождениями серого камня лежал белой пеной прошлогодний снег. Короткое полярное лето не успело его растопить. Острые скалы были похожи на застывших великанов, как бы охранявших ворота в фиорд. Одна из них была так высока, что вершина её была закрыта облаками. Гора будто дымилась. Стояло время отлива, и берег казался близким. Поверхность защищённого полукружием скал фиорда была гладкой, словно стекло. Там, где падали тени от скал, вода была темнее и казалась очень глубокой. И в этой глубине виднелся кусочек неба с белым облачком.
Краснов обшаривал биноклем берег. В расщелине скал он заметил прекрасную пару гаг. Рыже-бурая с чёрными пестринами самка сидела в гнезде, а самец стоял рядом. Он был в брачном наряде: вся спина белая, зоб рыже-охристый, грудь и темя чёрные, а затылок ярко-зелёный. Бинокль лейтенанта остановился на этой паре морских птиц только на мгновение и пошёл дальше.
Тем временем разведчики спустили надувную лодку.
Они шли вдоль затенённой береговой полосы, над их головами свисали скалы в своей неповторимой первозданной красоте.
— Грести осторожнее! — предупредил Краснов.
Шлюпка пристала к огромным камням, внизу отшлифованным бесчисленными волнами, а сверху зеленовато-мшистым.
Краснов вскарабкался наверх, хватаясь за острые выступы; за ним последовали остальные.
Едва моряки очутились наверху, в воздухе загудел самолёт. Вражеский бомбардировщик, вынырнув из-за дымившей, как вулкан, горы, заходил на лодку.
Одна из бомб попала прямо в основание боевой рубки.
Развороченный корпус лодки поднялся из воды почти вертикально. На глазах у моряков горела их лодка, всё глубже погружаясь в воду.
Нет тяжелее положения, когда ты не можешь прийти на помощь своим беззащитным товарищам, даже ценою своей жизни…
Урманов, весь дрожа, вскочил на ноги и, словно желая кинуться в бой, застыл в таком положении. Ломидзе рвал на себе куртку и что-то кричал по-грузински. Он даже дал очередь из автомата. Но Верещагин положил ему на плечо свою тяжёлую руку: стрелять из автомата было бесполезно.
— Погибли… — Краснов сдёрнул с головы фуражку и закрыл ею лицо.
Верещагин весь передёргивался, судорожно сжимая обеими руками автомат.
Забыв об опасности, разведчики вышли в море в надежде, что кто-нибудь уцелел.
— Прощайте, друзья! Прощай, товарищ командир! — сказал Краснов, когда они снова вернулись на берег.
— Так! Значит, мы списаны на берег!.. — сквозь стиснутые зубы бормотал главстаршина Верещагин, грозя в сторону моря своим увесистым кулаком. — Нет, не пройдёт! Мы ещё с вооружения не снимаемся. Ещё получите, гады, по счёту сполна!
Моряки разом подняли оружие, но никто не выстрелил. Это был безмолвный прощальный салют.
А холодные волны, словно ничего не случилось, по-прежнему бились о камни, пенились и кипели.
Моряки долго ещё стояли на берегу, неотрывно следя за волнами. Не уходило с небосклона и солнце. Низко, над самым горизонтом, обходило оно дозором море. Но вот оно как бы замедлило свой печальный ход, — большой красный диск наполовину погрузился в воду. Это был момент, когда кончался день и начинался другой. Вечерние и утренние зори здесь сходились одновременно, так не похожие ни на казанские, ни на московские. Но уже через минуту начался восход. Краски становились всё ярче, очертания рельефнее.
Проходили часы. Там, где при высадке моряков лежали густые тени, вода теперь посветлела. И совершенно почернела там, где казалась раньше прозрачной. Горизонт походил на огромное развёрнутое красное знамя, приспущенное над могилой героев, сложивших голову за родину.
День, когда моряки с небольшим запасом патронов, сухарей и консервов высадились на берег, был полон света и свежести, но он показался им более страшным, чем тьма и могильная тишина подводной лодки.
По одну сторону раскинулось пустынное Баренцево море, по другую, насколько охватывал взор, тянулась бесконечная зеленовато-серая гряда гор и обрывистых сопок. Море было заминировано, и даже бывалые норвежские рыбаки не показывались в здешних краях.
Краснов решил держаться направления на юго-восток.
Ещё в первые дни войны Совинформбюро сообщило, что на Мурманском направлении идут тяжёлые бои.
Учитывая это, Краснов решил идти не вдоль берега, а передвигаясь скрытно через Норвегию и через леса северной Финляндии, выйти к городу Кандалакша. Но Краснов не знал, что в это время и на Кандалакшинском направлении наши пограничные части под натиском превосходящих сил противника вынуждены были отходить.
Моряки уже долго пробирались по каменистому бездорожью. Было мучительно трудно, но каждый старался скрыть это от остальных.
Всё больше одолевала жажда, но Краснов не разрешал пить полную порцию воды, так как это расслабляло людей.
И хотя трудно было забыть о жажде, они шли, ощущая на губах горький привкус морской соли, движимые одной мыслью — во что бы то ни стало пробиться к своим частям.
Они не чувствовали ног от усталости, когда Краснов разрешил наконец первый привал.
— Здесь станем на якорь, — сказал он.
Моряки укрылись от ветра под выступом скалы и прилегли, плотно прижавшись друг к другу.
Галим Урманов, чувствуя спиной Верещагина, лежал с открытыми, но ничего не видящими глазами. Сердце его рвалось от тоски. Он думал о тех, кто ещё несколько дней назад принимал его в партию и кого теперь уже не было в живых.
Море поглотило целую команду сроднившихся, с полунамёка понимающих и готовых выручить друг друга людей. Это была жестокая правда. И чем неотступнее вставал каждый в его памяти, тем тягостнее было сознавать, что вся эта связанная с подводной лодкой жизнь больше не существует.
Галим почти физически ощущал рядом с собой Шаховского и его последний пристальный взгляд. Галим застонал: нет, нельзя забыть товарищей и потопленной лодки нельзя простить! Теперь он должен сделать то, чего не успели они. И если когда-нибудь он нарушит священную клятву, пусть его постигнет самая страшная кара.
Перед тем как двинуться дальше, Краснов приказал мичману построить моряков.
— Товарищи, — сказал Краснов перед строем, — нас мало, но один краснофлотец, как говорится, может устоять против десятерых фашистов. Поэтому я буду называть нашу группу морским отрядом. Командование отрядом я беру на себя. Заместителем назначаю мичмана Шалденко, политруком отряда — главстаршину Верещагина. Приказ командиров — закон. Задача — пробираться на соединение с частями Красной Армии. Вопросы ко мне имеются? Нет? Мичман, взять на учёт вооружение и боеприпасы отряда! Через четверть часа выступаем.
