Неточные совпадения
— Невесело досказывать.
Одной беды Бог миловал:
Холерой
умер Ситников, —
Другая подошла.
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед
другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами,
умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Другой вариант утверждает, что Иванов совсем не
умер, а был уволен в отставку за то, что голова его вследствие постепенного присыхания мозгов (от ненужности в их употреблении) перешла в зачаточное состояние.
19) Грустилов, Эраст Андреевич, статский советник.
Друг Карамзина. Отличался нежностью и чувствительностью сердца, любил пить чай в городской роще и не мог без слез видеть, как токуют тетерева. Оставил после себя несколько сочинений идиллического содержания и
умер от меланхолии в 1825 году. Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год.
Он чувствовал, что если б они оба не притворялись, а говорили то, что называется говорить по душе, т. е. только то, что они точно думают и чувствуют, то они только бы смотрели в глаза
друг другу, и Константин только бы говорил: «ты
умрешь, ты
умрешь, ты
умрешь!» ― а Николай только бы отвечал: «знаю, что
умру; но боюсь, боюсь, боюсь!» И больше бы ничего они не говорили, если бы говорили только по душе.
Левин же и
другие, хотя и многое могли сказать о смерти, очевидно, не знали, потому что боялись смерти и решительно не знали, что надо делать, когда люди
умирают.
Все одного только желали, чтоб он как можно скорее
умер, и все, скрывая это, давали ему из стклянки лекарства, искали лекарств, докторов и обманывали его, и себя, и
друг друга.
Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась,
умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как
другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Вообразите, что у меня желчная горячка; я могу выздороветь, могу и
умереть; то и
другое в порядке вещей; старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью, вам еще неизвестной, — и тогда ваше любопытство возбудится до высшей степени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологических наблюдений…
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой
друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею
умереть без крика и слез!»
И, может быть, я завтра
умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже,
другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый,
другие — мерзавец. И то и
другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить
другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше
других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен
умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении,
умирает от апоплексического удара.
Видите ли, я выжил из тех лет, когда
умирают, произнося имя своей любезной и завещая
другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос.
— Нет, матушка,
другого рода товарец: скажите, у вас
умирали крестьяне?
— Ну, так чего же вы оробели? — сказал секретарь, — один
умер,
другой родится, а все в дело годится.
Тяжело, я думаю, было Наталье Савишне жить и еще тяжелее
умирать одной, в большом пустом петровском доме, без родных, без
друзей.
И как начнет колесовать и
другие делать муки, то преступник еще будет жив; а как отрубят голову, то он, душечка, тотчас и
умрет.
Часть их души, занятая галереей предков, мало достойна изображения,
другая часть — воображаемое продолжение галереи — начиналась маленьким Грэем, обреченным по известному, заранее составленному плану прожить жизнь и
умереть так, чтобы его портрет мог быть повешен на стене без ущерба фамильной чести.
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник
умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел еще
другое одно существо…. с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
— О, как же, умеем! Давно уже; я как уж большая, то молюсь сама про себя, а Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва «Богородицу» прочитают, а потом еще одну молитву: «Боже, спаси и благослови сестрицу Соню», а потом еще: «Боже, прости и благослови нашего
другого папашу», потому что наш старший папаша уже
умер, а этот ведь нам
другой, а мы и об том тоже молимся.
Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность
другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с
другим миром больше, так что, когда
умрет совсем человек, то прямо и перейдет в
другой мир».
Варвара. Вздор все. Очень нужно слушать, что она городит. Она всем так пророчит. Всю жизнь смолоду-то грешила. Спроси-ка, что об ней порасскажут! Вот умирать-то и боится. Чего сама-то боится, тем и
других пугает. Даже все мальчишки в городе от нее прячутся, грозит на них палкой да кричит (передразнивая): «Все гореть в огне будете!»
Сказать вам, что́ я думал? Вот:
Старушки все — народ сердитый;
Не худо, чтоб при них услужник знаменитый
Тут был, как громовой отвод.
Молчалин! — Кто
другой так мирно всё уладит!
Там моську вовремя погладит,
Тут в пору карточку вотрет,
В нем Загорецкий не
умрет!..
Вы давеча его мне исчисляли свойства,
Но многие забыли? — да?
— Извините меня, глупую. — Старушка высморкалась и, нагиная голову то направо, то налево, тщательно утерла один глаз после
другого. — Извините вы меня. Ведь я так и думала, что
умру, не дождусь моего го… o… o…лубчика.
И те и
другие считали его гордецом; и те и
другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815 году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.] у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848 года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где он и
умер.] за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность.
