Неточные совпадения
Что с великаном поделает
Хилый, больной
человек?
Нужны тут силы железные,
Нужен не старческий
век!
Г-жа Простакова. Простил! Ах, батюшка!.. Ну! Теперь-то дам я зорю канальям своим
людям. Теперь-то я всех переберу поодиночке. Теперь-то допытаюсь, кто из рук ее выпустил. Нет, мошенники! Нет, воры!
Век не прощу, не прощу этой насмешки.
Г-жа Простакова (к гостям). Одна моя забота, одна моя отрада — Митрофанушка. Мой
век проходит. Его готовлю в
люди.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не
век тебе, моему другу, не
век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые
люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Г-жа Простакова. Старинные
люди, мой отец! Не нынешний был
век. Нас ничему не учили. Бывало, добры
люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Все удивительные заключения их о расстояниях, весе, движениях и возмущениях небесных тел основаны только на видимом движении светил вокруг неподвижной земли, на том самом движении, которое теперь передо мной и которое было таким для миллионов
людей в продолжение
веков и было и будет всегда одинаково и всегда может быть поверено.
И я и миллионы
людей, живших
века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и мудрецы, думавшие и писавшие об этом, своим неясным языком говорящие то же, — мы все согласны в этом одном: для чего надо жить и что хорошо.
— Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему
век сидеть здесь, как пришитому к твоей юбке: он
человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.
Мало ли
людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый
век остаются титулярными советниками?..
Кто был то, что называют тюрюк, то есть
человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь
век на боку, которого даже напрасно было подымать: не встанет ни в каком случае.
Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую жизнь русского
человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный русский
человек. Но
веки проходят за
веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Опытом
веков уже это доказано, что в земледельческом звании
человек чище нравами.
Между нами есть довольно
людей и умных, и образованных, и добрых, но
людей постоянно приятных,
людей постоянно ровного характера,
людей, с которыми можно прожить
век и не поссориться, — я не знаю, много ли у нас можно отыскать таких
людей!
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый
век:
N. N. прекрасный
человек.
Вперед, вперед, моя исторья!
Лицо нас новое зовет.
В пяти верстах от Красногорья,
Деревни Ленского, живет
И здравствует еще доныне
В философической пустыне
Зарецкий, некогда буян,
Картежной шайки атаман,
Глава повес, трибун трактирный,
Теперь же добрый и простой
Отец семейства холостой,
Надежный друг, помещик мирный
И даже честный
человек:
Так исправляется наш
век!
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два-три романа,
В которых отразился
векИ современный
человекИзображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Быть можно дельным
человекомИ думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с
веком?
Обычай деспот меж
людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
Он был
человек прошлого
века и имел общий молодежи того
века неуловимый характер рыцарства, предприимчивости, самоуверенности, любезности и разгула.
На
людей нынешнего
века он смотрел презрительно, и взгляд этот происходил столько же от врожденной гордости, сколько от тайной досады за то, что в наш
век он не мог иметь ни того влияния, ни тех успехов, которые имел в свой.
Все подымалось и разбегалось, по обычаю этого нестройного, беспечного
века, когда не воздвигали ни крепостей, ни замков, а как попало становил на время соломенное жилище свое
человек.
Они были порождение тогдашнего грубого, свирепого
века, когда
человек вел еще кровавую жизнь одних воинских подвигов и закалился в ней душою, не чуя человечества.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV
век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен
человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Ассоль так же подходила к этой решительной среде, как подошло бы
людям изысканной нервной жизни общество привидения, обладай оно всем обаянием Ассунты или Аспазии [Аспазия (V
век до н. э.) — одна из выдающихся женщин Древней Греции, супруга афинского вождя Перикла.]: то, что от любви, — здесь немыслимо.
Ну, а уж это для молодого
человека с самолюбием и унизительно, в наш век-то особенно…
Это был
человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими
веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки.
Там была свобода и жили другие
люди, совсем непохожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще
века Авраама и стад его.
Читатель! Верно, нет сомненья,
Что не одобришь ты конёва рассужденья;
Но с самой древности, в наш даже
век,
Не так ли дерзко
человекО воле судит Провиденья,
В безумной слепоте своей,
Не ведая его ни цели, ни путей?
