Из-за Болотного разгрома и уголовной ловли Кирилл сваливает на дачу на Лазурном Берегу. Ася сбегает из-под домашнего ареста и под видом мешка с картошкой в грузовике покидает Россию. Кирилл едет разыскивать Асю в Брюссель, но поездка полностью переворачивает всю его жизнь.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Рецепт предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Lena Swann, 2020
ISBN 978-5-0050-9231-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Кирилл тяжко болел всю зиму: какая-то смертельная зараза гуляла по всему лазурному побережью, косила всех подряд, и французов и эмигрантов, и богатых и нищих, — у знакомых французов в Ницце на Карабасэль, из четырех заболевших детей, чуть не умер старший мальчик, и Кириллу тоже уже временами казалось, что и сам он не выкарабкается. В Ниццу, чтобы не заражать друзей еще больше, он старался не выбираться — так и осел на (теперь уже пожизненной, видимо) даче, в гористом местечке над морем, на кривом перегоне между Монако и Ментоной, которое (смешно, за это и купил) так и называлось: Datcha. Зловещий вирус, который, видимо, из суеверной предосторожности, местные жители предпочитали называть «гриппом», к январю перешел в воспаление легких, и до невыносимости пахучий женскими духами вертлявый брюнет-француз — частный врач — каждый день дважды, утром и вечером, приходил делать Кириллу уколы — и это чем-то карикатурно напомнило Кириллу моряцкую его юность, долгие заграничные рейсы на корабле, когда вдруг что-то случалось, и молоденькие медсестры, хихикая и стесняясь, жарко защемляя кожу, ставили на широкую накачанную плечистую боксерскую спину распластанного на жутко холодной, клеенчатой медицинской койке подхохатывающего и подкашливающего Кирилла горячие банки.
Асе он впервые написал растроганный и-мэйл на православное Рождество (выведал, как бы невзначай, под выдуманным, как бы политизированным, предлогом, через практически незнакомых знакомых, что она в Брюсселе) — написал не то от тоски из-за вынужденного карантинного пересида взаперти дома, не то из дурацкого страха: «а вдруг — и вправду помру, — и, что ж, мы с ней так никогда и не увидимся и не поговорим толком?» — хотя до этого — вот уже несколько лет, с момента экстренной и ее, и его эвакуации из России сразу же после Болотного разгрома и уголовной ловли, он не то чтобы не думал о ней, а, как-то, скорее, стеснялся ее через друзей впрямую разыскивать, — знал только, что она в безопасности. Ася уехала, потому что ее ловили, а Кирилл (который всего-то в паре-тройке уличных протестов участвовал) — скорее из запредельного омерзения. А так же из-за того, что не только к узурпаторскому режиму, но и к уличной оппозиции он особого тяготения не испытывал — с тоской выслушивал, как какие-то революционно настроенные не очень приятные ему мужчины и женщины орали на митингах в мегафон, скандируя что-то по слогам, и как толпа, так же ритмично, за ними точь в точь повторяла, — и в общем-то, грустно вздыхая, отдавал себе отчет, что выбор невелик: либо — оставаться и бороться (но тогда заткнуть нос и забыть про разборчивость и вкусовщину), либо отваливать за бугор в знак протеста — чтоб не нести моральной ответственности за преступные действия режима. Врастать же в родную почву как гриб и жить молча вегетативной жизнью, как жили многие из его соседей в Москве, Кирилл считал подлостью и низостью, не достойной человека.
Но ему-то отваливать было куда — маленькую дачку в буйно-заросшем, по-средиземноморски мимозно-хвойно-розмариновом, с толикой высоченных пуавриеров и карликовыми каракулевыми кипарисами пирамидальной масти, местечке Datcha он купил уже лет двадцать назад, как только самопальный его бизнес для прокорма себя и матери — прогон, на заказ, юзаных японских автомобилей через Владивосток в Москву — вдруг (на диких пост-перестроечных дрожжах) превратился в успешную фирму, с модным московским автосалоном. А Ася бежала в никуда, — и Кирилл (который все эти годы то и дело думал: «надо бы разыскать, как-то тактично предложить ей помощь… да неловко… ну кто я ей? никто! раз улыбнулись друг другу за общим шумным столом в «Китайском летчике»! ) искренне был рад узнать через неблизких знакомых, что, оказывается, Ася сделала уже удачную карьеру в еворопейской какой-то там правозащитной организации и снимала себе квартиру в Брюсселе.
