Неточные совпадения
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин
говорил об них
С невольным вздохом сожаленья;
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней тот, кто их не знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал
с друзьями и
с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И
дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял.
— Мой
дед землю пахал, —
с надменною гордостию отвечал Базаров. — Спросите любого из ваших же мужиков, в ком из нас — в вас или во мне — он скорее признает соотечественника. Вы и говорить-то
с ним не умеете.
По настоянию
деда Акима Дронов вместе
с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов
говорил очень быстро и как-то так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим Стариком...
Он всегда
говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец,
дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался
с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно
с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь серое небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя, что в каюте стоит, держась рукой за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых,
говорят, видно на самом дне?» На ропот мой как тут явился и
дед.
Улеглись ли партии? сумел ли он поддержать порядок, который восстановил? тихо ли там? — вот вопросы, которые шевелились в голове при воспоминании о Франции. «В Париж бы! —
говорил я со вздохом, — пожить бы там, в этом омуте новостей, искусств, мод, политики, ума и глупостей, безобразия и красоты, глубокомыслия и пошлостей, — пожить бы эпикурейцем, насмешливым наблюдателем всех этих проказ!» «А вот Испания
с своей цветущей Андалузией, — уныло думал я, глядя в ту сторону, где
дед указал быть испанскому берегу.
А тепло, хорошо;
дед два раза лукаво заглядывал в мою каюту: «У вас опять тепло, —
говорил он утром, — а то было засвежело». А у меня жарко до духоты. «Отлично, тепло!» —
говорит он обыкновенно, войдя ко мне и отирая пот
с подбородка. В самом деле 21˚ по Реом‹юру› тепла в тени.
Сергей Привалов помнил своего
деда по матери как сквозь сон. Это был высокий, сгорбленный седой старик
с необыкновенно живыми глазами. Он страстно любил внука и часто
говорил ему...
— Теперь мать только распоясывайся! — весело
говорил брат Степан, — теперь, брат, о полотках позабудь — баста! Вот они, пути провидения! Приехал дорогой гость, а у нас полотки в опалу попали. Огурцы промозглые, солонина
с душком — все полетит в застольную! Не миновать, милый друг, и на Волгу за рыбой посылать, а рыбка-то кусается!
Дед — он пожрать любит — это я знаю! И сам хорошо ест, и другие чтоб хорошо ели — вот у него как!
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой
дед. Ты думаешь, я не знаю, о чем
говорил ты сего вечера
с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не прогневайся…
Перекрестился
дед, когда слез долой. Экая чертовщина! что за пропасть, какие
с человеком чудеса делаются! Глядь на руки — все в крови; посмотрел в стоявшую торчмя бочку
с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать детей, входит он потихоньку в хату; смотрит: дети пятятся к нему задом и в испуге указывают ему пальцами,
говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.В. Гоголя.)]
Дядя ломал дверь усердно и успешно, она ходуном ходила, готовая соскочить
с верхней петли, — нижняя была уже отбита и противно звякала.
Дед говорил соратникам своим тоже каким-то звякающим голосом...
В сравнении
с матерью всё вокруг было маленькое, жалостное и старое, я тоже чувствовал себя старым, как
дед. Сжимая меня крепкими коленями, приглаживая волосы тяжелой теплой рукой, она
говорила...
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона
деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон
с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня,
говоря...
Теперь я снова жил
с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке
дедом нового дома для себя, — она
говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая в доме по старшинству.
А
дед жестоко колотил меня за каждое посещение нахлебника, которое становилось известно ему, рыжему хорьку. Я, конечно, не
говорил Хорошему Делу о том, что мне запрещают знакомство
с ним, но откровенно рассказывал, как относятся к нему в доме.
Григорий сорвал
с плеч ее тлевшую попону и, переламываясь пополам, стал метать лопатою в дверь мастерской большие комья снега; дядя прыгал около него
с топором в руках;
дед бежал около бабушки, бросая в нее снегом; она сунула бутыль в сугроб, бросилась к воротам, отворила их и, кланяясь вбежавшим людям,
говорила...
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил
с печи и бросился к ним, рыдая от радости, что вот они так
говорят невиданно хорошо, от горя за них и оттого, что мать приехала, и оттого, что они равноправно приняли меня в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами, а
дед шепчет в уши и глаза мне...
Ну, вот и пришли они, мать
с отцом, во святой день, в прощеное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушки — а
дед ему по плечо, — встал и
говорит: «Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришел я к тебе по приданое, нет, пришел я отцу жены моей честь воздать».
Однажды, в будний день, поутру, я
с дедом разгребал на дворе снег, обильно выпавший за ночь, — вдруг щеколда калитки звучно, по-особенному, щелкнула, на двор вошел полицейский, прикрыл калитку спиною и поманил
деда толстым серым пальцем. Когда
дед подошел, полицейский наклонил к нему носатое лицо и, точно долбя лоб
деда, стал неслышно
говорить о чем-то, а
дед торопливо отвечал...