— Есть! — отчеканил тот.
Лейтенант сел на мшистый валун, упёрся локтями в колени и, сосредоточенно о чём-то размышляя, закурил. Но вот он встал:
— Пора!
Они шли на юго-восток, затерянные меж пустынных сопок, упиравшихся мрачными, чёрными макушками в голубое небо. Вокруг — ни звука. Только ветер свистит в горах, окутанных синеватой дымкой, да изредка раздаётся грохот обвалов в мёртвых ущельях, похожих на дно высохшего моря. Лишь кое-где тянутся по камням хилые желтоватые ветви ползучей скрюченной берёзки.
Первые дни моряки были подавлены этим хаотическим нагромождением базальтовых скал, шифтовых плит с острыми краями и древних, замшелых валунов, напоминающих противотанковые надолбы.
Лили неистовые дожди, гремели водопады. Идти становилось всё труднее.
Краснов вспомнил пару прекрасных гаг, которых он видел ещё с лодки в расщелине скалы, и рассказал об этом голодным товарищам с запоздалым сожалением.
Они засыпали, но ненадолго, просыпаясь от мучительного голода. Однажды они заметили полярную сову. Седовато-белая, почти бесцветная, она сидела нахохлившись на голой круче, почти сливаясь с нею: только жёлтые глаза сверкали да чернел клюв; но стоило морякам подползти к ней, она улетела.
Они шли почти босиком, — от обуви за эти дни остались жалкие опорки. Почти у всех опухли и кровоточили ноги.
Особенно страдал Захаров. Он сильно ушиб колено, спускаясь с кручи, и теперь еле тащился. Товарищи ему помогали чем только могли. Урманов нёс его автомат.
Сели отдохнуть. Захаров прислонился спиной к валуну и задумался.
— А ну, выше голову, — сердито сказал Верещагин, подходя к нему. — Рано раскис!
— Кто, я?! — быстро вскинув голову, сердито спросил Захаров. Его взгляд был полон огня, руки с такой силой впились в камни, что казалось, он раздавит их.
Верещагин улыбнулся:
— Вот это мне нравится. А то сидит опустив голову. Дай-ка осмотрю ногу.
Нога у Захарова распухла и кровоточила. Когда Верещагин начал её ощупывать, Захаров заскрипел зубами и отвернулся.
— Перелома нет. Вывиха тоже, — подбадривал Верещагин. — Просто сильный ушиб. Рану сейчас промоем и перевяжем.
На четвёртый день начал отставать Ломидзе. Щёки его заросли иссиня-чёрной щетиной, он казался старше всех, даже старше Шалденко, который мог, с его совсем светлыми льняными волосами, хоть неделю не бриться.
Никто не роптал, — после гибели лодки все эти лишения казались ничтожными. Моряки брели вдоль унылых валунных гряд, не отличая дня от ночи, а солнце, светившее почти круглые сутки, всё ходило дозором, словно охраняло их от врагов.
На пятый день они увидели на берегу небольшого озера дом с верандой. Неотрывно следили за ним со своей высотки. Идти туда всем вместе было опасно.
— Смотрите будьте осторожнее, не попадитесь немцам в лапы! — сказал Краснов, посылая Шалденко с Урмановым в разведку.
Над озером летали голубовато-серые полярные чайки. Они то стремительно падали, чуть касаясь крылом воды, то взмывали вверх с блестящей рыбкой в лимонно-жёлтом клюве. Голодные моряки с завистью наблюдали за ними.
Разведчиков пришлось ждать долго. «Неужели погибли?» — раздумывали оставшиеся, зорко осматривая окрестности.
Но вот от постройки отделился человек, и они сразу узнали в нём Шалденко. Мичман вышел на видное место и стал сигнализировать двумя носовыми платками: всё в порядке, спускайтесь вниз.
Когда они подошли, Шалденко доложил:
— В доме один старик норвежец. Увидев меня, сильно испугался. По его словам, в двадцати километрах отсюда стоит какая-то немецкая часть. Узнав, что я советский моряк, старик успокоился. Он говорит по-русски, раньше бывал в Петербурге.
Моряки обрадовались.
— А нет ли в доме телефона? — спросил Краснов.
— Нет.
— А радио?
— Ничего нет. Мы всё проверили.
Оставив охрану, моряки поднялись на крыльцо. На столе уже появился закопчённый чайник с горячей водой и две измятые кружки. Старик принёс из сеней сушёной трески и что-то вроде лепёшек. Но даже молодые зубы моряков с трудом справлялись с ними. Он очень извинялся, что не имеет ни чая, ни сахара, ни хлеба, ни молока. Немцы отобрали у него продовольствие, угнали корову, растащили вещи.
— Значит, не сладко при фашистах? — спросил Верещагин, дуя на горячую воду.
Старик смахнул слезу.
— Вот с чем оставили они меня на старости лет, — он поднял оборванную сеть и снова бросил её на пол. — Будь они прокляты навеки!
— Мало проклинать, папаша, — сказал Верещагин. — Их надо гнать в три шеи. Так будет вернее.
Старик посмотрел на него и безнадёжно покачал головой.
— Где чайке с орланом состязаться! — сказал он, тяжко вздохнув. — Орлана может победить только горный орёл, — подумав, добавил он, — а горные орлы только у вас, в России.
Передохнув, моряки поблагодарили норвежца и собрались в путь. В любое время сюда могли нагрянуть немцы.
Старик дал им на прощанье трески, этой «полярной курицы», соли, лепёшек.
— Идите вот так, прямо, — показывал он на еле заметную, уходившую в горы тропинку.
Моряки некоторое время шли по указанному стариком направлению, потом резко сменили курс на юго-восток.
— На старика надейся, да и сам не плошай, — сказал Краснов.
Моряки уходили всё дальше от берегов Баренцева моря. Постепенно голые гранитные холмы сменялись высотками, покрытыми мхом, лишайником, вереском, чаще стали попадаться чахлые карликовые берёзки, а дальше пошли уже ели и сосны. На мху появились первые цветы с сиреневыми лепестками, совсем без запаха.
Как-то в кустах вереска мелькнул золотой хвост лисы. У Шалденко зажглись глаза, он поднял было автомат, но Краснов скомандовал: «Отставить!» Попадалось много следов росомахи. Часто путь им преграждали быстроводные горные реки. Однажды несколько часов кряду искали брод и не нашли. Выручила случайность. Моряки напугали большого оленя, выбежавшего из-за каменной осыпи. Задрав рога на спину, он в два прыжка очутился на противоположном берегу.
— Ну, там, где олень прошёл, пройдут и русские моряки, — сказал Шалденко, переиначив суворовские слова.
И они действительно прошли.
