Неточные совпадения
Константин Левин заглянул
в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек
в поддевке, а молодая рябоватая женщина,
в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков,
сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том,
в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил
господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
Когда взошел он
в светлый зал, где повсюду за письменными лакированными столами
сидели пишущие
господа, шумя перьями и наклоня голову набок, и когда посадили его самого, предложа ему тут же переписать какую-то бумагу, — необыкновенно странное чувство его проникнуло.
В бричке
сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод.
«Увидеть барский дом нельзя ли?» —
Спросила Таня. Поскорей
К Анисье дети побежали
У ней ключи взять от сеней;
Анисья тотчас к ней явилась,
И дверь пред ними отворилась,
И Таня входит
в дом пустой,
Где жил недавно наш герой.
Она глядит: забытый
в зале
Кий на бильярде отдыхал,
На смятом канапе лежал
Манежный хлыстик. Таня дале;
Старушка ей: «А вот камин;
Здесь
барин сиживал один.
В возок боярский их впрягают,
Готовят завтрак повара,
Горой кибитки нагружают,
Бранятся бабы, кучера.
На кляче тощей и косматой
Сидит форейтор бородатый,
Сбежалась челядь у ворот
Прощаться с
барами. И вот
Уселись, и возок почтенный,
Скользя, ползет за ворота.
«Простите, мирные места!
Прости, приют уединенный!
Увижу ль вас?..» И слез ручей
У Тани льется из очей.
Паратов. Нет, со мной,
господа, нельзя, я строг на этот счет. Денег у него нет, без моего разрешения давать не велено, а у меня как попросит, так я ему
в руки французские разговоры, на счастье нашлись у меня; изволь прежде страницу выучить, без того не дам… Ну и учит
сидит. Как старается!
— Нечего их ни жалеть, ни жаловать! — сказал старичок
в голубой ленте. — Швабрина сказнить не беда; а не худо и
господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня
сидел в Оренбурге с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его
в приказную да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров.
Я
сидел погруженный
в глубокую задумчивость, как вдруг Савельич прервал мои размышления. «Вот, сударь, — сказал он, подавая мне исписанный лист бумаги, — посмотри, доносчик ли я на своего
барина и стараюсь ли я помутить сына с отцом». Я взял из рук его бумагу: это был ответ Савельича на полученное им письмо. Вот он от слова до слова...
Аркадий пошел по коридору к себе
в комнату; дворецкий нагнал его и доложил, что у него
сидит господин Базаров.
Петр глянул
в сторону, куда указывал
барин. Несколько телег, запряженных разнузданными лошадьми, шибко катились по узкому проселку.
В каждой телеге
сидело по одному, много по два мужика
в тулупах нараспашку.
Направо от Самгина
сидели, солидно кушая, трое: широкоплечая дама с коротенькой шеей
в жирных складках, отлично причесанный, с подкрученными усиками, студент
в пенсне, очень похожий на переодетого парикмахера, и круглолицый
барин с орденом на шее, с большими глазами
в синеватых мешках; медленно и обиженно он рассказывал...
—
Господа. Его сиятельс… — старик не договорил слова, оно окончилось тихим удивленным свистом сквозь зубы. Хрипло, по-медвежьи рявкая, на двор вкатился грузовой автомобиль, за шофера
сидел солдат с забинтованной шеей,
в фуражке, сдвинутой на правое ухо, рядом с ним — студент,
в автомобиле двое рабочих с винтовками
в руках, штатский
в шляпе, надвинутой на глаза, и толстый, седобородый генерал и еще студент. На улице стало более шумно, даже прокричали ура, а
в ограде — тише.
Около полудня
в конце улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль,
в нем
сидел толстый человек с цилиндром на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой
в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна, подумал, что толстому
господину Пуанкаре следовало бы приехать на год раньше — на юбилей Романовых.
А
барин сидит в кресле, и лица на нем нет. Захар посмотрел на него с разинутым ртом.
Это было так называемое «заведение», у дверей которого всегда стояло двое-трое пустых дрожек, а извозчики
сидели в нижнем этаже, с блюдечками
в руках. Верхний этаж назначался для «
господ» Выборгской стороны.
Однажды они вдвоем откуда-то возвращались лениво, молча, и только стали переходить большую дорогу, навстречу им бежало облако пыли, и
в облаке мчалась коляска,
в коляске
сидела Сонечка с мужем, еще какой-то
господин, еще какая-то госпожа…
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически
сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не попадая пуговкой
в петлю. Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом, как с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда
барин кончит застегиванье груди.
Он уж не видел, что делается на сцене, какие там выходят рыцари и женщины; оркестр гремит, а он и не слышит. Он озирается по сторонам и считает, сколько знакомых
в театре: вон тут, там — везде
сидят, все спрашивают: «Что это за
господин входил к Ольге
в ложу?..» — «Какой-то Обломов!» — говорят все.
