Неточные совпадения
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской
литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном
мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о «жалких соблазнах
мира сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной
литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии...
И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, — возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, — Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей
литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось «о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной», о «величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов
мира».
Розанов хочет с художественным совершенством выразить обывательскую точку зрения на
мир, тот взгляд старых тетушек и дядюшек, по которому государственная служба есть дело серьезное, а
литература, идеи и пр. — пустяки, забава.
«Разве она и теперь не самая свободная страна в
мире, разве ее язык — не лучший язык, ее
литература — не лучшая
литература, разве ее силлабический стих не звучнее греческого гексаметра?» К тому же ее всемирный гений усвоивает себе и мысль, и творение всех времен и стран: «Шекспир и Кант, Гете и Гегель — разве не сделались своими во Франции?» И еще больше: Прудон забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут во двор.
В артистическом
мире около этого времени образовалось «Общество искусства и
литературы», многие из членов которого были членами «среды».
Но… в сущности, этого не было, и не было потому, что та самая рука, которая открывала для меня этот призрачный
мир, — еще шире распахнула окно родственной русской
литературы, в которое хлынули потоками простые, ясные образы и мысли.
Русская
литература будет носить моральный характер, более чем все
литературы мира, и скрыто-религиозный характер.
Славянофилы не поняли неизбежности реформы Петра для самой миссии России в
мире, не хотели признать, что лишь в петровскую эпоху стали возможны в России мысль и слово, и мысль самих славянофилов, стала возможна и великая русская
литература.
Но это замечательная, единственная в своем роде книга. Des Esseintes, герой «A rebours», его психология и странная жизнь есть единственный во всей новой
литературе опыт изобразить мученика декадентства, настоящего героя упадочности. Des Esseintes — пустынножитель декадентства, ушедший от
мира, которого не может принять, с которым не хочет идти ни на какие компромиссы.
Было время, когда в
литературе довольно ходко пропагандировалось, что России предстоит возвестить
миру"новое слово".
Литература живет выдумкой, и чем больше в ней встречается"понеже"и"поелику", тем осязательнее ее влияние на
мир.
Так, в Афинах и в Риме торговля, промышленность и
литература никогда не достигали такого развития, как в то время, когда эти города господствовали над известным тогда
миром силою оружия.
Дело в том, что везде, в целом
мире, улица представляет собой только материал для
литературы, а у нас, напротив, она господствует над
литературой.
Но, сверх того, психический
мир, на который так охотно указывают, как на тихое пристанище, где
литература не рискует встретиться ни с какими недоразумениями, — ведь и он сверху донизу изменил физиономию.
Да, такой
мир действительно есть, и
литература отлично знала его в то время, когда она, подобно спящей царевне, дремала в волшебных чертогах.
Сравните
литературу сороковых годов, не делавшую шага без общих принципов, с
литературой нынешнею, занимающеюся вытаскиванием бирюлек; сравните Менандра прежнего, оглашавшего стены"Британии"восторженными кликами о служении высшим интересам искусства и правды, и Менандра нынешнего, с тою же восторженностью возвещающего
миру о виденном в Екатеринославле северном сиянии… Какая непроглядная пропасть лежит между этими сопоставлениями!
В нашем обществе все сведения о
мире ученых исчерпываются анекдотами о необыкновенной рассеянности старых профессоров и двумя-тремя остротами, которые приписываются то Груберу, то мне, то Бабухину. Для образованного общества этого мало. Если бы оно любило науку, ученых и студентов так, как Николай, то его
литература давно бы уже имела целые эпопеи, сказания и жития, каких, к сожалению, она не имеет теперь.
Желая присвоить России лучшие творения древней и новой чужестранной
Литературы, Она учредила Комиссию для переводов, определила награду для трудящихся — и скоро почти все славнейшие в
мире Авторы вышли на языке нашем, обогатили его новыми выражениями, оборотами, а ум Россиян новыми понятиями.
Но могут ли подобные мелкие заботы занимать бесплотных духов безвестного
мира; не мелки ли для них все, подобные настоящему, споры и заботы о
литературе, которую и несравненно большая доля живых людей считает пустым занятием пустых голов?
Поклонники заранее уже готовили своему идолу блистательную овацию, а публика нейтральная вообще интересовалась увидеть воочию того, о ком столько кричали и писали, кого так страстно превозносили и так страстно порицали и в обществе, и в
литературе, и кого наконец в журнальном
мире столь много боялись либо из раболепия пред авторитетом, либо из трусости пред его бесцеремонно-резким словом в полемике.
Бог, как Трансцендентное, бесконечно, абсолютно далек и чужд
миру, к Нему нет и не может быть никаких закономерных, методических путей, но именно поэтому Он в снисхождении Своем становится бесконечно близок нам, есть самое близкое, самое интимное, самое внутреннее, самое имманентное в нас, находится ближе к нам, чем мы сами [Эту мысль с особенной яркостью в мистической
литературе из восточных церковных писателей выражает Николай Кавасила (XIV век), из западных Фома Кемпийский (О подражании Христу).
