Неточные совпадения
Как велено, так сделано:
Ходила с гневом на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил на саночках
В Екатеринин день,
И
горя словно не было!
Запела, как певала я
В родительском
дому.
Мы были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
В ту же ночь в бригадировом
доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале.
Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Машкин Верх скосили, доделали последние ряды, надели кафтаны и весело пошли к
дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С
горы он оглянулся; их не видно было в поднимавшемся из низу тумане; были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
Горы какие-то, и всё
дома,
дома…
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и прошли по бульвару, мимо окон
дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, каким только вздумается подуть; покатость
горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на
горе увидишь
дом, каменный, в два этажа, господский
дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо мог.
Господский
дом уединенный,
Горой от ветров огражденный,
Стоял над речкою. Вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёлы; здесь и там
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад.
Быть может, поступив на корабль, он снова вообразит, что там, в Каперне, его ждет не умиравший никогда друг, и, возвращаясь, он будет подходить к
дому с
горем мертвого ожидания.
Дико́й. Постой, кума, постой! Не сердись. Еще успеешь дома-то быть: дом-от твой не за
горами. Вот он!
2-й. Уж ты помяни мое слово, что эта гроза даром не пройдет. Верно тебе говорю: потому знаю. Либо уж убьет кого-нибудь, либо
дом сгорит; вот увидишь: потому, смотри! какой цвет необнакновенный!
Хоть римский огурец велик, нет спору в том,
Ведь с
гору, кажется, ты так сказал о нём?» —
«
Гора хоть не
гора, но, право, будет с
дом».
Виновник всего этого
горя взобрался на телегу, закурил сигару, и когда на четвертой версте, при повороте дороги, в последний раз предстала его глазам развернутая в одну линию кирсановская усадьба с своим новым господским
домом, он только сплюнул и, пробормотав: «Барчуки проклятые», плотнее завернулся в шинель.
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города
горят через каждые пять лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил,
дома ли Авдотья Никитишна?
— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука.
Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что
горы ползут на
дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить
дома…
Пенная зелень садов, омытая двухдневным дождем, разъединяла
дома, осеняя их крыши; во дворах, в садах кричали и смеялись дети, кое-где в окнах мелькали девичьи лица, в одном
доме работал настройщик рояля, с
горы и снизу доносился разноголосый благовест ко всенощной; во влажном воздухе серенького дня медь колоколов звучала негромко и томно.
Затиснутый в щель между
гор, каменный, серый Тифлис, с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к
домам как бы руками детей и похожи на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры — все это не понравилось Самгину.
Звезда уже погасла, а огонь фонаря, побледнев, еще
горел, слабо освещая окно
дома напротив, кисейные занавески и тени цветов за ними.
— Сожгли Отрадное-то! Подожгли, несмотря на солдат. Захария немножко побили, едва ноги унес. Вся левая сторона
дома сгорела и контора, сарай, конюшни. Ладно, что хлеб успела я продать.
Костер стал
гореть не очень ярко; тогда пожарные, входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их в огонь, — на минуту дым становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески пламени заставляли
дома дрожать, ежиться.
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой;
дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «
Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
Фонарь напротив починили, он
горел ярко, освещая
дом, знакомый до мельчайшей трещины в штукатурке фасада.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а
дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в
гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены
дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против
дома был разбит, не
горел, — казалось, что
дом отодвинулся с того места, где стоял.
— Ах, знаю, знаю! — сказала она, махнув рукою. —
Сгорел старый, гнилой
дом, ну — что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, — вероятно, эта — остроносая, дерзкая.
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого
горя человеческого. Остальное —
дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
Не верилось, что на Невском нет солдат; вероятно, они, курносенькие и серые, прячутся во дворах тех
домов, пред которыми
горели фонари.
— A propos о деревне, — прибавил он, — в будущем месяце дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы будете довольны. Какой
дом! Сад! Там есть один павильон, на
горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти лет были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
Он побежал отыскивать Ольгу.
Дома сказали, что она ушла; он в деревню — нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса, идет на
гору, так легко опирается ногой, так колеблется ее стан.
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От
дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно
горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему от
дома: он не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя по парку; глаза ее
горели…
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в
дому, убиваясь
горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
И на Выборгской стороне, в
доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается
гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с
дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за
гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
Ей стало гораздо легче, когда заговорили о другом и объявили ей, что теперь им можно опять жить вместе, что и ей будет легче «среди своих
горе мыкать», и им хорошо, потому что никто, как она, не умеет держать
дома в порядке.
Пока лампа
горит назначенный ей срок, вы от пяти до двенадцати не будете выходить из
дома, не будете никого принимать и ни с кем не будете говорить.
Очень просто и случайно. В конце прошлого лета, перед осенью, когда поспели яблоки и пришла пора собирать их, Вера сидела однажды вечером в маленькой беседке из акаций, устроенной над забором, близ старого
дома, и глядела равнодушно в поле, потом вдаль на Волгу, на
горы. Вдруг она заметила, что в нескольких шагах от нее, в фруктовом саду, ветви одной яблони нагибаются через забор.
Он пошел к Вере, но ее не было
дома. Марина сказала, что барышня ко всенощной пошла, но только не знала, в какую церковь, в слободе или в деревенский приход на
гору.
Вся Малиновка, слобода и
дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая шла с обрыва по
горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он
сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему
дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
Он только что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем
горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь
дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
Сгорела подгородная деревнюшка Васькова, выгорело девять
домов; поехал Максим Иванович взглянуть.
Над головой у нас голубое, чудесное небо, вдали террасы
гор, кругом странная улица с непохожими на наши
домами и людьми тоже.
На высотах
горы, в разных местах вы видите то одиноко стоящий каменный
дом, то расчищенное для постройки место: труд и искусство дотронулись уже до скал.
Вон огороженная забором и окруженная бассейном кумирня; вдали узкие, но правильные улицы; кровли
домов и шалашей, разбросанных на
горе и по покатости, — решительно кущи да сени древнего мира!
Мы стали прекрасно. Вообразите огромную сцену, в глубине которой, верстах в трех от вас, видны высокие холмы, почти
горы, и у подошвы их куча
домов с белыми известковыми стенами, черепичными или деревянными кровлями. Это и есть город, лежащий на берегу полукруглой бухты. От бухты идет пролив, широкий, почти как Нева, с зелеными, холмистыми берегами, усеянными хижинами, батареями, деревнями, кедровником и нивами.
В шесть часов вечера все народонаселение высыпает на улицу, по взморью, по бульвару. Появляются пешие, верховые офицеры, негоцианты, дамы. На лугу, близ
дома губернатора, играет музыка. Недалеко оттуда, на
горе, в каменном
доме, живет генерал, командующий здешним отрядом, и тут же близко помещается в здании, вроде монастыря, итальянский епископ с несколькими монахами.
«Пожар будет,
сгорят, пожалуй, — говорил он, — и крыс тоже много в этом
доме: попортят».
И на
доме, кажется, написано: «Меня бы не было здесь, если бы консул не был нужен: лишь только его не станет, я сейчас же
сгорю или развалюсь».
У самого подножия
горы лежат
домов до сорока английской постройки; между ними видны две церкви, протестантская и католическая.