После запятой

А. Нуне, 2022

Каждый из нас хоть раз задавался вопросом: что будет после смерти? Героиня дебютной книги А. Нуне получила на него ответ. После чудовищной автокатастрофы, лишившей ее жизни, девушка утратила телесную оболочку, но обрела новое пронзительное зрение, помогающее ей заново открыть уже, казалось бы, потерянный мир. Амбициозный по замыслу и тонкий по исполнению роман написан автором, который работал в хосписе и неоднократно сталкивался с тайной смерти. История, рассказанная в романе, начинается с запятой, потому что для ее героини смерть – это вовсе не точка. А. Нуне – творческий псевдоним Нуне Барсегян, писательницы и психолога, живущей в Берлине. Ее книги «Кем считать плывущих» и «Дневник для друзей» также выходили в издательстве «НЛО».

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги После запятой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

, собственное бессилие и привело меня в чувство. Но вело оно какими-то окольными путями, натыкаясь на стены и расшибаясь о наглухо запертые двери. Да и чувство оказалось сложным, или было сразу несколько чувств. Негодование, явно, — по отношению к ним. Еще жалость и отвращение к этому, то есть к ней. А бессилие — это тоже чувство? Или я теперь ничего не помню? Да, пожалуй, это чувство, и очень сильное. Ужасно неприятно смотреть, как они до нее дотрагиваются. Какое они имеют право так к ней прикасаться! А я ничего не могу сделать. Но и она сама не сопротивляется! Даже когда они бросили ее, как бездушный куль, на стол, такой голый и холодный, и начали раздевать. И главное, взгляды, которые на нее бросают. Пусть бы в них отражалось хотя бы то, что я к ней испытываю. Это, пожалуй, было б возмутительно. Зато их равнодушие просто невыносимо. Так на человека не смотрят. Знали б они, что я их вижу, пытались бы придать себе более приличный вид? Наверняка. Но друг перед другом им не стыдно. А меня они почему-то не замечают. И мне не удается ни заорать, ни ударить. Что-то здесь не то. Может, я во сне? И почему меня это так волнует? Есть в ней что-то беспокоящее. Когда-то все это уже было. Во всяком случае, я ее уже когда-то видела. И должна вроде бы неплохо знать. Вот эту родинку у нее на ноге… Но где? И как я здесь очутилась? Тоже не удается вспомнить. Надо понять, что происходит. Я явно не в себе! Не в себе… То есть как? Вот и каламбурчик получился. Дешевый. Жаль, некому оценить. Так то, что на столе, я? Да, это, очевидно, мои ноги. Но я всегда видела немного с другого ракурса. Откуда же я смотрю? Спокойно. Подумай без паники и разберешься. Жужжит рядом, сейчас поймаю. Ну да, до этого бессилия было другое бессилие. То есть нет, вначале было белое пространство. Оно было такое полное, завершенное, и такое пустое — в нем настолько ничего не было, что долго так продолжаться не могло. Рано или поздно оно должно было определиться как совершенство. Которое не способно само по себе существовать, потому что всегда вызывает — от этого никуда не денешься — состояние блаженства. А это уж совсем недолго тянется — ведь за ним, или внутри него? или вокруг него? — возникает я. Я испытываю блаженство. Тут и началось самое мучительное. Я — это белое пространство? Если я, то что пространство? Если пространство, то где я? Что я? Где оно, когда я? И беспокойство постепенно нарастало, пока не превратилось в тревожный гул, который сжег белое пространство и разбил меня вдребезги. Может, удалось бы удержать это потрясающее безмолвие, если б не начавшиеся мысли, не знаю, но вернуть его было выше сил. Если быть взорванным противостоит совершенству, то и ощущения при этом соответствующие. Это тоже не могло долго тянуться. И пришлось собирать себя по кусочку. Тяжкое занятие, особенно когда не помнишь, кто ты, а кусочки микроскопические, как пыль. И нельзя ошибиться ни в одной ячейке. Атом к атому. И если что неправильно — все разрушается, и приступай к работе сначала. Это хуже, чем больно. Правда, чем больший участок удается собрать, тем быстрее вспоминаешь остальное и легче достраивать. А под конец оставшиеся кусочки сами, без моего участия, разом взлетели и прочно установились на своих местах. В жизни такого не испытывала! Значит, я — умерла?.. Смешно, вот почему я возмущаюсь, что она не сопротивляется, хотя ясно, что это невозможно, у нее почти ничего не осталось от головы. И столько крови. Если я и вправду умерла, то кто же будет стирать всю эту одежду? Наверное, ее выбросят. И туда же кинули кулон из розового камня, который он мне подарил. Не затерялось бы. Я так и не успела узнать, как этот камень называется. И что, теперь и не смогу узнать никогда? Не верю, так не должно быть! Они ее совсем раздели. Какая я стала худая в последнее время. Давно не смотрела на себя со стороны.

Ведь сейчас не первый раз. И раньше мне случалось смотреть на себя со стороны. Помню, лет в десять я поймала взгляд мальчика, которому нравилась, хотя и сидела к нему спиной и довольно далеко. Я вдруг с его места увидела себя, поправила юбку, некрасиво задравшуюся сзади, несколько раз поменяла позу, пока не убедилась, что оттуда я теперь смотрюсь в лучшем виде, и только тогда вернулась к себе, при этом так и не оглянувшись. И даже не сразу удивилась тому, что мне удалось проделать. А еще раньше, лет в пять, я и не подумала, что произошло что-то необычное, когда увидела себя стоящей на пляже в красивом белом платье в горошек с белыми кружевными оборками и, минут пять полюбовавшись сверху, умилилась: какая славная маленькая девочка!

А года в два я как-то проснулась от дневного сна и вдруг вспомнила, что бабушка уже несколько раз укоряла меня, что я во сне сбрасываю одеяло и ей вечно приходится проверять, не раскрылась ли я. Решив подыграть, я начала быстро стаскивать одеяло с кроватки, чтобы ко времени очередной проверки успеть прикинуться спящей. Одеяло оказалось на редкость тяжелым, и, только основательно повозившись, я легла обратно, удивленная, что мне удается справляться с ним, когда я сплю. А бабушка все не шла, и я вдруг увидела крохотное существо среди неправдоподобно огромной мебели. Я даже не догадалась, что это — я, и заснула от холода и одиночества. Проснулась уже укрытая. А когда бабушка пришла, я спросила лукаво: что, я и сегодня раскрывалась, чтобы потом расхохотаться и сказать, что на этот раз я нарочно? А она мне говорит: нет, сегодня ты у меня молодец, спокойно спала. В два года спросила? А что, я прекрасно помню. Я же рано начала говорить. Они даже на магнитофонную ленту записали, когда я в год и два месяца рассказывала сказку, дословно копируя взрослых. Со всеми их интонациями. Так что я спросила, и она ответила. Это был первый раз, когда я не знала, как быть, не понимала, как же теперь жить дальше. Но мне всегда удавалось жить. Может, попробовать и сейчас? Ведь было еще много происшествий, когда я выходила из себя. Потом никогда не составляло труда вернуться. Ну да! И жить с этим лицом? Только не это! Я даже не смогу на себя смотреть.

Вспомнила. Желтый свет, меня ослепили. Я как раз собиралась свернуть на боковую улицу, только развернула руль и не могла сориентироваться, с какой стороны та машина. Желтый свет оставался в глазах, я больше ничего не видела. Меня подбросило, и лязг металла. Что там дальше было? Не помню. Может, и к лучшему. Наверное, было очень больно. Пока я тут мечтаю, эти вроде собрались удалиться. Я что, тут одна останусь? Проскочить за ними, пока дверь не закрыли? Все, не успела. Хотя куда я сейчас пойду? Хорошо, что накрыли простыней, а то смотреть тошно. С головой накрыли. Значит, впрямь умерла. Навсегда? Недаром это слово меня пугало. Произнесешь его вслух раза два, с закрытыми глазами, все вокруг исчезает, наплывают черные душные волны, окутывают с головы до ног, подхватывают и уносят в бездну. Стоп. Не думай о страшном. Успеешь еще. Нашла время и место. Тебе тут всю ночь торчать. И на простыню не смотри. Самое жуткое было бы посмотреться в зеркало. Сдохнешь от страха. Теперь уже до конца. Откуда они это знают, если никогда не умирали? Почему они завешивают зеркала при покойнике? Интересно, что я увидела бы? Все, думаю о другом. Сейчас подумаю. О чем-нибудь приятном. Сейчас. Если я умерла, почему никто за мной не приходит? Ангел какой-нибудь или дьявол на худой конец. Все ж лучше, чем ничего. И где обещанные туннели? Я с радостью улетела бы куда-нибудь. Что, мне самой теперь думать, что дальше делать? Просто вынуждена сама что-то делать. Стоило самозабвенно выстраивать себя по крошке, чтобы получить в награду собственный труп. Лучше бы я там осталась, где не было ничего.

Теперь понятно, что значили слова: каждый умирает в одиночку. Со смертью приходится справляться прямо как с жизнью. Никакого отдыха. Вот так теряешь последние иллюзии. Я совсем не такой представляла смерть. У меня же был опыт. Вот когда я, например, тонула. Сколько мне было тогда — четырнадцать? Купалась в озере и заплыла далеко, не умея нормально плавать. И на обратном пути, решив, что пора встать на ноги, не ощутила дна. От усталости и страха не удавалось плыть дальше. Сил едва хватало, чтобы удержаться на плаву. А на помощь позвать их уже не было. Наконец на меня обратил внимание какой-то человек с берега. Он привстал, вопросительно глядя в мою сторону, — расстояние было совсем небольшое от берега, но шел отвесный склон, — и в ответ я смогла выдавить только вежливую улыбку. Она его успокоила на довольно долгий срок, пока он не ощутил странности происходящего. После того, как и на его крик: тебе помочь? — я отреагировала все той же улыбкой, он все-таки бросился в воду. Я расслабилась и сразу пошла на дно. Настроившись на боль и страх, приятно удивилась, оказавшись в мерцающем царстве. Оно неуловимо отличалось от моего нынешнего белого пространства. Я стала одним из вспыхивающих огоньков и так увлеклась загадочным танцем с ними, что, когда далеко, на другом конце Вселенной, возникло легкое покалывание, до меня с трудом дошло, что меня тащат за волосы. Вот когда я негодовала! И никакой благодарности. Я тогда подумала, что этот переливающийся белыми искрами покой и есть смерть. Было что держать про запас. Но потом уверенность, что смерть именно такая, со временем пропала. Я просто перестала думать об этом, иначе не раз могла прибегнуть к этому выходу.

