Неточные совпадения
«Пятнадцать минут туда, пятнадцать назад. Он едет уже, он приедет сейчас. — Она вынула часы и посмотрела
на них. — Но как он
мог уехать, оставив меня в таком положении? Как он
может жить, не примирившись со мною?» Она подошла к окну и стала смотреть
на улицу. По времени он уже
мог вернуться. Но расчет
мог быть неверен, и она вновь стала вспоминать, когда он уехал, и считать минуты.
Вулич шел один по темной
улице;
на него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью, и,
может быть, прошел бы мимо, не заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал: «Кого ты, братец, ищешь?» — «Тебя!» — отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до сердца…
— Но все же таки… но как же таки… как же запропастить себя в деревне? Какое же общество
может быть между мужичьем? Здесь все-таки
на улице попадется навстречу генерал или князь. Захочешь — и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий,
на Неву пойдешь взглянуть, а ведь там, что ни попадется, все это или мужик, или баба. За что ж себя осудить
на невежество
на всю жизнь свою?
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно
на одном и том же месте, как человек, который весело вышел
на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть
на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не
может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
А где, бишь, мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б
мог сказать: в Одессе грязной —
И тут бы, право, не солгал.
В году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы
на аршин загрязнут,
Лишь
на ходулях пешеход
По
улице дерзает вброд;
Кареты, люди тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
Наконец все жиды, подняли такой крик, что жид, стоявший
на сторо́же, должен был дать знак к молчанию, и Тарас уже начал опасаться за свою безопасность, но, вспомнивши, что жиды не
могут иначе рассуждать, как
на улице, и что их языка сам демон не поймет, он успокоился.
Прекрасная полячка так испугалась, увидевши вдруг перед собою незнакомого человека, что не
могла произнесть ни одного слова; но когда приметила, что бурсак стоял, потупив глаза и не смея от робости пошевелить рукою, когда узнала в нем того же самого, который хлопнулся перед ее глазами
на улице, смех вновь овладел ею.
Раскольников вышел. Он еще
мог расслышать, как по выходе его начался вдруг оживленный разговор, в котором слышнее всех отдавался вопросительный голос Никодима Фомича…
На улице он совсем очнулся.
— Как не
может быть? — продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, — не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется?
На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а дети плакать… А там упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а дети…
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две
улицы, —
может быть, безо всякой цели, а
может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то
на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил.
Он забылся; странным показалось ему, что он не помнит, как
мог он очутиться
на улице.
Этот заячий тулуп
мог, наконец, не
на шутку рассердить Пугачева. К счастию, самозванец или не расслыхал, или пренебрег неуместным намеком. Лошади поскакали; народ
на улице останавливался и кланялся в пояс. Пугачев кивал головою
на обе стороны. Через минуту мы выехали из слободы и помчались по гладкой дороге.
Тужите, знай, со стороны нет
мочи,
Сюда ваш батюшка зашел, я обмерла;
Вертелась перед ним, не помню что врала;
Ну что же стали вы? поклон, сударь, отвесьте.
Подите, сердце не
на месте;
Смотрите
на часы, взгляните-ка в окно:
Валит народ по
улицам давно;
А в доме стук, ходьба, метут и убирают.
— Пора идти. Нелепый город, точно его черт палкой помешал. И все в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского
на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся в
улицу серенький курятничек в три окна, а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не
может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
Клим остался с таким ощущением, точно он не
мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу.
На улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу
на месте костра, собирая угли в корзинку.
Самгин
мог бы сравнить себя с фонарем
на площади: из
улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна,
может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и
на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с
улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий
на гром. Можно было подумать, что
на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
— Вот что: сделано предложение — в воскресенье всем порядочным людям быть
на улицах. Необходимы честные свидетели. Черт знает что
может быть. Если вы не уедете и не прочь…
Самгин пробовал убедить себя, что в отношении людей к нему как герою есть что-то глупенькое, смешное, но не
мог не чувствовать, что отношение это приятно ему. Через несколько дней он заметил, что
на улицах и в городском саду незнакомые гимназистки награждают его ласковыми улыбками, а какие-то люди смотрят
на него слишком внимательно. Он иронически соображал...