— Так и
умрешь, не выговорив это слово, — продолжал он, вздохнув. — Одолеваю я вас болтовней моей? — спросил он, но ответа не стал ждать. — Стар, а в старости разговор — единственное нам утешение, говоришь, как будто встряхиваешь в душе пыль пережитого. Да и редко удается искренно поболтать, невнимательные мы
друг друга слушатели…
— Он еще есть, — поправил доктор, размешивая сахар в стакане. — Он — есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот
умирает… корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на
другую квартиру и — только. У него — должны бы мозговые явления начаться, а он — ничего, рассуждает, как… как не надо.
Клим открыл в доме даже целую комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей, былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным. Как будто все эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в комнату, испуганные, может быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились одна на
другую, ломаясь, разбиваясь, переломали
друг друга и
умерли. Было грустно смотреть на этот хаос, было жалко изломанных вещей.
— Подумай: половина женщин и мужчин земного шара в эти минуты любят
друг друга, как мы с тобой, сотни тысяч рождаются для любви, сотни тысяч
умирают, отлюбив. Милый, неожиданный…
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец,
умереть, о чем узнали бы на
другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели
умереть, выгнали за неблагонадежность,
других отдали под суд: самые счастливые были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
— Вот жизнь-то человеческая! — поучительно произнес Илья Иванович. — Один
умирает,
другой родится, третий женится, а мы вот всё стареемся: не то что год на год, день на день не приходится! Зачем это так? То ли бы дело, если б каждый день как вчера, вчера как завтра!.. Грустно, как подумаешь…
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть
друга и узнает, что его давно уже нет, что он
умер.
—
Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, — я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите
другую — роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам счастья… Для меня любовь эта — все равно что… жизнь, а жизнь…
— Ты сомневаешься в моей любви? — горячо заговорил он. — Думаешь, что я медлю от боязни за себя, а не за тебя? Не оберегаю, как стеной, твоего имени, не бодрствую, как мать, чтоб не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с
другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было
умереть за тебя, я бы с радостью
умер! — со слезами досказал он.
Но ни ревности, ни боли он не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и
другое в образы и звуки. В нем
умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Сознание всего
другого, кроме «беды»,
умерло в лице; она точно лунатик или покойница.
— Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… — почти простонала она. — Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы
другого… А вы! Помните!.. Мне страшно, больно, я захвораю,
умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы
умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в
другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
— Я давно подумала: какие бы ни были последствия, их надо — не скрыть, а перенести! Может быть, обе
умрем, помешаемся — но я ее не обману. Она должна была знать давно, но я надеялась сказать ей
другое… и оттого молчала… Какая казнь! — прибавила она тихо, опуская голову на подушку.
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая гора: Вера любила
другого, надеялась быть счастлива с этим
другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее
умерла,
умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
— Да, хотел жениться,
умерла в чахотке, ее падчерица. Я знал, что ты знаешь… все эти сплетни. Впрочем, кроме сплетен, ты тут ничего и не мог бы узнать. Оставь портрет, мой
друг, это бедная сумасшедшая и ничего больше.
«Пусть завтра последний день мой, — думал бы каждый, смотря на заходящее солнце, — но все равно, я
умру, но останутся все они, а после них дети их» — и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща
друг за
друга, заменила бы мысль о загробной встрече.
—
Друг мой, — сказал он вдруг грустно, — я часто говорил Софье Андреевне, в начале соединения нашего, впрочем, и в начале, и в середине, и в конце: «Милая, я тебя мучаю и замучаю, и мне не жалко, пока ты передо мной; а ведь
умри ты, и я знаю, что уморю себя казнью».
Впрочем, у него, видите ли,
умер ребенок, то есть, в сущности, две девочки, обе одна за
другой, в скарлатине…
— И что? — допытывался я уже на
другой день на рейде, ибо там, за рифами, опять ни к кому приступу не было: так все озабочены. Да почему-то и неловко было спрашивать, как бывает неловко заговаривать, где есть трудный больной в доме, о том, выздоровеет он или
умрет?
В Англии и ее колониях письмо есть заветный предмет, который проходит чрез тысячи рук, по железным и
другим дорогам, по океанам, из полушария в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он
умер или сам воротился туда же.
— Пожалуйста, переведите это, — сказал он Нехлюдову. — Вы поссорились и подрались, а Христос, который
умер за нас, дал нам
другое средство разрешать наши ссоры. Спросите у них, знают ли они, как по закону Христа надо поступить с человеком, который обижает нас.
На
другой день дрались, и Каменскому попала пуля в живот, и он
умер через два часа.
— Послушайте, доктор, ведь я не
умру?.. — шептала Зося, не открывая глаз. — Впрочем, все доктора говорят это своим пациентам… Доктор, я была дурная девушка до сих пор… Я ничего не делала для
других… Не дайте мне
умереть, и я переменюсь к лучшему. Ах, как мне хочется жить… доктор, доктор!.. Я раньше так легко смотрела на жизнь и людей… Но жизнь так коротка, — как жизнь поденки.