К февралю, когда чудовищный тошнотный парфюмированный француз закончил курс уколов и у Кирилла развилась чудовищная же аллергия на антибиотики (а может быть — заодно и на вертлявого врача), с отёками, с приступами удушья, с жуткой изнуряющей слабостью, с головокружениями, так что трудно было даже и ходить, — Кирилл с Асей уже успел переброситься несколькими (вполне остроумными, надо сказать) и-мэйлами.
«Я жлобский юг Франции вообще-то не очень люблю, — дразнилась в одном из них Ася, — но если выбирать между Ментоной и ментами, то я, наверное, на Вашем месте, тоже выбрала бы первое».
И Кирилл (словно бы через буквы и-мэйлов проступило Асино хохотливое чуть полноватое, веснущатое, с жесткой белёсой прямой длинной соломой волос, заложенных по бокам за уши, личико с чудесными веселыми смеющимися светлыми — подсолнуховыми — беззаботными глазами) вдруг разом так ярко вспомнил всю какую-то трагическую неурядицу того московского вечера их знакомства: Ася, водившаяся не с занудами-лидерами оппозиции, а с бесстрашными тинэйджерами — заводилами уличного протеста, да и сама в свои тогдашние тридцать с копеечками выглядевшая как шкодливый ловкий мальчишка-школьник, прославившаяся несколькими дерзкими перформансами с акробатическим вывешиванием хулиганистых рифмо\ванных правозащитных лозунгов на мостах, — от прочтения которых все потом от хохота складывались пополам, — и удачными гасами от ментов, — была к тому моменту уже знаменитостью в тусовке оппозиционных активистов, Асино имя было уже давно нарицательным, его произносили не добавляя фамилии, с многозначительностью и с восторгом, — а Кирилл… Кирилл, которого прихватила с собой на встречу в клуб младшая двоюродная сестра, чувствовал на фоне тусовки оппозиционных знаменитостей себя никем — так, примкнувшим обывателем, пошлым сочувствующим бизнесменом. На Асю только что, за неделю до этого, было совершено покушение, двое поджидали ее между дверями подъезда с ножами (за первыми незапертыми дверями — в черном предбаннике перед дверями вторыми, с кодовым замком) — но она чудом, по невероятному секундному совпадению, спаслась — соседка выбежала из подъезда выгулять на ночь гигантскую немецкую овчарку, и овчарка (у которой явно уже крутило желудок и позарез нужно было на улицу по-большому) не просто спугнула мерзавцев, а вихрем снесла их с крыльца дома и в ярости гналась за ними до соседнего квартала, раздирая на их трусливых жопах штаны («Дааа — вам смешно — а у меня вот весь локоть в синяках! — храбрилась в шутку Ася. — Меня ведь сбросило в толчее с крыльца тоже, откатилась в клумбу колбасой»).
И теперь Асю каждый вечер провожали до квартиры друзья.
— Вы ужасно похожи на… Не помню фамилию! — на секунду отвлекшись от жареной гречневой каши с грибами, смешно надув жующие щеки с ямочками, дожевывая, запивая морсом, давясь, грохая граненый стакан с морсом на деревянную столешницу, явно ни секунды не думая о том, как она выглядит, весело кричала ему Ася, через весь стол, стараясь перекричать гвалт друзей, грохот идиотской музыки (какого-то бездаря, дававшего в тот вечер концерт) и радостный ор незнакомцев за соседними столиками. — Вы ужасно похожи на него, на этого актера! Который играл… Ох, как же этот фильм назывался?!
— Нет, это неправда. Я совсем не похож на Хью Гранта, — грустно и обыденным, как всегда чуть расстроенным, голосом подсказывал (по давно уже выработавшейся в таких случаях привычке) Кирилл, во избежание дальнейших блужданий.