И так он свой несчастный
векВлачил, ни зверь, ни
человек,
Ни то ни сё, ни житель света,
Ни призрак мертвый…
Когда вспомню, что это случилось на моем
веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия. Молодой
человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений.
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием, которое отличало
людей старого
века. Они видели благодать божию в том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались, потому что нельзя было ее узнать и не полюбить. Моя любовь уже не казалась батюшке пустою блажью; а матушка только того и желала, чтоб ее Петруша женился на милой капитанской дочке.
Позвольте… видите ль… сначала
Цветистый луг; и я искала
Траву
Какую-то, не вспомню наяву.
Вдруг милый
человек, один из тех, кого мы
Увидим — будто
век знакомы,
Явился тут со мной; и вкрадчив, и умен,
Но робок… Знаете, кто в бедности рожден…
Зови меня вандалом:
Я это имя заслужил.
Людьми пустыми дорожил!
Сам бредил целый
век обедом или балом!
Об детях забывал! обманывал жену!
Играл! проигрывал! в опеку взят указом!
Танцо́вщицу держал! и не одну:
Трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Всё отвергал: законы! совесть! веру!
«Я
человек мягкий, слабый,
век свой провел в глуши, — говаривал он, — а ты недаром так много жил с
людьми, ты их хорошо знаешь: у тебя орлиный взгляд».
— В кои-то
веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный
человек, ты знаешь
людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
— Лазаря петь! — повторил Василий Иванович. — Ты, Евгений, не думай, что я хочу, так сказать, разжалобить гостя: вот, мол, мы в каком захолустье живем. Я, напротив, того мнения, что для
человека мыслящего нет захолустья. По крайней мере, я стараюсь, по возможности, не зарасти, как говорится, мохом, не отстать от
века.
Мы,
люди старого
века, мы полагаем, что без принсипов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, напротив, произносил «прынцип», налегая на первый слог), без принсипов, принятых, как ты говоришь, на веру, шагу ступить, дохнуть нельзя.
— К чему ведет нас безответственный критицизм? — спросил он и, щелкнув пальцами правой руки по книжке, продолжал: — Эта книжка озаглавлена «Исповедь
человека XX
века». Автор, некто Ихоров, учит: «Сделай в самом себе лабораторию и разлагай в себе все человеческие желания, весь человеческий опыт прошлого». Он прочитал «Слепых» Метерлинка и сделал вывод: все человечество слепо.
—
Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей
века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого…
— Он очень милый старик, даже либерал, но — глуп, — говорила она, подтягивая гримасами
веки, обнажавшие пустоту глаз. — Он говорит: мы не торопимся, потому что хотим сделать все как можно лучше; мы терпеливо ждем, когда подрастут
люди, которым можно дать голос в делах управления государством. Но ведь я у него не конституции прошу, а покровительства Императорского музыкального общества для моей школы.
— Возвращение
человека назад, в первобытное состояние, превращение существа, тонко организованного
веками культурной жизни, в органическое вещество, каким история культуры и социология показывает нам стада первобытных
людей…
Обыкновенно
люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее
веко, и от этого левый глаз казался больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза — черные и очень блестящие.
«Наша баррикада», — соображал Самгин, входя в дом через кухню. Анфимьевна — типичный идеальный «
человек для других», которым он восхищался, — тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой
век, — в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, — примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь, подумал...
— «Человечество — многомиллионная гидра пошлости», — это Иванов-Разумник. А вот Мережковский: «
Люди во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого
века». А Шестов говорит так: «Личная трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования».
Но слова о ничтожестве
человека пред грозной силой природы, пред законом смерти не портили настроение Самгина, он знал, что эти слова меньше всего мешают жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он знал, что Артур Шопенгауэр, прожив 72 года и доказав, что пессимизм есть основа религиозного настроения, умер в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия о мире, как «призраке мозга», является «лучшим созданием XIX
века».
— Виноваты оба, и отец и сын, — мрачно сказал Тарантьев, махнув рукой. — Недаром мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли не знал всяких
людей на своем
веку!
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в
люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой
век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «
людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь
век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «
Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой
век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный
человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
Тогда все
люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота, то есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч., начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни
веком, ни воспитанием.
— Да-с, я так полагаю: желал бы знать ваше мнение… — сказал помещик, подсаживаясь поближе к Райскому, — мы
век свой в деревне, ничего не знаем, поэтому и лестно послушать просвещенного
человека…