Был еще случай — я тогда страстно хотела умереть, но сама не решалась ничего предпринять. В результате в тяжелом состоянии попала в больницу, на „скорой помощи“. Дней десять меня активно лечили, но без толку. Моя палата находилась напротив дежурного пункта медсестер, и в промежутках бредовых провалов я с гордостью ловила: бедная девочка, — не жилец. А какая молодая еще! Что это — ко мне, не вызывало сомнений, мои сопалатницы успели оповестить меня, что я единственная трудная больная на всем этаже. В ожидании смерти приходилось довольствоваться забытьем, благо оно становилось затяжным. В очередной раз я вышла из него оттого, что кто-то назвал вслух мое имя. Мужской голос, страшно знакомый, справлялся обо мне у медсестры, и я принялась мучительно вспоминать, кому он принадлежит. Сестра, недавно сделавшая мне укол, заявила, что я сплю, и вообще не в состоянии ходить, и в нашем отделении посещения запрещены. Голос продолжал настаивать, переходя на умоляющие интонации, и медсестра сдалась, заявив, что исключение делает лишь потому, что по режиму больницы настало время прогулки и в отделении никого нет. Действительно, палата была пустая, одна я не ходила на прогулку. Спустя время медсестра осторожно просунула голову в дверь и сообщила, убедившись, что я бодрствую: «Там тебя какой-то мужчина спрашивает. Я попросила подождать на лестничной площадке, тут нельзя. Сможешь дойти? Или сказать, чтоб уходил?» — «Какой мужчина?» — «Откуда я знаю? — рассердилась она. — Ну, что ему сказать?» Любопытство пересилило апатию — слишком голос был близким, но не получалось определить владельца. Я кивнула, что пойду, и, отвергая помощь, по стеночке двинулась к концу коридора. Распахнув дверь на лестницу, я увидела своего дедушку. Слишком давно с ним не встречалась, немудрено, что не включила его в список возможных обладателей голоса. Я настолько ему обрадовалась, что невесть откуда появились силы, и я приготовилась изобразить надлежащую сценку: приятная родственная встреча. Но он с таким пониманием спросил: «Плохо тебе?», что, отбросив все напускное, я с облегчением ответила: «Да, очень». — «Хочешь, пойдем отсюда?» — «Куда?» — «К нам. Там тебе будет лучше». Лучше, чем у бабушки, мне нигде не бывало. «Как там бабушка?» — «Хорошо. Ждет тебя. Ну как, пойдем?» Бедный, проделал ради меня такой долгий путь, в его-то годы! А я думала, что меня больше никто не любит. Как я могла забыть о них? Надо было сразу ехать к ним, а не мечтать о смерти. «А как же лечение?» — не совсем уверенно откликнулась я. Теперь, когда стало ясно, что у меня есть они, не очень хотелось умирать. С той же убеждающей добротой в голосе дедушка ответил: «Ну что тебе дало это лечение? Видишь, они тебя никак не могут вылечить. Зачем мучиться зря дальше? С бабушкой тебе сразу станет хорошо. Правда, она просила не забирать тебя раньше времени, но я вижу, что тебе тут несладко». Начав спускаться за ним по лестнице, я спохватилась было: «Надо сказать медсестре, что я ухожу». — «Зачем? Начнется волокита, уговоры. Решила уходить, так пойдем». Я стала спускаться, глядя под ноги, и вдруг нечаянно поймала его взгляд из-за плеча. Очень нехороший — так смотрят на ребенка, когда, протягивая ему ложку с горьким лекарством, приговаривают: «Пей, деточка, очень вкусно, я сам пробовал». И я вспомнила, что он умер. «Так ты меня туда зовешь?» — «Да, а что тут такого? Тебе же очень плохо, а там будет хорошо, можешь мне поверить». — «Нет, я туда не пойду, я уже передумала», — сказала я нерешительно, боясь обидеть. — «Как знаешь. Я же не тащу тебя туда насильно. Здесь ты уже измучилась. Решай сама». На меня неизвестно откуда накатила ярость. Если б он сказал мне правду сначала, я могла и согласиться, откуда я знаю. Но терпеть не могу, когда меня обманывают, даже если на пользу. «Нет!» — крикнула я, забыв о приличиях, и пулей взлетела по лестнице, не попрощавшись. Единственно странное во всей этой истории было то, что коридор нашего отделения оказался вдруг небывало длинным. Я мчалась по нему изо всех сил целую вечность, а он все тянулся и тянулся. Прошло лет сто, пока я не увидела вдали сидящую за столом сестру. Я перешла на тихий ход, чтобы не напугать ее, хотя серд-це готово было выскочить из горла. Почти переигрывая в тяжелобольную, я доплелась до своей палаты. Прикрыв дверь, рухнула на койку и накрылась с головой, не раздеваясь. Сердце продолжало бешено стучать, и колотил озноб; наверно, это агония, подумала я и провалилась куда-то. В момент пробуждения сознания я все вспомнила и была уверена, что очнусь там, то есть здесь, но оказалась там. Сестра пришла мерить мне температуру, которая, как выяснилось, со своих птичьих высот упала до человеческой. С этой минуты дело пошло на поправку, как пишут в романах. Я тогда не решилась спросить у той сестры о своем посетителе. И только при выписке, набравшись духу, поинтересовалась, помнит ли, как ко мне в самом начале болезни приходил пожилой мужчина, и получила ответ, которого заранее страшилась: «Откуда я всех упомню, к кому кто ходит?!» Но, прочитав отчаяние в моих глазах, она более сердечно поинтересовалась: «Какой-какой, говоришь?» Я описала. «Да, припоминаю. Ты тогда еще лежачей была, но я не могла его пустить в палату, инфекция всюду ходит. Меня бы с работы сняли». И вдруг, тревожно: «А кто он такой? Что он тебе сделал?» — «Ничего-ничего! Это был мой дедушка», — обрадовалась я, ввергнув ее в окончательное недоумение.

Я только сейчас подумала — а ведь продолжала все это время обижаться на деда — вдруг он нарочно меня разозлил, прекрасно зная мой характер. Как мне теперь узнать? Если бы вспомнила раньше, спросила бы у тебя. Ты один мог бы сказать на это что-нибудь вразумительное. Интересно, о чем ты думаешь в эту минуту? Беспокоишься? Ведь я к тебе ехала. Прошло, должно быть, не так уж много времени. Наверное, ты уже звонил мне домой, а там никто не отвечает. Может, позвонил моим друзьям, и они ничего не знают, ответили, что я давно выехала. Скоро вы все узнаете. Ну почему это со мной случилось? И почему именно сейчас? Это несправедливо! Я только-только начала заново ценить жизнь. Я же собиралась столько хорошего сделать. Честное слово! Если бы все вернуть, как бы по-другому я жила! Я бы всех любила. И себя тоже. Хоть бы это было наказанием, уроком. Я все поняла, ах, как я все поняла! Вот увидишь, Господи, я исправлюсь, только верни меня обратно, пожалуйста, Господи, умоляю, Господи, — я все поняла. Все молитвы позабыла, как назло. Только не впадай в истерику, тебе еще многое предстоит, я чувствую. Продолжай, не останавливайся! Отче наш… Отче наш… Господи, помилуй меня, Господи, помилуй меня, Господи, помилуй меня, Господи, помилуй меня, ГосподипомилуйменяГоспооо-Ооо! Как я раньше не догадалась? Мне просто снится дурной сон! В первый раз, что ли? Не знаешь, как из этого выйти? Постарайся побыстрее с этим справиться. Хоть бы проснуться у тебя дома — одной будет страшно после такого сна. А где же еще — я у тебя сегодня ночую. Еще усилие, ну, давай, напрягись! Я не стану тебя будить, достаточно, что ты будешь рядом. Как я тебя все-таки люблю! Пойду курить на кухню, утром расскажу, если вспомню. Надо будет оставить на кухне какой-нибудь знак, чтобы потом легче было вспомнить. Невыброшенный окурок посреди стола, например. Он спросит: «А это ты зачем оставила?» — и я расскажу.

Ох, слава Богу, вот и ты! — Ты не спишь? Мне сон такой мерзкий приснился! Слышишь? Почему мы на кухне? Я заснула за столом? Что ты так странно смотришь и не отвечаешь? А где я? Я себя не вижу. Где мои руки? Но ты смотришь ведь на меня! Как мне удалось так высоко забраться? На чем я стою, не пойму…

О, черт, снова я здесь! Т-т-ттт-только не сквернословь, в твоем положении не пристало. Но видела я его взаправду или только показалось? Знала бы, что так ненадолго видимся, присмотрелась бы повнимательней, уже соскучилась. Когда теперь увижу тебя, удастся ли сохранить способность видеть? И покурить нельзя. Но и то хорошо, что не до конца умерла. Впрочем, в этом я почти никогда не сомневалась. Я сейчас должна уметь передвигаться невидимкой — скажи еще, что ты об этом не мечтала. Знать бы только — как? Ладно, потом разберемся. Может, встречусь еще с какой душой — так ведь я теперь называюсь? — пообщаемся, — не я же одна сегодня умерла. Думается, вместе мы сообразим, как быть. Своего Вергилия я вряд ли заслужила. А у тебя был такой усталый вид. На самом деле это было или нет, я все равно чувствую, что ты обо мне думаешь сейчас. Во всяком случае, меня эта мысль греет. Холодновато лежать на голом кафеле без одежды. Даже стены и пол из сплошного кафеля. Надо додуматься, чтобы оставить человека одного среди этой каменной бездушности. Я вспомнила? или представила? — но очень живо, — когда я рождалась, был этот же кафель. Меня положили на него после всего, что мне пришлось пройти. Я была вся в крови, как недавно, и меня оттирали такой же колючей мокрой губкой. Я относилась к своему уютному существованию, как к должному, пока не появилась первая угроза. Это было чудовищно. Ни с того ни с сего, без малейшего повода с моей стороны, доброжелательный, казалось бы, мир вдруг взбунтовался. Тогда я впервые почувствовала, что я и мир — это не одно и то же. Вначале на меня просто стало давить со всех сторон, и я в панике старалась сохранить равновесие. Потом меня завертело в необъяснимом бешенстве, больно сжимало со всех сторон, крутило и рвало, где-то раздавались страшные крики — не мои, — но я знала, что это такое, они тоже раздирали меня, все ополчилось против, пока тупые боли не заслонила одна острая. Она была мною, она была всюду — по всей коже, в ушах, в глазах, в легких, в животе — называя, я узнавала и обретала. Тогда боль в ушах и в животе превратилась в мой собственный вопль, в коже — в покусывание холодной губки, а в глазах — в этот тяжелый желтый свет — почему он меня преследует? Кто-то грубо держал меня за ноги на весу. И я ужасалась, как бы не уронили. Я понимала, что происходит, куда потом все это делось? Я тогда знала и то, что понимание скоро исчезнет, и не только оттого, что начали появляться предвестники потери сознания — все эти шумы и туманы. И я поспешила напоследок выкинуть шутку, как теперь — и тогда — мне ясно, вполне в моем духе. Хоть мне было неуютно и неприятно в новом теле в новом измерении, я собралась с силами и обвела всех присутствующих пристальным взглядом. Потом взглянула на маму — я знала, что это она меня родила — потому что она единственная лежала и еще почему-то, не помню, — и подмигнула ей одним глазом. На большее у меня не было возможностей. Мама мне потом рассказывала об этом, еще она говорила, что все после моей выходки расхохотались, а врач заявила: «Ну, эта точно будет академиком», но мне уже было не до них, я не запомнила. Меня снова положили орать на кафель и занялись мамой. С каждым новым криком я теряла последние остатки сознания, я чувствовала это, но не могла остановиться. Вопли вырывались и уносили меня с собой. Я растворялась, растворялась, растворялась… Опять эти не мои ужасные крики. Не прислушивайся к ним, там нехорошо. Не могу, они меня вытягивают к себе. Что это? Мама! Ее привели сюда. Но я теперь в другом помещении. Неужели я могла заснуть, раз не заметила, как меня сюда перевели? Как она плачет! Господи, только этого не хватало! Куда бы спрятаться? Я спала, мне снилась какая-то бесцветная масса — не знаю даже, как ее назвать — труха и то рядом с ней выглядела бы алмазными россыпями. Она была однородна, неподвижна и бесконечна. Иначе говоря, она была Вселенной, единственно возможной и существующей. Соответственно, я была единицей, включенной в нее и составляющей ее. Но очевидно, не до конца. Веками согласно наблюдая эту застылость, раз в тысячелетие я с надеждой вскидывалась, поймав боковым зрением начавшееся где-то движение, не наученная предыдущими обманами. Тут же готовно раздавался за кадром монотонный смех, звучащий не от склонности, а по обязанности. По моим подсчетам, это продолжалось лет примерно десять тысяч с лишним, пока мамин плач не вытащил меня оттуда. Но почему она так надрывается, мне совсем не так плохо. Но ей не объяснить. Не будь такой трусливой крысой, сделай что-нибудь! А что я могу? Сможешь, если захочешь и не будешь бояться. Ну вот, ее увели. А ты и рада! Нет, я не этому радуюсь. Она сказала им, что похороны послезавтра. Придут все знакомые, будет очень торжественно. Не спорю, меня это бодрит. Почему бы нет, такое событие — не каждый день. Все-таки хоронят раз в жизни. Пока я застряла там, тут, оказывается, прошел всего один день. Интересно, кто придет? И я на всех посмотрю. А дальше что? Тело закопают, а я куда денусь? Так и буду невидимкой мотаться по земле? Это развлекает, только если ненадолго. Очень надо миллион лет наблюдать, как без меня живут. Я недооценивала свое тело. Совсем не ценила! Куда я без него? В нем я могла все делать! Ну, допустим, не все. Но оно придавало мне форму, отделяло от мира, по нему меня узнавали. А теперь я что — слилась с миром? Что-то ничего не пойму. Я-то осталось! Само по себе. Что я тогда есть? Зачем жить, когда умирать? Ладно, ты не в переходном возрасте. Раньше надо было думать. Еще спроси, есть ли любовь? что такое настоящая дружба? Какие еще вопросы ты не успела выяснить? Помню, тогда меня поражало, что люди могут жить, зная, что умрут, — едят, пьют, смеются, читают, ссорятся, рожают ни в чем не повинных детей, и, зная, на что их обрекли, смотрят на них голубым глазом.