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь
в угол, молчишь: «Зачем
сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело
в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок
в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот мое житье — как перед
Господом Богом! Только и света что
в палате да по добрым людям.
Это был не подвиг, а долг. Без жертв, без усилий и лишений нельзя жить на свете: «Жизнь — не сад,
в котором растут только одни цветы», — поздно думал он и вспомнил картину Рубенса «Сад любви», где под деревьями попарно
сидят изящные
господа и прекрасные госпожи, а около них порхают амуры.
Два
господина сидели в небрежно убранной квартире
в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная
в задумчивость, не замечает, где
сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд
в улицу,
в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то
господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей
в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
И пока бегут не спеша за Егоркой на пруд, а Ваньку отыскивают по задним дворам или Митьку извлекают из глубины девичьей,
барин мается,
сидя на постеле с одним сапогом
в руках, и сокрушается об отсутствии другого.
Англичанин —
барин здесь, кто бы он ни был: всегда изысканно одетый, холодно, с пренебрежением отдает он приказания черному. Англичанин
сидит в обширной своей конторе, или
в магазине, или на бирже, хлопочет на пристани, он строитель, инженер, плантатор, чиновник, он распоряжается, управляет, работает, он же едет
в карете, верхом, наслаждается прохладой на балконе своей виллы, прячась под тень виноградника.
А этому мешала и баба, торговавшая без патента, и вор, шляющийся по городу, и Лидия с прокламациями, и сектанты, разрушающие суеверия, и Гуркевич с конституцией. И потому Нехлюдову казалось совершенно ясно, что все эти чиновники, начиная от мужа его тетки, сенаторов и Топорова, до всех тех маленьких, чистых и корректных
господ, которые
сидели за столами
в министерствах, — нисколько не смущались тем, что страдали невинные, а были озабочены только тем, как бы устранить всех опасных.
Вагон,
в котором было место Нехлюдова, был до половины полон народом. Были тут прислуга, мастеровые, фабричные, мясники, евреи, приказчики, женщины, жены рабочих, был солдат, были две барыни: одна молодая, другая пожилая с браслетами на оголенной руке и строгого вида
господин с кокардой на черной фуражке. Все эти люди, уже успокоенные после размещения,
сидели смирно, кто щелкая семечки, кто куря папиросы, кто ведя оживленные разговоры с соседями.
Привалов вздохнул свободнее, когда вышел наконец из буфета.
В соседней комнате через отворенную дверь видны были зеленые столы с игроками. Привалов заметил Ивана Яковлича, который сдавал карты. Напротив него
сидел знаменитый Ломтев, крепкий и красивый старик с длинной седой бородой, и какой-то
господин с зеленым лицом и взъерошенными волосами. По бледному лицу Ивана Яковлича и по крупным каплям пота, которые выступали на его выпуклом облизанном лбу, можно было заключить, что шла очень серьезная игра.
Завтрак был подан
в столовой. Когда они вошли туда, первое, что бросилось
в глаза Привалову, был какой-то
господин, который
сидел у стола и читал книгу, положив локти на стол. Он
сидел вполоборота, так что
в первую минуту Привалов его не рассмотрел хорошенько.
Встал наконец и пошел-с — вижу налево окно
в сад у них отперто, я и еще шагнул налево-то-с, чтобы прислушаться, живы ли они там
сидят или нет, и слышу, что
барин мечется и охает, стало быть, жив-с.
За столом, кончая яичницу,
сидел господин лет сорока пяти, невысокого роста, сухощавый, слабого сложения, рыжеватый, с рыженькою редкою бородкой, весьма похожею на растрепанную мочалку (это сравнение и особенно слово «мочалка» так и сверкнули почему-то с первого же взгляда
в уме Алеши, он это потом припомнил).
—
Господа! — воскликнул он, — я ведь вижу, что я пропал. Но она? Скажите мне про нее, умоляю вас, неужели и она пропадет со мной? Ведь она невинна, ведь она вчера кричала не
в уме, что «во всем виновата». Она ни
в чем, ни
в чем не виновата! Я всю ночь скорбел, с вами
сидя… Нельзя ли, не можете ли мне сказать: что вы с нею теперь сделаете?
—
Господа, всему я причиной! — начал опять Митя, ничего не понявший
в возгласе Грушеньки. — Ну чего же мы
сидим? Ну чем же нам заняться… чтобы было весело, опять весело?
— Шутки
в сторону, — проговорил он мрачно, — слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь я
сидел за столом и кричал, что не повинен
в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг то же: «Смердяков», но лишь на секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело,
господа!