Моряки приближались к норвежско-финской границе. Краснов приказал приготовить оружие. Впереди, дозором, с величайшей осторожностью шли Верещагин и Шалденко, готовые ко всему. Но они так и не заметили, когда миновали границу.
Пошёл ельник, почти непроходимый.
В дремучих лесах северной Финляндии казалось безопаснее, а главное — здесь можно было не голодать.
По старой пословице — у леса тысяча ушей — стрелять остерегались: того и гляди, их обнаружат, и тогда придётся туго. Урманов из самодельного лука бил по зазевавшимся глухарям. Обязанности повара взял на себя Ломидзе. Он готовил из дичи прекрасные шашлыки. Попадалась морошка, моряки прозвали её «северной земляникой», но вкуса в этой землянике почти не было.
Давным-давно кончилась рыба и лепёшки, которыми снабдил их гостеприимный норвежец. Но соль моряки расходовали очень скупо.
— Эх, жаль, нечем было отблагодарить старика, — сокрушался Верещагин.
Чем опаснее становился путь, тем сильнее жались друг к другу моряки. На ночёвках выбирали такие места, где бы можно было быстро занять круговую оборону и удобнее скрыться. Однажды их разбудили странные звуки в лесной тишине. Кто-то будто бренчал на гитаре. Что бы это значило?
— Не мишка ли? Он любит такие забавы, — сказал Шалденко.
И действительно, когда моряки на цыпочках пошли на «музыку», перед ними предстал медведь, — он щипал лучинку сухой ели.
Другой раз они набрели на поляне на большого волка. Он стоял над жёлтеньким оленёнком и рвал ему горло. Увидев людей, волк, бросив свою добычу, скрылся.
В тот вечер у моряков был роскошный ужин. Но уже на следующий день порции были строго нормированы.
Проходили дни.
Казалось, дикой глухомани не будет конца. Ни выстрела. Ни намёка на артиллерийскую канонаду. Даже самолёт ни разу не пролетел за все эти дни. Моряки оборвались, обросли, и казалось, что все они одного возраста.
По расчётам Краснова, они приближались к границе.
— Нам бы только ступить на родную землю, — говорил Верещагин, — тогда не то что гитлеры и маннергеймы, сам чёрт не устоит против нас…
Гадали, каково положение на этом участке фронта. Возможно, наши отошли от границы. Но Кандалакша и Мурманск, во всяком случае, должны быть в советских руках.
Через день, к вечеру, они наконец увидели первый пограничный знак. Как один, бросились они к нему и, опустившись на колени по другую его сторону, радостно целовали землю.
— Итак, друзья, мы на советской земле! — воскликнул Краснов.
Прошло ещё несколько дней. Моряки достигли небольшого озера. Сняв автоматы, они растянулись на нетронутой мягкой траве. Солнце садилось, зажигая северо-запад и окрашивая последними лучами мачтовые, одна выше другой, сосны на противоположном каменистом берегу.
Лёжа на боку, Верещагин приподнялся и настороженно сказал:
— Товарищи, не то мне почудилось, не то на самом деле потянуло дымом?
Все стали втягивать ноздрями воздух. Да, Верещагин не ошибался. Действительно, тихий ветерок доносил с того берега озера горьковатый запах гари.
Мысль моряков лихорадочно заработала: что за дым? Кто зажёг огонь: наши или враги? Ведь до сих пор они избегали столкновений и с немцами и с финнами, старались тихо обходить врага.
Краснов послал Верещагина и Урманова осторожно прощупать противоположный берег.
— В случае чего, дайте сигнал выстрелом. Мы отойдём вон на ту крутую сопку.
Верещагин и Урманов мгновенно исчезли в густом кустарнике.
Они ползли, пока не услышали приглушённые голоса. Прислушались. Что это?.. Родная русская речь?! Верещагин и Урманов бесшумно раздвинули зелёные заросли.
— Стой! Бросай оружие! Руки вверх!
— Братцы, не стреляйте! Мы свои! — радостно крикнул Верещагин. Его острые глаза уже заметили зелёные фуражки пограничников.
Их обезоружили и повели в глубь леса.
На круглой поляне, в ямах, потрескивали костры, и около яркого их пламени грелись люди тоже в фуражках с зелёным околышем.
Окружив моряков, пограничники настороженно расспрашивали их, а Верещагин с Урмановым мяли пограничников в своих объятиях и всё твердили, что они — свои.
Успокоившись, они подробно рассказали о всех злоключениях отряда и в свою очередь узнали, что попали в пограничную часть, которая с тяжёлыми боями выходила сейчас из окружения.
Верещагин и Урманов, в сопровождении пограничников, сходили за товарищами. Поев ухи, моряки с наслаждением принялись за бритьё и стрижку, словно торопясь смыть с себя горечь голодных скитаний по чужой земле. Увидев себя в зеркале, Урманов от всей души расхохотался: бородка была у него козлиная, реденькая, стариковская. Один Ломидзе хотел было сохранить свою бороду до соединения с регулярными частями, но Верещагин накинулся на него:
— Сейчас же сбрей свою щетину, не позорь морскую форму.
И Ломидзе сдался.
Впервые после гибели лодки моряки вздохнули свободнее и, предварительно развесив на деревьях постиранные тельняшки, улеглись счастливые, что дожили до такого дня. Но они долго ещё переговаривались, прежде чем заснули под сумеречным звёздным небом.
Верещагину приснилось, будто он снова на корабле, ходит по омертвевшей, беззвучной лодке, наклоняется над лежащим без сознания Шаховским, поправляет его руку, потом садится на место акустика, надевает наушники и слышит — на дне моря… поют птички! Да, да, настоящие птички. Он проснулся и, открыв глаза, въяве увидел чирикающую красногрудую пташку. И сердце Верещагина защемило от боли при воспоминании о погибших.
Моряки продолжали упорно двигаться к цели — на соединение с регулярными войсками, теперь уже в составе отряда пограничников. Они неутомимо шли через лесные дебри по еле заметным тропам, проложенным зверьём, то и дело попадая в стычки с мелкими подразделениями врага.
По лесу уже протянулись длинные тени. Сегодня Галима Урманова назначили в тыловой дозор. В паре с ним был долговязый, остроносый, обросший боец, увешанный кружками, чайником с красными разводами, разными коробочками.
— Ты откуда? — спросил Урманов, когда они оказались в тихом ветвистом ельнике.
— Мы — самарские, — уклончиво ответил напарник, махнув худой грязной рукой, и перевёл разговор на другое. — И мать родная, наверно, не чует, как мы тут таскаемся. — Оглянувшись по сторонам, он вытащил из кармана шинели зеленоватую бумажку. — Читал?
— Нет, — ответил Галим.