Дошло до того, что вместо лиц и тел моих собеседников на меня скалились их черепа и скелеты. Я никого не могла всерьез воспринимать. Когда же это кончилось? Однажды ночью. Я очередной раз не могла заснуть, вся в рыданиях из-за отчаянной жалости к людям. И тут впервые додумалась поинтересоваться, неужели нет выхода. Что-то во мне поспешило заверить, что нет, предчувствуя мой ответ. Но честность и жалость победили. Есть, просто никто раньше не решался. Устроив дотошную самопроверку на искренность — согласна ли на это при условии, что даже самая последняя ябеда и самый вредный хулиган — ты представь, представь их лица — и что никто никогда не узнает, и не вспомнит, потому что условие такое, чтобы сразу все без исключений и чтоб никто не знал. После болезненных колебаний я все же получила твердое «да» и, собрав все мужество, начала призывать Бога, чтобы Он забрал окончательно и бесповоротно мою жизнь в обмен на бессмертие каждого с этой минуты… Небеса не разверзлись, гром не грянул. Может, Он видит, что я не совсем искренна? Господи, я решилась в здравом уме. Предвижу все последствия. Согласна принять. Опять ничего. Может, мне не хватает страстности? Нужно напрячься. Не совсем так: я сказала страстности, а не злости. Примирение наступило вдруг… Я решила, что догадалась, почему моя жертва отклоняется. Ничего ведь не бывает просто так — на меня возложена миссия. Я должна вырасти и придумать средство от смерти. Конечно, будут еще жертвы, надо торопиться. Только бы мама и папа дожили. Черепа мне больше не виделись. Однако смерть не так уж страшна, как казалось. Но очень уж она реальна. Я ожидала больше тайны. Есть ли вообще где-нибудь тайна? Я чувствую, что есть, но очень неуловима… Вечно ускользает, стоит подойти к ней вплотную. Как в жизни, когда, бывало, проходишь дождливыми сумерками незнакомым двором, и вдруг из раскрытого занавешенного окна на втором этаже вырывается музыка, смех и осколки света… Тебя озаряет воспоминание, что там живут сказочные красивые существа с неземными треволнениями и радостями. А не потасканный муж, толстая жена и сопливые дети — как торопится подсказать опыт, преданно глядя в глаза и заискивающе поводя большими пушистыми ушами… Тогда попадаешь неожиданно в щель, с одной стороны которой такой мир, а с другой — такой. И возможность выбора. В этой щели она выступает на первый план, заполняя собой все пустоты. Если не поддаться привычке — нелегко решиться обмануть детское доверие этого дымчатого создания и изменить ему с легкомысленным неслучившимся, — то шагнешь в нужном направлении и получишь лучший мир.

Как разорвано наше сознание — не умерла бы, то и не вспомнила эти решающие минуты. Отдав предпочтение чему-то одному, тут же забываешь об этом, не замечая, что совершил магическое действие. И самоуверенно продолжаешь дорогу. А они, всполошенные тобой, бегут, толкаясь, вдогонку. И стараются настоять каждый на своем. Опыт обиженно мозолит глаза бесформенными серыми фигурами, расползающимися вокруг с авоськами и портфелями, или назойливо подсовывает через каждый шаг примелькавшуюся до одури трещину на асфальте. А неслучившееся загибается в хохоте и нетерпеливо подпрыгивает, привлекая к блеснувшей в луже под фонарем скомканной фольге, которая при рассмотрении оборачивается непонятной штуковиной, или распахивая якобы ветром никакое теткино пальто, мелькает неуместным пестрым фартуком или разбойничьи пугает нетолпенным выражением лица встречного.

Взять последние пять лет моей жизни — окружающие люди с каждым разом делались загадочней и привлекательней, потому что все эти годы, не колеблясь, шла по пути предательства — но в простоте душевной мнила, что живу в неизменном мире. Теперь я понимаю, что мир — это всего лишь описание, на которое ты способен… В нем есть все, но он тебе соответствует, ничего не своего ты не извлечешь. Как там было сказано? — каждому воздастся по вере его… Кто-то заходит. Одежду принесли. Так ты в это верила? А то нет. Слава Богу, родных не пустили, сами одевают. Как трогательно, мама выбрала тряпки не по своему вкусу, а по моему. Вечные наши споры, последняя ее уступка. Было б чем, я бы заплакала. Не дергайся так, это они хлопнули дверью, уходя. Звуки способны возвращать лучше всего остального. Раньше так действовали еще запахи и прикосновения… А сейчас скрежет закрывшейся двери помог мне снова оказаться в этой комнате. Зачем они обили эту дверь металлом? Можно подумать, у кого-нибудь способно возникнуть желание проникнуть сюда без разрешения. Я бы ни за что в жизни не решилась попасть сюда по своей воле.

Но где я была до этого? Меня так захватило это зрелище, что я даже не могла думать. Я наблюдала, как они меня одевали, и заметила вдруг, что по бокам прибавилось еще несколько изображений. В центре было то, что изначально, — лежала я, и две пожилые женщины в белых халатах — одна справа, другая слева — меня одевали. По сторонам от этого — на других экранах? — сюжет повторялся, но с недоказуемыми изменениями во мне и в них. Чем дальше от центра по обе стороны, тем перемены были отчетливей, тем меньше я на себя походила. На некоторых я уже явно была нечеловеческим существом. Они тоже, но мы были разной породы. Когда я была птеродактилем, одна из них была чем-то вроде динозавра, а вторая экзотическим цветущим кустом; когда я была голубым треугольником, одна из них была стальным кубом, а вторая желтой волнистой линией. Они меня не во всех сценах одевали, но расстояния между нами сохранялись. Варианты плодились до бесконечности. Я уже не могла все ухватить разом и, если на каком-нибудь сосредоточивалась, тут же оказывалась внутри… Когда мне надоело смотреть, я обнаружила, что потеряла начало и не знаю, куда возвращаться. Я не могла вспомнить, в каком из них я стартовала… Но важно было почему-то вернуться именно сюда. Самый большой ужас внушала возможность ошибки. Меня не прельщали даже те расклады, при которых я была живая. Но мне повезло, что они вовремя подали звук. Может, для этого и сделаны эти покрытия на дверях? Кто-то очень умный додумался и понял, что никому невозможно объяснить, молча изготовил, и все. А так вероятность попасть не в свою вероятность была очень вероятной… Я сейчас даже могу прочитать целую лекцию о теории вероятностных отражений пространств. Не надо, я очень устала. А я не тебе, я кому-нибудь другому хочу — удивительно, все пространства существовали одновременно и раздельно так же четко, как теперь вот это.

С кем бы поговорить, Господи! Я знаю с кем, только не знаю как. Неужели я теперь не смогу ни с кем даже поговорить?

Неужели ты теперь все время будешь только смотреть на меня с таким испугом, как недавно на кухне, и не услышишь ничего из того, что я скажу?! Что было у нас с тобой, я так и не поняла. Почему все произошло так, а не иначе? И могло ли быть по-другому? Эта вариантная вероятность измучила меня еще при жизни. Не в таком виде, как сейчас, но все-таки не давала покою. Сейчас я хотя бы твердо знала, что есть во всех этих равноправных реальностях одна, не то чтобы единственно настоящая и моя — все они были такие, — а самая правильная, что ли? Та, куда я должна вернуться. Иначе произойдет что-то страшное. Точно так же, как я знала, что мы с тобой должны были встретиться. Уверенность в этом была такая же, как будто я что-то знала, как сейчас я смутно помнила, и могла только сказать: не то, и это — не то. А что — то, не могла указать, хотя оно тоже было перед глазами, не могла, пока не оказалась внутри. Но тут меня спас счастливый случай. Не уйди они вовремя, не хлопни дверью, где бы я сейчас была? Ведь немыслимо было перебирать все эти возможности и пробовать на вкус, чтобы почувствовать требуемую. Могла ведь и пресытиться на полдороге и, махнув рукой, выбрать первое попавшееся под руку.

С тобой у меня было точно так же. Я что-то приблизительно чувствовала, но не могла нащупать верную подпорку. Тем более что уже с детства сны упорно не давали мне забыть, как должно будет все происходить. Наше «какдолжновсебыть» существовало еще до нашей встречи. В снах, когда я обнаруживала себя идущей с кем-то рядом. Переполненная любовью, выплескивающейся через край и заливающей все вокруг, — воздух от насыщенности влажно обволакивал при движении, я не шла, а плыла. Краем глаза я ловила смытые контуры моего спутника — источника этой перемены в атмосфере, но боялась обернуться. Спешить уже было некуда. И значит, можно было еще немного оттянуть время перед началом, чтобы упиться по капле этой исцеляющей точностью. Но я каждый раз перебирала, и, поскольку моя оболочка не расплывалась настолько, чтобы я могла вместить все, меня выбрасывало на поверхность, и я просыпалась от невыносимости счастья. Но я нисколько не расстраивалась. Я знала — это есть и ждет меня, и я тоже могу подождать. Только жалела, что не посмотрела ему в лицо — вдруг встречу и пройду мимо. Но, конечно, узнала, как только тебя увидела. И ты узнал. Дважды. Что я — это я и что я — такая-то, ты уже слышал обо мне, но еще не видел. И ведь место было настолько людное, что если б кто и назначил там свидание знакомому, и то б не разглядел. А ты был так уверен в своей правоте, что неуклонно направился ко мне, и я, задохнувшись, расточительно отвернулась — пусть на этот раз пройдет мимо, и так слишком хорошо. И усиленно притворялась, что это — не я, выстраивая вокруг себя барьеры из всего, что попадалось: картонок, стен стоящих рядом домов, пыльных завихрений ветра, нарочно ссутуленной спины с надписями «это другая», «совершенно неинтересная особа», «неудобно к ней подходить», «опасно, вдруг нагрубит». Но ты спокойно перешагнул, оставив без внимания мои ухищрения, как будто их и не было, и над ухом у меня раздалось: вы — такая-то?

Это одно из моих любимых воспоминаний, я часто его просматриваю. Я иду через оживленную площадь, кругом крики, машины, дети, приезжие, цыгане, воробьи, и вдруг нечаянно вижу тебя и узнаю. Ты потом говорил, что следил в это время за передвижениями разорванного пластикового пакета, погоняемого ветром, пока тот не заземлился прямо у моих ног. Тогда ты поднял глаза и тоже узнал. На моей пленке это не записалось, я прокручиваю ее дальше. Незаметно все посторонние звуки и изображения исчезают, ты начинаешь приближаться, вначале маленькая фигура в отдалении, затем вдруг глаза крупным планом — неумелая работа оператора, — снова фигура полностью, камера медленно наезжает, опять глаза на весь снимок. Стоп. Перемотка, еще раз. Снова глаза и наложение кадров, за ними — ты целиком, со всеми подробностями. Приятно смотреть, никакая неопытность не смогла испортить, потому что мы сами тогда не сфальшивили. Ты тоже так почувствовал. Не случайно это была единственная совместная история, которую ты мне не раз пересказывал, неизменно прибавляя: «У тебя тогда юбка развевалась на ветру». Я-то прекрасно помню, что была в брюках. Первые несколько раз я пыталась тебя поправить, ты отвечал: не может быть, но не важно, — и в следующем воспоминании юбка снова фигурировала в качестве одного из основных моментов. Я решила не обращать внимания, и правда, не важно, но, как-то прокручивая пленку — я стою, ты медленно приближаешься во внезапной тишине — если не считать музыкального сопровождения, на втором плане — неясный фон, даже собаки размазались, создав вместе с асфальтом и прохожими зыбкую декорацию, — я одеревенело разворачиваюсь на твой голос, и юбка то плотно прилипает от ветра, то пышно раздувается. Но не важно.

Главное, что потом нам почти никогда больше не удавалось соответствовать. Я потом никому не решалась рассказать о том, как мы познакомились, и, если меня спрашивали об этом, я в панике начинала придумывать историю, всегда новую — забывала, что говорила в предыдущий раз. Это и понятно — правде бы никто не поверил. В лучшем случае меня бы подняли на смех. Хотя что тут такого, если подумать. Когда ты не отклоняешься от долженствующего, внешне это выглядит как чудо. Позже ты повторял, что подошел только потому, что ветер указал тебе на меня. Не то чтобы я покупалась на подобные заявления, но видно было, что ты не сознаешь всей романтичности этой фразы, иначе не произнес бы ее вслух. Скорее ты делал упор на мистическую ее сторону… Да и я оказалась там в тот миг потому, что шла не думая, куда ноги приведут, что тоже очень редко бывает со мной. Нас обоих туда привело, и мы допустили остальное. А после редко удавалось приблизиться к абсолюту. Наверное, мы сопротивлялись, сами того не ведая.