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у
Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде
сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила,
в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— По-моему,
господа, по-моему, вот как было, — тихо заговорил он, — слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня
в то мгновение — не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна и побежал к забору… Отец испугался и
в первый раз тут меня рассмотрел, вскрикнул и отскочил от окна — я это очень помню. А я через сад к забору… вот тут-то и настиг меня Григорий, когда уже я
сидел на заборе…
— Экая я! — проговорила вдруг Лукерья с неожиданной силой и, раскрыв широко глаза, постаралась смигнуть с них слезу. — Не стыдно ли? Чего я? Давно этого со мной не случалось… с самого того дня, как Поляков Вася у меня был прошлой весной. Пока он со мной
сидел да разговаривал — ну, ничего; а как ушел он — поплакала я таки
в одиночку! Откуда бралось!.. Да ведь у нашей сестры слезы некупленные.
Барин, — прибавила Лукерья, — чай, у вас платочек есть… Не побрезгуйте, утрите мне глаза.
Прочие дворяне
сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял
в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные
господа,
в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек, лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый
в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
В течение рассказа Чертопханов
сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего
господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал
в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он
в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона (точно,
в сущности, было только 2, а не 4) — наживи — ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: — «экой медведь, как поворотил; умеет ломать», и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему,
в прибавок к медведю, другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской жизни: берейтор Захарченко
сидит на «Громобое» (тогда еще были
в ходу у барышень, а от них отчасти и между
господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и «Громобой» хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у «Громобоя» сильно порваны,
в кровь.
— Да как же вы нетерпеливы! Ну вот вышли мы из-за стола… а
сидели мы часа три, и обед был славный; пирожное блан-манже синее, красное и полосатое… Вот вышли мы из-за стола и пошли
в сад играть
в горелки, а молодой
барин тут и явился.
На сей раз он привел меня
в большой кабинет; там, за огромным столом, на больших покойных креслах
сидел толстый, высокий румяный
господин — из тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными руками, с шейным платком, сведенным на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным [Здесь: благодушным (от фр. jovial).] выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим
в любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.
Барин в кабинете
сидит, барыня приказывает или гневается, барчуки учатся, девушки
в пяльцах шьют или коклюшки перебирают, а он, Конон, ножи чистит, на стол накрывает, кушанье подает, зимой печки затопляет, смотрит, как бы слишком рано или слишком поздно трубу не закрыть.
На другой день, ранним утром, началась казнь. На дворе стояла уже глубокая осень, и Улиту, почти окостеневшую от ночи, проведенной
в «холодной», поставили перед крыльцом, на одном из приступков которого
сидел барин, на этот раз еще трезвый, и курил трубку.
В виду крыльца, на мокрой траве, была разостлана рогожа.
В этот день он явился
в класс с видом особенно величавым и надменным. С небрежностью, сквозь которую, однако, просвечивало самодовольство, он рассказал, что он с новым учителем уже «приятели». Знакомство произошло при особенных обстоятельствах. Вчера, лунным вечером, Доманевич возвращался от знакомых. На углу Тополевой улицы и шоссе он увидел какого-то
господина, который
сидел на штабеле бревен, покачивался из стороны
в сторону, обменивался шутками с удивленными прохожими и запевал малорусские песни.
Главное, скверно было то, что Мышников, происходя из купеческого рода, знал все тонкости купеческой складки, и его невозможно было провести, как иногда проводили широкого
барина Стабровского или тягучего и мелочного немца Драке. Прежде всего
в Мышникове
сидел свой брат мужик, у которого была одна политика — давить все и всех, давить из любви к искусству.
— Я тебе наперво домишко свой покажу, Михей Зотыч, — говорил старик Малыгин не без самодовольства, когда они по узкой лесенке поднимались на террасу. —
В прошлом году только отстроился. Раньше-то некогда было. Семью на ноги поднимал, а меня господь-таки благословил: целый огород девок. Трех с рук сбыл, а трое
сидят еще на гряде.
— Ну, милый зятек, как мы будем с тобой разговаривать? — бормотал он, размахивая рукой. — Оно тово… да… Наградил
господь меня зятьками, нечего сказать. Один
в тюрьме
сидит, от другого жена убежала, третий… Настоящий альбом! Истинно благословил
господь за родительские молитвы.
Однажды, путешествуя втроем по крышам построек, мы увидали на дворе Бетленга
барина в меховом зеленом сюртуке;
сидя на куче дров у стены, он играл со щенками; его маленькая, лысая, желтая голова была непокрыта.
—
Сидит господь на холме, среди луга райского, на престоле синя камня яхонта, под серебряными липами, а те липы цветут весь год кругом; нет
в раю ни зимы, ни осени, и цветы николи не вянут, так и цветут неустанно,
в радость угодникам божьим.
Проезжавшие дорогой хохлы с таранью видели, как слепцов подозвали к бричке, около которой, на разостланном ковре,
сидели ночевавшие
в степи
господа.