Обладатель чайника подтянул локтями спадающие брюки, снова огляделся и протянул бумажку Урманову:
— На, читай! Это по-нашему написано, по-мусульмански. Я давно учёл, что ты не русский. Ты, наверно, грамотный по-мусульмански? Или, может, мне самому прочитать тебе?
Галим не удивился напечатанной арабским шрифтом листовке. Ему было известно, что фашисты рассчитывают на то, что после первых же ударов германской армии им удастся посеять раздор между советскими народами. В лесу всё чаще попадались вражеские листовки, сброшенные с самолётов. Никто их, правда, не читал. Бойцы брезгливо, как ядовитого паразита, затаптывали их тут же в болото. Но, оказывается, в семье не без урода.
— Читай, читай! — торопил Урманова обладатель чайника. — А потом поговорим.
Галим гневно взглянул на него и, разорвав листовку на мелкие клочки, развеял её по ветру.
— Эх, зелен-молод ты ещё, матрос. А там правильно написано — дела-то наши швах. Пока цела голова, не лучше ли нам махнуть?.. — и обладатель чайника кивнул головой назад, в сторону противника. — А?.. Покорную шею сабля не рубит. Они мусульман не трогают, только русских…
Галима словно опалило жаром.
— Да ты куда это клонишь, гнус?
— Тсс… не ори, дурень! — замахал на него руками обладатель чайника и даже попытался закрыть Галиму рот.
Урманов изо всех сил ударил его по руке.
— Тсс, якташ[17], тсс! — сразу залебезил тот. — Я ведь пошутил… чтобы испытать тебя. Не сходи с ума… Сам знаешь, в отряде ты человек новый. Ну вот, политрук и говорит, нужно, мол, узнать, кто чем дышит…
— То-то… кто чем дышит… — всё не мог успокоиться Галим. — Смотри не вздумай в следующий раз такие шутки шутить… получишь пулю в лоб! — отрезал он, прижимая автомат к груди.
Обладатель чайника растянул в неискренней улыбке тонкие, склеившиеся губы.
— Ну и напугал, матрос. Зря ты горячишься.
Галим, замкнувшись, грозно молчал. Лес шумел, словно волны перекатывались…
Если бы Урманов знал, кто сейчас стоит перед ним, он насторожился бы ещё больше. Этот кулацкий сынок убил комсомольца, он трижды бежал из заключения, меняя не только места жительства, но и документы. Под чужим именем надел он и красноармейскую шинель, чтобы при первой же возможности перебежать к финнам или немцам.
Неподалёку завыл волк. Урманов вздрогнул и оглянулся. Обладателя чайника рядом уже не было.
— Полундра! Ну и гадина! Удрать хочешь?.. Не выйдет!
Галим увидел, как тот, пригибаясь, бежал по поляне. Прислонившись к сосне, он выстрелил. Беглец будто споткнулся, потом упал, раскинув руки.
Когда Галим подошёл к нему, он был уже мёртв.
— Продажная шкура! — брезгливо произнёс Урманов и, взяв его винтовку с патронами, направился докладывать о чрезвычайном происшествии командиру отряда.
3
Большие дороги, широкие прогалины, населённые пункты отряд пограничников обходил стороной. Но когда на пути легли непроходимые топи да озёрца, одну деревушку невозможно было миновать. Разведка доложила, что это ограбленная, сожжённая и совершенно безлюдная деревня.
Урманов сидел с обнажённой головой около упавшей изгороди — это всё, что осталось от деревни, где недавно беспечно бегали дети и хлопотливо звенели вёдрами у колодца женщины.
Вдруг бойцы замерли: к ним стремительно бежала девушка в развевавшемся светлом платье. Откуда взялась она на этом пепелище? Её мигом окружили плотным кольцом. Рослая, черноволосая, с голубыми глазами, с похожей на божью коровку родинкой под правым глазом, девушка горячо просила взять её в отряд.
— Я всё умею делать. Могу стрелять из винтовки и перевязывать раны.
Командира отряда интересовало другое.
— Давно здесь побывали немцы? — спросил он.
— Немцы совсем не появлялись. А финны были только вчера.
— Куда они ушли?
— Никуда они не уходили. В километре отсюда есть лесной посёлок. Они там.
Командир отряда вскинул брови:
— А вы правду говорите?
— Я не обманываю. Я работала в райкоме комсомола, эвакуироваться не успела.
— Вы сумеете провести нас в посёлок?
— Конечно!
В это время на окраине деревни завязалась перестрелка. Про девушку забыли.
Урманов схватил ручной пулемёт и побежал туда, где перестрелка усиливалась. Пристроившись за грудой камней и брёвен, он открыл огонь по финнам.
— За командира, за товарищей! — кричал Урманов.
На мгновение он выпустил пулемёт, провёл рукой по лицу. Тёплая кровь расплывалась по щеке. Он понял, что ранен в голову. Вид собственной крови вызвал у него взрыв бешеного гнева. Он сам не предполагал в себе столько ярости. Стиснув горячий пулемёт, он стрелял с ходу. Финны бежали, трусливо пригибаясь, как бежал от него недавно предатель. Это мелькнувшее в его сознании сходство ещё больше разожгло Галима. Он бил из пулемёта до тех пор, пока не опустел диск. Галим залёг, сменил диск и снова нацелился в финнов, изредка на мгновение прекращая стрельбу, чтобы вытереть стекавшую на правый глаз и мешавшую ему видеть противника кровь.
— Товарищ, дайте я вам перевяжу рану, — сказала незаметно подползшая к нему та же девушка в новеньком светлом платье.
Не оборачиваясь к ней, Урманов крикнул с нетерпеливой досадой:
— Уйди отсюда!
— Не шумите, — ответила девушка голосом, не допускающим возражений, и стала перевязывать Галима.
Но Галим одной рукой упрямо отстранил её:
— Не надо… не сейчас…
— А ты стреляй, не обращай на меня внимания, я же не мешаю тебе.
Спокойствие девушки передалось Урманову. Он, не отрываясь от пулемёта, сказал:
— Только осторожнее, не вздумай поднять голову.
— Ничего, ты свою береги, — ответила девушка, закончив перевязку, и устроилась под защитой брёвен.
Пользуясь ослаблением натиска финнов, Галим украдкой посмотрел на неё.
— Молодец, Маруся!
— Я не Маруся, я Лида, — сказала она.
— А меня Галимом зовут.
Девушка едва заметно кивнула головой, словно говоря: «Будем знакомы».
После боя Галим полушутливо сказал Лиде:
— Наверно, неловко воевать в шёлковом платье и в таких лодочках. Может, наденешь мои ботинки?
Лида покачала головой:
— Нет, у нас, у карелов, есть такой обычай: человек перед смертью надевает всё лучшее.
Лида произнесла это шутливо и в то же время грустно, и Галим ничего толком не понял.