Казалось, уж мы ли не были осторожны? Ты, во всяком случае. Я-то поначалу лезла напролом, не желая расставаться. Ты проявил мудрость не по годам, не допуская излишеств. Глядя на тебя, я стала осторожней. Перестала поддаваться желаниям, высчитывала последовательность каждого телефонного звонка, продолжительность каждой встречи. Увлекшись, постепенно перешла на все более жесткий самоконтроль. Я следила за каждым своим жестом, словом, улыбкой, инквизиторски выверяла впечатление, производимое на тебя. В своем усердии я незаметно для нас переместилась в тебя, продолжая отдавать необходимые распоряжения оставленной оболочке. Даже расставаясь, я тебя не покидала. Когда по моим подсчетам наступало время расставания, я отправляла погулять ходящую куклу — мечта моего детства, — вложив ей в опустевшую голову самовоспроизводящуюся запись примерно следующего содержания: «При переходе улицы посмотри сначала налево, потом направо, переходи на зеленый свет, не забудь поесть, повторяю: не забудь поесть, для этого ты должна зайти в магазин, нет, для похода в гости ты невменяема, магазин рядом с домом, дорогу ты знаешь, деньги во внутреннем кармане пальто, можешь взять такси, если не в состоянии войти в метро, не забудь выспаться. Лучше в магазин, если поехала на такси, на кафе не хватит денег, повторяю, при переходе улицы…» Сама же оставалась в тебе, следя за развитием событий внутри и снаружи, чтобы вычислить оптимальное время для ее возвращения и подсказать ей дальнейший ход действий. Странно, что никогда раньше об этом не задумывалась, и только сейчас стала видеть, что тогда происходило. Что там она делала, когда уходила от тебя, я совершенно не помню, меня тогда с ней не было. С кем она встречалась, где проводила время, чем занималась — целый год жизни выпал — вне тебя ее не было. Подозреваю, что она праздно шаталась по окружности от твоего дома, если я забывала дать ей конкретное поручение. Зато я прекрасно помню все твои мысли по ее поводу или имеющие отношение к ней. Я их не внушала себе, нет, помню, мы подумали: какое у нее неприятно широкое лицо вблизи, — и я, отделившись, прошипела: «Быстро отодвинься на полметра!» и, вернувшись в тебя, застала над абстрактными размышлениями о твоей математике. На время отвлекшись, я предалась своей обиде — я про твое лицо никогда не думала так отстраненно — и упустила довольно длительный промежуток. Так что пришлось определять по наитию, с какого места продолжать — того, где я тебя оставила, или ты успел продвинуться в новых мыслях обо мне. Весь этот бред в редкие минуты заглядывания внутрь себя я оправдывала своими неземными чувствами и успокаивалась. На деле же это был страх — раз ты счел, что нельзя злоупотреблять, значит, была опасность. Боязнь лишиться тебя повела меня по ложному пути. Но, как известно, все дороги ведут в Рим, не только ложные, но и мнимые. Не надо было никуда идти, любовь спокойно пребывала рядом. Но простому смертному не так-то легко поймать жар-птицу, если он не родился дурачком или сыном Бога. Ему придется пройти до конца, сносив семь пар железных сапог, стерев семь железных посохов и перегрызя и переварив семь железных хлебов. Или своими высокими, почти нелюдскими добродетелями снискать расположение доброй феи, чтобы она для преодоления времени-пространства даровала ему ковер-самолет, огнедышащего коня или скороходы. Все равно неминуемо предстоит сразиться насмерть с Драконом, охраняющим вход, или, поспорив на собственную голову, решить три загадки — кто во что горазд. А то и потихоньку скармливать сам знаешь какое мясо кровожадной птице-Рух, чтобы довезла, не выронив на лету. Пока не пойдешь туда, не знаю куда, чтобы добыть то, не знаю что, не поймешь, что оттого и слез с печи, на которой провел сорок сороков без забот, что оно само пришло к тебе и разбудило. Не знаю, чем я в детстве слушала сказки, если тогда этого не поняла. Всего-то и надо было — идти, не сворачивая, любым путем, на который вышел.

Временами мне это удавалось. Находясь в тебе, я полностью с тобой сливалась, и мы могли часами вдохновляться научными идеями и математическими формулами или восхищаться в мое отсутствие хорошенькой женщиной — пока я не одергивала себя — отдергивала от тебя, напоминая сурово, чьи интересы я здесь призвана блюсти. И тут же, пока наши мысли не совсем разъединились, старалась направить внимание в верное русло, прорывая канал и подводя течение к ее поехавшему чулку, глупому высказыванию, грязным ногтям — но не обкусанным — такие тебя иногда трогали, — или вульгарным манерам, а если особенно повезет, к выглядывающему из туфли подследнику — ты с детства не переносил такое зрелище. Одновременно обособившейся от тебя частью посылала себе сигнал тревоги, призывая вернуться немедленно. Остававшаяся в тебе половинка меня не могла уже охватить тебя целиком из-за своей неполноты. Воссоединяясь с ней, и я застревала в нише, куда она соскользнула уже по привычке. Не замечая, что этот уголок в себе ты не особенно ценил, редко используя его для недолгого отдыха, я принималась за его дальнейшее освоение и благоустройство. Раскладывала знакомые уже вещи по полочкам для порядка — за время моего отсутствия они снова разметались — вот твой детский матросский костюмчик, вот твой сдувшийся от времени двухцветный резиновый мяч, вот твой старый ботинок — коричневый, с отклеившейся подошвой — не знаю, зачем ты его хранишь, ну ладно — вот, привет, твоя любимая книжка про путешествия, вот твоя первая любовь, смотрит через заваленный немытыми тарелками стол в ночное окно, опершись на ладонь, устало не поправляет выбившуюся на глаза прядь, вот твой первый игрушечный пистолет, нет, второй — первый был деревянным, вот твои «Три мушкетера» — они в другом издании, чем мои, но ничего, мы их поставим рядом. Это тоже был выход — приручив местность, соединить его население с моим, водящимся на этом уровне, — вот моя любимая кукла, правда, не ходящая, но зато моргающая — ей соседский мальчишка назло мне выковырял один глаз, и я предпочитаю на нее не смотреть, но не в силах выбросить, вот мой плюшевый мишка, подаренный мне на зубок, он тогда был с меня ростом, есть фотография; вот мое первое нарядное платье, мама не помнит, куда оно задевалось, но оно осталось здесь, вот моя первая любовь — пардон, кого это ты имеешь в виду? — а что, мало ли было увлечений, можно создать собирательный образ для поддержки справедливости и равновесия. И пойти дальше, и так по всем уровням. Рядом с твоими формулами мы бы расположили мои картины — тогда я прекратила их писать, но те, что были, ведь нравились тебе? Выбрав этот занудный путь, надо было пройти его быстрее, и, уж во всяком случае, не отвлекаться. А я своими отстранениями, отступлениями, возвращениями создала непроходимый лабиринт, в котором потерялась сама и запутала тебя. И при этом затянула весь процесс при твоей аллергии к захватническим движениям. И еще ты замечал то, чего я совсем не учитывала, — вместо себя я при встречах подсовывала тебе пустоту. Из всего этого уже нельзя было выбраться иначе, как выйдя совсем. Что ты и попытался сделать. Лабиринт так прочно обвил нас своими ответвлениями и обложил тупиками, что для освобождения тебе пришлось применить взрывную силу. Но ее ударной волной нас самих разбросало в разные стороны. Сотрясение произошло в минуту, когда я снова находилась в тебе, в одном из отделений, но не в привычном, а новом. Это был явный прогресс. Я уже и с ним начала свыкаться. Я как раз заканчивала натягивать бельевую веревку. Один ее конец я уже прикрепила к твоим лыжам, стоящим в углу, а другой — как раз завязывала узлом на моем торшере — я видела его раньше, когда мы гостили у родственников с ночевкой в другом городе. Он стоял в изголовье доставшейся мне кровати — с белоснежным абажуром, в разводах из мелких салатовых цветочков. Я была маленькая и подумала, что очень шикарно было бы иметь такой. Читать под ним вечерами в постели должно быть очень уютно. Мои родители не разделяли моих вкусов. Впрочем, когда у меня появилась своя квартира, я тоже не удосужилась купить такой. По-моему, твои лыжи были того же происхождения. Ну что мне стоило не зацикливаться на этой комнате и быстрее перейти к остальным. Может, тогда ничего бы не произошло. Тем более что с содержимым одних комнат я была весьма приблизительно знакома, о других же только догадывалась. А оставшиеся отпугивали своей мрачностью. Да и добраться к ним было не так-то легко. Иногда я обнаруживала себя поднимающейся или спускающейся по лестнице, которая становилась чем дальше, тем круче. И я с тоской уже предвидела финал — вот он, обвал, через который приходилось перелезать, стараясь не смотреть внутрь, в темноту, пачкая и разрывая одежду, обдирая в кровь руки и рискуя обломать кости. Если же мне удавалось сесть в лифт, и тогда ничего утешительного не предвещалось — он с такой скоростью проезжал мимо нужного этажа, что я уже готовилась расплющиться об крышу или шмякнуться в подвал. Но всегда каким-то чудом выбиралась из него и покорно признавала, что мне надлежит проделать путь через те же лестничные провалы, разве что теперь их расстояние увеличится в несколько раз. Для полной правды надо отметить, что иногда не встречалось почти никаких препятствий, но тогда я так увлекалась восхождением или спуском — а может, меня тянула какая-то сила, — что я непременно проскакивала мимо своей двери. Но когда наконец добиралась до нужного места, начиналось самое тягостное. Это всегда было моей слабой стороной — способность к обживанию почти на нуле. Когда я получила свою однокомнатную квартирку, съехав от родителей, мне понадобилось месяца три-четыре, чтобы уверенно ступать на всю поверхность пола. До этого я пользовалась исключительно двумя тонкими тропинками: одна пролегала от прихожей мимо ванны к кухонному столу, оттуда разветвлялась рогаткой к раковине с газовой плитой и к холодильнику, а вторая вела в комнате к дивану и, слабо протоптанная, загибалась к шкафу с одеждой. Пока я не поместила у окна свой мольберт и не начала писать, все вынужденные отклонения от тропок делались быстрыми скачками.

