Неточные совпадения
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он
говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на
сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается
в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему
говорил. Вот еще на днях, когда зашел было
в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго
сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Произошло объяснение; откупщик доказывал, что он и прежде был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал, что он
в прежнем неопределенном положении оставаться не может; что такое выражение, как"мера возможности", ничего не
говорит ни уму, ни
сердцу и что ясен только закон.
— Проповедник, —
говорил он, — обязан иметь
сердце сокрушенно и, следственно, главу слегка наклоненную набок. Глас не лаятельный, но томный, как бы воздыхающий. Руками не неистовствовать, но, утвердив первоначально правую руку близ
сердца (сего истинного источника всех воздыханий), постепенно оную отодвигать
в пространство, а потом вспять к тому же источнику обращать.
В патетических местах не выкрикивать и ненужных слов от себя не сочинять, но токмо воздыхать громчае.
— Нет,
сердце говорит, но вы подумайте: вы, мужчины, имеете виды на девушку, вы ездите
в дом, вы сближаетесь, высматриваете, выжидаете, найдете ли вы то, что вы любите, и потом, когда вы убеждены, что любите, вы делаете предложение…
— Не
говори этого, Долли. Я ничего не сделала и не могла сделать. Я часто удивляюсь, зачем люди сговорились портить меня. Что я сделала и что могла сделать? У тебя
в сердце нашлось столько любви, чтобы простить…
Константин Левин заглянул
в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек
в поддевке, а молодая рябоватая женщина,
в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось
сердце при мысли о том,
в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин
в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
— Пожалуйста, пожалуйста, не будем
говорить об этом, — сказал он, садясь и вместе с тем чувствуя, что
в сердце его поднимается и шевелится казавшаяся ему похороненною надежда.
Рана Вронского была опасна, хотя она и миновала
сердце. И несколько дней он находился между жизнью и смертью. Когда
в первый раз он был
в состоянии
говорить, одна Варя, жена брата, была
в его комнате.
В то время как она
говорила с артельщиком, кучер Михайла, румяный, веселый,
в синей щегольской поддевке и цепочке, очевидно гордый тем, что он так хорошо исполнил поручение, подошел к ней и подал записку. Она распечатала, и
сердце ее сжалось еще прежде, чем она прочла.
Слово талант, под которым они разумели прирожденную, почти физическую способность, независимую от ума и
сердца, и которым они хотели назвать всё, что переживаемо было художником, особенно часто встречалось
в их разговоре, так как оно им было необходимо, для того чтобы называть то, о чем они не имели никакого понятия, но хотели
говорить.
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет
в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит
сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я
говорю не о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением.
В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если
сердце тебе
говорит, высказать мне…
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка
в это мгновение по моему
сердцу; это чувство — было зависть; я
говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли,
говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший
в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс
в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, —
говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах
сердце дрогнет и обернешься назад!»
«Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы! —
говорил он
в сердцах.
Бог их знает какого нет еще! и жесткий, и мягкий, и даже совсем томный, или, как иные
говорят,
в неге, или без неги, но пуще, нежели
в неге — так вот зацепит за
сердце, да и поведет по всей душе, как будто смычком.
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как милое дитя.
Не
говорит она: отложим —
Любви мы цену тем умножим,
Вернее
в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим
сердце, а потом
Ревнивым оживим огнем;
А то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
Своим пенатам возвращенный,
Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный,
И вздох он пеплу посвятил;
И долго
сердцу грустно было.
«Poor Yorick! — молвил он уныло, —
Он на руках меня держал.
Как часто
в детстве я играл
Его Очаковской медалью!
Он Ольгу прочил за меня,
Он
говорил: дождусь ли дня?..»
И, полный искренней печалью,
Владимир тут же начертал
Ему надгробный мадригал.
И
в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей
сердце громче
говорит.
Она его не будет видеть;
Она должна
в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто не помнит, уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два
сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где
сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал
в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Что Карл Иваныч
в эту минуту
говорил искренно, это я утвердительно могу сказать, потому что знаю его доброе
сердце; но каким образом согласовался счет с его словами, остается для меня тайной.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило
в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Жиды начали опять
говорить между собою на своем непонятном языке. Тарас поглядывал на каждого из них. Что-то, казалось, сильно потрясло его: на грубом и равнодушном лице его вспыхнуло какое-то сокрушительное пламя надежды — надежды той, которая посещает иногда человека
в последнем градусе отчаяния; старое
сердце его начало сильно биться, как будто у юноши.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый
в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только
сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест.
Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет
в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы остался у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин.
Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее любишь и убежден
в чистоте твоего
сердца. Знаю тоже, что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
Они хотели было
говорить, но не могли. Слезы стояли
в их глазах. Они оба были бледны и худы; но
в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения
в новую жизнь. Их воскресила любовь,
сердце одного заключало бесконечные источники жизни для
сердца другого.
Лицо Свидригайлова искривилось
в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки.
Сердце его стукало, и дыхание спиралось
в груди. Он нарочно
говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
— Я иногда слишком уж от
сердца говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой,
в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И эта женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы
говорите, он не любит
сердца выказывать, так что я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я, знаете, совсем как потерянная хожу.