Здесь — все другое, все фантастически изменилось, даже тесные
улицы стали неузнаваемы, и непонятно было, как
могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря
на холод октябрьского дня,
на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше, — кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
«Этот вышел из игры. И, вероятно, надолго. А — Маракуевы, Поярковы — что они
могут сделать против таких вот? — думал он, наблюдая людей в ресторане. — Мне следует развлечься», — решил он и через несколько минут вышел
на притихшую
улицу.
Но — не пошевелился. Приятно было сознавать, что он должен позвонить пожарной команде, выбежать
на двор,
на улицу, закричать, — должен, но
может и не делать этого.
Самгин простился со стариком и ушел, убежденный, что хорошо, до конца, понял его.
На этот раз он вынес из уютной норы историка нечто беспокойное. Он чувствовал себя человеком, который не
может вспомнить необходимое ему слово или впечатление, сродное только что пережитому. Шагая по уснувшей
улице, под небом, закрытым одноцветно серой массой облаков, он смотрел в небо и щелкал пальцами, напряженно соображая: что беспокоит его?
Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал
на людей острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево; люди уже, видимо, не
могли целиком влезть в узкое горло
улицы, а сзади
на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она стала одноцветно черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит холодным ветром.
Но минутами его уверенность в конце тревожных событий исчезала, как луна в облаках, он вспоминал «господ», которые с восторгом поднимали «Дубинушку» над своими головами; явилась мысль, кого
могут послать в Государственную думу булочники, метавшие с крыши кирпичи в казаков, этот рабочий народ, вывалившийся
на улицы Москвы и никем не руководимый, крестьяне, разрушающие помещичьи хозяйства?
Скажут,
может быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью
на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук
может перебудить детей…
У меня было куплено достаточно книг, чтобы учиться, учиться и учиться, несмотря ни
на что. Я едва не ударил вас тогда же
на улице, но вспомнил, что благодаря вашей издевательской щедрости
могу стать образованным человеком…
— По крайней мере,
можете ли вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).] какие это их правила, — она указала
на улицу, — в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять
на другое, которым живут…
— И когда я вас встречу потом,
может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда,
на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
Но я не прошел и
улицы, как почувствовал, что не
могу ходить, бессмысленно наталкиваясь
на этот народ, чужой и безучастный; но куда же деться?
Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он
мог в такой час очутиться один
на улице; он, кажется, потерял дорогу; одна баба остановилась было
на минуту его выслушать, но ничего не поняла, развела руками и пошла дальше, оставив его одного в темноте.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком
на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень
может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит).
«Он не убьет Бьоринга, а наверно теперь в трактире сидит и слушает „Лючию“! А
может, после „Лючии“ пойдет и убьет Бьоринга. Бьоринг толкнул меня, ведь почти ударил; ударил ли? Бьоринг даже и с Версиловым драться брезгает, так разве пойдет со мной?
Может быть, мне надо будет убить его завтра из револьвера, выждав
на улице…» И вот эту мысль провел я в уме совсем машинально, не останавливаясь
на ней нисколько.
Все эти последние бессвязные фразы я пролепетал уже
на улице. О, я все это припоминаю до мелочи, чтоб читатель видел, что, при всех восторгах и при всех клятвах и обещаниях возродиться к лучшему и искать благообразия, я
мог тогда так легко упасть и в такую грязь! И клянусь, если б я не уверен был вполне и совершенно, что теперь я уже совсем не тот и что уже выработал себе характер практическою жизнью, то я бы ни за что не признался во всем этом читателю.
Мы стали горько жаловаться
на жар,
на духоту,
на пустоту
на улицах,
на то, что никто, кроме испанского, другого языка не разумеет и что мы никак не
можем найти отели.