А ведь и сейчас торчу на одном месте, как приклеенная. Ну и правильно, не надо смотреть ни на что, пока люди не придут. А когда они придут? Сколько времени я уже здесь нахожусь? Окна зашторены, не поймешь, какое время суток. А может, я просто не вижу, что там за ними? Или я уже в другом мире, и там, за ними, ничего нет? О, полная луна! И снег ее отражает, усиливает ее влияние. То-то я такая тревожная сегодня. Опять ты застыла на луну! Знаешь, что тебе это вредно. Не заснешь потом. Двор какой-то незнакомый. Где я? Ах да, я же умерла! То есть как это? Я тебя предупреждала, не надо об этом. Продолжай рассказывать себе истории. Подожди, а как же я увидела луну? Может, мне показалось? Нет, вот она. Но как я ее вижу, не могу понять. То ли я продвигаюсь сквозь занавески, то ли вижу через них. Как я это делаю? Вот сейчас я вижу занавески, а сейчас луну. Впрочем, это не занавески, а просто стекла покрыты бежеватой матовой краской. Угораздило же умереть в полнолуние. Прошу тебя, не надо на эту тему. Продержись еще немного, скоро утро. Ты начала вспоминать довольно интересные вещи. На чем я остановилась? Ах да, как меня отбросило взрывом. Мне тогда было тяжелее, чем даже сейчас. Определенно тяжелее. Теперь мне, по крайней мере, не надо ни о чем заботиться — рыть могилу, покупать венки — прекрати немедленно, — а тогда надо было продолжать жить. Встречаться с людьми, делать дела. А мне даже пройтись по улице было больно, такой незащищенной я себя чувствовала. Я привыкла жить с ним, в нем, а без него стала как с ободранной кожей. Я не понимала, где нахожусь. Я знала, что видеться с ним сейчас невозможно, нас слишком далеко друг от друга разбросало. Недаром пути наши не пересекались, хоть мы и продолжали жить в одном городе и ходить в одни и те же заведения и одни и те же гости. Зато я тогда начала снова писать картины. Если бы не они, от меня сейчас ничего бы не осталось. Квартира и одежда не считается. Машину уже, наверное, не восстановить. Выбросят на свалку. Но я не могу вспомнить, как я тогда жила. Сплошной туман вместо воспоминаний. Было больно. Я лежала целыми днями лицом к стене, с закрытыми глазами. Потом я вдруг поняла, что можно рисовать не только то, что видишь глазами, но и то, что видишь, закрыв глаза. Это было неожиданное открытие, как будто кто-то мне раньше запрещал. Но было очень трудно удержать образ — не то что срисовывать с натуры. Стоило мне начать всматриваться в картинки, как они тут же расползались, перетекая в другие. Поэтому в памяти оставались только наметки. Да и то если новый образ не затмевал старый красотой или неожиданностью. Бывало, что и чудовищностью. А потом и цвета сложно было воспроизвести. Иногда, сколько бы я ни перемешивала краски, не получался нужный оттенок. А без него и вся картина теряла смысл. Что в одном цвете впечатляет, в другом кажется мазней… Я тогда поняла, что сочетания оттенков могут нести такие откровения, какие ни из одного учебника не почерпнешь. Да и с формой тоже были свои сложности. Труднее всего было удержаться и не добавить вместо утерянной детали что-нибудь свое. Сколько бы ни казалось, что так будет интересней, результат был один — испорченная работа. То, что являлось мне и держалось мгновение, было богаче и глубже всего, что я могла придумать после долгих размышлений и прикидок. Это было видно, когда картина удавалась. Если вглядываться, в ней появлялись все новые и новые планы, до которых мне самой ввек бы не додуматься. Это при том, что я ставила себе весьма скромные задачи. На чистые, пронзительные линии, которые удались Рафаэлю, особенно в его Мадонне, я и не замахивалась. Знала, что не потяну. Не протяну. Меня еще хватало, чтобы уловить их, но воспроизвести было не по силам. Они захватывали меня, завязывали в узел, вытягивали меня саму в одну линию. Но вместо того, чтобы обтянуть этой линией бесплотные контуры, я бессильно свисала и болталась на ветру. Я уже поняла, что писать надо всем телом, но мое тогда еще было недостаточно гибко, чтобы охватить все великолепие. И недостаточно тонко, чтобы послушно облекать, не выпячивая свои привычные уклоны. И недостаточно мягко, чтобы не ломаться. Мне что-то надо было делать с телом. Однажды мне приснилось, что я родила ребенка. Это было самое красивое из всего, что я когда-нибудь видела. У него были точно такие же глаза, как у него, но в них карий цвет был самого незамутненного оттенка. Такие густые, бархатно-шоколадные изнутри, но ясные на поверхности. Казалось, что у этого цвета нет конца, такой он был глубокий и распахнутый. Может, такие глаза были у первого человека. Или у него, когда он только родился. Может, еще у кого-нибудь. Наверное, про такой цвет говорят, что в нем можно утонуть. Значит, и другие видели такое. Но у моего ребенка глаза были еще и сами излучающие, их бездонность не засасывала. Насчет цвета не буду спорить, но вряд ли еще у какого-либо человека были такие любовь и доверие во взгляде. Невозможно представить. Очарование было не только в глазах, а во всем облике. Лобик, носик, ручки, ножки — словами не скажешь — мой младенец был сама гармония. Я и сейчас его вижу. Я знаю, что он где-то есть, только бы узнать — где? А вдруг теперь удастся… но лучше об этом не думать, а то сглазишь. Но он реальнее многих моих знакомых, почти всех. Вот если бы мне удалось его нарисовать… Хотя я, конечно, знаю, что передать обаяние ребенка еще никому не удавалось. Даже Леонардо великому после стольких эскизов пришлось признать себя побежденным. Только намеками, только косвенно, только через. Никогда прямо. Эту непостижимость детских черт еще никто не выразил. Разве иногда сквозь более зрелые лица она выглядывает, как обещанная утрата… Как у некоторых Ангелов Возрождения, как у Мадонны в отрочестве. И еще лица стариков способны отражать ее отблеск — они снова приблизились к ней, но с другой стороны. Но портретами я тогда перестала увлекаться. Мне стало интересней писать то, чего другие не видели. Или сговорились не замечать, — подозревала порой. Потому что многие вещи, бывшие на виду, хором обходились молчанием, а другие предметы по непонятным причинам пользовались горячей любовью, — их постоянно обсуждали, описывали в книгах, их писали художники. Нас даже учили рисовать по ним, хотя многие из них, тот же пейзаж, например, были сложнее для исполнения, чем некоторые вещи из тех, на которые налагался запрет. Но не все, к счастью, ему следовали, иначе я сочла бы, что сошла с ума. Вот хотя бы Гойя — не побоялся рисовать табу. Порой и у меня получалось. Каждая удавшаяся вещь наполняла меня, делая менее опустошенной. И, напирая изнутри, расширяла до самой себя. Я становилась полной и целой — наполнялась собой и соединялась с собой. Я начала многое видеть из того, что раньше не попадало в поле зрения. И точек, из которых я видела, стало намного больше. Я расширилась настолько, что мне удалось покрыть необъятное расстояние, бывшее между нами. Потому что тогда он вдруг появился сам. Пришел и позвонил в дверь. Как раз через несколько часов — время, необходимое для выяснения моего нового адреса, изменившегося за полтора года — после того, как я наконец отпустила его. Поняв, что могу жить без него. Не переставая любить. Его внезапный приход подтвердил мое тогдашнее убеждение, сложившееся за время нашей разлуки, — никто никому ничего не должен, как бы ни хотелось всем думать наоборот. Если это понять, ни на кого уже не будешь в претензии и временами будешь получать нечаянную радость. Честный подарок — не выманенный и не купленный. Но заслуженный. Несправедливых подарков не бывает. Как не бывает и случайных разочарований. Это все равно, что выйти в дождь без зонтика и жаловаться, что не смог дойти сухим до метро. Или биться головой о каменную ограду и на все заверения, что ворота в двух метрах слева, упрямо твердить: а я хочу именно здесь пройти, но почему мне больно и почему не получается? Но смотря что пересилит — можно научиться и сквозь стенки проходить, было бы желание, — но тогда вряд ли будет так же важно оказаться за этой оградой, как прежде. Захочется чего-то другого. Ты умнеешь прямо на глазах. Да, одиночество мне на пользу, я могу смотреть на все со стороны, не включаясь. Но не такой же ценой! Пусть бы меня в тюрьму посадили, в одиночку, я согласна на это. Я бы тогда все поняла и начала бы правильно жить. Ну, как бы не так — ты тогда всю энергию употребила бы на устройство побега. Что же мне теперь делать? Ладно, замнем. Значит, говоришь, когда он вернулся, все пошло по-другому? Еще бы, я тогда стала уже ученей. Просто ты стала взрослей. И самостоятельней. Все это время ты сторонилась других людей и поэтому научилась обходиться без них. Для твоего существования уже не требовалось подтверждения со стороны. И подпорки тоже. Но и наблюдательность у тебя возросла после того, как ты перестала воспринимать других как часть себя. Да, я тогда сделала великое открытие, может, самое большое в моей жизни: все люди — разные. До этого я была убеждена, что все похожи на меня и отличаются только по принципу «больше-меньше». Например, глупее-умнее, добрее-злее. Но было потрясением основ, когда я поняла, что другие могут обладать качествами, которых у меня отродясь не было, поэтому мне нечем их понять. У меня не было такого места, органа, которым я сумела бы ощутить их по параллели. Но и у меня могло быть что-то отсутствующее у другого. Я так до конца не продумала свое открытие, поэтому сейчас смутно представляю, что же я там поняла. Нужно было с кем-нибудь проговорить его, чтобы самой стало ясно. С ним я тоже это не обсудила, как-то не было все времени. Наверное, начни я ему все объяснять, нужно было бы пользоваться геометрическими фигурами. Все, что не описывается математическим языком, ему скучнее слушать. Когда я заговаривала о чувствах, он сразу менял тему. В лучшем случае сердился: «Что ты все выдумываешь?» — хоть какая-то реакция. Может, у него было что-то, чего я не имела, поэтому и сейчас не могу понять его отношения к этому. Но думаю, свое открытие я бы смогла ему объяснить. Я бы сказала: давай возьмем квадрат и обозначим его X, а круг обозначим У. Тогда, если они приблизительно равны по площади, то все зависит от того, что во что вписывается. Если круг в квадрат, тогда Х полностью понимает У, а для У остаются загадочные уголки в Х. Если наоборот, то — загадочные сегменты. И тогда важно знать, с какой части своего я они будут друг с другом общаться. Это только кажется, что мы обращаемся к другим из одного места, или что в беседе бывает задействована вся площадь я. Если квадрат будет разговаривать с вписанным в него кругом из общего центра, то они заживут душа в душу, а если из отстраненного угла, то У решит, что Х хочет показаться острее, чем он есть на самом деле. Если наоборот, круг описан, то Х решит что У прикидывается и строит из себя крутого. Я не рассматриваю ситуации, когда площадь одной фигуры намного больше другой. Тут и говорить не о чем. Но и то только в том случае, если они лежат в одной плоскости… Ну а если это пространственные фигуры, то тем сложнее область их соприкосновения, чем они объемнее. Зато и взаимопонимание глубокое, а не поверхностное. Правда, если им не удалось вписаться — или не захотели — тогда придется держать дистанцию, чтобы случайно не покорежить друг друга выступами. Но эта дистанция тоже сложная штука… С одной стороны, она должна способствовать технике безопасности, с другой — не удлиняться настолько, чтобы взаимное притяжение ослабло. И при этом надо постоянно следить, какой стороной повернут к тебе сам объект. Когда круглой или гладкой — подходи как хочешь близко, если ты сам не представляешь угрозы, когда зазубринами — отскакивай. Есть еще возможность стать комплиментарным ему, как ключ замку. Если уверен, что не согнешься от этого. Меня лично не хватило ни на один из этих трех способов. Сил было мало. И не только это. Мне начало казаться, что мы с ним поменялись ролями против моего желания, я была за Принца, он — за Спящую Красавицу. Ладно б только это! Но он еще и нарушил правила игры и не проснулся после поцелуя. Не только после первого, но и после второго, третьего, сотого он все продолжал спать. Как будто интересно целоваться со спящим. Я возмущалась, потому что я бы его разбудила, не сомневаюсь, но он с самого начала не спал! Сперва притворялся, чтобы посмотреть, что будет дальше, потом понравилось — он ничего не делает, а его целуют, а потом привык и решил так остаться, а то вдруг откроет глаза и что-то не то увидит. Так и смотрел в щелочку сквозь ресницы, быстро зажмуриваясь, когда я приближалась. То есть у нас опять все не складывалось. Вот тогда я и стала задумываться о вероятностях. Я не обвиняю тебя. Просто тогда я тебя не понимала. Хотя я уже сделала открытие, что все люди разные, эта тема закрывалась сама собой, как только дело касалось моих близких. И еще: насколько я очертя голову кинулась в наши отношения, настолько ты надеялся, что это не всерьез. Чем очевидней для тебя становилось, что это не понарошку, тем отчаянней ты надеялся. И принимался доказывать на деле. В первую очередь себе самому. После каждой чрезмерной, с твоей тогдашней точки зрения, вспышки любви ко мне — из места, откуда ты смотрел, они казались неоправданными и преувеличенными кем? — ты бросался к другим женщинам, чтобы утвердиться, что для тебя нет разницы. И приходил к доказательству от противного, как вы выражаетесь в своей математике. Но ты не восклицал радостно: что и требовалось подтвердить, как после своих научных изысканий, — тебе становилось не по себе. С моей же позиции твое поведение выглядело как точный слепок с моего, если бы я не любила. При этом я чувствовала, что ты меня любишь, да еще как. То есть чувствовала одно, а видела другое. Как тут не растеряться. Но я не думала, что, будь на твоем месте другой, мне могло бы быть лучше. Мне нужен был именно ты, это было ясно. При встречах с другими людьми у меня не возникало ощущения, что где-то внутри меня, примерно между сердцем и желудком, захватив большую часть души, кто-то вырезал кусок. И я настолько свыклась с этим, что не замечала нытья. Понадобилось время, чтобы я, отбросив в сторону все свое скудоумие, поняла — при встречах с тобой я испытываю не радость, а просто утихает боль, ставшая хронической, — оперированное место являло точный слепок с тебя, вместе с твоими помятыми костюмами и папироской в руке ты идеально заполнял вакуум. Частично его заполнить невозможно. Поэтому я ни к кому и не кидалась. В отличие от тебя, мне не требовалось съедать яблоко, чтобы познать, что оно гнилое. Что ты — да, я — да, но, может, время-место были не те? Я примеривала разные возможности, которые могли способствовать нашему полному совпадению. Наверное, встреться мы чуть раньше, когда ты никого еще не любил до меня, ты бы сразу поверил в нашу любовь. Но потом я подумала, что у тебя стали бы возникать всякие искушения, исследовательская жилка в тебе так развита. Ты бы стал оправдываться — почему я решил, что она — единственная, — это надо еще проверить. И карусель бы закружилась по новой. Самым привлекательным мне казался вариант, когда б ты был намного старше меня. У тебя был бы тогда большой опыт несовпадений и разочарований, увидев меня, ты бы сразу понял — вот то, чего мне не хватало, что я напрасно искал всю жизнь. Но — ты был бы к тому времени наверняка женат, дети, то-сё. Вряд ли б нам тогда удалось встретиться так, чтобы не пройти мимо. Ведь узнаешь только то, что ожидаешь увидеть. Или если бы ты был моим сыном. Вот бы я тебя любила-лелеяла! Ты был бы полностью моим. Я бы тебя купала, читала бы книжки на ночь, отвечала бы на все вопросы. Мы бы совсем не расставались, потому что ты бы этого не хотел и цеплялся за мою юбку, я бы на секунду притворилась, что хочу уйти, чтобы увидеть, как ты это делаешь, а потом бы, конечно, осталась. И так было бы всегда. До определенного момента, пока ты не повзрослеешь. Тогда другие женщины стали бы важней меня. Ты бы, бросив меня, ушел к ним. Да и мне бы, наверное, не очень понравилось, если бы за меня все время цеплялись. Вот если бы я была твоей дочкой, ты бы никуда от меня не делся, сколько бы у тебя ни было женщин. Они были бы одно, приходили бы — уходили, а я совсем другое. Меня бы ты всегда любил. Правда, только до известного предела. А меня это тоже не устраивало. Да и вообще не устраивало, как ты относился к женщинам, ко мне ли, к другим ли. У тебя откуда-то было представление, что женщины — это забава, а друзья — это серьезно, и ты примеривал к нему свою жизнь, кроил свои поступки, подгонял их по этому образцу. Женщин можно было бросать, но потерять друга! Как можно? Была бы я твоим самым близким другом, проверенным и надежным, ты не стал бы искать другого. Были бы бабы, сегодня одна, завтра — другая, а когда они б тебе надоедали, мы бы снова встречались и выпивали. Ты бы мне все рассказывал, про баб тоже, и я бы не ревновал, потому что они все — второстепенное, от меня у тебя не было секретов, а с ними ты изворачиваешься, придумываешь, чтоб не лезли в душу. Но тогда нам нельзя было бы все равно целоваться по-настоящему и все такое прочее. Мне-то все равно, то есть не все равно, а хотелось бы, но ты бы не смог. Мне пришлось бы украдкой к тебе прикасаться, не больше двух-трех дружеских объятий в день, и ты бы задумался. Все-таки ты очень консервативен. Куда ни кинь, лучше того, что было, быть не могло. Или не там я искала пути улучшения. Как в детстве, когда я вознамерилась понять, что такое бесконечность, и придумала принцип, по которому за точку отсчета бралась я сама. Если поверить, что я вся состою из атомов, невидимых глазу, а сама при этом живу на планете, которая вместе с себе подобными может быть таким же набором атомов, то вся Вселенная — всего лишь крохотная клетка с молекулами из планет в теле какого-то гигантского человека. И Он может рассмотреть ее в самых общих чертах, если изобретет мощный микроскоп. А сам Он является обитателем атома в клетке еще большего сверхчеловека и так далее. Тогда каждая моя клетка — необъятные миры для маленьких человечков, а они в свою очередь, и так далее. Тогда получалось, что, обстригая себе волосы, состригая ногти или поранив коленку, я рушила целые галактики с их надеждами, любовями, войнами, страданиями и прогрессами. И кто-то так же запросто, не задумываясь, может состричь нас. Ну и что, что мы так долго живем и еще ничего не случилось. Если Он такой большой, то то, что для нас тысячи лет, для него одна секунда. У него еще ногти не выросли. В таком случае выходило, что я преступница. Но, с другой стороны, ногти для того и растут, чтоб их стричь. Так было задумано, значит, и крушения тоже входили в планы. Или же моя теория подходила только для объяснения бесконечности, а для всего остального требовались другие возможностные допущения. Как это я все понимала только через свое тело. А если б оно у меня было другое, я бы по-другому все понимала, что ли? Кажется, я увидела, как надо было рассматривать наши отношения. И вообще все, что происходило. Человеческие судьбы — это, как пейзаж. Который может меняться только в пределах данности. И от выбора ракурса — но тогда меняется не суть происходящего, а всего лишь угол зрения. Допустим, что я была бы деревом — первое, что бросается в глаза в пейзаже. А ты — рекой. Тогда я опускаю всякие рассуждения на тему: в каких климатических условиях дерево могло вырасти, а в каких было бы другим деревом или вообще не выросло. Если бы я росла на утесе горючем, а ты бы протекал на севере диком, то ты мне мог бы только сниться. А так я выросло там, где выросло, и той породы, какой получилось. И расстояние между нами — свершившийся факт. Оно такое, какое есть. Муравью покажется очень большим, человеку — так себе, пролетающей птице — ничтожным, а из самолета решат, что мы — одно и то же. Из проплывающих по тебе лодок подумают, что я недосягаемо, потому что над берегом крутой обрыв. Одним покажется, что мы вечность рядом, а другие могли видеть тебя, когда меня еще не было. А потом меня срубят, или в меня ударит молния, или я завяну — вспомнила, где я! — подожди, давай пока про дерево — ну что ж, а ты все будешь протекать. А рядом с тобой вырастет другое дерево. Нет, это мне не подходит. Хорошо, тогда я буду скала. Значит, все рассуждения о расстоянии остаются в силе, а время — все обозримое прошлое и будущее. Да, красиво получается. Тому, кто сидел бы справа спиной ко мне, было бы ясно, что ты бесконечно от меня убегаешь, а тому, кто слева, — что ты вечно мчишься ко мне. С большой высоты определили бы, что ты неподвижен. Я была бы частью тебя, или ты — частью меня. Нет, вместе бы мы были пейзажем. О котором не рассуждают, почему, да как, да зачем, а любуются им и принимают. Господи, сколько я ошибок сделала! Зачем было столько суеты? Почему я не могла просто радоваться ему и всему, что у меня было? Я же не скала, у которой прорва времени впереди. На что я изводила свое время? А могла бы наполнить всем, чем пожелаю.