— Почему ты говоришь — перед смертью?
— Да, перед смертью, — повторила Лида.
Во время этого разговора к ним подошёл Верещагин, которого очень беспокоило ранение Галима. Урманов передал ему Лидины слова.
Убедившись, что Галим ранен легко, Верещагин поддержал товарища:
— Пустое… Назло врагу нам жить надо!..
Покраснев, Лида рассматривала его с наивным любопытством. Она видела, как моряки слушаются Верещагина, хотя он не был старшим по званию, и чувствовала большую душевную силу в этом богатырском теле.
Лида согласилась сменить на более подходящий свой праздничный, теперь изрядно потрёпанный наряд. Кто-то снабдил её гимнастёркой, кто-то брюками, Галим дал ей ботинки на толстой подошве. В первый же день она натёрла ими ноги.
— Вот какие твои ботинки! — пеняла она. — Совсем без ног осталась. Придётся тебе, Галим, тащить меня на спине.
— Что ж, мне станет не под силу — попрошу Верещагина, — улыбнулся Галим и увидел, как смутилась Лида.
— Ты знаешь, я боюсь его, — сказала она.
— Он не медведь, не укусит.
На привале Лида, отойдя в сторону, сняла ботинки и начала мыть ноги в холодной родниковой воде. Она прикусила губу, на глазах от боли выступили слёзы. Вдруг она услышала шаги.
— Подождите, сюда нельзя! — покраснев, как анисовое яблоко, крикнула она.
Верещагин и Урманов нерешительно остановились.
— Мы тебе сапоги принесли, Лида, — сказал Андрей, — обувайся…
Пока девушка примеряла обновку, моряки отошли в сторонку. Вскоре, очень довольная, она поблагодарила их за заботу.
— Видишь, его совсем не надо бояться, — сказал Урманов.
Немного спустя Лида, покусывая ровными белыми зубами стебелёк травы, уже расспрашивала моряков про их довоенную жизнь — бывали ли они в Москве, в Ленинграде, и чьи стихи они любят, и слушали ли они «Пиковую даму» в Большом театре, и участвовали ли в последних состязаниях по плаванию и марафонскому бегу, и ещё о многом другом.
Верещагин спросил, почему у неё глаза северянки — голубые, а волосы южанки — чёрные. Лида улыбнулась и сорвала ещё травинку.
— Все приезжие задают мне этот вопрос, — сказала она, — и вы тоже… Я родилась и выросла в этих лесах. Но дедушка мой был грузин, политический ссыльный. Он женился на моей бабушке, карелке. А отец — на русской девушке, поморке.
— Теперь мне ясно, — сказал Верещагин, — что у вас за характер, и я даже чуть-чуть догадываюсь, почему вы остались здесь.
Лида нахмурила брови. Замечание Верещагина, видимо, не понравилось ей.
— Ну, хватит заниматься моей родословной, — отрезала она, но тут же, мягко улыбнувшись добавила: — Лучше расскажите о себе, ведь ваша жизнь куда богаче, чем жизнь лесной девушки.
Уже темнело. В нараставшей тишине небосклон вспыхнул северным сиянием. Лесные поляны озарились потоками странного света, текущими, как молочная река.
Несмотря на усталость, бойцы, не отрывая глаз, следили за игрой разноцветных сполохов. Зрелище было поистине захватывающее.
— И что же это за чудо такое — огни друг за другом гоняются, — сказал кто-то.
— Чудо или не чудо, но только с давней поры повелось: когда люди совершают славные подвиги, в небе загорается это северное сияние, — раздался рокочущий бас.
Это говорил дядя Ваня, местный колхозник, присоединившийся к отряду пограничников ещё в первые недели войны. Это он вёл отряд по нехоженым лесным тропам и считался незаменимым проводником. Несмотря на преклонный возраст — ему уже перевалило за шестьдесят, — он был полон сил и энергии.
— Тише, братцы, дядя Ваня новую сказку сказывает.
— Совсем короткая, — как бы оправдываясь, сказал старик. — Было это у самого студёного моря, где жил птичий царь. Однажды выкрал он красавицу рыбачку Наталку и упрятал её в диких скалах. Тогда Василий, Наталкин муж, собрал своих рыбаков и пошёл с ними ночью в разведку. Кругом камни и скалы, острые как ножи. Перво-наперво Василий и его люди широкую реку встретили. Кипит она ледяной водой на своей каменной постели, извивается ужом, мчится стрелой, скрежещет камнями. А люди всё идут. Перешли реку. Отряхнулись, отдохнули. Василий глянул на север. Что это? Полоска света, зеленоватого, ласкового, словно кто приоткрыл оконце из тёплой комнаты, чтобы привет послать отважным людям. От этого доброго света на душе у них легче стало, они снова пошли вперёд.
Это Наталка, сердцем, что ли, почуяв, что Василий и его друзья идут вызволять её из неволи, решила показать своё место. Был у неё цветной кисейный платок, подарок Василия. Улучила она минутку, высекла о кремень искру — тогда-то и увидел Василий зеленоватый ласковый свет, — подожгла платок и бросила его со скалы. Ветер подхватил платок, и стал он разгораться всё сильнее, и в небе заиграло разноцветное пламя.
…Шёл-шёл Василий с рыбаками, и упёрлись они в отвесную каменную стену, — продолжал старик. — Оставался у них один выход — вверх. А куда без крыльев полетишь?.. Видят — на самой скале растёт дерево. Василий взял у всех кушаки, сплёл из них длинную верёвку, привязал к одному концу камень и бросил, да так ловко, что верёвка вокруг дерева обвилась. Поднялись они по одному на скалу, а там вокруг столько света, вроде бочку смолы кто зажёг. Это Наталкин платок зажёг всё небо над скалой, и горит оно от края до края, будто ветер лёгкими разноцветными шелками играет.
Увидел с той скалы Василий свирепого птичьего царя и самолично покарал его, а Наталку свою освободил…
Дядя Ваня вдруг умолк, и в наступившей тишине было слышно, как он водил рукой по своим усам, словно припоминая что-то.
— Так-то вот и мы к своим пробираемся, чтобы сообща нашу родину от фашистской нечисти освободить.
В тот вечер финны попробовали окружить отряд. Но после короткой стычки бойцам удалось прорвать вражье кольцо и выскользнуть из окружения. Во время боя дядю Ваню тяжело ранило. Бойцы всю ночь, сменяясь, несли старика на носилках.
Лида то и дело прикладывала ему к голове мокрую тряпицу, вытирала выступавшую из-под повязки кровь.
— Уж потерпи, дядя Ваня, скоро, скоро дойдём до своих… — утешала она его.
— До своих?
— Да. И тебя на самолёте отправят в город.
— В город?