Идучи по
улице, я заметил издали, что один из наших спутников вошел в какой-то дом. Мы шли втроем. «Куда это он пошел? пойдемте и мы!» — предложил я. Мы пошли к дому и вошли
на маленький дворик, мощенный белыми каменными плитами. В углу, под навесом, привязан был осел, и тут же лежала свинья, но такая жирная, что не
могла встать
на ноги. Дальше бродили какие-то пестрые, красивые куры, еще прыгал маленький, с крупного воробья величиной, зеленый попугай, каких привозят иногда
на петербургскую биржу.
Я в памяти своей никак не
мог сжать в один узел всех заслуг покойного дюка, оттого (к стыду моему) был холоден к его кончине, даже еще (прости мне, Господи!) подосадовал
на него, что он помешал мне торжественным шествием по
улицам, а пуще всего мостками, осмотреть, что хотелось.
«Милая Наташа, не
могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» начал он. «Что же дальше? Просить простить за то, чтò я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не
могу», и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому чуждому, самоуверенному, непонимающему его человеку, Нехлюдов положил неконченное письмо в карман и, расплатившись, вышел
на улицу и поехал догонять партию.
Нужно отдать полную справедливость Хионии Алексеевне, что она не отчаивалась относительно будущего: кто знает,
может быть, и
на ее
улице будет праздник — времена переменчивы.
На следующий день Привалов не
мог преодолеть искушение и отправился в ту
улицу, где жил доктор.
Когда башкирам было наконец объявлено, что вот барин поедет в город и там будет хлопотать, они с молчаливой грустью выслушали эти слова, молча вышли
на улицу, сели
на коней и молча тронулись в свою Бухтарму. Привалов долго провожал глазами этих несчастных, уезжавших
на верную смерть, и у него крепко щемило и скребло
на сердце. Но что он
мог в его дурацком положении сделать для этих людей!
— Главное, Хина, не нужно зарываться… Будь паинькой, а там и
на нашей
улице праздник будет. Посмотрим теперь, что будут поделывать Ляховские и Половодовы… Ха-ха!..
Может быть, придется и Хине поклониться, господа…
Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что человечество, слава богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни, то обыватель глядел
на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Значит, тогда всякий
может резать
на улице кого угодно?» А когда Старцев в обществе, за ужином или чаем, говорил о том, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя, то всякий принимал это за упрек и начинал сердиться и назойливо спорить.
Коля пристально поглядел
на него. Он что-то не
мог припомнить, когда он с этим человеком
мог иметь какую-нибудь схватку. Но мало ли у него было схваток
на улицах, всех и припомнить было нельзя.
Таким путем он
мог выйти
на Большую
улицу вдвое ближе.
Хозяйка начала свою отпустительную речь очень длинным пояснением гнусности мыслей и поступков Марьи Алексевны и сначала требовала, чтобы Павел Константиныч прогнал жену от себя; но он умолял, да и она сама сказала это больше для блезиру, чем для дела; наконец, резолюция вышла такая. что Павел Константиныч остается управляющим, квартира
на улицу отнимается, и переводится он
на задний двор с тем, чтобы жена его не смела и показываться в тех местах первого двора,
на которые
может упасть взгляд хозяйки, и обязана выходить
на улицу не иначе, как воротами дальними от хозяйкиных окон.
И как прекрасен народ, толпящийся
на площадях,
на улицах: каждый из этих юношей, каждая из этих молодых женщин и девушек
могли бы служить моделью для статуи.
Одна эта сцена
могла бы обратить
на себя внимание не только
улицы, идущей от владимирских Золотых ворот, но и парижских бульваров или самой Режент-стрит.
Бродя по
улицам, мне наконец пришел в голову один приятель, которого общественное положение ставило в возможность узнать, в чем дело, а
может, и помочь. Он жил страшно далеко,
на даче за Воронцовским полем; я сел
на первого извозчика и поскакал к нему. Это был час седьмой утра.
В чистый понедельник великий пост сразу вступал в свои права.
На всех перекрестках раздавался звон колоколов, которые как-то особенно уныло перекликались между собой;
улицы к часу ночи почти мгновенно затихали, даже разносчики появлялись редко, да и то особенные, свойственные посту; в домах слышался запах конопляного масла. Словом сказать, все как бы говорило: нечего заживаться в Москве! все, что она
могла дать, уже взято!