Уже светает. Кажется, это сегодня. Господи, почему я жила так неправильно? Почему я так бессовестно вела себя с людьми? Ф-фф, про родителей без содрогания и не вспомнить. Что они сейчас должны переживать! Это ужасно. Сколько сил они на меня потратили. И ни одного слова благодарности от меня за всю жизнь. А сейчас? — небось вдрызг сломалась совсем новая машина, которую они мне подарили на день рождения. Могли ведь потратить все эти деньги на себя, и никто бы их не обвинил. Нет, всю жизнь я им доставляла одни неприятности, и сейчас еще вот это. Шутка ли, потерять единственного ребенка. Бедные! За что же им такое? Ничего хорошего они от меня не видели за всю мою сознательную жизнь. А умерла я как бездарно! Другому надо было бы еще постараться, чтобы так глупо все кончилось. Ну вот ни с кем, ни с кем — кого ни возьми, я не поставила красивой точки в отношениях. Со всеми все как-то недосказано, недоделано, недочувствовано. Висит рваными лохмотьями. А с тобой какую пошлую последнюю встречу устроила! Откуда ж мне было знать, что она последняя. Господи. Если ко мне сейчас никто не придет на похороны, я не удивлюсь. Господи! Ведь никому ничего особо хорошего, такого, чтоб запомнилось, я не сделала. Ни одному человеку! Но и ничего особо плохого тоже. Нашла чем хвастаться! Есть ли хоть одна заповедь, которую ты бы не нарушила? Пожалуй, что нет. Я ведь и убивала. И не кого-нибудь, а нашего ребенка, даже еще и не родившегося. Господи, ну почему это все так долго тянется, когда же меня заберут? Когда я хоть куда-нибудь денусь? Не хочу тут торчать и вспоминать свою жизнь. На что я надеялась? Я думала, что не так скоро все это кончится. Я думала, что у меня еще куча времени, я же столько раз собиралась делать добрые дела, и не для галочки, а от всей души. Я думала, что успею, не сегодня, так завтра, сказать всем, кому я благодарна, как я им благодарна, или как-то выразить. Почему я всегда это откладывала на потом, как будто есть что-то важнее? Почему выразить свое неудовольствие я всегда успевала? Как я могла всерьез на кого-то злиться и обижаться, когда есть смерть? Как я могла хоть от кого-то что-то хотеть? Когда единственное, что было действительно в моей власти, — это самой что-то делать? Какой был смысл в моей жизни, если все так бестолково тянулось и кончилось? Во что я превратила свое существование, когда все было в моих руках? Когда можно было жить да радоваться. В жизни столько поводов для радости! Почему же я с таким тоскливым упорством выискивала причины для огорчений, когда в моих силах было пройти мимо них, не коснувшись. Как я этого тогда не понимала? Почему я превратила любовь — яркий праздник, чистосердечный дар — в угрюмую работу? Господи, почему я не радовалась жизни? Если бы знать заранее хотя бы за день, что это произойдет, я бы успела для каждого найти слово, чтобы высказать любовь. И родителям, и друзьям, и просто людям, с которыми всего один-два раза встречалась, но получила от них массу тепла. Господи, бывают же такие! И с ним. Если бы я знала, что то — наша последняя встреча, разве стала бы я делать ее такой безобразной? Да я бы даже расстраиваться не стала, а тогда сама себя загнала в такую трубу, что жить расхотелось. А все и выеденного яйца не стоило.

— Ну да? А как он с тобой обошелся? — А что он такого особенного сделал? — У него же ночевала какая-то женщина! — Он же сказал, что этого не было. — Вот именно. Ты-то сама знаешь, что было, значит, он сказал тебе неправду, то есть дважды предал. — Господи, какие высокие слова. Откуда же это я знаю, что была? — Ладно, хоть сама себе не ври. Ты же своими глазами видела, как аккуратно у него застелена кровать. Ты же прекрасно знаешь, что если бы он ждал с визитом саму королеву Англии, и то не смог бы сам привести ее в такой порядок. — Он сказал мне, что ее застелила женщина, которая помогает ему по хозяйству. — И ты хочешь уверить меня, что поверила ему? Почему же ты тогда раскрыла было рот, чтобы с присущей тебе святой невинностью заметить, что не знала, что эта почтенная дама пристрастилась к таким дорогим сигаретам, да так крепко, что за время уборки выкурила целых две пачки и почему-то не выбросила коробки, а потом промолчала? Уж ты-то знаешь, что они оба с домработницей предпочитают папиросы! Почему ты не спросила? — А потому, что он мог мне ответить, что вечером его навестил неожиданно друг, которого он сто лет не видел и которого я не знаю, потому что он живет в другом городе, и уехал, оставив ему свои сигареты, — и опять это ничего не изменило бы. И потому, что я вспомнила сон, который мне накануне приснился, — такой странный, помнишь? — как я ехала в метро и читала какой-то захватывающий детектив, содержания не помню. Потом очутилась в каком-то незнакомом офисе — оказалось, что я туда ехала. По какому-то делу, к какому-то человеку — его не было на месте, и я села дожидаться в приемной, где кроме меня был уже один посетитель. Пожилой военный, кажется полковник. Солидный такой. В ожидании я принялась дочитывать свой детектив, а время все тянулось, и я собиралась уже уйти, но оттягивала — дело было вроде очень важное. И тут зазвенел телефон — оказалось, он стоит рядом, на журнальном столике. Полковник никак не реагировал, предоставив решать мне все самой. Когда телефон возобновил свои трели по второму заходу, я все-таки сняла трубку. Выяснилось, что это звонит как бы хозяин офиса, которого я, по идее, до этого никогда не встречала. Он начал говорить очень длинный текст, суть которого сводилась к тому, что он извиняется за опоздание и просит его дождаться — он скоро будет. Я засела снова со своей книгой, которая уже приближалась к концу. Сюжет меня сильно увлек, жаль, что совсем не помню, в чем там было дело. В каком-то месте мне показалось, что только что прочитанный текст мне очень хорошо знаком. Вроде я его уже где-то слышала. Тут до меня дошло, что это слово в слово тот самый монолог, который мне только что выдали по телефону. Целых полторы страницы полного совпадения. Мне это показалось забавным, и я поделилась с полковником, но он флегматично пожал плечами, не разделив моего удивления. Я вчиталась снова, и получалось вот что — человек, говоривший по телефону, и был убийцей, а разговор был его основным алиби, потому что именно в это время и происходило убийство, и он должен был заручиться свидетелями. Я забыла упомянуть, что в конце телефонного разговора он попросил и полковника к телефону и ему тоже сказал пару слов. Он нас уверял, что находится в другом конце города и срочно выезжает, а убийство должно было произойти в подвале того же здания, где мы находились. Девушка, ответившая на его звонок, по описаниям в точности соответствовала мне. Там фигурировал и человек в форме, который тоже должен был подтвердить показания. Естественно, в описании приемной тоже не была упущена ни одна деталь. Вплоть до цвета телефона и названий газет на столике. Я срочно дочитала до конца — все завершалось тем, что сыщик, как водится, привел все улики, из которых логически и однозначно выводилось, что убийца — говоривший по телефону и убивать он начал сразу по завершении разговора. И еще убитый был нашим общим с полковником отдаленным знакомым, сделавшим нам обоим когда-то мелкую пакость. Если бы не гениальный сыщик — а такие бывают чаще в книгах, — неизвестно, кто бы проходил по подозрению в преступлении. В любом случае соучастие нам могли пришить запросто. Да и как можно спокойно сидеть, когда в помещении под тобой убивают человека. Я заметалась в панике по комнате, соображая, как бы предотвратить злодеяние. Даже полковника немножко проняло. Тут дверь распахнулась, и в комнату вошел убийца (по описанию). И убитый (по описанию) — я его действительно где-то видела. Они рассмеялись над моей растерянностью, затем убитый заявил, что они вдвоем с убийцей — авторы этой книги, и доказательство тому — что он живой, и еще он может, исходя из тех же фактов, что и сыщик — потому что он сам писал за сыщика, — столь же убедительно доказать, что подозреваемый в убийстве никак не мог его совершить. И он это сделал. Оперируя исключительно теми же исходными данными, что и при доказательстве убийства. В его рассуждениях не было ни одного слабого звена, мне нечего было возразить, хотя в книге обвинения были столь же убедительны. Но у них был главный козырь на руках — невредимый убитый. Такой непонятный сон. Раньше ничего подобного мне не снилось. Весь страшно интеллектуальный, состоящий из сплошных рассуждений. Даже совпадение мое с героиней было обстоятельно пояснено. Вполне приемлемо, к сожалению. Но как-то хитро. Они заявили, что давно так развлекаются, я не первая. Что это у них увлечение такое, вроде умственной гимнастики — они придумывают сюжет, или, точнее, набор фактов, из которых неопровержимо можно вывести несомненность вины, но, подходя по-другому, из них же состроить оправдание, исключающее возможность преступления. А потом выбирают читателя, уличенного в частой покупке детективных романов — я и правда в последнее время только их и читаю, ничто больше не лезет, — чтобы иметь искушенного, опытного ценителя, когда придет время разыгрывать основной трюк, и дописывают, опираясь на его внешность, образ основного подозреваемого и главного свидетеля обвинения в одном лице. И подстраивают так, чтобы выбранный персонаж сразу после получения книги — якобы они следят у магазинов или подсовывают через знакомых — вот откуда мне его лицо известно, а я гадаю — оказался на месте главного действия. Обычно они выбирают офис — в него легче всего заманить любого. И затем устраивают спектакль с единственным зрителем, который до поры до времени и не подозревает, что он главный актер. И все потому, что он — истинный знаток, все остальные читатели будут думать, что убийство произошло, и только ему дано увидеть обе стороны медали сразу. Эта неприкрытая лесть меня снова насторожила — я чувствовала, что они темнят, а в чем, собственно, дело, не улавливала. Не могла я принять медаль, которую они мне подсовывали, за чистую монету. Если все действительно было так, то их энергии можно было бы найти гораздо более достойное применение. Хотя о вкусах не спорят. В любом случае они меня так ошеломили, что докапываться, как же было на самом деле, я уже не стремилась.