Кабанов. Все к сердцу-то принимать, так
в чахотку скоро попадешь. Что ее слушать-то! Ей ведь что-нибудь надо ж
говорить! Ну, и пущай она
говорит, а ты мимо ушей пропущай. Ну, прощай, Катя!
Кабанова. Не слыхала, мой друг, не слыхала, лгать не хочу. Уж кабы я слышала, я бы с тобой, мой милый, тогда не так заговорила. (Вздыхает.) Ох, грех тяжкий! Вот долго ли согрешить-то! Разговор близкий
сердцу пойдет, ну, и согрешишь, рассердишься. Нет, мой друг,
говори, что хочешь, про меня. Никому не закажешь
говорить:
в глаза не посмеют, так за глаза станут.
К Крестьянину вползла Змея
И
говорит: «Сосед! начнём жить дружно!
Теперь меня тебе стеречься уж не нужно;
Ты видишь, что совсем другая стала я
И кожу нынешней весной переменила».
Однако ж Мужика Змея не убедила.
Мужик схватил обух
И
говорит: «Хоть ты и
в новой коже,
Да
сердце у тебя всё то же».
И вышиб из соседки дух.
Аркадий принялся
говорить о «своем приятеле». Он
говорил о нем так подробно и с таким восторгом, что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он
в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые
сердца не тяготятся этим чувством.
Какое бы страстное, грешное, бунтующее
сердце не скрылось
в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии
говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они
говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…
И вдруг мы с нею оба обнялись и, ничего более не
говоря друг другу, оба заплакали. Бабушка отгадала, что я хотел все мои маленькие деньги извести
в этот день не для себя. И когда это мною было сделано, то
сердце исполнилось такою радостию, какой я не испытывал до того еще ни одного раза.
В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других я впервые испытал то, что люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего больше не хочешь.
— Вы заметили, что мы вводим
в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса — мои. —
Говорил он стоя, прижимал перчатку к
сердцу и почтительно кланялся кому-то
в одну из лож. — Вообще — мы стремимся дать публике веселый отдых, но — не отвлекая ее от злобы дня. Вот — высмеиваем Витте и других, это, я думаю, полезнее, чем бомбы, — тихонько сказал он.
Клим Иванович Самгин был убежден, что
говорит нечто очень оригинальное и глубоко свое, выдуманное, выношенное его цепким разумом за все время сознательной жизни. Ему казалось, что он излагает результат «ума холодных наблюдений и
сердца горестных замет» красиво, с блеском. Увлекаясь своей смелостью, он терял привычную ему осторожность высказываний и
в то же время испытывал наслаждение мести кому-то.
Ну, мужчина бы за
сердце схватил, — так мужчины около нее не видно, —
говорил он, плачевно подвизгивая, глядя
в упор на Самгина и застегивая пуговицы сюртука.
Я и
говорю: «Напрасно вы, Пахомов, притворяетесь зверем, я вас насквозь вижу!» Он сначала рассердился: «Вы,
говорит, ничего не видите и даже не можете видеть!» А потом сознался: «Верно,
сердце у меня мягкое и очень не
в ладу с умом, меня ум другому учит».
— Не сердись, все —
в порядке! —
говорил ему Алексей, подмигивая. — Марксисты — народ хитрый, они тебя понимают, они тоже не прочь соединить гневное
сердце с расчетливой головой.
— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к
сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки, закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было
в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами
говоря.
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы помните «Золотое
сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно
говорил о начальнике
в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может… как
говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
— Нет — глупо! Он — пустой.
В нем все — законы, все — из книжек, а
в сердце — ничего, совершенно пустое
сердце! Нет, подожди! — вскричала она, не давая Самгину
говорить. — Он — скупой, как нищий. Он никого не любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости… Я знаю, что это — умею!
— Видишь, Лида, —
говорила Алина, толкая подругу. — Он — цел. А ты упрекала меня
в черством
сердце. Нет, омут не для него, это для меня, это он меня загонит
в омут премудрости. Макаров — идемте! Пора учиться…
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из
сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен
в вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни
в отца, ни
в мать, ни
в няньку не влюбляются, а любят их…
«Да, —
говорил он с собой, — вот он где, мир прямого, благородного и прочного счастья! Стыдно мне было до сих пор скрывать эти цветы, носиться
в аромате любви, точно мальчику, искать свиданий, ходить при луне, подслушивать биение девического
сердца, ловить трепет ее мечты… Боже!»
Она показалась Обломову
в блеске,
в сиянии, когда
говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного
сердца он бросил ей
в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
— Ты не знаешь, Ольга, что тут происходит у меня, —
говорил он, показывая на
сердце и голову, — я весь
в тревоге, как
в огне. Ты не знаешь, что случилось?
Чьей казни?.. старец непреклонный!
Чья дочь
в объятиях его?
Но хладно
сердца своего
Он заглушает ропот сонный.
Он
говорит: «
В неравный спор
Зачем вступает сей безумец?
Он сам, надменный вольнодумец,
Сам точит на себя топор.
Куда бежит, зажавши вежды?
На чем он основал надежды?
Или… но дочери любовь
Главы отцовской не искупит.
Любовник гетману уступит,
Не то моя прольется кровь».
Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя, с улыбкой. Самолюбие шепнуло было ему, что он постучался
в ее
сердце недаром, что оно отзывается, что смущение и внезапная, неловкая просьба не
говорить о любви — есть боязнь, осторожность.