И хлопал короткими ресницами и как-то по-особенному, как грустный добрейший сенбернар с породистой тяжелой головой, возводил на Асю от собственной тарелки с борщом большущие аквамариновые глаза с особым абрисом век — с опущенными вниз внешними углами, и как-то по-особенному грустно-недоуменно-дружелюбно складывал в прямую крепко зажатую линейку губы, и смеялся одними глазами, — и, чем больше он Асиных задиристых вопросиков через стол смущался, тем более зримо кочки желвачков шли по выпуклому, округлому местечку над массивным широким подбородком Кирилла — словно он смакует во рту сладкую газировку.
Ася умудрилась выспросить у него в тот вечер всё: и как в юности он сбежал от матери (тихой порядочной московской искусствоведши) в высшее инженерное торговое мореходное училище (хотел свободы и заграницы, вырваться из совкового концлагеря размером с огромную страну), и как он, в последние советские лихолетия, жил, уже на студенческой практике, портовой жизнью, и как в Мурманске на судно, когда оно причаливало из заграничных рейсов, неофициально дозволялось приводить в гости жен (Кирилл тогда как раз был женат в первый раз), и жёны, по особому разрешению капитана, даже столовались вместе с моряками, и что это для всех, в те голодные на суше совковые годы, был чувствительный тонкий вопрос, который все старались тактично обходить стороной и делать фигурой умолчания, и как однажды капитан его судна, забыв об этом, как раз перед обедом (когда жены сидели уже вместе с моряками в кают-компании) завидев из рубки, как на палубу слетелась гигантская стая чаек пожрать из ведра помоев, в гневе, громогласно, так что разнеслось по всему судну, гаркнул в капитанский громкоговоритель: «Ну что, бляди, слетелись на халяву?!» — И Ася хохотала так, что и все вокруг уже аж икали от хохота, — и Кирилл как-то невзначай вновь, как и в лихой моряцкой молодости, стал душой молодежной этой, дурацкой, юнцовой, Асиной компании, и все на него любовались, и все его о какой-то дурацкой моряцкой ерунде расспрашивали.
И Кирилл ужасно завидовал вот этой вот какой-то простоте и лихости Аси, которая только что пережила смертельную опасность — а вот жадна до ржачки, и так славно хохочет, когда Кирилл (по миллионному разу в своей жизни), вдруг вытащив, казалось уж, из давно закопанного ящика, ан вот нет — вдруг опять сгодившиеся — моряцкие анекдоты из собственной жизни, — артистично и со смаком, и с мимикой, и с причитающейся экспрессивной жестикуляцией, сложив руку рупором, их декламирует. Ася была моложе его лет на десять-двенадцать — как раз ровесницей двоюродной его сестры, — словом, из того поколения, которому Кирилл тоже немного завидовал — которое почти не знало советского рабства — но которое, тем не менее, как-то интуитивно чувствовало всю ту блевоту диктатуры, в которую ни за что нельзя возвращаться, — успело застать зловонье серой разлагающееся диктатуры в раннем классе школы — с насильственным уколом прямо в сердце кровавой булавкой уже напившейся чьей-то крови пятиконечной звезды с антихристом; с оглушающей до тошноты, бравурной до пьяности, патриотической музыкой из сломанного, вечно фонящего динамика на октябрятских линейках вокруг спортивного плаца; с возложением цветов гипсовому идолу в вестибюле школы (бюсту массового убийцы с чуть отколотым, сифилитическим носом), — и с вечно воняющими гнилыми мокрыми тряпками в желобке для мела у классной доски, до которых без омерзения нельзя было дотронуться, — как прививка навсегда против любого мозгомойства, — и, как Кириллу казалось, именно поэтому они с Асей как-то с полуслова друг друга понимают.
— Можно сегодня я буду тем охранником, кто Вас проводит до дома, ради Вашей безопасности? — чуть сглатывая жареные картофельные кубики застенчивости переспросил Кирилл, когда Ася засобиралась домой.
— Как прекрасно! — запросто заулыбалась Ася, быстро-быстро, как будто бы вдруг оказалась на официальной встрече, где неприлично выглядеть кое-как, прочесывая солому волос растопыренными пальцами обеих рук, и сияя глазами. — Вы такой милый человек, такой надежный! Я как раз хотела попросить Вас об этом! Если Вам не трудно.