Что-то я устала. Что я хотела сказать? Да, вот эту историю я и вспомнила тогда, с ним. Все улики в пользу измены были налицо. Их было значительно больше, чем пустые пачки из-под дорогих и слишком для него слабых сигарет, ни один уважающий себя мужчина такие не закурит — прямо скажем — исключительно женских сигарет, — или умело прибранная квартира — начнем с того, что его помощница никогда не приходит убираться в такой ранний час, при том, что тогда он работал над диссертацией и не выносил постороннего присутствия. Но всему бы он нашел объяснение — в уме ему не откажешь. Осадок все равно никуда бы не делся. И в конце концов, раз тебе говорят неправду, значит, ты это заслужил. И никак иначе. Значит, ты чего-то не можешь понять и тебе по-другому не истолковать. О, как это все глупо и ненужно. Я больше не могу… Лучше я буду вспоминать людей, которые были добры ко мне. Только что их лица промелькнули передо мной. Вспомним всех поименно. Ведь только что я о них думала, а сейчас в мои воспоминания настойчиво лезет этот человек. Я совсем забыла про него. В каком же городе это было? В каком-то среднеевропейском, с мощенными камнями старинными мостовыми. Я шла по очень шумной торговой улице, на которой были трамвайные пути и надземное метро рядом, и катила за собой сумку на колесиках. Эти сумки созданы для современных асфальтовых покрытий и неприятно скрипят и подпрыгивают в таких городках. И вдруг этот человек стал кричать. Это было так странно для Западной Европы, что я даже остановилась. Оказалось, что крик относился ко мне, а повысил он голос, чтоб перекрыть дребезжание трамвая и грохот электрички. Я напряженно вслушивалась, что же такое важное он пытается мне сообщить. И он, догадавшись, что я иностранка, перешел на английский. Оказалось, что его возмущал шум, который я производила своей сумкой.

Что это? Кто это? Где я? А! Это что же, уже пришли? Как скоро! Я еще не готова. Что это сейчас было со мной? Вроде спала — не спала. Такое ощущение, что когда я сама с собой не разговариваю, то перестаю быть собранной в одном месте, кажется, я сейчас была размазана по стенкам. И только когда пришли люди, я опять сконцентрировалась. Или я с помощью вопросов себя соединила? Соскребла снова в одну кучу. Но почему в свой смертный час я должна вспоминать именно этого несчастного? Которого при жизни никогда не вспоминала. Что за напасть? Что это они делают? Какой ужас! Почему они мне купили желтый гроб? Это такая пошлость! Какая ты неблагодарная. Может, другого не было. И то хорошо, что я в белом свитере. Если бы мама из двух моих любимых выбрала зеленый, представляю, как бы сейчас все смотрелось. Хотя что это я — ведь зеленый был на мне, когда я разбилась. Теперь он непоправимо испорчен. Косметикой всякой мажут, надо же! А что, теперь стал вполне приличный вид. Неужели не все было потеряно? Я сама смогла бы привести в порядок, если бы… Нет, ну румяна — это уже слишком! Но так — очень даже ничего… Жалко, что волос не видно, все бинтами обвязали. Вот этот подтек надо бы погуще запудрить, они что, не видят? Как им сказать? Уф, сами дошли. Ну что ж, красавицей не назовешь, но на люди пустить можно. Что-то сильно изменилось в лице. Черты вроде бы те же. Спокойствие, что ли, появилось какое-то. Неподвижность. Безмятежность, вот. Нет игры, нет больше переменчивости. От этого, кажется, даже выигрываешь. Раньше, когда смотрелась в зеркало, даже если не строила гримасы, лицо постоянно менялось. Иногда тени пробегали, иногда все гасло изнутри, я казалась тогда старше и грубее, иногда нос заострялся, глаза становились больше или меньше. Иногда лицо вытягивалось, иногда опухало, и все за считанные секунды. И с другими людьми было так же. Я могла договориться о встрече с малознакомым человеком, а потом холодно пройти мимо, настолько я его не узнавала. Некоторые обижались. Вначале я думала — это оттого, что разные люди бывают максимально заполнены собой в разном возрасте, в какие-то определенные годы — у одних в детстве, у других в юности или в старости. Возраст у каждого может быть своим, но это бывает только однажды, если было в детстве или юности, то с возрастом теряется. Но потом, при писании портретов, когда стала внимательней присматриваться, заметила, что все зависит от состояния человека. Иногда черты лица совсем размазаны, иногда слишком резко обведены. А иногда как будто выполнены на одном дыхании и как бы мерцают изнутри… Тогда человек красивый, все пропорции гармоничны, ничего нельзя добавить или убрать. Господи, они бинты перематывают, не буду смотреть. Правильно ругается эта женщина — о чем раньше думали, менять, когда грим уже нанесен. Когда это они успели мне волосы обкорнать, я и не заметила. А с лицом все же теперь отлично. Какое-то оно законченное. И какой-то странный загиб в уголках губ. Когда прямо смотришь на… чуть не сказала — нее, то такое просто умиротворенное выражение. А как посмотришь немного сбоку — с позиции гримеров, например, — видишь безмятежную широкую улыбку. А сейчас опять прямо смотрю — никакой улыбки. Хотя если подольше присмотреться — уголки вроде опять дрогнули. Как будто она насмехается надо мной. У живых такое редко получается. Не говоря уже о том, что носы у них постоянно меняются, то курносые, то распухают картошкой, то слишком явно выделяются на фоне всего лица. И это еще ничего. С подбородком еще больше проблем. Он почти никому не удается, весь какой-то необязательный, перетекающий из одной несформированности в другую. А если с ним справились, то почти неизбежно контуры головы бывают слабо очерчены ломкими штрихами. Только соберут одно — все остальное, выпущенное из-под контроля, рвется по швам. Только улыбки, если удаются, сразу отливаются в раз и навсегда застывшую форму. А здесь наоборот — все определилось, и только улыбка порхает неуловимо. Почти как у Джоконды Леонардо, но более впечатляюще. Человек такого не сделает. В детстве я думала, что можно сделать себе лицо. Достаточно выбрать желаемую форму, например, лба, — образцом может послужить репродукция, взятая из альбома. Из каждого портрета выбиралась только какая-либо деталь, выдержавшая самую строгую критику — ухо там или разрез глаз, — полностью ни одно лицо не устраивало. Дальше надо было сосредоточиться на выбранном, представляя, что мой нос, например, принимает те же очертания, что и образец с картины. Я думала, что если не сдаваться в своем упорстве, то результат будет на лице. В этом была доля истины, но я, вследствие неразумности, упускала из виду, что нельзя работать над частью, не имея в виду целого. В итоге лицо у меня стало гораздо более асимметричным и не таким миловидным, как обещало быть в детстве. И все потому, что ни одно лицо на портретах не соответствовало моему внутреннему идеалу, чтобы я могла воскликнуть — это именно то, что я хочу, от начала и до конца. Конечно, правильней было бы в этом случае строить свой идеал, но мое восприятие было еще не настолько окрепшим, чтобы обходиться без внешних подпорок. Все, что я умела, — отличить среди богатства предложений то это или не то, и не то отвергнуть. Какое же то я выразить еще была не в силах и приближалась к нему, отбрасывая несоответствия. Я вообще долго не могла словами объяснить, что такое красота.

А еще больше занимал основной вопрос, который всех изводит в этом возрасте, — кого назвать самым-самым. В данном случае — красивым. Подсказку я нашла в «Королеве Марго». Оказывается, у нее в детстве были совсем белокурые волосы, очень красивые, в юности они превратились в роскошно-золотистые, а в зрелые годы стали блестяще-каштановыми. Всегда было красиво, но по-разному. И все время вились, в младенчестве локонами, а потом — мягкой волной. У меня же как были каштановые, так и остались, только оттенок стал рыжеватым после долгих усилий воли. И еще я добилась годам к шестнадцати, что они у меня тоже закудрявились. И сразу в моду вошли гладкие. Но я больше не стала ничего менять — столько сил было потрачено. Да и так мне больше нравилось. А благодаря королеве Марго я поняла, что самая-самая красивая — это когда ты не просто сейчас красивая, в эту минуту. Такая минута бывает у каждой. У кого-то это действительно минута, у кого-то — десять минут, у кого-то — два года. Но мало кто бывает на высоте в любом возрасте: в младенчестве — пухлым розовым карапузом с ямочками, потом — жизнерадостной девочкой с колечками волос, подпрыгивающими все время от непоседливости, затем изящной девушкой с грациозными движениями, не пропадающими даже во время сна, и наконец — царственной женщиной, повергающей всех в трепет. И это еще не все. Она должна родить разных детей, и чтоб каждый был исключительно хорош в своей особой манере — от мужественного богатыря блондина до жгучей томной брюнетки.