— Ну конечно, в город. Там, сам знаешь, какие хорошие врачи. Они быстро поставят тебя на ноги. И ты поправишься.
— Спасибо на добром слове, доченька, — судорожно вдохнул воздух дядя Ваня. — Только уж недолго мне осталось… Эх, а какая хорошая, какая счастливая ещё будет жизнь впереди!
Старик закашлял кровью.
— Вот, дядя Ваня, какой ты недисциплинированный, всё говоришь да говоришь. А разговаривать тебе нельзя…
Под вечер дядю Ваню похоронили на одной из безымянных высот. Силясь не разрыдаться, Лида кусала платок… Мужчины упорно смотрели себе под ноги.
4
К концу длинного и тяжёлого пути отряд пограничников и моряков своим внешним видом мало уже походил на воинскую часть. Тем более глубоко понимали и чувствовали эти люди в изодранном обмундировании, в разбитых, стянутых обрывками телефонного провода сапогах и ботинках, обросшие, с воспалёнными от бессонницы глазами, что всю надежду на выход из окружения они должны возлагать на сплочённость и дисциплину отряда.
Лес за это время неузнаваемо изменился. По-осеннему шумели пожелтевшей листвой карельские берёзы, горящими факелами пламенели кроны осин. Почва под ногами становилась всё мягче. Оступишься — глухо чавкает под подошвой холодная зелёная жижа. По ночам частые звёзды нависали над чёрной болотной водою.
Сквозь изрядно поредевший лес с линии фронта доносились уже не только далёкие раскаты орудий, но и долгие, похожие на звук рвущегося полотна пулемётные очереди. Опытные бойцы прислушивались к этим звукам и определяли:
— Всю ленту пускает. Верно, тяжёлый бой.
Временами казалось — откуда-то с большой высоты рушились очень тяжёлые ящики. Ноги ощущали, как сотрясалась земля. Что бы это могло быть? Одни говорили, что это артиллерийские залпы, другие пускались в рассуждения о каком-то новом, неведомом оружии.
В районе Куло-Ярви в схватке с вражеским пикетом был ранен в обе ноги мичман Шалденко. Он искусал себе губы, без устали сыпал проклятиями, стихая лишь на время, когда к нему подходила Лида — «товарищ медсанбат», как прозвали её в отряде.
— Так болит, товарищ мичман? — не выдержав, участливо спросил его однажды Урманов, нёсший носилки.
Шалденко сверкнул уничтожающим взглядом, словно услышал нелепейший вздор.
— Зачем задаёшь глупые вопросы? — сердито сказал он. — Где и когда ты видел, чтобы моряк ругался оттого, что у него раны болят?
На одном из коротких привалов Шалденко сполз с носилок и лёг навзничь на красный гранит. Серыми, широко раскрытыми, в спокойном состоянии добрыми глазами он уставился в небо, где медленно проплывали кудрявые белоснежные тучи. Голова мичмана была откинута назад, а подбородок, покрытый сейчас чуть вьющейся русой бородкой, торчал вверх. Шинель на нём была расстегнута, один борт откинут, и из-под раскрытого воротника кителя виднелась полосатая тельняшка. На поясе висели немецкие гранаты с длинной ручкой и маузер в деревянной кобуре. Он дышал тяжело, было явственно видно, с каким напряжением поднималась и опускалась его широкая грудь. Пальцы его, сильные, будто орлиные когти, вцепились в камень. «Неужели каюк? — больно кольнуло в сердце мичмана. — Конец службы мичмана Шалденко?..» И перед его глазами встала подводная лодка. Вот она идёт на шум вражеских кораблей… Пущенные им торпеды устремляются на врага. Затаив дыхание он ждёт глухого взрыва, но взрыва нет, только сердце стучит всё сильнее и сильнее… Мичман недоумённо раскрыл глаза:
— А… это ты, Андрей?
Да, это Верещагин опустился рядом с ним на камень.
— Эх, главстаршина! Неужели не суждено мне больше увидеть море?
— Что это тебе взбрело в голову, мичман? Нет, наша вахта ещё не окончена…
Шалденко помолчал несколько минут, потом поглядел на товарища полным тоски взглядом:
— Боюсь, Андрей, что дела мои плохи… Видно, рваный бушлат не заштопаешь.
— Нет, мичман, не пришло ещё тебе время отдавать якорь. Не бойся, починят тебе ноги. Теперь какой-нибудь день-два, и мы уже будем у своих.
Верещагин смотрел в глаза мичману. Сколько в этом взгляде было дружеского участия. Шалденко отвернулся, сомкнул веки. Потом чуть приподнялся.
— Дай руку, — сказал он и изо всех сил сжал протянутую могучую руку Верещагина. — Спасибо, друг, спасибо…
В первые месяцы войны ещё не было сплошной, хорошо укреплённой линии фронта. Обманутый первыми удачами враг, не думая об укреплении своих флангов, рвался вперёд. Поэтому переход через фронт оказался не таким сложным, как этого ожидал отряд лейтенанта Краснова.
Накануне в руки разведчиков попал раненый финский солдат, возвращающийся с переднего края. От него удалось узнать о расположении финских и советских частей, а также то, что финны сейчас не наступают, а лишь накапливают силы для предстоящего наступления. При допросе присутствовала Лида. Она хорошо знала эти места и прекрасно говорила по-фински.
В ночь прорыва отряд остановился на опушке леса. Нужно было предупредить советское командование. Сделать это вызвалась Лида, а в спутники ей дали Верещагина. Узнав, что на столь рискованное дело посылают девушку, моряки заволновались. Краснов успокоил их:
— Вам могут не поверить, а у неё там брат.
Пробираться надо было вплавь через озеро. До берега их проводил с группой бойцов Урманов.
— Идите вперёд, — сказала Лида шёпотом Верещагину, когда они остались вдвоём, и начала снимать платье.
Они поплыли. Вода была холодная, тёмная. Верещагин боялся за девушку и всё время оглядывался. Но Лида плыла хорошо. Вдруг над озером вспыхнула ракета, потом полоснула пулемётная очередь. Верещагин, готовый было нырнуть, ждал второй ракеты, но её не последовало. Значит, первая была случайной. Но Лида начала отставать. Верещагин подождал её. Лида проговорила сквозь зубы:
— Я ранена… Плывите быстрей… один… Скажите, что вы — от Жемчужины.
Верещагин хотел было помочь ей.
— Плывите! — приказала Лида. — Я сама доберусь.
Когда Верещагин попробовал всё же помочь ей, она укусила его за руку. Андрей чуть не ахнул, отпустил девушку и поплыл один…
Главстаршина уже заканчивал свой короткий доклад в землянке капитана, когда на пороге в накинутой на плечи шинели, мокроволосая и очень бледная, появилась Лида.