Перед лицом этой безнадежно-пессимистической
литературы, потерявшей всякий вкус к жизни, трудно понять, как можно было когда-либо говорить об эллинстве вообще как о явлении в высокой степени гармоническом и жизнелюбивом. Ни в одной
литературе в
мире не находим мы такого черного, боязливо-недоверчивого отношения к жизни, как в эллинской
литературе VII–IV веков.
Самое высшее проявление полноты человеческого здоровья и силы Ницше видел в эллинской трагедии. Но лучше, чем на чем-либо ином, можно видеть именно на трагедии, какой сомнительный, противожизненный характер носила эта полнота жизни, сколько внутреннего бессилия и глубокой душевной надломленности было в этом будто бы героическом «пессимизме силы». Скажем прямо: во всей
литературе мира мы не знаем ничего столь антигероического, столь нездорового и упадочного, как эллинская трагедия.
«Этика» Н. Гартмана, наиболее интересная в философской
литературе нашего времени, представляется мне принципиально несостоятельной, потому что идеальные ценности у него висят в безвоздушном пространстве и нет антропологии, нет онтологии, которая объяснила бы, откуда берется у человека свобода, откуда у него сила для осуществления в
мире ценностей.
Вся мировая
литература свидетельствует о фантасмагорическом
мире, созданном похотью пола.
Такая одинаковая, не знающая личности любовь и есть то, что Розанов назвал стеклянной любовью и что в святоотеческой
литературе иногда называют духовной любовью, любовью, отвлеченной от
мира душевного, от всякой индивидуальности и конкретности.
Спенсер о парижских позитивистах меня совсем не расспрашивал, не говорил и о лондонских верующих. Свой позитивизм он считал вполне самобытным и свою систему наук ставил, кажется, выше контовской. Мои парижские единомышленники относились к нему, конечно, с оговорками, но признавали в нем огромный обобщающийум — первый в ту эпоху во всей философской
литературе. Не обмолвился Спенсер ничем и о немцах, о тогдашних профессорах философии, и в лагере метафизиков, и в лагере сторонников механической теории
мира.
Рядом с Салтыковым Некрасов сейчас же выигрывал как литературный человек. В нем чувствовался, несмотря на его образ жизни,"наш брат — писатель", тогда как на Салтыкова долгая чиновничья служба наложила печать чего-то совсем чуждого писательскому
миру, хотя он и был такой убежденный писатель и так любил
литературу.
В книгу «Столицы
мира» я, главным образом, занес мои встречи и знакомства с западными выдающимися деятелями политики,
литературы, искусства, общественного движения.
Он совсем не был начитан по иностранным
литературам, но отличался любознательностью по разным сферам русской письменности, знал хорошо провинцию, купечество,
мир старообрядчества, о котором и стал писать у меня, и в этих, статьях соперничал с успехом с тогдашним специалистом по расколу П.И.Мельниковым.
И он был типичный москвич, но из другого
мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире с изящной обстановкой, любил поговорить о
литературе (и сам к этому времени стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
Как раз в это время в «
Мире божьем» был перепечатан отрывок из курьезной статейки Зинаиды Венгеровой в каком-то иностранном журнале, — статейки, посвященной обзору русской
литературы за истекающий год. Венгерова сообщала, что в беллетристике «старого» направления представителем марксистского течения является М. Горький, народнического — В. Вересаев, «воспевающий страдания мужичка и блага крестьянской общины».
Русская
литература — самая профетическая в
мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе.
Теперь мы переходим в иной
мир, в иную душевную атмосферу, атмосферу великой русской
литературы XIX века.
Русские романтики-идеалисты 40-х годов бежали от социальной действительности в
мир мысли, фантазии,
литературы, в отраженный
мир идей.
Русской
литературе свойственны сострадательность и человечность, которые поразили весь
мир.
В 1863 году он пишет Фету: «Я живу в
мире, столь далеком от
литературы, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое — удивление.
В святоотеческой
литературе под «
миром» понимают греховные страсти.
Русская
литература поведала всему
миру о существовании единой нераздельной России, духовно объединенной единым, царственным русским языком.
Весь
мир обернулся лицом к востоку, откуда должно взойти новое солнце, и страстно ждал его восхода, а русский писатель все еще созерцал гаснущие краски заката Здесь еще плохую службу сослужил нашей
литературе ее ограниченный, почти кастовый „реализм“, тот, что синицу в руках предпочитает журавлю в небе и порою самым добросовестным образом смешивает себя с простою фотографией.
После вина Петр Иваныч на вопросы Пахтина о том, какое его мнение о новой
литературе, о новом направлении, о войне, о
мире (Пахтин умел самые разнородные предметы соединить в один бестолковый, но гладкий разговор), — на эти вопросы Петр Иваныч сразу ответил одною общею profession de foi, [Кредо (франц.).] и вино ли или предмет разговора, но он так разгорячился, что слезы выступили у него на глазах и что Пахтин пришел в восторг и тоже прослезился и, не стесняясь, выразил свое убеждение, что Петр Иваныч теперь впереди всех передовых людей и должен стать главой всех партий.