Опомнись, куда тебя заносит? Ты что, забыла, где находишься? Можешь ты хоть в эти минуты отнестись ответственно? Что ты прячешь голову, как страус? Слышишь, снаружи уже плачут. Готовься лучше к тому, что тебя скоро вынесут. Мне очень жаль. Я уже привыкла к этому месту. Вот эта облупившаяся краска на стене, на которую я все время смотрела, пока думала. Мне ее будет недоставать. Напоминает профиль Нефертити. Не ново, — придумай что-нибудь еще. Я же не виновата, что все трещины и выбоины имеют свойство вырисовывать ее или карту Африки… Для меня, по крайней мере… Брови-то зачем расчесывать? Странные люди, это уже излишне. Я все, конечно, понимаю, профессиональная честь обязывает и все такое, но никто же не обратит сейчас внимания на эти мелочи. И вряд ли кто-то поблагодарит — я не могу, остальным будет не до этого. Надо поизлучать из себя благодарность, может, они почувствуют… Все, выносят. Не впадай в панику. Соберись. Если ты сейчас потеряешь сознание, неизвестно, где потом очнешься. Можешь ведь тогда ничего не понять и испугаться. Так что не распускайся. Постарайся смотреть на все со стороны, теперь это легче сделать. Притворись, что это не с тобой происходит. Сколько их собралось! Господи, кого тут только нет. А это кто такие? Да, мы же учились вместе. Я и забыла про их существование. Откуда они всплыли… Господи, неужели это все правда, а не снится мне? Вот родители… За что мне такое, почему я должна все это видеть? А он где? Вон стоит. Особняком как-то. Бедный. А вот и моя компания. Жмутся друг к другу, растерянные такие. И у всех глаза зареваны. И с цветами все. Как они могли? Предатели! Значит, они поверили и приняли настолько, что рыдали все эти дни. И даже докатились до того, что цветы купили недрогнувшей рукой. Взяли и поставили последнюю точку. Как будто так и надо. Как будто ничего другого они не ожидали. Нет чтобы сопротивляться! Ну, не горячись. Видишь, они так страдают. А он цветы не принес. Молодец. При его-то неравнодушии к мнению окружающих. Значит, правда не смог. Все равно и у него глаза на мокром месте. Он тоже поверил. А куда они денутся? Ты сама уже все приняла. Но так не должно быть! Смотри, они увидели это и заплакали. Я опередила это. Только сейчас принесли. А на меня никто не смотрит. Меня не видно. Я и так знаю. А где я на самом деле? Кажется, что сразу всюду, во всей комнате. Это оттого, что сейчас нет чувства спины…

Я могу видеть спокойно и вперед, и назад, одинаково и вверх, и вниз, и вправо, и влево. Откуда же я вижу? Значит, я где-то в одном месте, с которого смотрю? Да, я могу приближаться и удаляться. Стоит только захотеть. Или обратить внимание. Нарастает. Что это? А, это всего лишь звуки рыданий. Что-то они странное при этом выделывают. Как будто они все стали чем-то одним. Или как будто из них выкачали все признаки различия, каждый из них стал одинаковой моделькой целого, в которое они соединяются. Они синхронны в движениях. Они как будто поочередно копируют последовательность движений, которую им навязывает их более великий оригинал. Они повторяют его движения в миниатюре, но в то же время слитностью своих действий позволяют осуществиться единому движению в крупном масштабе, которое они воспроизводят. Что это они делают? Забыла, что ли? Это называется — прощаться с телом. Да, конечно, понимаю. Никогда раньше не приходилось наблюдать. Забавно, они как бы пишут музыку своими телами. Нет, держат ритм и исполняют мелодию, которая не ими написана. Каким-то шутником, безусловно обладающим вкусом, но несколько лишенным фантазии. Как он завладел ими! Никто не уклоняется от задаваемых манипуляций. Раз — подошел, не выходя из ритма, развернулся, наклонился, выдержал паузу, развернулся обратно, продолжил движение, два — подошел, развернулся, наклонился, еще больше склонился, приложился, выпрямился, пауза в три четверти, развернулся, пошел, три — подошел, развернулся, скрестил руки на груди, склонил голову, пауза с четвертью, опустил руки, выпрямил голову, развернулся, пошел. Раз, два, раз-два-три, раз, раз, три, два, два, два, три, раз-раз, три-два-три. Неподвижны только родители и он. Мама сидит у изголовья, иногда что-то поправляет, папа стоит в ногах. Он так и остался стоять в своем углу. Но и они участвуют, не участвуя. Вместе они образовали стойкий островок в форме равнобедренного треугольника, который служит стержнем, вокруг которого все вертится. Основу карусели, которая тоже крутится, но не меняет формы. Этим движением они что-то делают со мной, не нарочно, я понимаю. Но они как будто выстраивают меня в каком-то порядке. Мне это не нравится. Но они не виноваты, они сейчас собой не владеют. И плач их тоже не подчиняется им. Живет по своим собственным законам. Он то обрушивается на них со всего размаху, то утихает, делается более протяжным или пробивается через них порывами, сильными, но короткими. Они только исполняют его. Он и меня то поглощает, то выносит на гребне, то вертит в водовороте. Я как будто пьяная. Что? Они. Как? Уф. Что-то мелькало, мелькало. Мелькает. Как будто я резко перемещаюсь и в то же время неподвижна. Как это может быть? Что они теперь проделывают?

Это уже не они. Они сейчас ни при чем. Сидят себе тихо. Мы просто едем. В автобусе, кажется. Смотри на город. Может быть, последний раз видишь. Не могу, дай мне собраться. Хорошо, что они так тягостно молчат. Эта тяжесть спрессовывает меня, не дает расползтись. В ней так спокойно. Если бы они не прерывали ее своими рыданиями, не продырявливали. Она бы всех нас окутала, успокоила. Я же чувствую, что они насилуют себя, чтобы зарыдать. Они накачивают себя, чтобы потом звуком прорвать пелену, объявшую нас. Им кажется, что тишина, их охватившая, нечестна по отношению ко мне. Не понимают, что сейчас это единственное, что нас объединяет. Я чувствую, если бы у них хватило отважности предаться этому, я смогла бы с ними говорить. Они смогли бы меня услышать. Но так тоже ничего. Как в колыбели. Раскачиваешься мерно, потом звук — остановка, немного резкая, потом опять плавность. Совсем остановились. Уже приехали? Только приспособишься к чему-нибудь, сразу все меняется. Но хотя бы сейчас могу все нормально воспринимать, нет больше этой свистопляски. Сколько автобусов! Я думала, этот один. И еще многие на своих машинах приехали. Вон его машина. Где же сам? Не видать, куда делся. А, вот он. Помогает этот ящик нести. Забавно, они с отцом стали плечом к плечу. При моей жизни такого не случалось. Отец же не мог ему простить, что мы никак не поженимся, думал, это его вина. А сейчас прямо как два голубка рядом. А сзади держат — ну, конечно, кто же еще — мои самые лучшие друзья-мужчины. Друг детства — интересно, я не только другим его так представляю, но и про себя всегда так зову, если подумать — он мой самый старинный друг, мы втроем росли чуть ли не с младенчества — а она где? — я их раздельно уже не представляю — вон, бредет сзади, хорошо, что они поженились, держит маму под руки. И мой белобрысый однокашник. Мы с ним почему-то редко виделись, хотя каждая встреча была большой радостью для обоих. Он такой надежный. Я всегда знала, что могу опереться на него в трудную минуту. Поразительно, что при нашей последней встрече — дней десять прошло, что ли? — я на его традиционные заверения в любви и дружбе впервые не отделалась хмыканьем или риторическим — да? — а членораздельно ответила, что такие чувства всегда взаимны. И он неожиданно без своего обычного юмора пристально посмотрел мне в глаза и ответил — да, я знаю. Неужели мы тогда предчувствовали, что мой конец близок? Хоть с ним сумела проститься. Но это его заслуга. Он всегда был безукоризнен. Любая наша встреча, стань она последней, и ему не в чем было бы упрекнуть себя. В отличие от меня.

И все же как, однако, беспрекословно уступили нести именно этим четверым. Как само собой разумеющееся. Вроде и разговора никакого не было. Они каждый, не сговариваясь, подошли и молча взяли со своей стороны… А маму под другую руку взяла та моя подруга. Мы с ней позже ведь познакомились, уже в художественном училище — как сейчас дико звучит это словосочетание, — но так друг на друга похожи. То есть и ростом, и фигурой — лица, конечно, разные, — и голоса у нас всегда путали по телефону. Как-то они правильно все сгруппировались. Но хоть они сейчас и вместе, парами, тройками, не так как там, когда прощались, но там они были слиты в целое, а сейчас все как-то врозь, поодиночке. Каждый наедине с собой. Какие они все беззащитные… Особенно мужчины. На женщин тоже это обрушилось нежданно-негаданно, но они кажутся достойными противниками. Сражаются тяжело, но умело. Как будто обучены. Как будто не в первый раз. Как будто нежданно, но гаданно. А мужчины кажутся безоружными. Рушатся на глазах. Сложили руки — хоть сейчас в плен бери. Но как они плачут — все вместе, одинаково. Я этого не хотела, Господи! Неужели я когда-то могла мечтать, чтобы кто-либо плакал на моих похоронах? Это так ужасно. Врагу не пожелаешь. Как я их всех люблю. И не могу утешить. Как-то все очень серьезно складывается. Они такой основательностью страдания перекрывают мне все пути к отступлению. Теперь я не могу встать оттуда и с кокетливой улыбкой заявить: я пошутила, теперь отдыхаем.

И мне некуда деться от своей вины перед ними. Совсем некуда. Снег кругом лежит. Наверно, тяжело было копать, земля мерзлая. Вот еще и совсем незнакомым людям я задала работу… Хорошо, что только это туда положат, а мне не надо будет залезать. Хотя могла бы и присоединиться. Я чувствую, что смогла бы, стоит только захотеть. Может, рискнуть? Тогда не надо будет смотреть, как они убиваются. Да нет, повременю еще немного. Туда забраться никогда не будет поздно. А на них можно и не смотреть, если так неприятно. Есть еще масса других объектов для внимания. Кто-то уронил красную гвоздику на снег. Как это банально. И все равно, как откровение, как в первый раз. Если задуматься, то странно, что первые похороны, на которых я присутствую, оказались моими собственными. Вон там еще группа людей. Наверно, кого-то еще хоронят. Может, я его разгляжу? Что-то даже мне не удается его разглядеть. Может, он совсем не смог вынести этого зрелища и куда-нибудь смылся? Мужественный человек. Мне страшно от них далеко отходить. Но неужели на всем кладбище я одна такая? Только живых вижу. Кажется, дошли — все вдруг остановились. А, вот яма. Теперь я всегда буду здесь лежать. Мне как-то все равно где. Здесь так здесь. Не лучше и не хуже других мест. Все равно это — не я. Не совсем я. Сняли крышку снова. Господи, как я сейчас на виду! Все на меня смотрит — и небо смотрит, и все люди смотрят, и снег смотрит, и эти птицы смотрят. Меня поставили — нет, подставили — на всеобщее обозрение. Весь мир стал глазами — миллионом глаз, — взирающих на меня со всех сторон. Так неприкрыто я лежу. И так неприкрыто все на меня смотрит. Ох, как они вовремя заплакали на этот раз. Сейчас их плач заслоняет меня, оберегает, а не разрывает на части, как там. Да, они меня загородили. Сразу легче стало. За их плачем можно спрятаться от всего. Плач стоит сплошной стеной — я где-то слышала — вот о чем это было. Ее ничем не пробить, хотя я и слышу удары ветра, но куда там — она устоит. Хотя это что-то посильнее, чем ветер — тараном, что ли, бьют каким-то, все сотрясается. Еще немного — и вся постройка рухнет. Чем же они ударяют? Не ударяют, а стучат, теперь понятно все. Гвозди забивают — вот что за посторонние звуки примешались к рыданиям и раздергали меня. Гроб заколачивают. Наконец-то. Странно, этот звук действует на них сильнее, чем на меня, а ведь я стала такой чувствительной последнее время. Они вздрагивают так, будто это в них вбивают. Кто это такой? — распоряжается всеми, в первый раз вижу. Ему одному здесь по себе. По-моему, мы все же незнакомы. Слава Богу, опустили благополучно. Только сейчас поняла — все время я боялась, что сорвется. Кажется, одним только моим напряжением удалось удержать. И не только моим — иначе эти слабые канаты не выдержали бы. Вот был бы ужас… Землю, говорит, бросайте, а они беспрекословно слушаются. Без него все бы здесь растерялись. У него что, работа такая, или он для души старается? Они не понимают, что не землю сейчас в меня кидают, а меня от себя отрывают. Мое тело. В виде земли. И отшвыривают. Мало того что в ящик упаковали, им нужно еще и этим жестом завершить действие. Что ж, наверное, так и надо. Так им легче порвать связь между нами. Это я ощущаю смысл их поступка, им самим так не кажется. Самые близкие бросают в первую очередь. Это для того задумано, чтобы последующие завалили их комья массой своих и не дали вырваться обратно — если бы они опомнились. Ловко рабочие холмик накидали своими лопатами, в одно мгновение. Теперь утрамбовывают. Все. Так быстро, мастера своего дела. Бедная мама… Зачем они цветы обламывают, перед тем как положить? Тоже так принято? Не знала. Испортили цветы окончательно. Были такие красивые. Положили бы так, целиком, а то какое-то побоище устроили. Кашу из цветов. За всю жизнь мне их столько не дарили. Да еще посреди зимы. Что с мамой-то делать? Совсем она расслабилась, а ни на кого опираться не хочет. Всех отталкивает. Ей так долго не выдержать. Вот, хорошо хоть к этому дереву теперь прислонилась — какая-то поддержка. От людей не хочет ее.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги После запятой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я