Неточные совпадения
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется,
говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал
снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Уже было поздно и темно, когда я
снова отворил окно и стал звать Максима Максимыча,
говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, — он ничего не отвечал.
Сковороды, про которую
говорил Лебезятников, не было; по крайней мере Раскольников не видал; но вместо стука в сковороду Катерина Ивановна начинала хлопать в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и сама пускалась подпевать, но каждый раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего
снова приходила в отчаяние, проклинала свой кашель и даже плакала.
Она возвращалась, садилась
снова, брала веер, и даже грудь ее не дышала быстрее, а Аркадий опять принимался болтать, весь проникнутый счастием находиться в ее близости,
говорить с ней, глядя в ее глаза, в ее прекрасный лоб, во все ее милое, важное и умное лицо.
Воинов
снова заставил слушать его, манера
говорить у этого человека возбуждала надежду, что он, может быть, все-таки скажет нечто неслыханное, но покамест он угрюмо повторял уже сказанное. Пыльников, согласно кивая головой, вкрадчиво вмешивал в его тяжелые слова коротенькие реплики с ясным намерением пригладить угловатую речь, смягчить ее.
— Черт его знает, — задумчиво ответил Дронов и
снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно — о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как!
Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так уж ему и черт не брат.
— Знаешь, эти маленькие японцы действительно — язычники, они стыдятся страдать. Я
говорю о раненых, о пленных. И — они презирают нас. Мы проиграли нашу игру на Востоке, Клим, проиграли! Это — общее мнение. Нам совершенно необходимо
снова воевать там, чтоб поднять престиж.
Он
снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель
говорил...
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие мысли одолевали Клима. «Доктор
говорил с Лидией почтительно, как с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет в городе все более видную роль.
Снова в городе начнут
говорить о ней, как
говорили о детском ее романе с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
Теперь историк
говорил строго, даже пристукивал по столу кулачком, а красный узор на лице его слился в густое пятно. Но через минуту он продолжал
снова умиленно...
Махнув рукой, Тагильский
снова начал шагать,
говоря в тоне иронии...
Этой части города он не знал, шел наугад,
снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги,
говоря негромко, неуверенно...
— Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно
говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ
снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
И
снова начал
говорить о процессе классового расслоения, о решающей роли экономического фактора.
Говорил уже не так скучно, как Туробоеву, и с подкупающей деликатностью, чем особенно удивлял Клима. Самгин слушал его речь внимательно, умненько вставлял осторожные замечания, подтверждавшие доводы Кутузова, нравился себе и чувствовал, что в нем как будто зарождается симпатия к марксисту.
«Ведет себя бесцеремонно, как студент», — продолжал Самгин наблюдать и взвешивать, а Тагильский,
снова тихонько и ласково похлопав себя по щекам ладонями, закружился по комнате,
говоря...
— Ну, что же, спать, что ли? — Но, сняв пиджак, бросив его на диван и глядя на часы, заговорил
снова: — Вот, еду добывать рукописи какой-то сногсшибательной книги. — Петя Струве с товарищами изготовил.
Говорят: сочинение на тему «играй назад!». Он ведь еще в 901 году приглашал «назад к Фихте», так вот… А вместе с этим у эсеров что-то неладно. Вообще — развальчик. Юрин утверждает, что все это — хорошо! Дескать — отсевается мякина и всякий мусор, останется чистейшее, добротное зерно… Н-да…
Через несколько дней он
снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию о том, что
говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Нога его
снова начала прыгать, дробно притопывая по полу, колено выскакивало из дыры; он распространял тяжелый запах кала. Макаров придерживал его за плечо и громко, угрюмо
говорил Варваре...
Снова вспомнилось, каким индюком держался Тагильский в компании Прейса. Вероятно, и тогда уже он наметил себе путь в сенат. Грубоватый Поярков сказал ему: «Считать — нужно, однако, не забывая, что посредством бухгалтерии революцию не сделаешь». Затем он
говорил, что особенное пристрастие к цифрам обнаруживают вульгаризаторы Маркса и что Маркс не просто экономист, а основоположник научно обоснованной философии экономики.
Он
снова вздохнул,
говоря...
— Конечно, — согласился Безбедов, потирая красные, толстые ладони. — Тысячи — думают, один —
говорит, — добавил он, оскалив зубы, и
снова пробормотал что-то о барышнях. Самгин послушал его еще минуту и ушел, чувствуя себя отравленным.
Он
снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не русский, — печально
говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
Обыкновенно люди такого роста
говорят басом, а этот
говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее веко, и от этого левый глаз казался больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и
снова начал гладить изразцы. Глаза — черные и очень блестящие.
«Да, познание автоматично и почти бессмысленно, как инстинкт пола», — строго сказал Самгин себе и
снова вспомнил Марину; улыбаясь, она
говорила...
Она усмехалась,
говоря. Та хмельная жалость к ней, которую почувствовал Самгин в гостинице,
снова возникла у него, но теперь к жалости примешалась тихая печаль о чем-то. Он коротко рассказал, как вел себя Туробоев девятого января.
Локомотив
снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый — победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и
говорил,
говорил.
— Народники
снова пошевеливаются, — сказал Дмитрий так одобрительно, что Климу захотелось усмехнуться. Он рассматривал брата равнодушно, как чужого, а брат
говорил об отце тоже как о чужом, но забавном человеке.
— Откуда это ты взял? Откуда? Ведь не сам выдумал, нет? — оживленно, настойчиво, с непонятной радостью допрашивал Лютов, и
снова размеренно, солидно
говорил хромой...
Безбедов
снова пошел по комнате, кашляя и
говоря...