— Я — Жемчужина! — представилась она капитану.
— Вы? — Капитан встал с места и, протянув руку, пошёл навстречу девушке.
Собираясь обратно, Андрей с усмешкой показал Лиде свою руку:
— На всю жизнь след останется.
Лида не отрываясь смотрела в его вдруг потеплевшие глаза.
Капитан выделил в помощь отряду двух разведчиков. Верещагин благополучно переплыл с ними озеро. Когда он вернулся к своим, все в один голос с тревогой спросили:
— А где Лида?
— Ранена… в руку… осталась там, — сообщил Верещагин, молча посмотрев на свою руку.
Отряд начал просачиваться через финскую оборону.
Всё вокруг было объято тишиной. Где-то слева и справа взмывали в воздух ракеты, изредка раздавалась автоматная очередь.
Шалденко, лёжа на носилках, слышал, как тяжело дышали нёсшие его Урманов и Захаров. Мичман чуть приподнялся, но впереди немыслимо было что-либо разглядеть. Слышен был только топот многих ног. Вдруг где-то недалеко застрочили пулемёты.
— Вперёд! Вперёд! Не задерживаться! — поторапливал Краснов, следивший, чтобы никто не отстал.
Когда спускались с крутой горы, Драндус, поддерживавший сзади носилки, вдруг покатился вниз. Верещагин кинулся за Драндусом. Он нашёл его на самом краю пропасти, — здесь, к счастью, моряка задержал кустарник.
— Драндус, Драндус, — тихо позвал главстаршина.
Тот молчал. Верещагин приложил ухо к его груди, сердце едва билось. Верещагин поднял Драндуса на плечо и понёс.
Хотя люди слышали теперь выстрелы уже позади себя, хотя собственными глазами видели красноармейские шинели, они всё ещё не могли поверить, что в самом деле спасены…
Моряки сами хоронили Драндуса. После гибели лодки особенно тяжела была смерть боевого товарища. Трудно было поверить, что уже нет в живых весёлого акустика. Казалось, он укрылся бушлатом и притих только для того, чтобы лучше слышать морские звуки.
На краю братского кладбища вырос ещё один холмик. Ветер шевелил шёлковые ленты бескозырки, надетой на красную звёздочку над могилой.
Верещагин поднял голову. Над горами курились серые облака.
«Тяжело нам, очень тяжело, — думал Верещагин, — но тебе, враг, будет в тысячу раз тяжелее. Запомни это!»
На другой день отряд отправили на машинах в Кандалакшу.
Приехав в город, моряки прежде всего помылись в бане, сменили бельё, отдохнули. Они получили путёвку в Мурманск, а отряд пограничников остался в Кандалакше.
Появилась Лида, совершенно неузнаваемая, в новом обмундировании. Раненая рука была забинтована; время от времени девушка, чуть кривя губы, прикасалась к ней здоровой рукой. Моряки шутили, что приходится расставаться с сухопутным «товарищем медсанбатом», но в шутках их звучало нескрываемое сожаление.
Перед посадкой в поезд Галим, Верещагин и Лида гуляли по платформе. Окна вокзала были заклеены крест-накрест бумажными полосами. Со всех сторон клубился сизый туман, и казалось, снежные вершины гор слились с небом. Привокзальные пути были загромождены эшелонами, слышались отрывистые гудки маневрирующих паровозов, взлетали белые султаны дыма.
— Лида, куда сейчас думаешь податься? — спросил Урманов.
— Не знаю ещё, — ответила девушка. — Я ведь была работником райкома. Возможно, вернусь в свой район. — Лида невесело улыбнулась. — Точно как в песне: вам в одну сторону, мне — в другую. Даже адресов нет.
— И всё же мы постараемся разыскать тебя, Лида, — сказал Верещагин.
— В таком случае ищите меня, скорее всего, в тылу врага. А вы? Вернётесь в Морфлот?
— Обязательно. Пиши нам в Архангельск.
Моряки облепили подножку и замахали бескозырками. Лида тоже махала им пилоткой.
— Хорошая девушка, истинно жемчужина, — сказал Верещагин, и опять его глаза потеплели.
— Видимо, это была её подпольная кличка, — ответил Галим, соглашаясь с Андреем.
Верещагин не слышал его слов. Держась левой рукой за поручни, он правой махал бескозыркой и кричал:
— В Архангельск пиши, Лида!
Но дело обернулось не так, как предполагали моряки. В Мурманске после тщательного допроса о гибели подводной лодки их отправили в комендантские бараки.
— Ждите. Переговорим с командованием.
Город немцы беспрерывно бомбили. С кораблей, с сопок и прямо с крыш зданий яростно стучали зенитки. Порт и военные объекты не особенно страдали, но жилые дома то и дело горели.
Верещагин и Урманов взяли целую кипу газет.
— Нам и старые интересны, товарищ комиссар. Мы так долго были оторваны от жизни. Очень хочется всё знать…
Ночью Верещагин глаз не сомкнул. Закинув руки за голову, он уставился в потолок. В его родном колхозе — фашисты. Что со старушкой матерью, с отцом, с сестрёнкой? Отец — человек с характером. Он не покорится фашистам, и, может быть, его уже повесили на первых же воротах. Сестрёнка — комсомолка, её тоже не оставят на свободе…
Не дождавшись рассвета, Верещагин вскочил и зашагал по комнате, пытаясь подавить душевную боль. Половицы скрипели под его тяжестью. Он поднял угол маскировочной шторки и посмотрел из окна в сплошную черноту ночного города.
«Неужели враг думает потушить нашу жизнь так же, как огни этого города? Нет, никогда, никогда не бывать этому».
Объявили воздушную тревогу, и сейчас же захлопали зенитки.
Моряки выскочили на улицу. Вражеские самолёты уже гудели над головой. Вскоре засвистели первые сброшенные бомбы.
— В щель! В щель! — закричал кто-то.
В разных концах города разрасталось пламя пожаров.
Наутро морякам огласили приказ командования. Лейтенант Краснов и мичман Шалденко должны были лететь в Архангельск, а остальные пойдут на оборону Мурманска.
— В пехоту? — воскликнул Ломидзе.
Худощавый комендант устремил на него внимательные, опухшие от недосыпания глаза и спокойно заговорил:
— Да, в пехоту, товарищ краснофлотец. Когда угрожала опасность нашей родине, русские моряки в случае надобности и на суше высоко держали честь и славу русского флота. Мы отправляем вас временно в морскую пехоту. Враг рвётся в Мурманск, но северный Севастополь мы не сдадим.
Верещагин ответил за всех:
— Товарищ капитан-лейтенант, мы готовы идти, куда нам прикажут.
Перед отъездом они сходили в госпиталь попрощаться с Шалденко. Здоровье мичмана улучшалось, он смеялся, шутил. От радости, что увидел своих товарищей, он ещё более оживился.