Широкоплечий, коренастый, крепкий и вполне бойцовского вида Кирилл вежливо довез ее в своем джипе до подъезда, затем, нарочито-комически выдвинув вперед челюсть и комично сжимая кулаки, пошел чуть впереди Аси, проводил ее до квартиры (в угрюмом довольно, многоэтажном доме на Измайловской), вежливо отступил на два шага в сторонку, по-рыцарски чуть поклонившись на прощание, в темненьком загаженном коридоре, пока Ася крутила ключ в двери, — и, как бы невзначай, спросил, можно ли он будет ей иногда звонить.
— Ну о чем Вы спрашиваете? — как-то совсем по-другому, вдруг уронив маску веселости и легкости, жутко устало, словно разом осунувшись и плеснув вниз плечи и руки произнесла Ася. — Ну конечно, звоните в любой момент… — таким в общем-то голосом, что Кирилл вдруг почувствовал, что любым звонком будет просто отнимать у нее драгоценные минуты отдыха.
И Кирилл так растерялся, что, выходя из подъезда, сообразил, что разрешение ей звонить получил, — а номер мобильного-то забыл спросить.
А потом завертелась кутерьма — когда стало дико и страшно читать новости на последних недобитых свободных сайтах в интернете, и когда быстро стало понятно, что покушение на Асю было совсем не случайностью, и не творческой самодеятельностью псевдо-патриотических отморозков, а предвестником массовых уже, целенаправленных, централизованных, продуманных репрессий и травли всех независимо мыслящих людей, способных к сопротивлению диктатуре.
Он увидел ее всего-то еще раз — мельком, в толпе, уже на Болотной, когда ее уволакивали в ментовозку, — рыпнулся — спасти, заступиться, — но не смог прорваться даже через первый из двух кордонов омоноидов, их разделявших. А потом и его упаковали.
А уж когда стало известно, что Асе удалось сбежать из-под домашнего ареста и выехать в кузове чьего-то грузовика под видом мешка с картошкой, прочь из страны, — совсем глупо, бестактно и провокативно было бы с его стороны звонить по неблизким политизированным знакомым, вхожим в оппозиционную тусовку, расспрашивать, из праздного интереса, где она. В фэйсбук Асе он написал встревоженную маляву сразу же — но Ася то ли фэйсбук не просматривала, то ли письмецо от чужака, как это бывает, упало в какой-то фильтрующий малозаметный ящичек, — в общем, ответа на него Кирилл тогда так никогда и не получил. Ни одной новой записи в Асином фэйсбуке никак почему-то не появлялось — либо она не вела его больше, чтоб грушные хаккеры не засекли ее новое место жительства, либо вела, но какой-то другой, под псевдонимом, — псевдоним этот был Кириллу неизвестен, — а расспрашивать кого-то из серьезных людей об этом, в этой чудовищной ситуации, опять же, было неловко, — чтобы в его любопытстве не заподозрили какую-нибудь провокацию («ну кто я такой, — чтобы мне во всю эту серьезную игру лезть?» — всё время будто бы смущался себя Кирилл). И к тому времени, как и сам Кирилл, получив в Москве повестку на допрос и пережив в своем главном офисе сарацинский набег в стиле маски-шоу головорезов (гугниво и косноязыко уверявших, игриво приставив к нему автомат, что они из какого-то «управления «Эээээ…», но никак не могших определиться, что ж за криминал они ищут? — дыры в неисправных огнетушителях? пыль с Болотной площади на башмаках Кирилла? приторные пальцы бухгалтера, евшего руками сладкие булочки на незаплаченные налоги? или всё-таки попросту и честно: немое презрительное осуждение бандитского зажравшегося силового реваншистского режима в глазах?), — немедленно же тихо продал партнерам по бизнесу свою фирму и, без всяких понтов, но со стопроцентной уверенностью в правильности этого шага, скипел на французскую дачу в бессрочные летние каникулы, — кто-то вполголоса уверял, что Ася, якобы, нелегально скрывается в Латвии, а кто-то со знанием дела поправлял, что уж давно через Украину выехала в большую Европу и запросила убежища.