Каждый раз, когда она
с пестрой ватагой гостей уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам бабушка, приводя всё в порядок,
дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и
говорил сам себе...
— Даст ему
дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело
говорила она. — Любит воровать, баловник! Раз попробовал, — ладно вышло, а дома посмеялись, похвалили за удачу, он и взял воровство в обычай. А дедушка смолоду бедности-горя до́сыта отведал — под старость жаден стал, ему деньги дороже детей кровных, он рад даровщине! А Михайло
с Яковом…
Дядя Петр тоже был грамотен и весьма начитан от писания, они всегда спорили
с дедом, кто из святых кого святее; осуждали, один другого строже, древних грешников; особенно же доставалось — Авессалому. Иногда споры принимали характер чисто грамматический, дедушка
говорил: «согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом», а дядя Петр утверждал, что надо
говорить «согрешиша, беззаконноваша, неправдоваша».
— Ваши-то мочегане пошли свою землю в орде искать, —
говорил Мосей убежденным тоном, — потому как народ пригонный,
с расейской стороны… А наше дело особенное: наши
деды на Самосадке еще до Устюжанинова жили. Нас неправильно к заводам приписали в казенное время… И бумага у нас есть, штобы обернуть на старое. Который год теперь собираемся выправлять эту самую бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже у нас этих разговоров весьма достаточно, а розним…
Райнеру видится его
дед, стоящий у столба над выкопанной могилой. «Смотри, там Рютли», —
говорит он ребенку, заслоняя
с одной стороны его детские глаза. «Я не люблю много слов. Пусть Вильгельм будет похож сам на себя», — звучит ему отцовский голос. «Что я сделаю, чтоб походить самому на себя? — спрашивает сонный юноша. — Они сделали уже все, что им нужно было сделать для этих гор».
В доме тревога большая.
Счастливы, светлы лицом,
Заново дом убирая,
Шепчутся мама
с отцом.
Как весела их беседа!
Сын подмечает, молчит.
— Скоро увидишь ты
деда! —
Саше отец
говорит…
Дедушкой только и бредит
Саша, — не может уснуть:
«Что же он долго не едет?..»
— Друг мой! Далек ему путь! —
Саша тоскливо вздыхает,
Думает: «Что за ответ!»
Вот наконец приезжает
Этот таинственный
дед.
(Стал на скамеечку челна)
Лучше теперь
говори!..»
Деда целует и гладит:
«Или вы все заодно?..»
Дедушка
с сердцем не сладит,
Бьется, как голубь, оно.
— Гм! каков
дед, такова и внучка. После все это мне расскажешь. Может быть, можно будет и помочь чем-нибудь, так чем-нибудь, коль уж она такая несчастная… Ну, а теперь нельзя ли, брат, ей сказать, чтоб она ушла, потому что
поговорить с тобой надо серьезно.
— А, так у него была и внучка! Ну, братец, чудак же она! Как глядит, как глядит! Просто
говорю: еще бы ты минут пять не пришел, я бы здесь не высидел. Насилу отперла и до сих пор ни слова; просто жутко
с ней, на человеческое существо не похожа. Да как она здесь очутилась? А, понимаю, верно, к
деду пришла, не зная, что он умер.
Боялись ее, может быть, потому, что она была вдовою очень знатного человека, — грамоты на стенах комнаты ее были жалованы
дедам ее мужа старыми русскими царями: Годуновым, Алексеем и Петром Великим, — это сказал мне солдат Тюфяев, человек грамотный, всегда читавший Евангелие. Может быть, люди боялись, как бы она не избила своим хлыстом
с лиловым камнем в ручке, —
говорили, что она уже избила им какого-то важного чиновника.
Дед рубит валежник, я должен сносить нарубленное в одно место, но я незаметно ухожу в чащу, вслед за бабушкой, — она тихонько плавает среди могучих стволов и, точно ныряя, все склоняется к земле, осыпанной хвоей. Ходит и
говорит сама
с собою...
Он казался мне бессмертным, — трудно было представить, что он может постареть, измениться. Ему нравилось рассказывать истории о купцах, о разбойниках, о фальшивомонетчиках, которые становились знаменитыми людьми; я уже много слышал таких историй от
деда, и
дед рассказывал лучше начетчика. Но смысл рассказов был одинаков: богатство всегда добывалось грехом против людей и бога. Петр Васильев людей не жалел, а о боге
говорил с теплым чувством, вздыхая и пряча глаза.
Я обрадовался возможности
поговорить с человеком, который умел жить весело, много видел и много должен знать. Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные песни, и прозвучали в памяти
дедовы слова о нем...
И вспомнился ему и морщинистый,
с седой бородкой
дед, серебряник, как он чеканил серебро своими жилистыми руками и заставлял внука
говорить молитвы.
«Что, —
говорю, —
с тобою,
дед?»