— Дышу морским воздухом, а это лучшее лекарство, — сказал он, показывая рукой на блещущий под солнцем залив. — Что нового у вас?
— Новости вот какие, — ответил Верещагин, — записались в пехоту.
Шалденко чуть не вскочил от неожиданности:
— В пехоту? Вы что, с ума сошли? Бросьте шутки шутить, не то костылём вас!
— Уставом это не предусмотрено, — мрачно пошутил Ломидзе.
— Я вам покажу уставы!
— Не горячись, товарищ мичман, — сказал Верещагин. — Мы ведь не шутим. — И он передал Шалденко слова коменданта. — А ты лучше вот что, товарищ мичман, — продолжал Верещагин. — Выздоровеешь, не забудь про нас. Похлопочи, чтобы нас вернули на флот, когда можно будет. Сам знаешь: трудно моряку жить без моря. А сейчас попрощаемся. Нам пора.
Растроганный Шалденко крепко обнимал товарищей. Верещагина он немного задержал.
— Прощай, Андрей, — сказал он, обхватив его могучие плечи, и, чуть запнувшись, добавил: — Лидин адрес взял?
— Нет у неё пока адреса-то.
— Как же ты думаешь?
— Сказал, чтобы писала в Архангельск, ведь сам чёрт не знает, куда мы уезжаем.
— Да, дела… — произнёс Шалденко, как бы говоря сам с собой. И добавил: — Ты не горюй, сохраню твои письма. При случае перешлю. Значит, договорились — пиши на меня.
— Ладно, Петро.
— Ну, счастливо. Будь здоров.
Когда товарищи пошли, Шалденко долго провожал их повлажневшими глазами.
Этим же вечером четверо моряков переправились на катере через залив и пошли по Петсамскому шоссе на север.
На контрольном пункте тщательно проверили документы.
— Ты что так копаешься? Не видишь, что ли? — раздражённо спросил Верещагин.
Регулировщик, пожилой мужчина с фонарём в руке, с жёлтым и красным флажками за поясом, обиделся.
— Не видишь, что ли, — передразнил он Верещагина. — А вы разве не знаете, куда идёте? На передний край, вот куда. Понимать надо.
— Ладно, ладно, дядька, — смягчился Верещагин.
— Моряки, а сами правил не знают. Возьмите ваши документы. Сейчас будет машина. Доедете до двадцать седьмого километра, потом спросите, куда идти.
— Спасибо, папаша.
Подошла машина.
— Садитесь, — пригласил их регулировщик.
Моряки сели в кузов возле бензиновых бочек.
Дорога вилась в горах. В свете полной луны из придорожных канав всплывали силуэты обгорелых, изуродованных машин, поломанных повозок. Поодаль, вызывая в моряках воспоминание о погибших товарищах, виднелись скромные солдатские могилы, отмеченные небольшими деревянными обелисками с красными звёздочками на острых вершинках.
А Урманов, прислонясь плечом к широкой спине Верещагина и покачиваясь от толчков машины, думал о матери, о Мунире. Может быть, они считают, что он погиб? Мать и отец всё равно будут ждать, даже если получат извещение. А Мунира?.. Она печально улыбалась ему, совсем как в последнюю минуту прощанья в Казани, когда желала счастливого пути… Другой Муниры он не мог себе представить, но и ответить себе, почему у него всё-таки неспокойно на душе, он тоже не смог бы.
Машина остановилась. Шофёр с весёлым задором крикнул:
— Эй, братишки, живы-здоровы? Голова не кружится после нашей сухопутной качки? Слезайте, доехали.
— Уже двадцать седьмой километр?
— Точно, он самый.
Поёживаясь от ночного холода, в бушлатах с поднятыми воротниками, моряки прыгали в темноту.
— Куда же нам теперь держать курс? — тотчас же окружили они шофёра.
— Курс норд-ост тринадцать! — ответил шофёр услышанной им когда-то от моряков фразой. Потом показал рукой во тьму: — Идите вон туда. Видите, мерцает огонёк?
Моряки взяли направление на эту единственную светящуюся в ночи точку. Они долго спотыкались о камни, куда-то проваливались. Один Ломидзе ступал с лёгкостью кошки впереди группы, ловко обходя препятствия на пути.
— Совсем как в поговорке: «Глазам видно, а ногам обидно», — смеясь, сказал Верещагин.
Наконец моряки добрели до источника света. Это был искусно замаскированный валунами костёр, вокруг которого сидели несколько пехотинцев.
— Приятной компании, братцы пехотинцы, — обратился Верещагин. — Разрешите погреться?
— Пожалуйста, милости просим. О, да никак моряки?
Моряки, протянув посиневшие от стужи руки, устроились поближе к огню.
— Ну и холодина, — заметил Ломидзе. — До костей пробирает!
— Это ещё терпимо. Вот погоди, зима придёт да завернёт под шестьдесят градусов…
Верещагин оглядел пехотинцев. Это была группа раненых.
— С переднего края? Как там?
— Бывает и туго! — сказал молодой боец с перевязанной головой. — Жмут нас егеря. Ежечасно, сволочи, бросаются в психическую атаку.
На северной стороне неба вспыхнули зеленовато-жёлтые лучи и, медленно поднимаясь над горизонтом, образовали блестящий световой венец — корону северного сияния с резко ограниченным внутренним и неопределённым, размытым наружным краем. А внутри дуги темнел полукруг, словно подымалось огромное потухшее солнце с мигающими далёкими точками звёзд.
Все, кто был у костра, стояли теперь на ногах.
— Северные ворота! — показал кто-то на чудесную арку с венчиком.
— Вот в эти ворота мы и пойдём, братишки, — с подъёмом сказал Верещагин. — Ведь не худо, а?
Но дуга уже менялась, теряла свои очертания.
— Мне пришлось сражаться и на Карпатах, и на Кавказе, — сказал пожилой пехотинец. — Побывали в Каракумах. Везде своя красота.
— Надо только уметь её видеть и любить, — поддержал Верещагин.
— Это вы правильно, товарищ моряк, — сказал тот же пехотинец, — без любви, особенно здесь, на севере, холодновато бывает.
Начинало светать. Из темноты проступали ближние сопки. Ветер стих, в воздухе медленно закружились редкие снежинки.
— Ну, прощайте, ребята, скорее поправляйтесь, — сказал Верещагин, и моряки двинулись дальше.
— Прощайте. Бейте крепче егерей! — пожелали им раненые.
По мере приближения к переднему краю звуки выстрелов становились слышнее. Вскоре они усилились настолько, что казалось, горы дрожали от них. Горизонт от края до края был окутан сплошным дымом.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Избранные произведения. Том 3 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других