— А — что? Ты — пиши! —
снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: — Я — имею право! — продолжал он, уже не так громко. — Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними
говорить. А вы, интеллигенты, начнете…
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и
снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот матери удивил Клима, она никому не
говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова...
Слушая плавную речь ее, Самгин привычно испытывал зависть, — хорошо
говорит она — просто, ярко. У него же слова — серые и беспокойные, как вот эти бабочки над лампой. А она
снова говорила о Лидии, но уже мелочно, придирчиво — о том, как неумело одевается Лидия, как плохо понимает прочитанные книги, неумело правит кружком «взыскующих града». И вдруг сказала...
Люди появлялись, исчезали, точно проваливаясь в ямы, и
снова выскакивали. Чаще других появлялся Брагин. Он опустился, завял, смотрел на Самгина жалобным, осуждающим взглядом и вопросительно
говорил...
Не переставая
говорить, он вынул из-за пазухи краюху ржаного хлеба, подул на нее, погладил рукою корку и
снова любовно спрятал...
«Так никто не
говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, — но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она,
снова положив локти на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук,
говорила уже деловито, хотя и мягко...
— Эх, — вздохнул Тагильский и стал рассказывать о красотах Урала даже с некоторым жаром. Нечто поддразнивающее исчезло в его словах и в тоне, но Самгин настороженно ожидал, что оно
снова явится. Гость раздражал и утомлял обилием слов. Все, что он
говорил, воспринималось хозяином как фальшивое и как предисловие к чему-то более важному. Вдруг встал вопрос...
— «Армия спасения». Знаете: генерал Бутс и старые девы поют псалмы, призывая каяться в грехах… Я
говорю — не так? —
снова обратился он к Марине; она ответила оживленно и добродушно...
Вышло у него грубовато, неуместно, он, видимо, сам почувствовал это и
снова нахмурился. Пока Варвара хлопотала, приготовляя чай, между Сомовой и студентом быстро завязалась колкая беседа. Сомова как-то подтянулась, бантики и ленточки ее кофты ощетинились, и Климу смешно было слышать, как она, только что омыв пухленькое лицо свое слезами,
говорит Маракуеву небрежно и насмешливо...
Иван поднял руку медленно, как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался снег, он так, со снегом, и надел ее на голову, но через минуту
снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто
говоря...
Тот
снова отрастил до плеч свои ангельские кудри, но голубые глаза его помутнели, да и весь он выцвел, поблек, круглое лицо обросло негустым, желтым волосом и стало длиннее, суше.
Говоря, он пристально смотрел в лицо собеседника, ресницы его дрожали, и казалось, что чем больше он смотрит, тем хуже видит. Он часто и осторожно гладил правой рукою кисть левой и переспрашивал...
Он
снова глотнул из фляжки и, зажав уши ладонями, долго полоскал коньяком рот. Потом, выкатив глаза, держа руки на затылке, стал
говорить громче...
Она
снова, торопясь и бессвязно, продолжала рассказывать о каком-то веселом товарище слесаря, о революционере, который увез куда-то раненого слесаря, — Самгин слушал насторожась, ожидая нового взрыва; было совершенно ясно, что она,
говоря все быстрей, торопится дойти до чего-то главного, что хочет сказать. От напряжения у Самгина даже пот выступил на висках.
Она
снова начала шагать,
говоря вполголоса и мягче...
Она опомнилась, но
сноваЗакрыла очи — и ни слова
Не
говорит. Отец и мать
Ей сердце ищут успокоить,
Боязнь и горесть разогнать,
Тревогу смутных дум устроить…
Напрасно. Целые два дня,
То молча плача, то стеня,
Мария не пила, не ела,
Шатаясь, бледная как тень,
Не зная сна. На третий день
Ее светлица опустела.
И верблюды-то так тогда мое воображение заняли, и сатана, который так с Богом
говорит, и Бог, отдавший раба своего на погибель, и раб его, восклицающий: «Буди имя твое благословенно, несмотря на то, что казнишь меня», — а затем тихое и сладостное пение во храме: «Да исправится молитва моя», и
снова фимиам от кадила священника и коленопреклоненная молитва!
Около фанзы росли две лиственницы. Под ними стояла маленькая скамеечка. Ли Цун-бин обратился к лиственницам с трогательной речью. Он
говорил, что посадил их собственными руками и они выросли большими деревьями. Здесь много лет он отдыхал на скамейке в часы вечерней прохлады и вот теперь должен расстаться с ними навсегда. Старик прослезился и
снова сделал земные поклоны.
Удэгейцы шли впереди, а я следовал за ними. Пройдя немного по реке Лаохозен, они свернули в сторону, затем поднялись на небольшой хребет и спустились с него в соседний распадок. Тут охотники стали совещаться.
Поговорив немного, они
снова пошли вперед, но уже тихо, без разговоров.
То отступят они шага на два и закинут голову, то
снова придвинутся к картине; глазки их покрываются маслянистою влагой… «Фу ты, Боже мой, —
говорят они, наконец, разбитым от волнения голосом, — души-то, души-то что! эка, сердца-то, сердца! эка души-то напустил! тьма души!..
— Ну, брат, потешил! — кричал Обалдуй, не выпуская изнеможенного рядчика из своих объятий, — потешил, нечего сказать! Выиграл, брат, выиграл! Поздравляю — осьмуха твоя! Яшке до тебя далеко… Уж я тебе
говорю: далеко… А ты мне верь! (И он
снова прижал рядчика к своей груди.)
Он пошел
снова вперед и долго еще
говорил мне о своих воззрениях на природу, где все было живым, как люди.