В первый год-два жизни на сладкой чужбине у Кирилла была ломка — Кирилл чувствовал себя не у дел, в голос рыдал, когда видел в интернете, на заблокированных для русских читателей сайтах, видео, как арестовывают и избивают людей на улицах Москвы на демонстрациях, французским друзьям с трудом удавалось винтить его, когда он порывался ехать в аэропорт и самоубийственно бросаться обратно в омут: «я должен был быть там, трус, малодушный трус, надо было остаться и сражаться!» — и всерьез готовился, тайком уже от здешних друзей, всё-таки, немедленно прилететь в Москву «на баррикады» — когда почувствует, что именно физическое присутствие его на баррикадах сможет хоть на что-то повлиять, — хотя, разумом, и отдавал себе отчет, в каком заведении, ровно через полчаса после приземления, он окажется. А уж когда спецслужбы начали отстрел да потравы… Когда спецслужбы начали вновь, как в прошлом веке, криминальными методами практиковать излюбленный «неестественный отбор» и селекцию, и селективно редить ряды диссидентов… Когда из приличных людей в живых в лидерах оппозиции никого не оставили… А тех, приличных, кто ухитрился выжить, выдавили за границу в изгнание… Когда «поддерживать» (странный глагол! в воображении вызывавший только плашмя тяжело падающее простреленное на мосту тело) среди лидеров оппозиции уже в общем-то было некого… Когда Кирилл всмотрелся и рассмотрел холодные рептильи глаза убийцы, которые теперь были глазами его страны… Когда родная страна ужаснула звериным оскалом словно бы в оборотней в полнолуние от запаха первой крови превратившихся вроде бы вчера еще нормальных, вроде бы вчера еще по-русски милых и вроде бы вчера еще добреньких обывателей — вдруг перекинувшихся в убийц, жаждущих чужой крови и улюлюкающих, словно стадо фанатов-убийц, выдавая вожакам индульгенцию на всё новые и новые убийства и войны… Когда он расслышал этот страшный гогот и нечеловеческий, вурдалачий голос озверевшей, офигевшей в жестокости и зверстве страны за спиной… Когда выжившие, вполне прирученные, вполне выдрессированные режимом, вполне вписавшийся в систему «оппозиционеры», боясь обидеть быдло, начали, криво подмигивая и нервно подергивая глазом, поддерживать крымнаш… Когда… В общем, Кирилл не то чтобы плюнул — но решил не оборачиваться и идти вперед: как-то осознал, что совесть его спокойнее как раз именно здесь, в той ситуации, когда в паскудной сваре не участвует и ответственности за действия режима не несет.
И вот Кирилл начал учиться быть благодарным судьбе за то, что имеет. И прежде всего — за свободу. Завел еще больше друзей, из местных, нанял французского филолога-репетитора, чтобы избавиться от акцента, попробовал даже вложить деньги в бизнес во Франции. Да какой там бизнес… Так, по мелочи… Местные, совершенно незаслуженно, считали его «меценатом» (помог двум русским беглым оппозиционным активистам) и «издателем» (заочно, в виртуальном издательстве, пособил вдове знаменитого московского барда издать мемуары — и заодно заказал перевод книги на французский и издал на Амазоне — и теперь носил всюду с собой книжку, хвастался, как ребенок), — и все это Кириллу, безусловно, льстило. Кирилл всегда прежде, оказываясь в компаниях с гуманитариями, чуть-чуть как будто стеснялся своего бизнесменства — которое у него всегда, с молодости, почему-то получалось ладно и гладко, — и сразу деньги оказывались в кармане, — но он-то иногда себя за это втайне ненавидел и всегда как будто чуть-чуть раскаивался, что гуманитарного образования, — вопреки мольбам покойной матери, — никогда толком так и не получил, — хотя и читал всегда, с юности, очень много. И, в интеллигентских компаниях, слегка, что ли, комплексовал, что не может, так же легко, как собеседники, жонглировать цитатами да именами модных авторов, — хотя и знал, чувствовал, что он и глубже, и серьезней, и, в глубине души, интеллигентней многих из тех, кто, по чудовищной привычке московских интеллектуалов-тусовщиков, все важные ценности спускает по дешёвке в стёбе через губу. И поэтому теперь так и лелеял единственную эту, пока, изданную им, книгу — как некоторые дорожат коллекциями антикварных драгоценностей, — и всерьез даже раздумывал, не основать ли и вправду издательство — как пропуск в какую-то новую, интеллигентную, жизнь. Но в общем-то всё это оставалось пока только сладкими проектами. Во вдумчивой от природы, медлительной, неповоротливой (не такой совсем быстрой и оборотистой как внешняя его бизнес-жилка), застенчивой его душе. Всё раздумывал: если уж и вправду замутить издательский бизнес, то нужно же найти что-нибудь переиздать яркое, эдакое, неожиданное, элитарное, древнее, — полностью противоположное дешевой примитивной жвачке для тупиц, которую сегодня все издатели штампуют в пестрых фантиках…
Французское гражданство, как многолетний завсегдатай, Кирилл в прошлом году получил уже без проблем. И уж до этого объездил всю Францию, в поисках выгодных бизнесов, куда бы еще инвестировать. Жизнь покатила как в Москве — бурная, — занятая, набитая до отказу.
