Агишин. Боже мой! да смею ли я, нищий, нищий, мечтать о таком счастье! Что я могу? Втиснуть ее в жалкую, будничную
рамку жизни, сделать женой, нянькой, экономкой и загубить, загубить созданье, в котором все прелестно, все изящно, все музыка… и переселить ее в кухню!.. Да и я, я сам, люблю изящество во всем! Я сам артист! Обладание обожаемой женщиной я не могу себе иначе и представить, как в роскошной обстановке, как…
Неточные совпадения
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой
жизни».] вензель из волос в черной
рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
— Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с
жизни тоже, и смотреть на все открытыми глазами, тогда поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных
рамок…
Я все время поминал вас, мой задумчивый артист: войдешь, бывало, утром к вам в мастерскую, откроешь вас где-нибудь за
рамками, перед полотном, подкрадешься так, что вы, углубившись в вашу творческую мечту, не заметите, и смотришь, как вы набрасываете очерк, сначала легкий, бледный, туманный; все мешается в одном свете: деревья с водой, земля с небом… Придешь потом через несколько дней — и эти бледные очерки обратились уже в определительные образы: берега дышат
жизнью, все ярко и ясно…
Жизнь их течет, свободная и спокойная, в одних и тех же
рамках, сегодня как вчера, но самое однообразие этих
рамок не утомляет, потому что содержанием для них служит непрерывное душевное ликование.
На стенах — наверху портреты предков, а под ними акварели из охотничьей
жизни, фотографии, и все — в
рамках красного дерева…
— Этот листок, в золотой
рамке, под стеклом, всю
жизнь провисел у сестры моей в гостиной, на самом видном месте, до самой смерти ее — умерла в родах; где он теперь — не знаю… но… ах, боже мой! Уже два часа! Как задержал я вас, князь! Это непростительно.
Борьбу с партикуляризмом, борьбу с католицизмом, борьбу с социалистическими порываниями — словом, со всем, что чувствует себя утесненным в тех
рамках, которые выработал для
жизни идеал государства, скомпонованный в Берлине.
Чтобы она не тревожила вашего покоя, вы, подобно тысячам ваших сверстников, поспешили смолоду поставить ее в
рамки; вы вооружились ироническим отношением к
жизни, или как хотите называйте, и сдержанная, припугнутая мысль не смеет прыгнуть через тот палисадник, который вы поставили ей, и когда вы глумитесь над идеями, которые якобы все вам известны, то вы похожи на дезертира, который позорно бежит с поля битвы, но, чтобы заглушить стыд, смеется над войной и над храбростью.
Нет, это —
жизнь, это действительность, подмеченная наблюдательным глазом, брошенная на полотно искусною рукою и вставленная в более или менее широкую
рамку.
Толстой вообще относится к разуму с глубочайшим недоверием. Сложная
жизнь не укладывается для него в ограниченные
рамки слов, мыслей и убеждений. Твердость и определенность убеждений вернее всего свидетельствует об оторванности от
жизни.
В этот период Толстой-проповедник с пуритански суровым и холодным осуждением относился к живой
жизни с ее блеском и радостью, с наибольшею настойчивостью втискивал ее в узкие
рамки «добра».
Древняя Москва только скользнула по мне. Кремль, соборы, Чудов монастырь, Грановитая палата — все это быстро промелькнуло предо мною, но без старины Москва показалась бы только огромным губернским городом, не больше. Что-то таинственное и величавое осталось в памяти, и в этой
рамке поездка в Москву получила еще большее значение в моей только что открывающейся юношеской
жизни.
«Семейная хроника» Аксакова — доказательный пример того, как беллетристика могла бы воспроизводить и тогдашнюю
жизнь. Можно было расширить
рамки и занести в летопись русского общества огромный материал и вне тех сюжетов, которые подлежали запрету.
Не на ветер летят тут деньги, а идут на како — нибудь новое дело. И
жизнь подходила к
рамке. Для такого рынка такие нужны и ряды, и церкви, и краски на штукатурке, и трактиры, и вывески. Орда и Византия и скопидомная московская Русь глядели тут из каждой старой трещины.
Как всякий живой человек, Толстой не укладывается ни в какие определенные
рамки. Кто он? Писатель-художник? Пророк новой религии? Борец с неправдами
жизни? Педагог? Спортсмен? Сельский хозяин? Образцовый семьянин? Ничего из этого в отдельности, но все это вместе и, кроме того, еще много, много другого.
Не зная совершенно
жизни, выходящей из
рамок сельского житья-бытья, если не считать редкие поездки в Тамбов, княгиня Васса Семеновна, естественно, и для своей дочери не желала другой судьбы, какая выпала ей на долю, за исключением разве более здорового и более нравственного мужа.
Она видела, что он говорит с ней, вдохновленный к вей чувством любви, она наблюдала, как это чувство зародилось, росло. Она ощутила даже в своем сердце на него мимолетный отклик, и испугалась, что это послужит ей препятствием для достижения высших целей, установит ее в тесные
рамки будничной
жизни.
И Достоевский показывает, как человек, когда его насильственно втискивают в рассудочные
рамки и
жизнь его распределяют по таблицам, «нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтобы не иметь рассудка и настоять на своем».
Жизнь других наших московских героев, за описанное нами время, не представляла ничего выходящего из обыденной
рамки. Они жили в том же тесном кружке и делились теми же им одним понятными и дорогими интересами. Самоубийство Хрущева, конечно, достигло до дома фон Зееманов, и вся «петербургская колония», как шутя называл Андрей Павлович Кудрин себя, супругов фон Зееманов и Зарудина, искренно пожалела молодого человека.
Княжна Людмила Васильевна действительно, со дня приезда в свой дом, повела
жизнь, выходящую из
рамок обыденности. Ее дом днем и ночью казался совершенно пустым и необитаемым.
Жизнь проявлялась в нем только в людской, где многочисленный штат княжеской прислуги, пополненный выписанными из Зиновьева дворовыми, не хуже великосветских кумушек, перемалывал косточки своей госпоже, прозванной ее домашними «полуношницей». Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот.
И тут я его увидел в
жизни первый раз, и, вероятно, с тем, чтобы никогда его не забыть; но так как это видение стоит того, чтобы передать его в точности, то я должен обрисовать и
рамку, в которой оно мне показалось.
«Из чего я бьюсь, из чего я хлопочу в этой узкой, замкнутой
рамке, когда
жизнь, вся
жизнь со всеми ее радостями открыта мне?» — говорил он себе.