Дед мой любил слушать Пушкина и особенно Рылеева, тетрадка со стихами которого, тогда запрещенными, была у отца
с семинарских времен. Отец тоже часто читал нам вслух стихи, а
дед, слушая Пушкина,
говаривал, что Димитрий Самозванец был действительно запорожский казак и на престол его посадили запорожцы. Это он слышал от своих отца и
деда и других стариков.
Мы продолжали жить в той же квартире
с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где я и
дед пропадали на охоте, где дичи всякой было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как
говорил дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и
деда с давних времен.
— Эге! слышишь ли, хлопче? —
говорит дед с детски-лукавой улыбкой. — Я уже знаю: тронуло этак вот дуба, значит, хозяин ночью пойдет, ломать будет… Да нет, не сломает! Дуб — дерево крепкое, не под силу даже хозяину… вот как!
Мальчику было холодно и страшно. Душила сырость, — была суббота, пол только что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы дядя скорее лёг под стол, рядом
с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему
говорить с дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру
деда Еремея
с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий голос...
«…А должно быть, велик грех совершил
дед Антипа, если восемь лет кряду молча отмаливал его… И люди всё простили ему,
говорили о нём
с уважением, называли праведным… Но детей его погубили. Одного загнали в Сибирь, другого выжили из деревни…»
— Восемь штук таких бриллиантов!.. Восемь штук! — восклицал барон. — Какая грань, какая вода отличная! — продолжал он
с каким-то даже умилением, и в этом случае в нем, может быть, даже кровь сказывалась, так как предание
говорило, что не дальше как
дед родной барона был ювелир и торговал на Гороховой, в небольшой лавочке, золотыми вещами.
Урманов объезжает дальние стойбища, собирает вокруг себя молодежь,
говорит о «славном прошлом отцов и
дедов» (поэт предполагал, что было такое прошлое и у самоедов),
говорит им о том, что в великой России народ уже просыпается для борьбы
с рабством и угнетением…
—
С целью, что… — начала Домна Осиповна, овладев несколько собой. — Я тебе
говорила, кажется, что у мужа есть дед-сибиряк, богач?
Самый простой, здравый смысл и даже некоторое чувство великодушия
говорили Домне Осиповне, что на таких условиях она должна была сойтись
с мужем, — во-первых, затем, чтобы не лишить его, все-таки близкого ей человека, пяти миллионов (а что
дед, если они не послушаются его, действительно исполнит свою угрозу, — в этом она не сомневалась); а потом — зачем же и самой ей терять пятьсот тысяч?
— Что вы меня все этими наговорами лечите? —
говорила она свекру
с свекровьей. — Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет меня что-то за сердце, а вы все меня пугаете
с дедами да
с бабками.
Барин наш, Константин Николаевич Лосев, богат был и много земель имел; в нашу экономию он редко наезжал: считалась она несчастливой в их семействе, в ней баринову мать кто-то задушил,
дед его
с коня упал, разбился, и жена сбежала. Дважды видел я барина: человек высокий, полный, в золотых очках, в поддёвке и картузе
с красным околышком;
говорили, что он важный царю слуга и весьма учёный — книги пишет. Титова однако он два раза матерно изругал и кулак к носу подносил ему.
Жмигулина. Зачем прощенья? (Подумав.) А ты вот как сделай:
поговори ты
деду Архипу, что хочешь
с мужем помириться, чтобы промежду вас никаких неудовольствиев не было, что ты мужа любишь и для тебя оченно чувствительно, что он тебя обижает.
— Исправник вышел! — замечает Бурмистров, потягиваясь, и ухмыляется. — Хорошо мы
говорили с ним намедни, когда меня из полиции выпускали. «Как это,
говорит, тебе не стыдно бездельничать и буянить? Надо,
говорит, работать и жить смирно!» — «Ваше, мол, благородие!
Дед мой, бурмистр зареченский, работал, и отец работал, а мне уж надобно за них отдыхать!» — «Пропадешь ты», —
говорит…
— Дай досказать… Помни, мимо млина не идите, лучше попод горой пройти — на млине работники рано встают. Возле панских прясел человек будет держать четырех лошадей. Так двух Бузыга возьмет в повод, а на одну ты садись и езжай за ним до Крешева. Ты слушай, что тебе Бузыга будет
говорить. Ничего не бойся. Пойдешь назад, — если тебя спросят, куда ходил? —
говори: ходили
с дедом в казенный лес лыки драть… Ты только не бойся, Василь…
— Мы-то? — Он взглянул на меня
с оттенком недоумения, как человек, которому трудно перевести внимание на новый предмет разговора. — Мы, значит, по своему делу, по хресьянскому. Главная причина из-за земли. Ну и опять, видишь ты, склёка. Они, значит, так, мир, значит, этак. Губернатор выезжал. «Вы,
говорит, сроки пропустили…» Мы
говорим: «Земля эта наша,
деды пахали, кого хошь спроси… Зачем нам сроки?» Ничего не примает, никаких то есть резонов…