А вот прошлым летом случилось что-то невероятное и совершенно Кириллом прежде не предвиденное. Нежданное. Жара настолько выбила из ритма внешней жизни, что Кирилл, дав себе поблажку, и отменив все деловые (и бездельнические тоже) встречи, вдруг сказал себе: всё, хватит. Устал. Отключил телефон. И завалился, с электронным ридэром, читать — в кондиционированную прохладу белых простыней, пухлого одеяла и горы высоких подушек.
И вот хрустнула, блаженно и сладко потягиваясь и разминая занемевшие и атрофировавшиеся было от многолетнего бездействия мускулы, душа. И Кирилл наконец-то вдруг почувствовал, что его перестали травить вечно несытым зверем-временем в цирке мира на потеху идиотам — улюлюкающей публике в амфитеатре. Вот она — самая большая роскошь в мире — роскошь чтения до четырех утра, до рассвета. Роскошь высыпаться после этого до полудня. Кирилл вскакивал, безукоризненно затягивал постель (моряцкая привычка); натянув шорты, завтракал на каменной открытой веранде (каждый день говоря себе: уж сегодня непременно пойду на море, заставлю себя, выкупаюсь, а вечером непременно выберусь в город, посижу поговорю с друзьями), — заходил в прохладную комнату и тут же рухал обратно, с новой книгой, загруженной в ридэр, в безукоризненно заправленную постель, и никуда не шел, никуда не ехал. Кирилл вычитывался всласть — впервые в жизни не заботясь о том, чтобы «вовремя» проснуться и «вовремя» поспеть на какую-то очередную идиотскую встречу, — «вовремя» для него теперь было совсем другое. И мозги и душа (с легким немением восторга впервые свершаемого предназначения) впервые в жизни занялись своим прямым делом: свергнув диктатуру времени, вволю думать, вдумываться (а не скользить по поверхности событийного), чувствовать (интуитивно вчувствоваться, чтобы разгадать духовную суть вещей), — вместо того, чтобы подсчитывать выручку и кумекать, как уходить от налогов.
Он взялся раньше всего — в поисках чего-нибудь эдакого для переиздания — за те древние богословские книги, которые когда-то любила его мать, и до которых у него как-то никогда прежде график не доходил почему-то. Вчитался — и вот дрогнула в душе удивительная, самая амбициозная в жизни, надежда: найти вдруг ответы на те главные вопросы, которые мучили подспудно, как подкладка всех внешних событий, всегда, — но которые всегда было как-то некогда толком обдумать (а точнее — от обдумывания которых Кирилл, как и большинство людей, себя страховал и избавлял, бессознательно забивая до отказу жизнь суетливой ежедневщиной). Откуда в этом мире так много злых мерзавцев? Почему как раз злые мерзавцы-то у власти в мире регулярно и оказываются — убивая, унижая, притесняя тех, кто почестнее да подобреелу? Откуда вообще всё зло — (насилие, убийства, несправедливость, смерть!) — в этом мире, так въевшееся в ежедневщину, что, в общем-то, составляет самую суть этого мира? Ведь если вдуматься в то зло, которое ежедневно привычно происходит даже в дикой природе (сильный убивает слабого, каждый кого-то убивает и пожирает), становится очевидным, что природой руководит тоже злой подонок. Почему этот мир так зол? Почему всё с таким гнусным садизмом здесь устроено? Почему истина побеждает в этом мире лишь на краткий миг — чтобы опять быть убитой?
Некоторые вопросы — которые прежде, когда Кирилл в суматохе дней, с почтением, всё откладывал их обдумывание на потом, казались ему большими (над которыми меж людей принято «думать»), — вдруг сдулись до неприлично микроскопического размера и, при первом же прикосновении и испытании их внутренним вдумчивым взглядом, — с удивительным грохотом лопнули.
А вот эти вот главные, конечные вопросы, над которыми Кирилл никогда всерьез даже и не осмеливался думать, задергивая их окружающей видимостью, как гардинами, вдруг встали перед ним, в полный рост, больше мира, и пристально смотрели ему в глаза, ожидая его ответа, выбора. И жить по-старому — отвернувшись и забыв эти глаза — впервые осмысленные, впервые достойные жизни, — было уже невозможно.
Ему поначалу было трудно и стыдно читать — книги цитировали что-то, ему не очень знакомое, — но, идя наощупь по лабиринту линков, кликая на бутоны неизвестных слов, имен и понятий — и изумляясь расцветавшим из них цветам, — наводя в интернете справки и, по непонятным упоминаниям, открывая всё новые книги, Кирилл вдруг блаженно почувствовал, что нездешняя, подлинная, добрая, чистая и безгрешная Вселенная, которую, инстинктивно, нащупывает, в поисках места для живой жизни, его душа, — Вселенная, в которую выводили двери из микро-вселенных внутри некоторых из читаемых им древних исповеднических книг, и которая за этими книгами внятно чувствовалась, — все больше превращается в очезримую внутренним взглядом реальность, попирая узурпаторский диктат земной видимости.
И вот вдруг (когда перестал бояться, что наткнется на заумь и ничего не поймет, а стал просто вчитываться, открыв сердце) распознало сердце и весь он откликнулся особым родственным резонансом на поразительную красоту вроде бы простейших, но непревзойденных духовных метафор мученика Игнатия Богоносца, благословлённого, в последние несколько месяцев жизни, перед казнью, даром творить духовные тексты — на мученическом пути на зверскую расправу за веру, из Сирии, через Малую Азию, в Рим. Господи, как красиво, какое чудо — Игнатий называет кандалы, в которые он закован, духовным жемчугом… И говорит, что хотел бы в этом жемчуге и воскреснуть… Господи — это даже не «метафора» — это зримое преображение — преломление уродливого падшего мира, преображение в ту настоящую, духовную, противоположную этому зримому миру реальность, где (как ярко увидел и расчувствовал это сейчас вмиг Кирилл!) все вещи вдруг преображены будут в свои противоположности — как бы будут вывернуты с изнанки на лицевую сторону. Какое чудо! «Никакой пользы мне не принесут ни удовольствия мира сего, ни царства мира сего! Лучше мне умереть за Христа, чем царствовать над всей землей!» — какой яростный, искренний, несломленный Игнатий. Вот же он — камертон Истины, — показывающий, в какую пропасть отпадения забрели впоследствии все царьки, президенты и прочие жадные до баб, бабла и земель мелкие кесарьки, называвшие (и называющие!) себя «христианами»… Да и огосударствлённые «священники» на востоке и омирщвлённые священники на западе — тоже… «Не намащайтесь зловонными традициями князя мира сего!» Какой удивительный непревзойденный уровень сознания у Игнатия — и когда? Всего-то сто какой-то там год от Рождества Христова! сто десятый, или сто одиннадцатый! ведь написано почти две тысячи лет назад! Мы все кичимся каким-то «прогрессом» — а ведь на самом-то деле, мы все, наоборот, деградировали донельзя! Ну кто сегодня так может написать! Господи, какая зияющая пропасть — между вот этим, Настоящим, между всеми этими прозрениями Игнатия, перед тем как принять мученическую смерть за христианскую веру, — и нашим теперешним убогим падшим самодовольным напыщенным жестоким и тупым и пустым мирком, который я вижу каждый день вокруг! Да ведь если переиздать письмо Игнатия римлянам — это же перевернет жизнь любого! Ведь любой, даже какой-нибудь циничный столичный интеллигентствующий жлоб, прочитав это, содрогнется, восплачет и раскается!
Где-то за дверью буйствовала в то лето убийца-жара: язычники японцы, даже ходя под бросающими на их головы тень зонтиками, гибли от неимоверных плюс сорока пяти градусов по Цельсию (а у Кирилла всё, что было теперь за душой, — всё было, наоборот, против Цельса!). Даже христиане-греки гибли в пожарах, греческие приморские деревеньки превращались в пепел за несколько часов, машины плавились, люди бежали в море, пытаясь спастись, но не могли — потому что море вскипало.
Кирилл просыпался около полудня, после очередной насыщеннейшей чтецкой ночи, вмещавшей Вечность, — натягивал шорты; шлёпал босиком к окну, вздергивал, перебирая хлопковую вервь, белоснежные деревянные жалюзи (тем самым жестом, каким иные взнимают паруса на яхте в Villefranche или в Eze), напускал на древенчатый паркет жгучую лужу солнца, выходил на каменную открытую веранду, недоверчиво зырился вниз, на особый, истошно-муаровый цвет моря — на зависшую над морем чуть заметную муторную матовую припадочную дымку — от нестерпимой жары и испарения морской соли, — нюхал за десяток вёрст разносящийся запах горных лесных пожаров на приграничных перевалах — и брезгливо щупал босым мыском раскаленные плиты: нет, невозможно идти на море наслаждаться той же самой жарой, которая рыщет вот в эту самую секунду по свету и убивает зазевавшихся людей… Нет-нет, куда ж мне идти, куда ж бежать от книг, от истины, — когда смерть может настигнуть через миг?! Задергивал жаберистые жалюзи, включал кондиционер — и вновь возвращался в снега постели, к компьютеру, к ридэру, к жадно закаченным на рассвете, новым (то есть самым что ни на есть старым) нечитанным еще, нерасчувствованным, книгам, на завтрак.
Знал, Кирилл знал, слыхивал (то ли из каких-то светлых солнечных щелей прежде читанных книг выпадало на него это знание, то ли из каких-то давно слышанных и давно забытых рассказов материных подруг), что-то между строк в воздухе — как будто готова была формула: второе обращение, второе рождение. Но уж меньше всего Кирилл, с его прежде легким и в общем-то беззаботным характером, ожидал, что выпадет это в жизни именно ему. И всё исподволь дивился свалившемуся на него (не по заслугам! Не по рангу! Ну кто я такой?!?) богатству.
Кирилл схватился было читать художественную литературу да книги по истории — читать да перечитывать читанное, некогда любимое, — и вдруг оказалось, что заново перечитывать, переписывать и переиздавать ему теперь необходимо всю собственную жизнь, всё мировоззрение. До чего бы, прежде, казалось бы, незыблемого, Кирилл теперь новым духовным взглядом ни дотрагивался — политика, художественные книги, — как тут же, вдруг, от легкого прикосновения, вроде бы прежде величественные здания, города и империи с грохотом рушились, и целые вроде бы прежде могущественные народы и сильные страны парадом шли в тартарары, — и вслед за ними позорно отправлялись даже многие прежде вроде само-собой-разумевшиеся авторитеты в литературе. И вдруг даже и вся внешняя история начала выглядеть для него совсем по-другому — со всеми ее клеймёными привычненькими ужасами, которые рабы и идиоты считают нормой.
Когда стало попрохладней, поздней осенью, Кирилл начал выбираться в город, — на всё теперь как-то смотря совсем другими глазами, — без заполошности восторга от внешнего и с какой-то толикой грусти и раскаяния, и будто бы всё время чувствуя нереальность поволоки внешней событийности — словно бы всё время (даже встречаясь с друзьями за уличным столиком маленькой итальянской пиццерии на Жан Жоресе, разглядывая растоптанный трюфель трухи платановых листьев на трамвайных путях на бульваре и вроде бы беззаботно болтая) внутренне как будто бы легонько щипал себя за руку и спрашивал: это со мной происходит? Или это не со мной? Это я смеюсь на глупые шутки? Или это не я? Это вообще всё — настоящее? Все эти изощреннейшие ежедневные семейные хлопоты, о которых мне рассказывают друзья-французы? Или это всё ненастоящее, нереальное, некрепкий странноватый навязчивый сон, галлюцинация, которую сейчас сморгнешь, проснувшись?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Рецепт предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других